Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 1: Левый берег и острова

Носик Борис

Близ купола Дома инвалидов

 

 

Дом инвалидов

Великолепный золоченый купол Дома инвалидов виден с любого парижского холма, он открывается в конце нескольких парижских проспектов, и его без труда узнают туристы и иногородние. А у знатных иностранцев еще и с конца XVII века вошло в привычку посещать этот приют израненных героев как одну из главных достопримечательностей французской столицы. Похвальная идея создать особую богадельню для солдат, потерявших здоровье в боях за короля, а если придерживаться старинной формулы, то и «за отечество» (хотя большинство наемников бились за чужие отечества), родилась давно, она приходила в голову уже и Генриху IV, и Людовику XIII, но осуществить ее собрался только Людовик XIV, который 24 мая 1670 года подписал эдикт о сооружении «священного приюта для славных ветеранов» (раньше эти увечные воины доживали свой век при монастырях). Прикидывали поначалу иметь под присмотром примерно тысяч пять-семь ветеранов, искалеченных во славу короля. Постройка приюта была поручена архитектору Либералю Брюану, который уже отличился в Париже при постройке больницы Сальпетриер.

Строили новую богадельню с размахом: комплекс Дома инвалидов имеет чуть ли не полкилометра в длину и четыреста метров в ширину. Управлять этим важным учреждением было поручено особому губернатору, в ведении которого находилось со всеми постройками 13 гектаров городской площади. И строения, и крепостные рвы и сегодня впечатляют посетителей, неравнодушных к воинской славе. Особенно внушительно выглядят трофейные пушки, захваченные доблестными французскими войсками не только в победоносных, но и в проигранных войнах. Особенно популярны среди публики 18 пушек Батареи Триумфа, ибо 8 из них принадлежат к знаменитой серии «Двенадцать апостолов», отлитых для короля Фридриха I и взятых Наполеоном под Веной, потом вывезенных немцами, а потом снова перетащенных сюда французами, которые не без сомнений и споров, а все же были причислены союзниками к числу победителей в последней мировой войне.

Все строения комплекса, даже церковь, даже собор с куполом, носят военный характер. В огромной, семидесятиметровой церкви Святого Людовика Инвалидного, Сен-Луи-дез-Энвалид, чаще называемой Солдатской церковью, и галерея и балюстрада украшены трофейными знаменами. Их было бы значительно больше, этих знамен, если бы не отчаянная «патриотическая» акция губернатора Дома инвалидов маршала Серюрье, который в ночь на 20 мая 1814 года в связи со вступлением союзных войск в Париж принялся жечь трофейные знамена, которых он и сжег общим числом 1400. Может, подобный патриотический жест как раз и выражает то, что во Франции обозначают звукоподражательным словом «кукареку».

В Солдатской церкви немало и прочих военных сувениров – всевозможных предметов, которые называют «реликвиями боевой славы». Например, медный саркофаг и бархатный лоточек, в котором прах Наполеона доставили с острова Святой Елены в Париж в 1840 году, надгробные плиты со Святой Елены, посмертная маска Наполеона, могилы маршалов, в том числе и самого Серюрье, и автора «Марсельезы» Руже де Лиля…

Что касается мирных достопримечательностей, надо непременно упомянуть великолепный орган конца XVII века, сооруженный Тьерцом предположительно по чертежу Ардуэн-Мансара, – в нем 4800 труб…

Сам собор славится прежде всего своим куполом: это самый великолепный купол во Франции, к тому же золоченый. Мне доводилось читать, что зрелище золотых московских куполов навеяло Наполеону желание непременно позолотить купол Дома инвалидов, однако сообщение это несколько меня смущает, ибо еще до русской кампании, в 1807 году, операция эта была осуществлена по приказу того же Наполеона, а впервые купол позолотили в 1706 году по завершении устроительства собора.

Для придания знаменитому куполу золотого блеска его покрывают тоненькими, в две десятых микрона толщиной золотыми листиками, какие мне и самому довелось как-то из любопытства ковать на севере Ярославской области в золотобойной артели городка Пошехонье-Володарск (для этого пришлось бесконечно долго бить молотком по листочку, уложенному на пышное надгробье местного купца Крундышева, вывезенное горсоветом с кладбища). Парижское сусальное золото изготовляют, впрочем, химическим путем, электролизным, но все равно на покрытие купола уходит больше двенадцати с половиной килограммов золота, так что часто золотить купол не станешь. Разве что в целях предвыборной кампании…

Если сообщение о планах Наполеона снова золотить купол после войны может вызвать сомнение, то безумное желание императора водрузить на шпиль купола золоченый крест с кремлевской колокольни Ивана Великого представляется вполне соответствующим наполеоновскому нраву. Ведь и лев из Венеции был, как известно, украден императором и установлен на эспланаде Инвалидов. Кремлевский крест был уже снят с колокольни, погружен в коляску и двинулся за отступающей наполеоновской армией, но в пути коляска перевернулась, крест упал в снег и был с бою отобран русскими. Таким образом, православный наш крест вернулся в Кремль, а прах похитителя его – Наполеона вернулся еще через 30 лет со Святой Елены под купол Инвалидов, где нынче находится его гробница. Нам же с вами пора вернуться в те далекие дни, когда в Доме инвалидов впервые поселили изувеченных солдат и заведение это стало привлекать иностранных паломников, среди которых постараемся упомянуть если не всех, то хотя бы российских.

Одним из первых россиян посетил Дом инвалидов Петр I. Произошло это 16 мая 1717 года. Как рассказывает французский военачальник и политик Сен-Симон, царь обошел все строения, побывал в столовой, испробовал солдатский суп, выпил чарочку вина, спросил у солдат, как здоровье, похлопал всякого по плечу. Почти полвека спустя побывал здесь будущий император Павел I, путешествовавший с молодой супругой инкогнито, а еще через десяток лет – Николай Карамзин, который написал в своих путевых заметках, что для человека чувствительного зрелище это представляется весьма трогательным: одни инвалиды сами ходить не могут, а другим и ложку ко рту поднести нечем, так что Карамзин с готовностью обнажил голову перед седовласым воином, «покрытым этими знаками боевой славы».

Весной 1814 года (на следующий день после сожжения знамен во дворе Дома инвалидов) союзники вступили в Париж, и теперь уж сам царь-победитель император Александр I посетил Дом инвалидов, где, по описанию Шатобриана, он увидел угрюмых и молчаливых своих победителей при Аустерлице. В тишине слышался только стук заменявших им ноги деревяшек в пустынном дворе и в церкви. Этот боевой стук растрогал Александра, и он, как сообщает тот же Шатобриан, приказал привезти сюда в утешение увечным 12 русских пушек.

В декабре 1840 года корабль доставил со Святой Елены в Гавр прах Наполеона, который в сопровождении «театральной», по словам Гюго, процессии проследовал под Триумфальной аркой в Дом инвалидов, где и был установлен для прощания. В 1848 году, несмотря на далеко не лучшие в ту пору русско-французские отношения, из Петербурга во Францию был отгружен с согласия императора Николая I карельский порфир для новой гробницы Наполеона. В 1857 году гробницу посетил Лев Николаевич Толстой, который записал в дневнике: «Обожествление злодея ужасно». Думаю, что и у всякого русского, воспитанного на Толстом, посещение этой могилы вызовет те же чувства. Помню, как во время первой моей туристской поездки в Париж нашу писательскую группу привели к гробнице, и гид, старая русская эмигрантка, объяснила нам, что тот, кто хочет взглянуть вниз, на надгробье, тем самым как бы и поклонится великому императору или, если угодно, великому злодею. Чувство, помнится, было у меня отвратительное. И, отойдя от гроба Наполеона, мы с ходу начали спорить. Да и где ж спорить об этом самом великом французе и великом императоре, как не в Доме, который он так усердно заполнял инвалидами. Спорили о том, был ли он французом, этот узурпатор-корсиканец, и был ли он великим. И где ж поспорить, как не в городе, в котором на каждом шагу встречаются памятники и названия, призванные увековечить его славу, – Каир, Абукир, Маренго, Ульм, Фридланд, Эйлау, Аустерлиц… Спор старинный.

