Не часто приходится мне проходить по этой парадной парижской улице былых дворцов и особняков, по-здешнему – «отель партикулье», где размещаются ныне посольства, издательства и канцелярии министерств, – по рю Гренель, а когда все же прохожу, то не задерживаюсь ни у дворца, где был салон мадам де Сталь и где жил Сен- Симон, ни у того, где чуть ли не всю жизнь прожил Альфред де Мюссе, откуда он отправился в Венецию с Жорж Санд и где висят нынче в новом музее Майоля картины моего московского друга Володи Янкилевского, ни у большого дворца Эстре, где столетие назад ночевали последний русский император с супругой, а потом располагалось русское посольство, а вот у небольшого дворца по соседству остановлюсь непременно хоть на минуту, и с неизбежностью зазвучит в ушах песня славного московского поэта:
Отчего-то помнится мне, что была там поначалу Наталия, в этой песне, но теперь на пластинке у меня точно – Амалия, а в последнее время стал замечать за собой, что губы мои невольно произносят Цецилию:
Старый дворец помнит, конечно, и юного русского подпоручика, и молоденькую вдову – графиню Цецилию Беранже, и тайную дверь, ведущую в сад, и малышку Габриэль… Только где они все нынче, через сто восемьдесят лет? А тогда, в 1814-м…
После двух тяжких лет войны, в прекрасный солнечный день апреля русская армия вошла тогда в Париж. Легко представить себе восторг победителей, оказавшихся наконец в долгожданном, столь прекрасном, не напрасно прославленном городе. Да что там город! И те, кто мечтали скорей вернуться в родную деревушку, были без меры счастливы – уцелели… Да и те, кто смутно уже видел окружающее, тоже ликовали: винные погреба были распахнуты уже и при вступлении войск, еще на северной окраине столицы. И что может показаться странным – ликовали и побежденные парижане. Какое, к черту, завоевание мира – война окончена! Мальчишки толпой бегали за казаками, возглашая: «Рюс! Рюс!» «О, какое это было счастливое время! – восклицал чуть не полвека спустя в своих «Воспоминаниях русского офицера» один из тогдашних счастливых победителей. – Верно, никто из нас его не забудет!»
Случай привел поручика во дворец…
Офицера этого (всего-навсего подпоручика) звали Николай Лорер, и было ему в ту пору двадцать годков. Переночевав с друзьями вповалку в первом попавшемся доме после утомительного дня вступления в Париж, отправился он наутро в Вавилонские казармы, где стоял его полк, и увидел, что батальонный командир полковник С. ходит по двору, размахивая «билетом на постой». Там был и адрес: «Фобур Сен-Жермен, улица Гренель 81, Дворец графа Буажелен».
– Славная будет вам квартира, – позавидовал юный офицер, и тогда полковник протянул ему драгоценный «билет»:
– Возьми-ка ты этот билет и становись у графа, скажи, что ты мой адъютант… А так как предлагают взять на выбор квартирой или деньгами, лучше возьму деньгами. Я ведь по-французски-то, брат, не знаю, да и обедают там в 6 часов, да пойдут еще там разные церемонии да комплименты… А я в своем трактире буду отдыхать… будут у меня свои щи да каша, и буду сам себе господин…
Так попал юный подпоручик Николай Лорер на рю Гренель во дворец графа Буажелена на постой. С французским у него никаких проблем не было. Кроме французского, он знал английский, немецкий, итальянский, польский и, конечно, русский. И хотя на всех этих языках он говорил и писал с ошибками, живость его речи и занимательность рассказов высоко ценили его друзья, собутыльники и сослуживцы. Племянница его Александра Смирнова-Россет, столько комплиментов снискавшая у гениев русской литературы, была, видимо, похожа на дядю Колю. Современники писали, что «от Россетов она унаследовала французскую живость, восприимчивость ко всему и остроумие, от Лореров – изящные привычки, любовь к порядку и вкус к музыке, от грузинских своих предков – лень, пламенное воображение…». Все эти черты мог иметь в достатке и дядюшка ее, подпоручик Николай Иванович Лорер, ибо матушка его была грузинская княжна Цицианова, а Лореры были французы, переселившиеся в Германию, а потом в Россию, довольно, впрочем, небогатые…
Был Николай Лорер, по отзывам друзей, неисправимый оптимист, пламенный романтик и веселый страдалец, но пока до настоящих страданий дело не дошло, и бойко говорящий, обходительный и веселый «адъютант» неведомого полковника понравился графу. Граф выделил ему для постоя прекрасную комнату, с окнами и дверью в сад, но главное ожидало юного подпоручика в соседней комнате, на стене которой он увидел портрет прекрасной женщины. Она была так хороша, что храбрый офииер «не мог отвести глаз и стоял как прикованный». Граф объяснил, что это его дочь, графиня Беранже, что она овдовела на 22-м году жизни: ее муж, адъютант Наполеона, погиб в бою под Дрезденом. Бродя по дорожкам по-весеннему благоухающего графского сада, юный подпоручик думал о том, как странно переменилась боевая жизнь за каких-нибудь два дня, и, конечно, думал о божественной женщине, которая до него бродила по этим дорожкам… А потом он увидел и ее во плоти, молодую печальную графиню, на устах которой появлялась легкая улыбка, когда молодой подпоручик начинал говорить комплименты, мешая все языки… Он очаровал семейство, получил приглашение на обед, молодая графиня была с ним «любезна и ласкова и с любопытством наблюдала всякое движение» этого загадочного «сына севера».
