Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 1: Левый берег и острова

Носик Борис

По склону горы Святой Женевьевы

 

 

На веселой улице Муфтар

Даже трудно объяснить, чем она так знаменита, эта веселая узкая улица левого берега, что сбегает вниз от площади Контрэскарп по склону горы Святой Женевьевы навстречу авеню Гоблен? Может, просто вечным оживлением своим, и греческими ресторанами, и старыми домами, и старыми вывесками, и необычными магазинами, и странным названием (в местном интимном обиходе просто Муф, а при написании, как водится у французов, букв в три раза больше – Mouffetard). A может, добавил ей славы своим романом про парижский вечный (портативный, как уокмен) праздник этот живший в молодости у самой Контрэскарп американец Хемингуэй, приманил к ней толпы американцев. А может, она и до него была такой… Во всяком случае, есть что-то особое и привлекательное во всем ее облике, в самой ее атмосфере. Взять хотя бы нижнюю ее часть, ближнюю к церкви Сен-Медар: старинные дома с рисованными вывесками на стенах, изобильные, красочные витрины, набитые снедью, живописнейший базар и умилительная в своей подлинности старинная церквушка со сквером. Вдобавок в ней есть что-то негородское, в этой улице, что-то нестоличное, деревенское, во всяком случае, особое. И она про это знает, улица Муфтар, и особость свою бережно хранит, ибо особость эта привлекает туристов, а туристы приносят доход, чего греха таить… Но дается она ей, эта особость, на первый взгляд с большой легкостью, так что даже забываешь среди ее деревенского веселья (непохожего на бьющий в глаза городской шик Елисейских Полей) о подлинной древности этих мест.

А ведь Фобур Сен-Медар (то есть слобода Сен-Медар), как и соседняя с ней слобода Сен-Марсель, принадлежит к числу самых старых парижских слобод. Тут, у самой переправы через речку Бьевр, еще в IX веке стояла часовня – на дороге, что вела из Лютеции в Рим, в Италию: от горы Святой Женевьевы вниз до переправы, по дороге, что проходила вдоль нынешней авеню Гоблен к нынешней площади Италии (близ которой – как раз на полпути от родной Москвы до милой Италии – я теперь и живу). Утверждают, что с 1350 года аж до самого 1953-го был у этой переправы рынок, позднее толкучка (или «вшивый», а по-здешнему «блошиный», рынок). В XV веке была построена нынешняя церковь Сен-Медар, а в XVI она перешла в ведение монастыря Святой Женевьевы, что был на горе (на его территории нынче находится лицей Генриха IV), и слободы Святой Женевьевы (ныне, почитай, почти центр Парижа).

Церковь эта – один из замечательных образцов «пламенеющей готики», последующие века щедро украшали ее, обогащали ее интерьер замечательными произведениями архитектуры, живописи и ваяния. Близ церкви Сен-Медар разворачивались памятные события французской истории. Известно, что на соседней площади Патриархов (она и нынче носит это старинное название) стоял некогда дворец, в котором и правда жили какое-то время видные католические священно-служители, но в XVI веке уже обитал некий приверженец протестантов-кальвинистов, уступивший им часть своего дома для богослужений.

Надо сказать, что королева Мария Медичи смотрела сквозь пальцы на наличие разных течений в христианстве, в ту пору у нее хватало на это терпимости. Однако близкое соседство на пятачке близ переправы католического прихода Сен-Медар и воинственной кальвинистской общины добром не кончилось. В конце концов они вступили в драку, и в знаменитой этой «потасовке» полегло немало народу с обеих сторон, после чего кальвинисты разгромили церковь, а католики подожгли молельный дом кальвинистов. Случилось это осенью 1561 года, а несколько месяцев спустя произошла резня в Васси, и политике религиозной терпимости пришел конец. Во Франции потянулись долгие и жестокие религиозные войны, а начиналось все, как вы поняли, здесь, на тихой, прелестной площади у церкви Сен-Медар.

Позднее в церкви Сен-Медар нашли приют гонимые янсенисты. Из их числа особенно популярен был среди паствы дьякон Франсуа Пари, человек воистину святой жизни. Он похоронен был на крошечном погосте близ церкви, и очень скоро его могила стала местом паломничества. Верующие валили сюда валом, несли за собой носилки с увечными, и говорят, что кое-кто из них и впрямь исцелялся на святой могиле, однако еще большее число паломников приходили здесь в экстаз и неистовство, бились на земле в истерике, дергались в конвульсиях. В конце концов (это было уже в 1732 году) на ограде погоста появился королевский рескрипт, временно запрещавший все сборища, исцеления и прочие чудеса на могиле. Долгое время ажиотаж еще не унимался, но мало-помалу про могилу дьякона было забыто, так что нынче в скверике, на месте былого погоста, тихо. Няни и мамы прогуливают деток, пенсионеры – собачек, клошары пьют вино из дешевых пластмассовых литровок, служащие и студенты жуют бутерброды в обеденный перерыв. Я и сам не раз, выйдя из русской библиотеки, жевал здесь на скамеечке батон-багет или (что еще дешевле) банан.

