Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 1: Левый берег и острова

Носик Борис

Латинский квартал

 

 

В Латинском квартале

Лет двадцать тому назад, когда я впервые приехал в Париж надолго и поселился в мансарде у моего друга Левы близ Монпарнаса, я чуть ли не каждый вечер приходил сюда, в Латинский квартал. Вот, думалось мне, каков он есть, «праздник, который всегда с тобой», соблазнявший нас в молодые годы…

Было лето. Квартал между набережной и Сен-Жерменским бульваром и еще дальше – до площади Сорбонны, до самого Люксембургского сада, – кишел народом чуть ли не до утра. Текла пестрая, шумная толпа – по большей части все молодежь. Мальчики и девочки сидели и лежали на теплом асфальте близ фонтана Сен-Мишель, гомонили, смеялись, целовались, пили из жестянок свою керосиновую «коку», а жестянки бросали в фонтан – это ль не праздник? Узкие улочки, вроде рю Юшет, Сен-Северен, де ла Арп, являли пеструю смену аппетитных и соблазнительных витринных декораций, а стены недорогих (хотя и не всем доступных) «ресто» были расписаны кичевыми пейзажами Греции. Открытые чуть ли не до утра книжные магазины предлагали публике последние достижения французской прогрессивной мысли (как правило, «левой»).

Я уже знал в ту пору, что на дюжину веков позднее римских легионеров студенты перешли им вослед с тесного острова, от стесняющей их школы Нотр-Дам, сюда, на свободолюбивый левый берег. Спали где ни попадя, жили как придется, орали свои охальные песни на латыни, с восторгом слушали хитроумные речи любимых профессоров (за которыми они сюда и хлынули), сидя на фуражных подстилках на узкой вонючей улице (она и называлась Фуражной) или на нынешней площади Мобер. Жизнь студенческая была трудная, веселая, лихая – неповторимые годы учебы (читай Рабле)…

Конечно, при таком стечении молодых бродяг со всех концов тогдашней Европы Латинский квартал был далеко не самым мирным уголком. Недаром Фуражная улица, прежде чем стать улицей Сорбонны, успела побывать Головорезной, а может, и Мордобойной. Стоя на этой улице, где-нибудь между недорогим отельчиком «Жерсон» и воротами, ведущими во двор, где находятся библиотека и часовня с могилами герцогов Ришелье, непременно вспомните одного из здешних студентов – славного поэта Франции и отпетого головореза Франсуа де Монкорбье по прозвищу Франсуа Вийон. Именно где-то здесь он зарезал священнослужителя, а потом кончил жизнь в воровском притоне. Но конечно, не буйством и лихими нравами этот квартал стяжал европейскую славу, а великой ученостью своих богословов. Первым, пожалуй, перешел на левый берег с острова Сите, порвав со школой Нотр-Дам, знаменитый богослов, учитель, а потом и соперник Абеляра – Гийом де Шампо. На левом берегу он стал преподавать в аббатстве Сен-Виктор (если помните, именно в библиотеку этого аббатства хаживал в годы ученья герой Рабле юный Пантагрюэль. В канун революционного разора XVIII века в библиотеке этой насчитывалось уже 40 000 книг и 20 000 рукописей). Это было в 1108 году. А лет десять спустя перешел на левый берег и Пьер Абеляр, увлекший за собой добрых три тысячи своих поклонников-студентов. Наряду с аббатством Сен-Виктор очагами учености становятся знаменитые аббатства Сен-Женевьев (у нынешней площади Пантеон) и Сен-Жермен (с центром возле церкви Сен-Жермен-де-Пре). Позднее эти места прославили такие светочи европейской учености (богословской, конечно), как Альберт Великий (полагают даже, что название старинной площади Мобер идет от «мэтр Альберт»), как его знаменитый ученик-итальянец Фома Аквинский, как учитель великого Данте флорентинец Брунетто Латини. Если верить сообщению Боккаччо, Данте и сам прослушал курс наук на здешней Фуражной улице.

Что касается университета, то письменное свидетельство о его существовании восходит к 1221 году, но единого мнения о дне его рождения нет. Недавно в книге почетного библиотекаря Сорбонны Андре Тюилье я отыскал новую дату – 13 апреля 1231 года. Она стоит на булле Римского Папы Григория IX, которой и был учрежден в Париже университет, сделавший Париж европейской «матерью наук», поставлявшей христианскому миру хлеб духовный для пропитания душ и умов. Понятно, что Папа желал этим также указать его место германскому императору, притязавшему на духовное руководство Европой. Да и французским королям надо было дать знак. Уже король Филипп-Август в XIII веке предоставил права корпорации коллежам, объединившимся в университет. Король перенес укрепленную оборонительную стену с острова на левый берег, но богатые люди пока покидать насиженные островные места не спешили: переселялись студенты да аббатства. Возникновение названия университета связывают с капелланом и исповедником короля Людовика Святого по имени Робер, столь прославленным ученостью, что король нередко приглашал его к столу. Возможно, во время одного из таких застолий капеллан и поведал королю о студентах, ночующих под дождем на улицах квартала. Благоволивший к своему исповеднику король позволил ему учредить первый коллеж-общежитие, где разместились и преподаватели, и кафедра богословия, и студенты. Коллеж этот капеллан назвал по имени деревушки в Арденнах – Ла-Сорбон, где он появился на свет Божий в небогатой сельской семье. Самого же королевского духовника стали называть впоследствии Робер де Сорбон. В те далекие времена слава Сорбонны затмила славу более старого университета Болоньи и английского Оксфорда. Да еще и сегодня иностранцы отождествляют все университеты Парижа (их больше дюжины) с Сорбонной, тогда как название Сорбонны присоединяют ныне к своему названию всего лишь два-три, да и марка Сорбонны давно уже не является самой престижной в иерархии здешнего высшего образования (намного уступая «гранд эколь» – «большим школам»).