…к ногам прекрасной вдовы-графини.
«Мне было так хорошо тогда, – восклицал он в старости, – что прошло уже 44 года, а я еще живо припоминаю себе все впечатления юности, – и то далекое и невозвратное для меня счастливое время, и эту важную и блестящую эпоху для нашего любезного отечества».
И правда, прекрасные были весенние дни. Молодой подпоручик нес службу, ходил в караул, а в свободное время осматривал императорские дворцы – и Версаль, и Мальмезон, где любезно приняла русских офицеров императрица Жозефина (произошло это за три дня до ее внезапной кончины), и пригородный дворец Сен-Клу, где однажды русский капитан Генерального штаба, сидя на роскошном диване и полюбовавшись через окно панорамой Парижа, который оттуда, с холма, весь как на ладони, а потом, переведя взгляд на внутреннюю роскошь дворца, вдруг озадаченно спросил:
– Охота же ему было идти к нам в Оршу.
«Мы все засмеялись такой оригинальной выходке, – вспоминает Лорер.
– Орша – самое бедное, грязное жидовское местечко в Белоруссии».
Еще и оттого смеялся молодой подпоручик над оригинальным этим суждением, что сам он почитал Наполеона (как, впрочем, и возлюбленный его император-победитель почитал) за великого человека, желавшего продви нуть мир к высшей цели бытия, но преступившего предел Божий и побежденного судьбой.
Парижские дни текли безмятежно. Милое дитя, дочь молодой графини сиротка Габриэль, не видя постояльца, спрашивала: «А где красивый казак?» Ну, а казак «привязался (как он пишет) всей душой к прекрасной графине Цецилии (так ее называли) и к старухе графине: они меня тоже полюбили: видя мою молодость и мое цветущее здоровье, они берегли меня, и я всякий раз должен был отдавать подробный отчет, где я был и отчего так поздно возвращался домой. Старуха строго требовала от меня отчета, а милая молодая графиня улыбалась, смотрела мне в глаза, как бы желая в них прочесть, говорю ли я правду?».
Лишним будет говорить (хотя старый мемуарист повторяет это на все лады), что к прекрасной графине он был неравнодушен, да и графиня – глядите, с какой деликатной осторожностью он сообщает об этом: «Она видела хорошо, что я не какой-нибудь варвар-вандал, и, узнав меня (так заносчиво мое самолюбие!), она, кажется, полюбила вообще русских… усмехаясь, она мне повторяла, что все мы русские – оригиналы, и что в откровенности нашего характера есть что-то рыцарское, и что мы умеем горячо любить, несмотря на то, что мы жители холодного севера».
А потом была Пасха, и юный подпоручик получил возможность похристосоваться с графиней по своему, православному обычаю. Может, заинтригованные этим обычаем, обе графини попросили подпоручика достать им билет на придворное богослужение в православной церкви, которая была оборудована во дворце Талейрана, где жил государь-император. И при выходе из церкви сам государь передал просфору прекрасной молодой графине, которой так шел траур. Дома подпоручик рассказал графине о значении «священного хлеба», а та была в восхищении от красоты и неземного благородства русского императора.
«- Удивляюсь, – сказала графиня, – как этот великодушный государь, такой европейский, благовоспитанный человек, с такими великими достоинствами, царствует и управляет вашими дикими народами, казаками, татарами, киргизами! Александру следовало бы царствовать над нами!»
Молодой подпоручик все реже уходил из дому, проводя вечера в обществе молодой графини Цецилии, «…слушать ее и говорить с ней было для меня высшим наслаждением», – вспоминает он.
Войти в графский сад можно было только через комнату постояльца. Но однажды молодая графиня проникла в сад через какой-то потайной ход, который отказалась раскрыть юному подпоручику. Она была грустна в тот день и рассказала, что поговаривают о том, что русская гвардия должна скоро покинуть Париж. Николай хотел поцеловать ей ручку, но она указала на мраморного купидона в глубине сада, который лукаво грозил им пальчиком. Не показала она поручику и тайного входа.