Если оставалось время до выхода дочки из ее коллежа на Сен-Марсель, я отправлялся еще погулять по рю Муфтар. У первого (снизу) дома всегда любовался стенописной вывеской старой итальянской лавки. Красивых вывесок на рю Муфтар вообще немало – и «Сосновая шишка», и «Кабаре», и «У веселого негра». Старые уличные вывески меня никогда не оставляют равнодушным (особливо если подлинные, а не поддельные). На парижских домах вывески появились впервые на рубеже XII и XIII веков, и они, надо сказать, полезны были не только торговцам и ремесленникам, их вешавшим, но и всякому, кто пытался что-либо отыскать в тогдашнем Париже. Ведь нумерация домов стала внедряться в Париже лишь в начале XIX века, а если уж говорить совсем точно, в 1805 году, при Наполеоне I, ну а до того во всех поисках в городе могли помочь только вывески. Вывески были самые разнообразные: деревянные резные, из фигурного или прорезного железа, из камня. Были вывески-барельефы, вывески-скульптуры, керамические вывески. Разнообразием отличались и их сюжеты. Нередко они были почерпнуты из Ветхого или Нового Завета, скажем, Три волхва. Встречались сюжеты растительные и животные – Лев в короне, Дуб, Красное яблоко, Овца… Состязаясь в борьбе за клиента, хозяева изготовляли порой вывески такие внушительные, что они, нависая над тротуаром, представляли угрозу для жизни прохожего, так что в конце концов парижской префектуре пришлось запретить самые громоздкие из них. Что до меня, то я больше всего люблю живописные вывески. Среди них есть в Париже замечательные, а одна так и вовсе принадлежит кисти божественного Ватто.

Рестораны на улице Муфтар ныне по большей части греческие. Они, может, не так живописны, как те, что в Латинском квартале (а порой и не так дешевы), но, по мнению знатоков, кормят здесь лучше. Не могу поручиться, редко хожу по столовкам. Но зато в греческом ресторане (в окошечке или у прилавка) всегда можно купить отличный бутерброд: крутится на вертеле мясо, повар срезает ломтики, кладет в разрезанный батон маслины, салат, прочие овощи, специи – объедение.

Лавок на улице Муфтар тоже много – и одежда, и ювелирные изделия, и диски, и какой-то «африканский базар» на месте двух старинных женских монастырей. Монастырей тут в старину было великое множество…

Монастыри исчезли, но на улочках, прилегающих к Муф, и ныне еще много старинных домов. В одном из них, где прежде располагался Шотландский коллеж, нынче находится общежитие семинаристов-доминиканцев. Выше по склону горы Святой Женевьевы старинных аббатств и монастырей было еще больше. На пути встретятся вам дома, где жили Декарт, Золя, Проспер Мериме, Хемингуэй, Сен-Пьер (написавший здесь свой прославленный роман «Поль и Виргиния»), герой Бальзака отец Горио, Паскаль (здесь он умер), Дидро (здесь он был арестован). Чуть ли не каждый дом связан с каким-нибудь событием истории. Иногда, впрочем, с событиями так называемой малой истории. Скажем, в доме № 53 по улице Муфтар во время ремонта нашли мешок с золотыми луидорами (по нынешнему курсу – много миллионов). Деньги поделили между наследниками бережливого адвоката парламента, который спрятал эти денежки про запас еще в XVIII веке. Конечно, получили свою долю и рабочие, которые нашли мешок, и парижская мэрия, которой ныне принадлежит дом.

Верхним своим концом улица Муфтар упирается в живописную площадь Контрэскарп, самое название которой напоминает об укрепленной стене времен Филиппа-Августа. Давно минули войны, осады, нет и следа былых укреплений. Мирно плещет фонтан на площади, под ним безмятежно спит клошар (всегда тот же), туристы попивают кофе за столиками, любуясь на старинную вывеску «У веселого негра»…

 

По Парижу с Хемингуэем

Хемингуэй назвал Париж вечным и как бы неразлучным со всяким, кто побывал здесь хоть раз, праздником, праздником, который сопровождает тебя по жизни, как мобильный телефон или транзистор, твой «мувэбл фист» или, как перевели когда-то это название книги Хемингуэя, посвященной Парижу, «праздник, который всегда с тобой». Если такие названия парижских улиц, как Лепик или Шерш-Миди, многие русские читатели впервые услышали от Эренбурга, то названия Муфтар, Контрэскарп или «Клозери де Лила» многие запомнили по книгам Хемингуэя, который после войны, а точнее, в 60-е и 70-е годы был исключительно популярен среди русской читающей публики. Недаром писал о нем петербургский поэт:

Он в свитерке по всем квартирам Висел с подтекстом в кулаке…

И правда – редко в каком доме, притязающем на интеллигентность, не висела или не стояла тогда на книжной полке фотография бородатого, красивого Хэма в грубом свитере. И хемингуэевскую книжку о Париже, этот «Мувэбл фист», знали все. Так что у многих русских книгочеев засел в памяти не только какой-нибудь прустовский, или бальзаковский, или сименоновский Париж, но и Париж хемингуэевский. Хемингуэя и сегодня читают во всем мире (хотя, как отметил тот же поэт, у русских снобов он «уже другим кумиром сменен, с Лолитой в драмкружке»). Сняв с полки «Мувэбл фист» на английском у себя в районной парижской библиотеке близ дома, я отметил, что книжку берут и на английском тоже – несколько раз в год. А недавно парижские гиды начали водить по городу, так сказать, «писательские» экскурсии, и среди них – хемингуэевская, которую начинают, как правило, в 5-м округе Парижа на улице Кардинала Лемуана, что спускается от прелестной площади Контрэскарп до самой Сены. Первая парижская квартира Хемингуэя находилась на рю Кардиналь Лемуан в доме № 74. Это было время его счастливой молодости: ему 22, он хоть и ранен, но уцелел на войне, здоров, пишет рассказы и его уже печатают. Он еще не стал знаменитым, не стал богатым, но он верит в грядущий успех, у него много сил, у него молодой и словно бы неутолимый аппетит, он влюблен в этот город и любит свою жену Хэдли, а она любит его, им хорошо вдвоем – разве это не праздник жизни? Конечно, особенно праздничным все это кажется издали, через сорок лет, когда, похоже, все уже не в радость – никакие почести, никакие яства, никакие вина, никакая рыбалка, никакая Куба и никакие деньги. И надвигаются болезни, и ушедшее вспоминается с ностальгической нежностью. Именно в эту ностальгическую пору Хемингуэй и написал свой мемуарный роман о Париже, где он бывал, конечно, и после двадцатых годов много-много раз – на протяжении сорока лет. Но эти первые пять лет – особенные…