Помню, лет тридцать тому назад мне довелось работать переводчиком-синхронистом на совместных съемках кинофильма «Ватерлоо» – средь зеленых холмов Закарпатья. И вот в обеденный перерыв, после съемок какого-нибудь особенно кровопролитного эпизода, наша космополитическая киногруппа собиралась у грузовика жуликоватого неаполитанца Джованни, продававшего нам мукачевскую минеральную воду по цене старого виски, – собиралась и спорила. Французы и итальянцы восхищенно говорили, что все-таки он был великий человек, Бонапарт, это ж надо такую кашу заварить, нынче сто банок сурика ушло – мазали кровью многогектарное поле битвы. Мы, русские, еще не отдохнувшие тогда от собственного «великого гения» палачества, говорили, что все-таки он был жалкий комедиант, создавший настоящий, как тогда выражались, «культ личности», это ж надо – погубить императорскую гвардию ни за понюх табаку.

А спустя несколько лет подошел двухсотлетний юбилей наполеоновской эпохи, и все споры начались снова – все та же полемика.

«Вы обратили внимание? Ведь именно он создал единую Европу, наш Наполеон!» – «Да бросьте вы, просто он был мастером пропаганды и саморекламы. Вспомните все эти байки – солдаты, сорок веков глядят на вас с пирамид… и так далее. Он сам говорил, что миллион чужих жизней для него – раз плюнуть». – «Ну, нет, не скажи, все же семейство Богарнэ он любил… Евгения любил, Гортензию. И сестру Полину любил… И брата Жерома…»

Чтоб поднять научный уровень дискуссии, одна из ведущих парижских газет выпустила на ринг, то бишь на свои полосы, двух видных французских историков, одного постарше, посолиднее – Жана Тюлара, другого – чуть помоложе и позадиристей, с бойцовской фамилией Каратини, тоже автора многих книг. Жан Тюлар заявил для зачина, что Наполеон все же был, так сказать, бастионом революционных завоеваний, оплотом Франции. «Бросьте вы, – отмахнулся Роже Каратини, – да этот сын генуэзского мелкого буржуа, он и французов-то ненавидел. Во время битв при Вальми и Аргоне он уходил в оплаченный отпуск и сидел дома, в Аяччо. Тридцать два месяца оплаченных отпусков за это время. А уж вояка-то был не ахти какой. Он выиграл, конечно, кое-какие сражения, но он же проиграл все свои войны, до одной. В Египте бросил свою армию на произвол судьбы. В Россию привел восемьсот тысяч солдат, а вернулся с тридцатью». – «Но была в нем все-таки человечность, не надо делать из него холодного монстра, он не Гитлер, не Сталин, – увещевал оппонента Жан Тюлар. – Жозефину он любил, например… Да и вообще великий человек». – «Ничего в нем нет великого, – парировал Каратини. – Вся его забота – казаться, а не быть. Тщеславие, эгоизм и психология мелкого лавочника. Все чужие заслуги были ему приписаны в эпоху Луи-Филиппа. Все чужие победы. Стратег он никакой, а на море – вообще нуль. Что до знаменитого Кодекса Наполеона, так там было всего тридцать шесть статей, и все это французский юрист Потье разработал уже в 1760 году, а Кондорсе в 1793-м доложил Конвенту». – «Нет, все-таки он добыл славу, и ее отблеск падает на Францию, – упорствовал положительный Жан Тюлар. – И во всем мире его уважают – в США, на острове Ява, например. Сам Маркс считал его разрушителем феодализма. А если он чего слишком много награбил и вывез из других стран, то он это оформлял документами…» – «Чудовище он и людоед, – решительно возражал коллеге пылкий Роже Каратини. – Такое кровопускание устроить Франции – миллион убитыми, деревня разорена, экономика разрушена, средний рост призывников-французов упал на два сантиметра, всех крупных французов перебили под его командованием, а с 1815 до 1854 года, на сорок лет, Франция была вообще исключена по его вине из семьи наций. В общем, я вам скажу, дорогой профессор, что этот незаконный сын повесы Карло и потаскушки Летиции был тиран и оголтелый агрессор, угнетавший свою страну, и для Франции его правление явилось поистине национальным бедствием. У него не было мировоззрения, идеологии, никаких идей, кроме культа собственной личности, и в этом смысле он очень похож на всех крупных главарей мафии, на больших мафиози».

Что вы на это скажете? Я скажу: браво, профессор Каратини! Помнится, что-то в этом духе я и говорил западным киношникам на поле Ватерлоо, попивая дорогостоящую минералку друга Де Лаурентиса, жуликоватого неаполитанца Джованни. Не то чтобы я смолоду был так сильно умен и образован, не буду преувеличивать, просто мы с вами уже про все это читали у нашего Льва Николаевича Толстого. Впрочем, вы ведь знаете, что и всемирно известный Толстой не всем указ. Владимир Ильич, например, по кличке Ленин, считал, что он в тысячу раз умней Толстого. А всякого, кто с этим не соглашался, велел тащить в кутузку. Тоже великий человек, не хуже Наполеона…

Впрочем, нынешний Дом инвалидов – это не только гробница, и собор с куполом, и церковь, и пушки. Это и дом отдыха для раненых ветеранов, и старинная аптека, где трудился некогда прославленный Пармантье, и современный госпиталь с лечебным бассейном. А главное – это еще и знаменитые музеи, и обширная эспланада Инвалидов: для знатоков искусства и для тех, кого просто интересует история французской архитектуры, скульптуры, живописи, Дом инвалидов – великолепный музей искусства, где представлены плоды творчества Ардуэн-Мансара и Висконти, Прадье и Койпеля и многих-многих других. Но еще больший интерес представляет этот комплекс для того, кого интересует история Франции, ее войны, ее армия.

Самым крупным из музеев комплекса является Музей армии, у истоков которого лежит королевская коллекция оружия, собранная еще в 1685 году в Арсенале, позднее переведенная в монастырь Святого Фомы Ливийского и обогащенная с тех пор частными коллекциями, конфискованными во время революции или принесенными в дар музею. Достаточно было бы для примера упомянуть коллекцию Пуйака, которая была получена в 1964 году и насчитывала больше 3000 единиц оружия XVIII века, чтобы получить хоть некоторое представление о богатствах музейного фонда. В двух зданиях музея, носящих названия «Восток» и «Запад», размещены коллекция доисторического оружия, а также гигантские коллекции средневекового оружия и боевых доспехов, коллекции восточного оружия, оружия XVI–XVII веков, экспонаты, связанные с историей двух мировых войн XX века.

Углубившись в какое-нибудь собрание шпаг, аркебуз или конных доспехов, в коллекции времен Генриха IV, в экспозицию ангулемского двора или двора Виктории, в коллекции зала охоты или военных обычаев китайского императорского двора, в галерею Реставрации, в коллекции зала Вобана или зала какого-нибудь из Людовиков (их было, как помните, восемнадцать) – мы рискуем не скоро выбраться на свет Божий, так что придется нам на нынешней прогулке ограничить себя лишь упоминанием о каких-нибудь особенно близких к нашим интересам экспонатах, скажем, о тех, что связаны с Россией. А музей этот, надо сказать, тысячью нитей связан с историей России. Здесь несколько залов посвящены, например, русской кампании Наполеона, и экспонатов в них множество – начиная от картин и гуашей, представляющих эпизоды этой кампании, и кончая каким-нибудь русским пушечным ядром, подобранным на подступах к Парижу, в предместье Сен-Дени, 30 марта 1814 года. Впрочем, на том же втором этаже здания «Восток», где находятся эти экспонаты, можно увидеть и саблю Петра Первого, и каску елизаветинского гвардейца, а чуть дальше – полный набор униформы Российской императорской армии. На третьем этаже здания «Восток», в зале Пелисье, – все, что касается Крымской войны 1854–1856 годов: от картин и вывезенных из Крыма деталей церковного интерьера или популярной во Франции детской игры «Малаховская башня» до модели орудия, подаренного Александром II Наполеону III при подписании мирного договора 1856 года. В зале Первой мировой войны – тоже военная форма различных соединений и родов войск Российской армии, русские знамена и медали.