«- Нет, это невозможно, – сказала она, – а если у вас ко мне хоть сколько-нибудь уважения, не требуйте этого от меня.
Вечер молодые люди провели снова в упоительной и целомудренной беседе, а перед новой прогулкой в саду юный подпоручик обмотал соглядатаю-купидону лицо и пальчики черной тряпкой.
И снова они гуляли по саду, и юный Лорер, для которого это была едва ли не первая любовь, «чувствовал себя покорным ей и любви, как дитя». «Я заметил, – вспоминает он, – что и графиня не была совсем равнодушна ко мне, но чрезвычайно владела собой и держала меня в почтительном повиновении. Она… чувствовала, что рано или поздно сама может попасться в этой игре, и вот что ее страшило. Она любовалась моими густыми кудрями – тогда щеголи гвардейцы носили длинные волосы, – любовалась моим стройным станом, моим живым разговором и веселым, беспечным характером: она читала в моем сердце, что я ее люблю, и сознание этой сердечной любви заставляло ее строго удерживать себя и меня…»
Они с грустью говорили о предстоящей разлуке, но, когда юноша бросился целовать ее руку, графиня обернулась за поддержкой к грозящему купидону и увидела, что он весь черный, как арап, и больше не грозит никому пальцем.
«Мы хохотали, как дети, стоя перед черною статуей», – вспоминает Николай Лорер.
«- Теперь я его не боюсь, – сказал я милой Цецилии. – Он слеп и не видит нас.
– Тем не менее не расстраивайте спокойствия моего. Как странно русские объясняются в любви».
Всему хорошему бывает конец. «Три месяца простояла гвардия в Париже тихо и покойно. Париж, и в особенности парижанки были в восхищении от нас. Настало время и выступления нашего. Дали еще одну неделю приготовиться в поход. Куда? – в любезное отечество… Мы как бы отвыкли от него, нам казалось, что мы стали чужды ему, и не верилось, что возвращаемся в Россию».
Настали грустные минуты прощания. Подпоручик отказался от денег, которые по просьбе молодой графини пытался дать ему на дорогу граф. Старая графиня говорила о предстоящем свидании юного офицера с матушкой. Глаза ее пристально вглядывались во мрак. Может, ей была приоткрыта тайна будущего. Что ждало этих отважных, щедрых, беспечных молодых людей в их бескрайних далях?
Беспечному поручику не удалось увлечь молодую графиню в темный сад для последних объятий. А если и удалось, разве об этом расскажет настоящий рыцарь? В рыцарском его пересказе последние ее слова звучат так:
«- Сохраним лучше нашу взаимную дружбу до последней минуты, и вы останетесь благородным юношей, и я сохраню память о том, что русские умеют ценить и уважать добродетель женщины».
Графиня попросила молодого подпоручика перекрестить на прощание ее доченьку этим магическим православным крестом.
Вот и все…
И вот уже стучат копыта по парижской мостовой. «Прощай, Париж! – восклицает юный подпоручик. – Прощай, добрый граф и его милое семейство. Прощай, милая незабвенная графиня, добродетельная женщина!»
Вот и все. Почти все. Дальше пошли беды. Николай Лорер служил на юге, в одном полку с Пестелем. Как и его друзья, он любил государя и ненавидел самодержавие. Он стал декабристом, членом Южного общества, предстал перед судом, был сослан в Сибирь на каторгу, был в Читинском остроге на Петровском заводе, на поселении в Мертвом Култуке и в Кургане. Прошел все муки, не теряя мужества и веселого своего характера. Видел, как на глазах его умирали благородные его товарищи. Потом служил на Кавказе, воевал с горцами, которые, по его словам, ничего худого ему не сделали. Вышел наконец сорока шести лет от роду в отставку, женился, и брат, не вернувший ему его конфискованной доли скудного наследства, приютил его из милости с женой и малыми детьми. А потом скоропостижно скончалась молодая жена, и Лорер остался с тремя сиротками на руках. Судьба была к нему не слишком милосердна.
А через 43 с лишним года он записал свой устный рассказ княгине Черкасской о чарующих парижских днях, и воспоминания эти были напечатаны П. Бартеневым в «Русской беседе». Когда же Бартенев прислал старику за публикацию 25 рублей, неунывающий Лорер отозвался благодарственным письмом:
«Получил 25 р. и не понимаю за что. Неужели мой рассказ русского офицера… стоит 25 рублей? Дорого, щедро платите за подобные рассказы!»
Гонорары, гонорары… А жизни какая цена?