В доме, где жили Хемингуэй с женой, на первом этаже располагались бальная зала и бар. Утром по улице пастух еще прогонял в ту пору коз и продавал местным жителям козье молоко. И лошадей было тогда больше, чем автомобилей. Нижняя часть улицы (та, где жил Хемингуэй) называлась в старину Фос Сен-Виктор – Ров Святого Виктора, ибо шла она к Сене вдоль городской стены на месте засыпанного рва. На улице этой стояли прекрасные старинные дома, проход от дома № 75 вел к зданию старинного религиозного ордена, в доме № 65 находился некогда средневековый Шотландский коллеж (здания его и ныне принадлежат английской церкви), чуть выше по улице стоит построенный в 1700 году Жерменом Бофраном дворец Ле Брэн, в котором прожил последние годы своей жизни великий Ватто и жил еще полвека спустя великий Бюффон. Неподалеку от Хемингуэя жил в те же 20-е годы французский писатель Валери Ларбо (чуть позднее он стал критиком и занялся творчеством Джойса и Уитмена – недаром же в романе Хемингуэя имя Ларбо называет именно Сильвия Бич, близкая к обоим).

Но молодого американца, похоже, не слишком занимала тогда французская старина. Париж позволял всякому жить в рамках своей, скажем, американской колонии, Париж никому не навязывался и предоставлял человеку максимум независимости. У Хемингуэя были парижские знакомые-американцы (Гертруда Стайн, Эзра Паунд, Скотт Фицджеральд, Уолш, Сильвия), и были у него свои парижские маршруты. Он спускался к Сене, сидел на солнышке у воды, наблюдая за рыболовами, которые добывали рыбу к домашнему столу или прирабатывали к скудной пенсии. Он был знаток рыбной ловли, а кроме того, ценитель жареной рыбы и знал, в каких ресторанах ее искать. Он вообще был гурман, и помню, что именно это привлекало в его романе не изощренного кулинарно москвича послевоенных лет – профессиональные и со вкусом поданные описания того, что ел молодой американец в бесчисленных французских кафе и ресторанах – и в дорогом «Мишо», и в «Липпе», и в «Динго», и так далее, и так далее. Хемингуэй рисует аппетитные, искушавшие его парижские витрины булочной, кулинарии, без конца и с разных сторон описывает свой молодой голод и бедность, когда невозможно позволить себе и то и это, рассказывает о скромных ресторанных завтраках, во время которых он поглощает устриц, мясо, ест сыр, запивая все это добрыми винами, большим знатоком и неутомимым потребителем которых предстает его лирический герой (точней, все его герои). Мало-помалу читатель, особенно русский (да и нынешний европейский), преодолевая недоумение, начинает догадываться, что все эти бесконечные описания голода – это выражение ностальгии по былому аппетиту и по былой свежести чувств. Но может, старому писателю и впрямь казалось в годы богатой старости, что он был страшно беден тогда, в юности, – снимая двухкомнатную квартиру в Париже и вдобавок комнату в гостинице, без конца путешествуя, играя на скачках, покупая картины, отправляясь время от времени на рыбную ловлю и корриду в Испанию… «В то время в Европе можно было неплохо прожить вдвоем на пять долларов в день и даже путешествовать», – сообщает писатель (теперь-то нужно в 20 и в 40 раз больше, а гонорары, кстати сказать, не выросли).

Так, может, бесконечные рассказы о голоде («живот подтянуло от голода», «на выучке у голода») – это все символика, образ – как в той главке, где ничто (ни хороший ресторан, ни ночь любви) не утоляет голод героя и он делает поэтический вывод:

«… Париж очень старый город, а мы были молоды, и все там было непросто – и бедность, и неожиданное богатство, и лунный свет, и справедливость или зло, и дыхание той, что лежала рядом с тобой в лунном свете».

И все же молодой американец с берегов Мичигана ощущает, что этот «очень старый» чужой город – это его город. С моста над Сеной они с женой видят «свою реку, свой город и остров своего города».

Пешие маршруты этого молодого американца хорошо знакомы любому парижанину (или туристу, ищущему сегодня в Париже следы Хемингуэя). Вот он «прошел мимо лицея Генриха IV, мимо старинной церкви Сент-Этьен-дю-Мон, пересек открытую всем ветрам площадь Пантеона, ища укрытия, свернул направо, вышел на подветренную сторону бульвара Сен-Мишель и, пройдя мимо Клюни бульваром Сен-Жермен, добрался до кафе на площади Сен-Мишель». Там он работает. Потом заходит в библиотеку и книжную лавку Сильвии Бич (лавка «Шекспир и К°» жива и процветает сегодня, только не на ул. Дантона, 12, а напротив собора Нотр-Дам, на рю Бюшери). Это у Сильвии он смог прочитать в переводах – «всего Тургенева, все вещи Гоголя», Толстого, Достоевского, Чехова. В знаменитом ныне кафе «Клозери де Лила» он спорит с Ивеном Шипменом о Достоевском («Как может человек писать так плохо, так невероятно плохо и так сильно на тебя воздействовать…» Шипмен беспощаден к Ф.М.: «Лучше всего у него получаются сукины дети и святые…»). О французах ни слова. Но такое возможно в Париже. Позднее Хемингуэй открыл для себя и роскошный «Риц», и прочие царственные заведения. Еще позднее стал богат и славен и был вхож всюду и мог купить все – и тосковал (до самого самоубийства, до которого, впрочем, уже оставалось недолго) о времени, «когда мы были очень бедны и очень счастливы».