Трогательное воспоминание о Первой мировой войне (в исторической памяти французов запечатлевшейся ярче и мучительней, чем почти обошедшая Францию стороной Вторая) хранит обширная эспланада Инвалидов, где утром 21 августа 1914 года собралось больше 9000 русских эмигрантов, как легко догадаться, по большей части политических эмигрантов, пасынков режима и правительства. Началась война, Россия была в опасности, и они (в отличие от Ленина) не желали ей ни поражения, ни краха. Они пришли, чтоб записаться добровольцами во французскую армию и помочь России выстоять. Четыре тысячи из них были признаны годными и приняты в армию. Среди них было немало социалистов, отбывших срок в русских тюрьмах. Они тоже вошли в эти «республиканские подразделения» французской армии и, хотя немало смущали боевых офицеров своими политическими взглядами, дрались отважно. Один из молодых социал-демократов, Зиновий Пешков (ставший позднее французским легионером, генералом и дипломатом), был ранен под Аррасом и потерял руку. Другим повезло меньше: под Вокуа-на-Мезе (или Мозеле) погиб один из лидеров эсеровской партии, Степан Леонтов. Близ Реймса, у Сент-Илер-ле-Гранда, путник, свернувший с дороги к военному кладбищу, может и ныне прочесть на памятнике русским воинам из 2-го спецполка: «Сыны Франции! Когда враг будет побежден и вы сможете спокойно рвать цветы на этом поле, вспомните о ВАШИХ РУССКИХ ДРУЗЬЯХ и принесите нам цветы». Надпись обращается к французам, оттого что трудно было в пору сооружения памятника представить себе, что русские машины помчатся когда-нибудь по этим дорогам. Как, впрочем, и представить себе, что былой враг французов станет им союзником и другом. Я напоминаю об этих благодатных переменах, ибо испытываю необходимость хоть чем-нибудь утешить посетителя музея, где выставлено так много орудий смертоубийства.

Что касается Второй мировой войны, то ее символом для французов остается Сталинград. Материалы, посвященные Сталинграду, можно найти не только в Музее армии, но и в Музее ордена Освобождения, где хранится ящик со сталинградской землею. История этого музея и самого этого ордена заслуживает упоминания. Призвав 18 июня 1940 года (по радио из безопасного Лондона) к сопротивлению свою страну, вполне смирившуюся с нацистской оккупацией, генерал де Голль спас честь Франции и разнообразными политическими маневрами обеспечил ей после войны место в лагере победителей. В Лондон к де Голлю прибыли не слишком многочисленные добровольцы, и уже в первом десятке записавшихся можно найти русское имя – Николай Вырубов.

Немолодой, но все еще стройный, бодрый Николай Васильевич Вырубов и водил меня в первый раз по Музею ордена Освобождения. Дело в том, что генерал де Голль, не будучи президентом Франции, не имел права награждать своих воинов орденом Почетного легиона (он сделал это позднее, став президентом). И вот он учредил как высшую французскую награду времен войны орден Освобождения. Список кавалеров этого ордена на мраморной доске открывает экспозицию Музея ордена Освобождения. Николай Васильевич Вырубов, один из немногих оставшихся в живых кавалеров ордена, решил составить русский список кавалеров. Я назвал бы его скорее российским, чем русским списком, но, может, Николай Васильевич и прав – может, это и есть русский список.

Дело в том, что из десятка русских кавалеров ордена не так уж много насчитаешь русских по крови. Список открывает легендарный герой князь Дмитрий Амилахвари. За Вырубовым следует по алфавиту знаменитый французский писатель Ромен Гари, тот самый, что попросил над его гробом, в торжественно-героическом погребальном интерьере Дома инвалидов спеть песенку Вертинского про лилового негра и кварталы Сан-Франциско, ибо это была любимая песня его матушки, молоденькой московской актрисы Ниночки Борисовской-Овчинской, да и самого загадочного героя Ромена Гари назвали при рождении в Москве Ромой Кацевым, а уж псевдонимы Гари («гори, гори, моя звезда»), а позднее вдобавок еще и Ажар («а жар в душе моей угас») – это уж он потом придумал. Русские евреи вообще составляют чуть ли не треть героев в списке Вырубова. Более того, братья Конюсы были и вообще чистые французы, но любили Россию, обожали все русское и женились только на русских. Вот Вырубов и счел, что место этим героям в русском списке. Думаю, он был прав: что сводит в эмиграции за одним столом или в одном окопе русских земляков-эмигрантов? Не примеси крови, не форма черепа, а любовь к России, к ее языку и культуре.

В Музее ордена Освобождения есть материалы, посвященные героям французской эскадрильи Нормандия – Неман, где десяток французов сражались бок о бок с русскими, о немецком концлагере Рава-Русская к северу от Львова, где погибло 20 000 французских военнопленных…

Из музейной тишины старинного Дома инвалидов посетитель выходит на просторы распланированной в начале XVIII века Робером де Коштом эспланады Инвалидов. Здесь часто дуют ветры, здесь неуютно в холод, но легче дышится в жару, и оттого за прошедшие века на этой лужайке смешались следы многих парижан, совершавших тут прогулки. Иные из них оставили воспоминания. Жан-Жак Руссо встречал здесь во время прогулок солдат-инвалидов из богадельни. Они подрабатывали перевозом через Сену и перевезли философа на правый берег. Революционер Виктор Серж гулял здесь в пору Первой мировой войны с героем войны и поэтом Николаем Гумилевым. Они были идейные противники, но противники благородные, и Гумилев говорил Сержу о своей преданности монархии и вражде к революции. Позднее, по словам Сержа, он тщетно пытался спасти Гумилева от расстрельной пули ЧК. Да ведь и самого Сержа пришлось вскоре спасать от режима, который он накликал. Композитор Николай Набоков, кузен знаменитого писателя, да и сам неплохой писатель-мемуарист, гулял как-то по этой эспланаде с композитором Сергеем Прокофьевым. Когда они проходили мимо бесчисленных пушек, стволами которых ощерился Дом инвалидов, Прокофьев, если верить Набокову, сказал: «Посмотри, какой у них злобный вид. Я чувствую себя тут точь-в-точь как на каком-нибудь парижском концерте. От всех этих графинь, и княгинь, и снобов в зале у меня глаза заливает кровью. Они себя ведут так, точно целый мир существует для их увеселения».

Как видите, ощеренные стволы старинных орудий приводили композитора в дурное настроение. Вероятно, он в этом чувстве не одинок.

 

Самая знаменитая парижанка

Не только многие иностранцы, но и многие французские провинциалы, и даже столичные жители считают эту «железную даму» самой знаменитой парижанкой. Впрочем, сравнение ее с «железными дамами» современной политики или бизнеса не слишком поэтично. Вспомним лучше, что Аполлинер называл ее «пастушкой, пасущей облака». Речь, как вы поняли, идет об Эйфелевой башне, которая несколько лет назад вышла на второе место по своей популярности среди наводняющих Париж туристов. На первое вышел тогда Центр Помпиду, но башня романтичнее: все-таки дама, все-таки парижанка и притом, может быть, самая стройная среди всех этих весьма недурно сложенных парижанок (о лицах не говорим, «с лица воду не пить» – утешение, придуманное скорее для парижанок, чем для москвичек или киевлянок). Поразительно, что в старом добром Париже, где столько шедевров воистину старого искусства, главными приманками становятся с неизменностью сравнительно недавние творения рук человеческих – вроде того же Центра Помпиду, городка Ла-Вилетт, парижского Диснейленда, вокзала д’Орсэ и, наконец, башни (подумаешь, 110 лет ей, что это за срок для многовековой парижской архитектуры?). Впрочем, Эйфелева башня кажется ныне старой как мир, настолько она слилась уже с образом Парижа, вошла в его быт, литературу, фольклор и рекламный обиход. Даже трудно представить себе времена, когда она не торчала еще (если угодно, не «возносилась») посреди города или когда сооружение ее казалось людям со вкусом верхом безвкусицы, почти богохульством, во всяком случае, надругательством над красотою французской столицы.