 

Сад растений

Знаменитый парижский Сад растений (Jardin des Plan-tes) раскинулся на площади 28 гектаров между набережной Сены (Сен-Бернар), Аустерлицким вокзалом, большой парижской мечетью и университетом Жюсье. Это не просто еще один городской сад, это сад-музей («музеум»), это памятник науки. И конечно, популярное место прогулок, куда мамы и няни водят детишек, чтобы они смогли нагулять аппетит, где влюбленные целуются или «выясняют отношения», где пенсионеры и безработные убивают время, в общем, это городской сад. Ну и вдобавок это один из любопытнейших уголков французской столицы.

Сад расположен недалеко от моего парижского дома, но мне бывает неловко и несколько странно отправляться туда одному, без привычной моей спутницы, без моей доченьки, которую я по этому саду годами «прогуливал». Но делать нечего, она на занятиях, учит нелегкий итальянский и вовсе уж непостижимый, зубодробительный русский язык, а я, перейдя через бульвары Опиталь и Сен-Марсель, вхожу в сад со стороны улиц Бюффона и Сент-Илера, минуя у входа симпатичный домик Бюффона. Прославленный французский натуралист Жорж-Луи Леклерк граф де Бюффон купил этот дом в 1772 году, когда ему было уже 65 лет, и успел прожить тут еще 12 лет, благополучно завершив свои дни до начала кровавой революции (не щадившей ни ученых, ни графов). В 1793 году сверх головы заваленный делами революционный Конвент нашел время специальным декретом переименовать тогдашний Королевский сад в Национальный музей естественной истории. Переименования (как вы, наверное, замечали сами) из-за своей сравнительной дешевизны и абсолютной доступности – одно из любимых «революционных» мероприятий всякой новой власти.

Конечно же старинный этот сад имел полное право сохранять свое «королевское» название, ибо создан был по проекту короля Генриха IV в подражание королевскому саду в Монпелье, а создание его должно было увенчать новые крупные достижения ботаников в XVI веке. А осуществлен проект Генриха IV был уже при Людовике XIII королевскими медиками Жаном Эроардом и Ги де ла Броссом. Последнему выпала честь стать первым интендантом этого сада, а то, что медики занимались садоводством, объяснить нетрудно: здешний сад (как и сад в Монпелье) являлся садом лекарственных растений. Он так и назывался – Королевский сад медицинских растений. Позднее при поддержке Кольбера и Гастона Орлеанского здесь также были созданы кафедры ботаники, химии и естественной истории. Позднее медик Людовика XIV Фагон и ботаник Турнефор, неустанно рыскавший по свету в поисках новых растений, немало усовершенствовали это уникальное учреждение. Еще позднее тут трудились Добантон, Жюсье, Жоффруа де Сент-Илер и другие славные французские естествоиспытатели, но теснее прочих имен связано с этим садом прославленное имя графа де Бюффона, создавшего теорию эволюции видов под влиянием среды и одомашнивания животных, которую он развил в своей сорокачетырехтомной «Естественной истории».

Бюффон был знаменитейший ученый, чьей дружбой гордились император Священной Римской империи Иосиф II и русская императрица Екатерина Великая. Хотя слава его давно перешагнула границы Франции, сам граф де Бюффон слыл домоседом. Тут вот он и сидел – в этом прелестном домике и этом волшебном саду. Устроил у себя кузню и, отдыхая от своего неустанного труда натуралиста, работал в кузнице, создавая кованые изделия, которыми архитектор Вернике украсил «Лабиринт» здешнего сада-музея (или даже «музеума», как предпочитал называть сад его директор, знаменитый палеонтолог профессор Анри де Люмле). Как вы уже поняли, этот сад – старинный Музей естественной истории, в первую очередь учреждение научное. В нем трудится полторы тысячи исследователей, старших и младших научных сотрудников, лаборантов, садовников и просто работяг. В нем есть галереи, лаборатории, музеи… И все же, прежде чем углубиться в дебри естественных наук, предлагаю просто погулять по самому саду, сверкающему мозаикой цветников, а по осени пылающему вдобавок пожаром листвы.

Начнем с упомянутого выше «Лабиринта». Это название носят два холма, которые появились в 1640 году и засажены были ароматическими растениями, призванными навевать романтические воспоминания. В этом благоухающем «Лабиринте» Шатобриан повстречал Гортензию Аллэ, а сам Бюффон принимал Марию-Антуанетту. Гуляя здесь, я не раз вспоминал рассказ о сером дне 1777 года, когда по этому саду гуляли начинающий поэт, юный Николай Львов (позднее он станет и переводчиком, и архитектором, и художником-иллюстратором, и фольклористом, и ученым-изобретателем) и друг его, русский немец, восторженный поэт Иван Хемницер (оба без памяти были влюблены в юную Машу Дьякову). Николай принялся тут же срисовывать удивительную здешнюю оранжерею, а Иван, чувствительная душа, вступил в беседу с обольстительной мошенницей-парижанкой, которая, ничтоже сумняшеся, выдала себя за графиню… А ведь уже и тогда на склоне этого холма росли редкостные деревья, посаженные в 1702 году Турнефором, шелестели широколистые клены, завезенные с острова Крит, красовался посаженный в 1736 году Бернаром де Жюсье первый во Франции ливанский кедр…

Давно нет на свете всех этих людей, названных мной, а кедр вот он, все здесь, на холме!

На подходе к вершине холма видна могила земляка и сотрудника Бюффона – Добантона, а чуть выше павильон, построенный Вернике, так называемый глориет Бюффон, старейшая такого рода металлическая конструкция в мире, датированная 1786 годом. Вообще надо отметить, что Сад растений не только прославленное ботаническое, минералогическое, зоологическое и палеонтологическое научное учреждение, но и памятник архитектурного новаторства, ибо там ведь и кроме «глориет Бюффон» можно обнаружить такой архитектурный шедевр, как оранжерея архитектора Шарля Роо де Флери. Архитектор «музеума» создал первое сооружение такого рода – из железного каркаса и больших (до 30 сантиметров) квадратов стекла. Это был великолепный, особый сорт французского стекла, но прусская бомбардировка 1871 года его, увы, не пощадила. А до того публика валом валила подивиться на залитую солнечным светом оранжерею. Ходят туда и нынче. Мы не раз там гуляли с дочкой. А в 1994 году после долгих реставрационных работ открылась Большая галерея в саду, и за первые три месяца ее посетило 300 000 экскурсантов.

– Развивается культурный туризм, развивается… – с удовлетворением сказал мне в те дни директор Сада профессор Люмле. – Прошлое, как видите, вызывает интерес у публики, которая ищет не только переживаний, но и понимания. Да, понимания…

Я почтительно кивнул и сказал по-русски:

– Вашими бы устами да мед пить…

Несколько раз доводилось мне бывать в замечательной библиотеке здешнего «музеума», оборудованной в старинном Королевском кабинете естественной истории. В этой библиотеке насчитывается 750 000 книг по естествоведению, 4000 геологических и географических карт, 4000 эстампов и фотографий, а также 3000 рукописей, среди которых рукописи Бюффона, предтечи Дарвина Ламарка, Кювье, де Жюсье, Турнефора… В особом фонде библиотеки иллюстрированные издания по ботанике и зоологии из личного собрания Кювье, книги по алхимии и химии из собрания де Шевреля, книги по ихтиологии и орнитологии из собрания принца Шарля-Люсьена Бонапарта, вдобавок бесценная коллекция королевских пергаментов и шеститысячное собрание рисунков и акварелей с изображением растений и животных. Собрание это было начато в 1630 году Никола Робером по заказу Гастона Орлеанского, но оно расширяется и по сей день… Нетрудно догадаться, что любитель в этих священных стенах, покрытых фресками Рауля Дюфи, может засесть надолго.

 

Квартал Сен-Марсель и больница Сальпетриер

Когда доченька моя еще не считала себя взрослой, я совершал ежедневную прогулку на бульвар Сен-Марсель, чтобы забрать ее после занятий из коллежа (нечто вроде неполной средней школы). Квартал Сен-Марсель – один из тех кварталов Парижа, что изменили и облик свой, и характер лишь за последнее столетие – по парижским понятиям, совсем недавно. До XIX века тут, начиная с самых Средних веков, селились богатые буржуа, искавшие тишины и покоя. Хотя до центра Парижа, до собора Нотр-Дам или до горы Святой Женевьевы, отсюда каких-нибудь два-три километра, это был, можно сказать, тихий пригород на берегах речки Бьевр и неподалеку от Сены. Чтоб докопаться до более древней истории этих мест, надо копать вглубь, что и делают тут с регулярностью то газовщики, то водопроводчики, то электрики. Газовщики в начале двадцатых годов попутно с укладкой труб вырыли из земли двенадцать каменных саркофагов. Да и раньше здесь не раз находили захоронения, следы большого старинного, III–VI веков, кладбища, наверно, самого большого в тогдашнем Париже – оно тянулось до самой нынешней мануфактуры гобеленов и до улицы Паскаля, что выходит к русской Тургеневской библиотеке, стоящей на былом берегу Бьевра. Но речки Бьевр нынче не видать, ее забрали в трубу, остались только дощечки кое-где: вы, мол, стоите в прежнем русле Бьевра. Речки нет, ну а названия остались старинные. Сен-Марсель (святой Марсель), как и Сен-Дени, Сен-Мартэн, Сен-Жак, – это все знаки былой парижской набожности. Святой Марсель был парижским епископом в V веке.

Как и многие другие старинные уголки Парижа, квартал этот был преображен во второй половине XIX века благодаря деятельности энергичного парижского префекта барона Османа, прорубившего в гуще квартала два широких бульвара – бульвар де л’Опиталь, то есть Больничный бульвар, и бульвар Сен-Марсель. Последний идет от авеню де Гоблен до слияния с бульваром де л’Опиталь уже в двух шагах от больницы Сальпетриер, Аустерлицкого вокзала и Сены.

За последние десятилетия квартал совершенно изменил свой облик. Крупнейшая в Париже, связанная с университетом больничная группа Питье – Сальпетриер привлекает медиков и студентов всех уровней – от юных медсестричек до ординаторов. На рю де Сантей разместился филологический факультет, на улице Пиранделло – Высшая школа химических наук, на бульваре де л’Опиталь – Высшая школа искусств и ремесел, в общем, возник здесь новый Латинский квартал, только без ресторанчиков и туристов и, конечно, без Сорбонны, без призраков Вийона, Абеляра, Сарбона. И студенческие писчебумажные магазины, и столовки, и факультетские здания тут поновей, поскучней и построже. Даже церкви тут теперь модерные, вроде церкви Сен-Марсель, которую знатоки считают высоким достижением современной архитектуры. Конечно, люди попроще, глядя на модерные витражи Изабель Руо и скат шиферной крыши, лишь пожимают плечами. Впрочем, и самые пылкие поклонники модерна затрудняются сказать что-либо в защиту новостроек, вкрапленных в великолепный старинный ансамбль больницы Сальпетриер, что вместе с университетским комплексом Питье, площадью Мари Кюри и Аустерлицким вокзалом завершают бульвар де л’Опиталь у выхода его к набережной Сены.