Самая идея возведения чего-нибудь этакого индустриально-башнеподобно-сногсшибательного относится ко времени подготовки юбилейной Всемирной выставки, приуроченной к столетию французской революции (к 1889 году), так называемой Великой революции. Выставка эта, как торжественно объясняли тогда, «отмечая рождение современной Франции», «должна была явить собой апофеоз машин и металла, этих двух символов победы нашего разума над обскурантизмом». Как видите, вера в связь машин с разумом и победой над обскурантизмом уже тогда была безграничной (или, может, демагогия уж тут была беззастенчивой). При подготовке к сооружению этого «апофеоза машин и металла» были представлены самые разнообразные проекты, например, проект башни-гильотины, которая напомнила бы о главном техническом достижении Великой революции, или, скажем, проект башни-поливалки, которая в дни засухи орошала бы целый город. Победу на конкурсе одержал проект инженера Гюстава Боникаузена, который подписывался псевдонимом Эйфель. Этот уроженец Дижона уже 26 лет от роду прославился созданием замечательного моста в Бордо, позднее – созданием металлической конструкции для внутренностей знаменитой статуи Свободы Бартольди, потом сооружением мостов во Флораке и Капденаке и, наконец, сооружением виадука над пропастью в Гараби, после чего удостоился лестного титула «инженера Вселенной».

И все же, как ни велик был авторитет Эйфеля-Боникаузена, Выставочный комитет, ознакомившись с его идеей сооружения трехсотметровой башни из металлических конструкций в самом центре Парижа, объявил его сумасшедшим. Это было не так, ибо Эйфелю удалось соблазнить своей башней тогдашнего министра торговли, и проект его стал мало-помалу продвигаться в самых высоких сферах. Одновременно, впрочем, началась и широкая «антибашенная» кампания в прессе. Авторы сравнивали будущую башню то с гигантским канделябром, то с бутылочным штопором, то с чучелом, то с манекеном, то с огородным пугалом, а в более серьезных кругах уже имела хождение петиция, гласившая:

«Мы, нижеподписавшиеся, писатели, художники, скульпторы, страстные поклонники красоты еще сохранившегося Парижа, протестуем от глубины души и со всем жаром возмущенного сердца, протестуем во имя тайны французского вкуса, во имя искусства Франции и ее истории, над которыми нависла угроза, – протестуем против сооружения в самом центре нашей столицы этой бесполезной и чудовищной башни.

Будет ли отныне город Париж ассоциироваться с барокко или с коммерческим воображением конструктора машин, имея единственную цель быть изуродованным и обесчещенным?»

Петиция эта была передана министру, и под ней стояли подписи Гуно, Мопассана, Леконта де Лилля, Сюлли-Прюдома… У министра хватило юмора заметить, передавая эту петицию организаторам выставки:

– Примите эту петицию протеста и, ради Бога, сохраните ее. Она должна демонстрироваться на стенде выставки. Столь изящная проза, украшенная этими известными во всем мире именами, не может не собрать перед стендом толпу и, вероятно, ее позабавит…

Впрочем, петицией битва против башни не завершилась. Церковные круги обратили внимание властей на то, что 300-метровая башня самым непристойным образом возвышается над 66-метровым собором Нотр-Дам. А некий оккультный журнал на полном серьезе доказывал, что башня может сглазить великий город.

Тем временем рабочие уже вырыли 17-метровой глубины яму под фундамент. Работы шли полным ходом. Из ателье привозили готовые детали и собирали на площадке. Первый этаж сооружения был готов в апреле 1888 года, и теперь у парижан вошло в привычку гулять по вечерам близ Марсова поля, чтобы поглядеть, «как там эта башня». Когда выставка открылась, башня стала главной ее героиней, и популярность ее отражает старинная книга отзывов, заполненная записями французов и иностранцев. Башня задела всех за живое. Одни посвящали ей нехитрые стишки:

О башня, мне с твоей прекрасной вышины Летящих ласточек все перышки видны…

Другие философствовали:

С такой высоты видна вся низость мира.

Третьи признавались ей в любви:

Мне стан твой нравится, о башня, Но сколь приятней стан моей Мими!

Шутили кто во что горазд: «Сроду я на такой высоте не сморкался».

Башня отвечала на любовь города разнообразными услугами. В сентябре 1914-го башня разместила службу радиоперехвата, которой удалось подслушать переговоры немецкого командования, свидетельствовавшие о том, что немцы обходят Париж с юго-востока. Генерал Жофр успел выйти навстречу врагу… В последнюю войну башня служила по очереди французской, немецкой и американской армиям, а с 1946 года перешла в безраздельное пользование туристов, украсила эмблемы Парижа и сувениры. Хотя в последние годы башня уступила место в первой пятерке другим достопримечательностям Парижа, министерство туризма по-прежнему сообщает астрономические цифры ее посещаемости. И похоже, у нее нет больше столь же страстных ненавистников, каким был Верлен, который, завидев башню издали, кричал шоферу:

– Кучер, поворачивай назад! О какое мерзкое, позорное, гнусное зрелище!

В литературных кабаре Монпарнаса в те дни немалый успех имели легкомысленные стишки наподобие четверостишия Шарля Мориса:

О, эта башня – Тур Эйфель Дозволит всякому отсель Столкнуть творца ее в кусты С трехсотметровой высоты…

А на балах и в простонародных кабаках Парижа до упаду отплясывали тогда «Эйфелеву польку». Слава «железной барышни» расходилась кругами по свету…

Когда моя дочка была школьницей, мне доводилось принимать в Париже ее московских гостей-сверстников. В первую очередь они хотели увидеть башню. Мы с ними занимали очередь в кассу, а потом я терпеливо ждал в садочке, пока они прокатятся на старомодном и дорогостоящем лифте туда-обратно… Башня являлась для них и символом, и синонимом Парижа.

 

Музей Орсэ

В годы моих бесконечных странствий по России (в 50—80-е годы) мне не раз приходилось слышать надменную фразу экскурсоводов, стоявших перед каким-нибудь заметным сооружением: «Конец XIX – начало XX века. Художественной ценности не представляет». В этой гениальной фразе было как бы даже некоторое смущение: «Простите! Разломать еще не успели – столько дел…» Но успели все же разломать много. В Париже, надо признать, тоже успели немало, но поменьше, чем в России, конечно. По-настоящему же спохватились о потерях совсем недавно. Теперь оберегают даже старинное депо похоронных экипажей (роскошное, между прочим, сооружение!). Кстати, замечено, что именно сооружения того времени пользуются особым успехом и у парижан, и у приезжих. Скажем, Эйфелева башня, или павильоны старой бойни на Ла-Вилетт, или надземные козырьки метро, созданные Гимаром, или питьевые фонтанчики, принесенные в дар Парижу меценатом-англичанином Уолласом… Ну и, конечно, Орсэ – здание старого вокзала Орсэ вместе с прилегающим к нему отелем, разместившее с 80-х годов XX века один из самых прекрасных музеев Парижа.

Вокзал этот, построенный (как и отель) по проекту архитектора Виктора Лалу, открыт был в 1900 году к началу Всемирной выставки в Париже. Пользовалась им железнодорожная компания «Париж – Орлеан», впрочем, совсем недолго. С 1939-го вокзал использовали только для пригородного сообщения, а пустовавший отель был и вовсе закрыт. Потом вокзальный зал использовали для проведения аукционов, еще позднее он приютил труппу Мадлен Рено и Жана-Луи Барро (Театр «Орсэ-Рено-Барро»). Орсон Уэллс снимал в этом зале свой фильм «Процесс» по Кафке (помню, мы с друзьями в Москве восхищались этими «декорациями», а позднее, набредя в Марокко в старинном Могадоре на его бюст, я подумал, что он безошибочно «выбирал натуру», этот гениальный Уэллс). В 60-е годы разгорелась дискуссия во Франции по поводу павильона Бальтара в «чреве Парижа», и тогда было принято решение вокзал Орсэ внести в список охраняемых исторических памятников. В 1977 году возникла идея разместить тут музей искусства второй половины XIX века. Проблема заключалась в том, что в огромном (тридцать метров в высоту и сто сорок в длину) зале, который хотелось во что бы то ни стало сберечь, требовалось отыскать множество стен и карнизов для полотен. Архитекторы укрепили зал продольной осью. Обустройство интерьера было поручено итальянцу Ауленти, и аскетическая строгость созданных им конструкций выгодно контрастировала с декоративной щедростью Виктора Лалу.