Больница эта заслуживает особого рассказа. Когда-то здесь был Арсенал, делали порох, отсюда и селитряно-пороховое название больницы, которая была учреждена на месте Арсенала в 1654 году по указу короля Людовика XIV как лечебное заведение для бедных. Если учесть, что тогда в Париже на полмиллиона жителей насчитывалось всего около сотни врачей (по одному на пять тысяч жителей), то событием это было немалым. Свозили сюда по большей части женщин и девушек (для мужчин существовал Бисетр), свозили и больных, и здоровых, по большей части одиноких и бездомных, и, наконец, тех, от кого хотели избавиться их мужья или родители, а также тех, кто занимался древнейшей профессией и толокся на грязной тогдашней панели, и тех, кого просто квалифицировали как «скандалисток». Кольбер готовил их тут к высылке из Франции для заселения французских колоний в Луизиане, в Канаде, на Мадагаскаре… Через четверть века после открытия больницы в ней было четыре тысячи женщин и девушек, а к началу революции уже восемь. Вместе с персоналом население этого больнично-тюремного комплекса составляло свой особый мир, город в городе, подобно расположенной неподалеку мануфактуре гобеленов.

Конечно, как успехи в лечении болезней, так и прогресс в исправлении нравов были здесь весьма сомнительными. В книге Мерсье «Картина Парижа», вышедшей в конце XVIII века, перед самой революцией, говорится, что, напротив, в подобной атмосфере девушка могла потерять последние остатки добронравия. Условия содержания пациенток и арестанток тут были ужасные, и Мерсье с удивлением рассказывает о поразительной форме протеста, которую позволяли себе иногда пациентки и узницы: в глухой час ночи они вдруг издавали одновременно, по тайному сговору, пронзительно-жалобный, нечеловеческий вопль, который повторялся потом с равными интервалами несколько раз в течение суток.

Революция распахнула двери этого вместилища страданий, и женские души устремились навстречу воздуху свободы. Увы, бедные узницы были мало знакомы с нравами великих революций. В распахнувшиеся двери вошли комиссары со списками и стали оглашать имена, а также состав преступления против порядка (старого еще порядка). После чего женщин уводили во двор и там расстреливали. Крики их были ужасны, ибо перед смертью разрешалось любое над ними насилие и любое глумление. Революция есть революция, что с нее взять. Не менее ужасной была участь тех, кто не совершил никаких преступлений, а просто был болен или беден. Толпа подонков, грабителей и развратников, как правило, с неизменностью следующая за безжалостными революционными лидерами, врывалась в палаты и гнусно расправлялась с девушками, которые вызывали интерес у этих скотов, особое внимание уделяя надругательству над девственницами. Подробное описание этих славных деньков вы можете найти в написанных по горячим следам «Революционных ночах» Ретифа де ла Бретонна.

С 1796 года в Сальпетриер стали помещать душевнобольных. С ними по старой традиции (подхваченной в наше время советскими органами порядка) тоже обращались как с заключенными. Их тесные, пятиметровые каменные карцеры можно увидеть в старом здании еще и сегодня. Однако честь заведения спасли такие психиатры, как Пинель и Шарко. Памятник Филиппу Пинелю у входа в Сальпетриер и сегодня напоминает прохожему о человеке, который потребовал, чтобы с душевнобольных сняли железные кандалы.

У контрреволюции, посетившей после победы над революцией и узурпатором эту обитель страданий, лицо было более человеческое, чем у революции… Весной 1814 года больницу посетил победитель Парижа император Александр I. Его красота и обходительность, а если держаться ближе к свидетельству авторов вышедшей тогда в Париже «Александрианы», «его слова, исполненные доброты», произвели на пациенток и персонал столь благоприятное впечатление, что одна из медсестричек, совершенно потеряв голову от любви к русскому императору (именно так объясняет автор вышеупомянутого собрания утрату патриотизма представительницей медперсонала), – одна из медсестричек воскликнула: «Насколько лучше было для Франции, Ваше Величество, если бы Вы здесь и остались». То объяснение, что медсестричке за 15 лет обрыдли уже и войны, и кровавые революции, и отечественный террор, автору упомянутого издания в голову просто не пришло.

Мне часто приходится видеть больничный комплекс Сальпетриер из вагона метро, когда поезд Пятой линии, отойдя от станции «Аустерлицкий вокзал», вдруг выползает на свет Божий прямо над Сальпетриер, и я не устаю удивляться красоте этих зданий, строгому их архитектурному облику, их величию и простоте, к которым и стремились все эти замечательные архитекторы – и Ле Во, и Ла Мюэ, и Либераль Брюан. Над зданиями высится восьмиугольный купол оригинальнейшего создания Брюана – часовни Сен-Луи-де-ла-Сальпетриер, где некогда читал проповеди сам Боссюэ.

Рядом с часовней виднеется здание XVII века, где томилась в заключении мадам де Ламот, замешанная в деле с ожерельем королевы, и откуда она бежала, переодевшись в мужское платье, в 1786 году. Впрочем, это уже история другого жанра, и таких тут припомнишь немало в таинственных закоулках старинного квартала Сен-Марсель.

 

Париж мансард и комнатушек

Перебираясь перед минувшей войной или уже в войну из Парижа на американские просторы, небогатые русские эмигранты часто с удивлением вспоминали парижское свое жилье и удивлялись, в какой тесноте им довелось жить. Американское жилье, хотя тоже не дешевое, было, конечно, не в пример просторнее. Оно и неудивительно – Америка велика, и размах там другой, а Париж город старый и давно уж перенаселенный.

О лачугах и мансардах парижских гениев минувших столетий немало слышал (и читал) всякий образованный русский. Что ж, таким оно и было, бедняцкое жилье, тут нет преувеличений. Да и за такое многим платить было нечем – жильцы часто сбегали, не уплатив.

А что нынче? Нынче то же самое. Только жилье стало в десятки раз дороже, даже такое. Конечно, коммунальных квартир на Западе почти не встретишь, но былые крошечные «комнаты домработницы» (так называемые «шамбр де бонн») домовладельцы и даже квартиросъемщики ухитряются ныне отделить от былых хором и выделить для отдельной сдачи. Иные из них выделены, вычленены давным-давно, их сдают, продают, скупают. Таких комнатенок в Париже тысячи, в одном 16-м округе Парижа больше трех с половиной тысяч. Чуть поменьше их в 15-м и 17-м округах. Совсем мало в некогда рабочем 19-м, в 12-м, 13-м и 14-м – может, домработниц там и раньше не нанимали.

Площадью эти комнатки от восьми или десяти до пятнадцати квадратных метров, чаще всего в них нет ни своего туалета, ни душа, ни кухни, зато есть кран и маленькая раковина, есть своя дверь – с лестничной площадки или из коридора, есть четыре стены и крыша над головой. Туалет общий, на этаже…

За такое аскетическое жилье приходится нынче платить немалые деньги, а ведь те, кто снимает такое, как правило, и зарабатывают гроши. Конечно, снимая подобную конурку, все эти люди надеются в скором времени встать на ноги, разбогатеть и выехать. Но в конце концов многие из них остаются: разбогатеть не удалось, привыкли жить в тесноте, решили откладывать деньги до пенсии или до возвращения на родину, за границу или просто в родные места. Потому что живут тут по большей части приезжие и молодые. Иные, впрочем, успели в конуре состариться.

Парижская мэрия пытается регламентировать состояние жилья – установить низший уровень, хуже чего сдавать нельзя. Скажем, чтобы был потолок не ниже двух метров, а под скатом не меньше метра восьмидесяти. Чтобы комнатка была не меньше 9 квадратных метров. (А если будет только 8? Ну, значит, будет 8, кто пойдет проверять?) Чтоб был водопроводный кран. Чтоб была хоть одна уборная на 10 человек. Чтоб было не слишком грязно…

Помню, самое первое мое парижское жилье было как раз такое. Друг Лева уступил мне свою мансарду. Он жил с женой в хорошей дорогой квартире, в том же доме, близ Монпарнаса, в бельэтаже, а мансарду милая его жена купила ему просто так, для удовольствия. Впрочем, он был один такой счастливчик на этом седьмом этаже, под раскаленной крышей. Остальные жили там давно и всерьез – по большей части бедные старики и старухи. Поднимаясь по винтовой лестнице на наш седьмой, я иногда предлагал им помочь – втащить сумку. Они удивлялись и пугались даже – тут такое не принято. В благодарность они рассказывали мне, что какие-то родственники у них живут за городом и они у них бывают в гостях, а там ведь за городом, там, знаете, месье, – там воздух. Наверно, они думали, что я век маялся по мансардам и свежего воздуха не нюхал.

На этом седьмом этаже на рю Вано, в доме, принадлежавшем то ли самой миллионерше Брижит Бардо, то ли ее семейству, старики были по большей части коренные французы. Но у друга моего, жившего в 17-м округе, соседи были португальцы, антильцы, магрибинцы. Они рассказывали моему другу, как там у них замечательно – в Португалии, на Антильских островах или в Марокко. Только вот платили там совсем мало, да и работы было не найти. Так что они решили потерпеть еще немного тут, где большие (по сравнению с тамошними большие) деньги, накопить и уехать. Иные и уехали, а большинство все же осталось, заработав на пенсию. Глупо уезжать в родную деревню, если вся деревня тебе завидует, что ты живешь в самом что ни на есть Париже и получаешь пенсию. Да ведь и нелегко было зацепиться в Париже, получить вид на жительство, карт де сежур, карт д’идантите, найти работу, приспособиться и стать мало-помалу парижанином – жаль все терять.

Когда-то такие мансарды стоили в Париже совсем дешево —20–30 долларов в месяц. Это было сравнительно недавно. Потом цены на площадь в Париже стали стремительно расти. А чтоб купить такую вот клетушку, нужно и вовсе иметь много-много тысяч долларов. Когда-то сюда сбегали из отчего дома для обретения самостоятельности и жизненного опыта десятиклассники, выпускники лицеев, студенты. Теперь они остаются по большей части в родительском доме, несмотря на все неудобства вынужденного продления детской зависимости.