В 80-е вокзал стал прекрасным музеем, и в него начали поступать коллекции. В первую очередь из Лувра и его запасников, где картинам и скульптурам уже давно было тесно. Поступали такие шедевры, как «Олимпия» Эдуара Мане, «Руанский собор» Клода Моне, «Мельница» Ренуара, «Семья Беллелли» Эдгара Дега. Полностью перешли сюда коллекции музея «Зал для игры в мяч» в саду Тюильри, который пришлось закрыть из-за тесноты, поступило множество замечательных картин, которые долгое время приходилось держать в запасниках провинциальных музеев. Так что в день открытия Музея Орсэ публике предстали картины, которые никто не видел уже добрых полстолетия, а то и больше, вроде «Рождения Венеры» Кабанеля. Сюда поступили полотна из Нанта и Арраса, из парижского Дворца Токио (из числа картин, которые не были отобраны Центром Помпиду для Музея современного искусства). Потом последовали щедрые, бесценные вклады по завещаниям из частных коллекций собирателей живописи – вроде коллекции парижанина Альфреда Шошара: где ж найти лучшее место для картины, как не в этом сказочном музее? Из частных коллекций пришли картины Боннара, Редона, Сезанна, Ренуара, Гимара… Кое-каких иностранных мастеров, впрочем, пришлось покупать – Климта, Мюнха, Мондриана, – равно как и кое-какие работы для отделов фотографии и архитектуры.

Понятно, что даже самая беглая экскурсия по такому музею займет немало времени. Много места займет и простое перечисление имен представленных художников и скульпторов 60-х или 70-х годов XIX века, кстати, плохо знакомых широкой публике. Ну, скажем, многие ли помнят Жана-Батиста Карпо, чье имя тесно связано с украшением театра Оперы и Лувра? Его нашумевший «Танец» так шокировал тогдашнюю публику, что его пришлось убрать из Оперы. Парижанам, впрочем, известны его «Четыре стороны света» на фонтане Обсерватории, а также навеянный Данте сюжет «Юголен», что был позднее развит Роденом. Скульптурами той эпохи заставлена чуть не вся центральная аллея первого этажа Музея Орсэ.

В залах, что слева от нее, карикатуры Домье, упомянутые уже коллекции Шошара, а в них есть все – от барбизонцев и Коро с их страстью к природе до Теодора Руссо. Чуть дальше, тоже слева – зал Курбе. А направо от центральной линии – Энгр, Делакруа, залы портретов, галерея декоративного искусства – от древних римлян до нынешних японцев. В следующем зале выставлено уникальное по богатству и полноте собрание одного из первых символистов – Пюви де Шаванна, затем идут залы Моро и Дега. Дальше Мане и первые импрессионисты – знаменитый «Завтрак на траве», наделавший столько шума в Салоне. Потом ранний Ренуар, ранний Клод Моне, Фантен-Латур, знаменитые частные собрания, вроде коллекции искусствоведа Моро-Нелатона. Дальше следуют залы, посвященные оформлению Дворца Гарнье (парижской Оперы), залы архитектуры и декоративного искусства конца века. Этажом выше можно увидеть снова Моне, Писсарро, Ренуара, Сислея, позднего Дега. В угловом зале – Жорж Сера и неоимпрессионисты, дальше зал Одилона Редона, зал Тулуз-Лотрека. Ну а в галерее, что выходит на улицу Бельшасс, – Анри Руссо, снова Гоген, много-много полотен Гогена. В бальном зале былого отеля – выставка скульптуры времен Третьей республики, на террасе отеля – скульптуры натуральной школы и символистов, в том числе Паоло Трубецкого. Здесь есть картины Серова и Львовой, ну а потом снова Пюви де Шаванн, снова эпоха «ар нуво» – модернисты, Эктор Гимар, новые залы модернизма, где представлены школы Вены, Глазго, Чикаго (Райт, конечно, здесь), на последней террасе – Климт, Мюнш…

Истинное пиршество для ненасытных глаз любителя живописи и скульптуры…

 

«Молодой гусар, в Амалию влюбленный…»

Не часто приходится мне проходить по этой парадной парижской улице былых дворцов и особняков, по-здешнему – «отель партикулье», где размещаются ныне посольства, издательства и канцелярии министерств, – по рю Гренель, а когда все же прохожу, то не задерживаюсь ни у дворца, где был салон мадам де Сталь и где жил Сен-Симон, ни у того, где чуть ли не всю жизнь прожил Альфред де Мюссе, откуда он отправился в Венецию с Жорж Санд и где висят нынче в новом музее Майоля картины моего московского друга Володи Янкилевского, ни у большого дворца Эстре, где столетие назад ночевали последний русский император с супругой, а потом располагалось русское посольство, а вот у небольшого дворца по соседству остановлюсь непременно хоть на минуту, и с неизбежностью зазвучит в ушах песня славного московского поэта:

А молодой гусар, в Амалию влюбленный, Он все пред ней стоит коленопреклоненный…

Отчего-то помнится мне, что была там поначалу Наталия, в этой песне, но теперь на пластинке у меня точно – Амалия, а в последнее время стал замечать за собой, что губы мои невольно произносят Цецилию:

А молодой гусар, В Цецилию влюбленный…

Старый дворец помнит, конечно, и юного русского подпоручика, и молоденькую вдову – графиню Цецилию Беранже, и тайную дверь, ведущую в сад, и малышку Габриэль… Только где они все нынче, через двести лет? А тогда, в 1814-м…

После двух тяжких лет войны, в прекрасный солнечный день апреля русская армия вошла тогда в Париж. Легко представить себе восторг победителей, оказавшихся наконец в долгожданном, столь прекрасном, не напрасно прославленном городе. Да что там город! И те, кто мечтал скорей вернуться в родную деревушку, были без меры счастливы – уцелели… Да и те, кто смутно уже видел окружающее, тоже ликовали: винные погреба были распахнуты уже и при вступлении войск, еще на северной окраине столицы. И что может показаться странным – ликовали и побежденные парижане. Какое, к черту, завоевание мира – война окончена! Мальчишки толпой бегали за казаками, возглашая: «Рюс! Рюс!» «О, какое это было счастливое время! – восклицал чуть не полвека спустя в своих “Воспоминаниях русского офицера” один из тогдашних счастливых победителей. – Верно, никто из нас его не забудет!»

Офицера этого (всего-навсего подпоручика) звали Николай Лорер, и было ему в ту пору двадцать годков. Переночевав с друзьями вповалку в первом попавшемся доме после утомительного дня вступления в Париж, отправился он наутро в Вавилонские казармы, где стоял его полк, и увидел, что батальонный командир полковник С. ходит по двору, размахивая «билетом на постой». Там был и адрес: «Фобур Сен-Жермен, улица Гренель, 81, дворец графа Буажелен».

– Славная будет вам квартира, – позавидовал юный офицер, и тогда полковник протянул ему драгоценный «билет»:

– Возьми-ка ты этот билет и становись у графа, скажи, что ты мой адъютант… А так как предлагают взять на выбор квартирой или деньгами, лучше возьму деньгами. Я ведь по-французски-то, брат, не знаю, да и обедают там в шесть часов, да пойдут еще там разные церемонии да комплименты… А я в своем трактире буду отдыхать, будут у меня свои щи да каша, и буду сам себе господин…

Так попал юный подпоручик Николай Лорер на рю Гренель во дворец графа Буажелена на постой. С французским у него никаких проблем не было. Кроме французского, он знал английский, немецкий, итальянский, польский и, конечно, русский. И хотя на всех этих языках он говорил и писал с ошибками, живость его речи и занимательность рассказов высоко ценили его друзья, собутыльники и сослуживцы. Племянница его Александра Смирнова-Россет, столько комплиментов снискавшая у гениев русской литературы, была, видимо, похожа на дядю Колю. Современники писали, что «от Россетов она унаследовала французскую живость, восприимчивость ко всему и остроумие, от Лореров – изящные привычки, любовь к порядку и вкус к музыке, от грузинских своих предков – лень, пламенное воображение…» Все эти черты мог иметь в достатке и дядюшка ее, подпоручик Николай Иванович Лорер, ибо матушка его была грузинская княжна Цицианова, а Лореры были французы, переселившиеся в Германию, а потом в Россию, довольно, впрочем, небогатые.