Студентам размеры такой комнатушки не в тягость. В ней проходят лучшие годы их юности, первые романы, первые открытия, здесь познают они первые радости и первые горести. Собственно, и я был вполне счастлив в Левиной мансарде. Я жил как парижанин, но знал, что всегда могу вернуться в свое просторное московское жилье, где тополя и березы шелестят под окном, куда едва долетает рокот машин. А здесь я набирался опыта жизни среди чужих. И писал роман. Так что я, положа руку на сердце, даже не могу сказать, хорошо жить в парижской мансарде под крышей с окнами, выходящими в сад старинной больницы, или не хорошо. Мне было хорошо. Я был влюблен в Париж. И я был молод. А хорошо ли было моим малоимущим старикам соседям, сказать не берусь. Скорей всего, не очень…

 

Париж, верящий слезам

Жестокость, равнодушие к чужой судьбе и бесчеловечность большого города давно вошли в пословицу и стали как бы «общим местом». Если уж о Москве говорят, что она «слезам не верит», то что сказать о чужом, непонятном, огромном, богатом городе Париже, который кто только не изобличал – и писатели, и богословы, и политики, и социологи: говорили об ужесточении нравов, ожесточении сердца и эмоциональной скудости алчного общества потребления. Все правда. Однако не вся правда…

Конечно, когда ты приезжаешь вот так, в чужой город не погулять, а попробовать в нем выжить, ощущение его безразличия к чужой судьбе, его жестокости бывает особенно болезненным. Так было и со мной. Но, не поддаваясь полностью своим эмоциям, я попытался воздать должное чужому городу и заметил кое-что. Ну вот, скажем, телевизионные знаменитости, звезды, «ведетты», как говорили когда-то иные русские эмигранты на своем полуфранцузском.

Вон какой-то затрапезный старик в берете – мелькает на экране без конца, как самая главная звезда. Выяснил, что это просто аббат Пьер, старенький священнослужитель в заношенной рясе. Ему уже за 80, и всю вторую половину жизни он отдал делам благотворительности. Зима 1953/54 года во Франции выдалась трудная, замерзших и голодных попадалось на улице больше, чем всегда, и вот аббат Пьер воззвал к совести сытых, он просто возопил – и разбудил совесть Франции, во всяком случае – части Франции. Он создал организацию помощи обездоленным – «Эммаюс», в ней уже в ту пору было больше ста отделений во Франции и три с половиной сотни отделений за границей. Именно этот не слишком с виду симпатичный старик и был в ту пору главной телезвездой Франции. И сдается, что в душе даже самого с виду эгоистичного человека, к примеру парижанина, жива все же мечта о каком-то более справедливом и благородном устройстве общества. Оттого французы и жертвуют в год миллиарды долларов на благотворительные цели. И из тех, кто собирает денежки на добрые дела, не все сбегают с выручкой или выставляют свою кандидатуру в парламент. Более того, сотни тысяч французов (и из них многие тысячи парижан) свое свободное время, все силы (а не только деньги) отдают для бескорыстной помощи тем, кто попал в нужду, кто оказался на улице, кому холодно, кому позарез нужна тарелка горячего супа, чашка кофе. Многие из погибающих уличных бродяг пьяницы, многие, без сомнения, грешники, сами виновны и в том, и в этом, но воспитывать будешь потом, сперва накорми, обогрей, не дай погибнуть грешному телу, потом, может, спасешь и душу. Аббат Пьер свидетельствовал однажды, что иные его подопечные бродяги, те, кто выбрался с его помощью из беды, стали благополучными гражданами и пожертвовали 30 миллионов франков на тех, кому все еще худо.

Обжившись в 13-м округе Парижа, я обнаружил рядом с домом бесплатную столовую для приблудных, чуть дальше огромный склад-магазин и ночлежку Армии спасения. В этот магазин люди жертвуют старые вещи, а добровольцы Армии спасения их продают, потом кормят и обогревают на вырученные деньги бездомных: кров-то ведь в городе дорог. Зимой я обнаружил также близ дома «Ресторан сердца». Эти рестораны придумал актер-комик Колюш. Был такой всеми любимый актер – Колюш, он и придумал устроить бесплатные рестораны для бродяг в тяжкую зимнюю пору. Тысячи людей жертвовали деньги на эти рестораны. Тысячи людей отдавали этим ресторанам время и силы. Зато тысячи голодных получили сотни тысяч обедов. Подобные акции требуют совместных усилий многих людей. Объединить их и организовать для бесплатной и бескорыстной работы помогают ассоциации. Сколько в Париже и во Франции благотворительных организаций, никто даже не знает. По одним подсчетам, 10 000, по другим – 15 000. Ассоциации самые разнообразные по характеру, их объединяет одно – они благотворительные, творят добро. Есть взрослые организации, есть детские, есть религиозные. Католическая организация помощи «Секур католик» расширила ряды своих помощников-добровольцев с 25 до 75 тысяч. На левом берегу Сены, в 14-м округе, была организация «Маленькие братья бедняков». Была труппа «Лечащий смех» – группа комедиантов, которая развлекает больных детей, бродила со спектаклями по детским больницам. Есть знаменитый Красный Крест, есть десятки и сотни бригад помощи больницам, помощи увечным, помощи старикам… На рю дю Бак, там же, где «Секур католик», был знаменитый Центр добровольцев. Он тоже собирал деньги на рестораны для бедных. Раз в год он проводил по телевидению передачу «Телетон» и по ходу передачи собирал среди французских телезрителей до 60 миллионов долларов – пожертвования на бедных.

Ну а кто эти добровольцы, отдающие время тяжкому труду благотворительности? Это не сентиментальная «скучающая героиня», как изображал русскую читательницу Толстого и Достоевского остроумный Ленин. Это, как правило, люди работающие и высоко свое время оценивающие – это врачи, адвокаты, ремесленники, инженеры, учителя… Сотни тысяч часов бесплатного труда в этих десяти, а может, и пятнадцати тысячах добровольных ассоциаций… Одни из них предпочитают мыть посуду и выносить мусор. Другие – давать бесплатно дорогостоящие врачебные и юридические консультации неимущим…

Увидев двери «Ресторана сердца» (а в нем над лотком раздачи на портрете смешную и милую физиономию парижского итальянца Колюша, который несколько лет тому назад разбился на мотоцикле), я подумал, что Париж все-таки верит слезам.