Был Николай Лорер, по отзывам друзей, неисправимый оптимист, пламенный романтик и веселый страдалец, но пока до настоящих страданий дело не дошло, и бойко говорящий, обходительный и веселый «адъютант» неведомого полковника понравился графу. Граф выделил ему для постоя прекрасную комнату, с окнами и дверью в сад, но главное ожидало юного подпоручика в соседней комнате, на стене которой он увидел портрет прекрасной женщины. Она была так хороша, что храбрый офицер «не мог отвести глаз и стоял, как прикованный». Граф объяснил, что это его дочь, графиня Беранже, что она овдовела на 22-м году жизни: ее муж, адъютант Наполеона, погиб в бою под Дрезденом. Бродя по дорожкам по-весеннему благоухающего графского сада, юный подпоручик думал о том, как странно переменилась боевая жизнь за каких-нибудь два дня, и, конечно, думал о божественной женщине, которая до него бродила по этим дорожкам… А потом он увидел и ее во плоти, молодую печальную графиню, на устах которой появлялась легкая улыбка, когда молодой подпоручик начинал говорить комплименты, мешая все языки. Он очаровал семейство, получил приглашение на обед, молодая графиня была с ним «любезна и ласкова и с любопытством наблюдала всякое движение» этого загадочного «сына севера».

«Мне было так хорошо тогда, – восклицал он в старости, – что прошло уже сорок четыре года, а я еще живо припоминаю себе все впечатления юности, – и то далекое и невозвратное для меня счастливое время, и эту важную и блестящую эпоху для нашего любезного отечества».

И правда, прекрасные были весенние дни. Молодой подпоручик нес службу, ходил в караул, а в свободное время осматривал императорские дворцы – и Версаль, и Мальмезон, где любезно приняла русских офицеров императрица Жозефина (произошло это за три дня до ее внезапной кончины), и пригородный дворец Сен-Клу, где однажды русский капитан Генерального штаба, усевшись на роскошном диване и полюбовавшись через окно панорамой Парижа, который оттуда, с холма, весь как на ладони, перевел взгляд на внутреннюю роскошь дворца и вдруг озадаченно спросил:

– Охота же ему было идти к нам в Оршу.

«Мы все засмеялись такой оригинальной выходке, – вспоминает Лорер. – Орша – самое бедное, грязное жидовское местечко в Белоруссии».

Еще и оттого смеялся молодой подпоручик над оригинальным этим суждением, что сам он почитал Наполеона (как, впрочем, и возлюбленный его император-победитель почитал) за великого человека, желавшего подвинуть мир к высшей цели бытия, но преступившего предел Божий и побежденного судьбой.

Парижские дни текли безмятежно. Милое дитя, дочь молодой графини сиротка Габриэль, не видя постояльца, спрашивала: «А где красивый казак?» Ну а казак «привязался (как он пишет) всей душой к прекрасной графине Цецилии (так ее называли) и к старухе графине: они меня тоже полюбили: видя мою молодость и мое цветущее здоровье, они берегли меня, и я всякий раз должен был отдавать подробный отчет, где я был и отчего так поздно возвращался домой. Старуха строго требовала от меня отчета, а милая молодая графиня улыбалась, смотрела мне в глаза, как бы желая в них прочесть, говорю ли я правду?».

Лишним будет говорить (хотя старый мемуарист повторяет это на все лады), что к прекрасной графине он был неравнодушен, да и графиня – глядите, с какой деликатной осторожностью он сообщает об этом: «Она видела хорошо, что я не какой-нибудь варвар-вандал, и, узнав меня (так заносчиво мое самолюбие!), она, кажется, полюбила вообще русских… усмехаясь, она мне повторяла, что все мы русские – оригиналы, и что в откровенности нашего характера есть что-то рыцарское и что мы умеем горячо любить, несмотря на то что мы жители холодного севера».

А потом была Пасха, и юный подпоручик получил возможность похристосоваться с графиней по своему православному обычаю. Может, заинтригованные этим обычаем, обе графини попросили подпоручика достать им билет на придворное богослужение в православной церкви, которая была оборудована во дворце Талейрана, где жил государь-император. И при выходе из церкви сам государь передал просфору прекрасной молодой графине, которой так шел траур. Дома подпоручик рассказал графине о значении «священного хлеба», а та была в восхищении от красоты и неземного благородства русского императора.

«Удивляюсь, – сказала графиня, – как этот великодушный государь, такой европейский, благовоспитанный человек, с такими великими достоинствами, царствует и управляет вашими дикими народами, казаками, татарами, киргизами! Александру следовало бы царствовать над нами!»

Молодой подпоручик все реже уходил из дому, проводя вечера в обществе молодой графини Цецилии, «…слушать ее и говорить с ней было для меня высшим наслаждением», – вспоминает он.

Войти в графский сад можно было только через комнату постояльца. Но однажды молодая графиня проникла в сад через какой-то потайной ход, который отказалась раскрыть юному подпоручику. Она была грустна в тот день и рассказала, что поговаривают о том, что русская гвардия должна скоро покинуть Париж. Николай хотел поцеловать ей ручку, но она указала на мраморного купидона в глубине сада, который лукаво грозил им пальчиком. Не показала она поручику и тайного входа.

– Нет, это невозможно, – сказала она, – а если у вас ко мне хоть сколько-нибудь уважения, не требуйте этого от меня.

Вечер молодые люди провели снова в упоительной и целомудренной беседе, а перед новой прогулкой в саду юный подпоручик обмотал соглядатаю-купидону лицо и пальчики черной тряпкой.

И снова они гуляли по саду, и юный Лорер, для которого это была едва ли не первая любовь, «чувствовал себя покорным ей и любви, как дитя». «Я заметил, – вспоминает он, – что и графиня не была совсем равнодушна ко мне, но чрезвычайно владела собой и держала меня в почтительном повиновении. Она… чувствовала, что рано или поздно сама может попасться в этой игре, и вот что ее страшило. Она любовалась моими густыми кудрями – тогда щеголи гвардейцы носили длинные волосы, – любовалась моим стройным станом, моим живым разговором и веселым, беспечным характером; она читала в моем сердце, что я ее люблю, и сознание этой сердечной любви заставляло ее строго удерживать себя и меня…»

Они с грустью говорили о предстоящей разлуке, но, когда юноша бросился целовать ее руку, графиня обернулась за поддержкой к грозящему купидону и увидела, что он весь черный, как арап, и больше не грозит никому пальцем.

«Мы хохотали, как дети, стоя перед черною статуей», – вспоминает Николай Лорер.

«– Теперь я его не боюсь, – сказал я милой Цецилии. – Он слеп и не видит нас.

– Тем не менее не расстраивайте спокойствия моего. Как странно русские объясняются в любви».

Всему хорошему бывает конец. «Три месяца простояла гвардия в Париже тихо и покойно. Париж и в особенности парижанки были в восхищении от нас. Настало время и выступления нашего. Дали еще одну неделю приготовиться в поход. Куда? – в любезное отечество… Мы как бы отвыкли от него, нам казалось, что мы стали чужды ему, и не верилось, что возвращаемся в Россию».

Настали грустные минуты прощания. Подпоручик отказался от денег, которые по просьбе молодой графини пытался дать ему на дорогу граф. Старая графиня говорила о предстоящем свидании юного офицера с матушкой. Глаза ее пристально вглядывались во мрак. Может, ей была приоткрыта тайна будущего. Что ждало этих отважных, щедрых, беспечных молодых людей в их бескрайних далях?

Беспечному поручику не удалось увлечь молодую графиню в темный сад для последних объятий. А если и удалось, разве об этом расскажет настоящий рыцарь? В рыцарском его пересказе последние ее слова звучат так:

«– Сохраним лучше нашу взаимную дружбу до последней минуты, и вы останетесь благородным юношей, и я сохраню память о том, что русские умеют ценить и уважать добродетель женщины».

Графиня попросила молодого подпоручика перекрестить на прощание ее доченьку этим магическим православным крестом.

Вот и все…

Молодой гусар, В Цецилию влюбленный. Он перед ней стоит Коленопреклоненный.

И вот уже стучат копыта по парижской мостовой. «Прощай, Париж! – восклицает юный подпоручик. – Прощай, добрый граф и его милое семейство. Прощай, милая незабвенная графиня, добродетельная женщина!»

Вот и все. Почти все. Дальше пошли беды. Николай Лорер служил на юге, в одном полку с Пестелем. Как и его друзья, он любил государя и ненавидел самодержавие. Он стал декабристом, членом Южного общества, предстал перед судом, был сослан в Сибирь на каторгу, был в Читинском остроге на Петровском заводе, на поселении в Мертвом Култуке и в Кургане. Прошел все муки, не теряя мужества и веселого своего характера. Видел, как на глазах его умирали благородные его товарищи. Потом служил на Кавказе, воевал с горцами, которые, по его словам, ничего худого ему не сделали. Вышел наконец сорока шести лет от роду в отставку, женился, и брат, не вернувший ему его конфискованной доли скудного наследства, приютил его из милости с женой и малыми детьми. А потом скоропостижно скончалась молодая жена, и Лорер остался с тремя сиротками на руках. Судьба была к нему не слишком милосердна.

А через сорок три с лишним года он записал свой устный рассказ княгине Черкасской о чарующих парижских днях, и воспоминания эти были напечатаны П. Бартеневым в «Русской беседе». Когда же Бартенев прислал старику за публикацию 25 рублей, неунывающий Лорер отозвался благодарственным письмом:

«Получил 25 р. и не понимаю за что. Неужели мой рассказ русского офицера… стоит 25 рублей? Дорого, щедро платите за подобные рассказы!»

Гонорары, гонорары… А жизни какая цена?

 

Улица Варенн

Честно говоря, это не самый мой любимый район Парижа, хотя не посетить его было бы жаль. Что до приезжих, до туристов, до экскурсантов, то они на Варенн и на ближайших улицах Гренель и Сен-Доминик бывают непременно. Это тихий квартал дворцов, построенных в XVIII веке знаменитыми архитекторами, и жили в этих дворцах самые знатные аристократы, близкие к королевской фамилии. Сейчас тут размещается новая знать, скромно объявляющая себя слугами народа, – дипломаты, министры, высокопоставленные чиновники. Во дворцах этих – посольства, министерства и прочие высокие учреждения, так что днем еще можно заглянуть во двор (мимо будки охранника), увидеть великолепный фасад XVIII века, колонный портик… Но к вечеру все ворота на запоре, и ничего не видно, кроме высоких стен и ворот. А когда-то тут блистали огни…

Жила тут актриса Мари Дорваль, и была она подругой Альфреда де Виньи. Рядом с ее особняком – два дома, которые заметны сразу, – их строили знаменитые архитекторы XVIII века Антуан и Карто. По имени знатных заказчиков и владельцев эти великолепные дворцы называли отель де Нарбон-Серан и отель де Буажелен или еще – отель де Ларошфуко-Додевиль. Еще более знаменит дворец, обозначенный ныне номером 50 по улице Варенн. Он был построен в конце XVIII века по проекту архитектора Леграна, и раз в год, в День культурного наследия, заветные двери дворцов отверзаются. Так что есть надежда увидеть все, если очень захочется.

Улица Варенн проложена была в самом начале XVII века по охотничьему заповеднику. Вернее, это была просто дорога, по сторонам которой стали возводить прекрасные здания. Со временем дорога эта и стала одной из самых престижных улиц столицы. Самые интересные дома на этой улице начинаются после № 38, хотя и до него дома роскошные и жили в них весьма заметные люди. В 38-м, где жила Мари Дорваль, теперь размещаются службы культуры итальянского посольства, а во времена Директории здесь размещалось Министерство иностранных дел, и Талейран принимал здесь Наполеона с Жозефиной, а также мадам де Сталь, которая здесь и увидела будущего императора впервые. В этом «отеле» знатоки особенно высоко ценят лучший в Париже гарнитур мебели времен Людовика XVI в салоне, а также колонны и статуи. Миновав несколько отелей (вы помните, что так называют здесь частные особняки и дворцы) XIX века и отель де Гуфье де Туа, мы выйдем к самому красивому и самому знаменитому дворцу этого бывшего предместья – к отелю Матиньон. Вы это название, конечно, слышали, оно не сходит со страниц прессы в качестве синонима кабинета премьер-министра, совета министров и вообще исполнительной власти (в противопоставление главе государства и президентской власти, которые связывают с Елисейским дворцом, резиденцией президента). В Матиньоне, как вы поняли, размещается премьер-министр Франции, так что на экскурсию в этот прекрасный дворец постороннюю публику пускают только раз в год. Но мы-то с вами не посторонние, так что мы отправимся туда нынче же.

Строительство дворца начато было по проекту Жана Куртонна в 1721 году. Жак Гойон де Матиньон, граф Ториньи купил дворец у маршала Люксембургского недостроенным, а уж за достройкой и украшением дворца наблюдала старшая дочь принца Монако, ставшая графиней де Матиньон. После революции дворец много раз переходил из рук в руки. Король Людовик XVIII выменял его на Елисейский дворец (не правда ли, весьма символичный обмен?). Потом дворец принадлежал сестре короля Луи-Филиппа, потом герцогу Монпансье, потом герцогу де Гальера, который предоставил его в распоряжение графа Парижского, устроившего в этих раззолоченных салонах грандиозное празднество по случаю бракосочетания своей дочери с наследником португальского престола. Позднее во дворце размещалось посольство Австро-Венгрии, и только с 1959 года отель Матиньон перешел к премьер-министру. Убранство его славится подлинником Фрагонара, резным деревом, дворцовым садом, воротами и, конечно, всяческой позолотой, которая как бы даже и не слишком к лицу народным избранникам и слугам народа, чего, кстати, не учел однажды, делая свое предвыборное заявление перед телекамерой, Эдуар Балладюр, но что сразу отметили и телезрители, и журналисты.

На той же улице Варенн, кроме отеля Матиньон, следует непременно осмотреть отель ле Пра, отель де Клермон и Гранд-отель де Кастри, не говоря уже о великолепном отеле де Брольи, принадлежавшем одно время князьям Горчаковым, а в Первую мировую войну разместившем американский штаб.

А теперь отправимся к дому № 77, к великолепному отелю Бирон. Семейство Гонтор-Бирон владело этим дворцом после герцогини де Мэн. Летом 1782 года маршал Бирон угощал здесь ужином будущего императора Павла I с супругой (оба путешествовали по Франции под прозрачными псевдонимами графа и графини дю Норд и поражали французов своей образованностью). Подруга графини дю Норд баронесса Оберкирх так описывала впоследствии этот ужин: «Стол был накрыт в саду, одном из самых обширных в Париже, полном цветов и фруктов, наполнявших воздух благоуханием. Гвардейские музыканты, скрытые за деревьями, исполняли фанфары, а также сладостные мелодии».

В 1810 и 1811 годах отель занимал российский посол князь Александр Куракин. Во время бала в австрийском посольстве вспыхнул пожар, и князь Куракин получил серьезные ожоги, вынудившие его отправиться для отдыха и исцеления в замок Клиши. Отъезд страдающего русского посла тогдашняя газетная хроника описывала так:

«Слуги и домочадцы шли парами, впереди меньшие по росту: самого его вынесли в золоченом кресле, укутанного в бархатный халат, в соломенной шляпе. За креслом шагали все члены посольства».

С двадцатых годов прошлого века дворцом владел монашеский женский орден Святого сердца, а в 1906 году в дом этот въехал знаменитый скульптор Огюст Роден. Здесь находилась его мастерская, и здесь нынче расположен знакомый туристам всего мира музей. Даже с улицы видна через стеклянную стену знаменитая группа «Граждане Кале». Среди всех сокровищ музея обращу ваше внимание лишь на бронзовые бюсты двух русских женщин – госпожи Елисеевой и госпожи Голубевой, да на маленькую гипсовую статуэтку Нижинского. Роден был в восторге от «фавна» Нижинского, написал о нем хвалебную статью и начал работать над его статуей. Но, как рассказывает в своих воспоминаниях Лифарь, Дягилев взревновал к старцу Родену и помешал работе над новым шедевром… А жаль…

Если свернуть с улицы Варенн к северу по улице Бельшас (в сторону улицы Гренель, бульвара Сен-Жермен и, наконец, набережной Орсэ), то по обеим сторонам рю Бельшас будут все с тем же спокойствием и достоинством выситься роскошные дворцы, обжитые ныне разных рангов госучреждениями и чиновниками.

История этих дворцов могла бы составить особый том, в котором не хватило бы места для скромной улицы Лас-Каз, название которой с начала двадцатых годов прошлого века часто упоминалось в беседах русских эмигрантов («Помните, как Бунин сказал на Лас-Каз… А на Лас-Каз завтра Бальмонт…»). При этом никто из русских не поминал знаменитого графа Эмманюэля Лас-Каза (Las-Cases), который, на радость французским читателям, издал шесть томов своих бесед с великим узником Наполеоном Бонапартом на острове Святой Елены. Нет, поминали в этих разговорах исключительно русские имена – Бунина, Бердяева, Тэффи, Цветаеву, Бальмонта, Набокова-Сирина, Казем-Бека!.. Ну да, конечно, Александр Львович Казем-Бек был тоже русский, широко известный в эмиграции политик, глава (фюрер) организации «Молодая Россия». О нем не раз шла речь в мае 1933 года на очередном русском сборище в скромном зале «Социального музея» на улице Лас-Каз (улица Лас-Каз, 9), где часто собирались русские эмигранты. В том мае к власти в Германии пришел Адольф Гитлер и кто-то из молодых русских коминтерновцев обвинил главу младороссов Казем-Бека в том, что он разделил убеждения Гитлера. В зале поднялись неимоверные шум, ругань, брань, возникла опасность безобразной потасовки, но в конце концов публика разошлась, и вскоре младороссы ответили на вызов. В следующем же номере младоросской газеты «Искра» в статье «Национальная революция» было сказано:

«То, что происходит сейчас в Германии, уже десять лет тому назад произошло в Италии. Это настоящее возрождение двух великих стран. От этой немецкой революции выиграют все народы мира, она заслуживает всеобщего одобрения…»

Ближайший помощник Казем-Бека с гордостью предал гласности тогдашнюю фразу почтенного евразийца Карсавина: «Там, в России, национал-большевизм уже зарождается. Среди нас – это движение младороссов. “Молодая Россия” в качестве верхнего слоя в Евразии должна действовать в соответствии с национальным инстинктом и является в настоящий момент национал-большевистским…»

Национал-большевизм должен был быть покруче даже, чем национал-социализм Гитлера (нацизм). С годами юные экстремисты или погибли, или подучились чему ни то. Но вот прошло больше полвека, и такие же недоучки подбирают крохи с говорильни тогдашних карьеристов и мелких разведчиков.

Очевидно было, что глава младороссов хотел завязать отношения и с Муссолини, и с Гитлером, но эти великие люди не проявили интереса к молодому русскому карьеристу, и тогда младороссы стали называть свою организацию «второй советской партией», выступили за «царя и советы», за стахановское движение, вступили в контакт с разведчиками из Москвы, куда после войны и сбежал в конце концов их глава. Но политические бури в скромном зале «Социального музея» улеглись не сразу. В среде русской эмиграции возникло тогда множество фашистских, полуфашистских и профашистских организаций. Иногда совсем крошечных. Ценные сведения об их «духовном опыте» собрал недавно московский академик Окороков, находящий в опыте этих организаций высокую интеллектуальную ценность. Знакомство с программой и заповедями этих организаций, преданными гласности академиком, должно, по мнению ученого, пробудить в читателях гордость за умственные достижения неутомимых, хотя и малоизвестных деятелей эмиграции, скажем, таких, как госпожи Грудинская, Пац-Памарницкая или госпожа Эльз. Вот сообщение академика (дословное) об одном из таких микросоюзов, об СФК (Союзе фашистских крошек):

«Союз фашистских крошек (СФК) учрежден 10 мая 1934 года для детей от 3 до 10 лет… В 1938 году к празднику Святой Ольги была напечатана типографским способом однодневная газета “Крошка”. В ней были опубликованы заповеди и обычаи крошек.

Заповеди состояли из шести пунктов:

1. Крошка-фашистка верит в Бога.

2. Крошка-фашистка любит Россию.

3. Крошка-фашистка почитает родителей.

4. Крошка-фашистка уважает труд.

5. Долой коммунистов.

6. Слава России.

Обычаи крошек включали следующие положения:

– крошка не валяется долго в постели, а встает сразу, как ванька-встанька;

– умывается чище всех и каждый день чистит зубы;

– никогда не капризничает, и все папы и мамы могут ставить крошку в пример своим детям;

– никогда не играет с евреями, не берет ничего от евреев и не разговаривает с ними;

– крошки никогда не ссорятся между собой и всегда мирятся до захода солнца;

– крошки помнят, что форма дана им потому, что они маленькие фашисты и фашистки;

– крошка бережет форму и носит ее с гордостью, как большая или большой».

Как можно понять из этого сбереженного академиком для потомства бесценного текста, существовал и такой уровень мышления в русской эмиграции. Однако несмотря на то что случались политические стычки и представлены были в русском рассеянье все виды политговоренья, не за этим зачастили русские интеллигенты в скромный зал «Мюзе сосьяль» на улице Лас-Каз. Здешними праздниками были вечера Цветаевой и Бальмонта, Бунина и Ходасевича. Здесь прошло памятное для всех, кто следил за литературой, первое парижское выступление молодого берлинца Владимира Сирина-Набокова. Его уже знали по публикациям, по странной его, непривычной прозе и по резким, надменным нападкам на поэзию здешних молодых монпарнасцев. У него было в Париже совсем мало друзей, но много поклонников и немало врагов, среди них такие влиятельные, как Георгий Адамович, Георгий Иванов и вся «парижская нота» Адамовича.

В тот вечер зал «Социального музея» был набит до отказа. Молодой, худенький эмигрантский гений в черном, взятом у друга напрокат фраке вынул из портфеля стопку листков и начал читать…

Об этом вечере вспоминала через полвека Нина Берберова:

«В задних рядах “младшее поколение” (т. е. поколение самого Набокова), не будучи лично с ним знакомо, но, конечно, зная каждую строку его книг, слушало холодно и угрюмо…»

Один из тогдашних молодых, завидующих и угрюмых (Василий Яновский) вспоминал в старости:

«В переполненном зале преобладали такого же порядка ревнивые, завистливые и мстительные, как я, слушатели. Старики – Бунин и прочие – не могли простить Сирину его блеска и “легкого” успеха. Молодежь полагала, что он слишком “много” пишет.

Для меня вид худощавого юноши с впалой (казалось) грудью и тяжелым носом боксера, вдохновенно картавящего и убежденно рассказывающего чужим, враждебным ему людям о самом сокровенном, для меня в этом вечере было нечто праздничное, победоносно героическое. Я охотно начал склоняться в его сторону.

Бледный молодой спортсмен в черной паре, старающийся переубедить слепую чернь и, по-видимому, даже успевающий в этом! Один против всех и побеждает. Здесь было что-то подкупающее, я от души желал ему успеха…»

Не правда ли, это была странная эмиграция, где почти все читали романы. И почти все что-то писали… Такого не случалось ни в одной диаспоре.

На вечере у Набокова произошло и немногими замеченное событие, отзвуки которого различат поклонники этого писателя чуть не во всех его произведениях, написанных в последующие полвека. К писателю подошла после выступления вдовая госпожа Кокошкина и пригласила молодого писателя на чай, сообщив, что ее молодая дочь Ирина без ума от его стихов и прозы. Против такой похвалы устоит сердце редкого сочинителя. Набоков пришел в гости, влюбился в миловидную свою поклонницу Ирину и, уже имея к тому времени «идеальную жену» Веру и малолетнего сына, попал в мучительную ситуацию, столь полезную, впрочем, для творчества. Вернувшись в Берлин, Набоков отложил главный роман, написал рассказ «Весна в Фиальте», а потом, уже в Ментоне, драму «Событие», но изжить эту семейную драму не смог до конца дней, что оказалось плодотворным для новой русской литературы. Хвала «Социальному музею» на улице Лас-Каз!