Временем открытия первого коллежа, 1253 годом, также иногда датируют возникновение Сорбонны. После этого года коллежи-общаги стали расти как грибы. Они объединяли под своей крышей, как правило, студентов-земляков: шотландцев, ирландцев или, к примеру, итальянцев. Поначалу преподавали здесь, конечно, только богословие, но позднее стали читать и каноническое право, и искусства. Уже с 1331 года здесь преподавали медицину. Дальше – больше. Однако объяснялись тут еще долгое время на латыни и преподавали на латыни. Достаточно вспомнить, что уже и в XIX веке известный философ-социалист Жан Жорес свою диссертацию о философии Карла Маркса защищал на латыни, так что квартал не зря заслужил свое имя. Эпизод с социалистом не должен вас вводить в заблуждение: близость к престолу и к папскому Риму делала старую Сорбонну заведением отнюдь не прогрессивным. Тот же Андре Тюилье напоминает в своей книге, что университет не раз участвовал в кампаниях, имевших мало общего с наукой, – в преследовании Талмуда и сожжении книг на иврите во времена Священной инквизиции, в борьбе против Жанны д’Арк и Декарта, против Дрейфуса, против деятелей Просвещения. Лишь с XV века в университете позволено было изучать оригинал Библии.

Подобно Ватикану, Сорбонна долгое время была как бы «государством в государстве». В начале XVII века один из герцогов Ришелье, бывший в ту пору директором Сорбонны, приказал архитектору Ле Мерсье восстановить старые готические здания Сорбонны. К сожалению, к концу прошлого века эти здания обветшали и стали тесными. Тогда-то и были построены на их месте архитектором Нено нынешние, не слишком выразительные здания новой Сорбонны – весь этот огромный квадрат сооружений между Факультетской улицей, улицами Сен-Жак, Кюжас, Виктор Кузен и улицей Сорбонны. С улицы Сорбонны можно (затесавшись в толпу читателей здешней библиотеки) войти в старый парадный двор, украшенный статуями Гюго и Пастера. Во дворе находится часовня, построенная Ле Мерсье в 1635–1642 годах, единственное, пожалуй, что уцелело от старой ришельевской Сорбонны. Внутри часовни можно увидеть росписи знаменитого художника XVII века Филиппа де Шампеня и мраморное надгробье кардинала Ришелье, изваянное Жирардоном по эскизу самого Ле Брена. Наивно было бы думать, что Великая революция обошла своим отеческим вниманием Сорбонну, отнюдь нет: 27 гробов с останками герцогов рода Ришелье были осквернены, а надгробье кардинала перенесено в музей, откуда вернулось на свое место лишь в 1871 году. Один из похороненных здесь герцогов Ришелье (Арман-Эмманюэль дю Плесси, 1766–1822) имел особые заслуги перед югом России (точнее, Новороссией) и городом Одессой, где он был губернатором. По возвращении из эмиграции во Францию он был назначен президентом Совета на место Талейрана, не без ехидства отозвавшегося на это решение короля: «Отличный выбор. Во всей Франции нет человека, который так хорошо знал бы Крым, как герцог Ришелье». А он ведь и впрямь неплохо знал юг России, этот герцог, и памятник ему до сих пор красуется в Одессе над морем. Правда, там его попросту и бесцеремонно зовут «дюком» (герцогом). На девятом десятке лет Татьяна Осоргина-Бакунина с восторгом пересказывала мне как-то в парижской библиотеке старые одесские шутки о «дюке», которыми потешал в Париже юную москвичку Танечку друг ее мужа, писатель-одессит, а в ту пору уже лидер сионистов Владимир Жаботинский (одесский юмор и одесские шуточки пришли в Москву в 20-е годы вместе с Бабелем, Утесовым и первой волною еврейской «лимиты», но Танечке Бакуниной с родителями в ту пору уже пришлось бежать из Москвы)…

В крипте старинной часовни захоронены также двенадцать мучеников Сопротивления из Сорбонны и пять учеников лицея Бюффон, расстрелянных нацистами 8 февраля 1943 года. Именно в Сорбонне во время оккупации возникла одна из немногих групп французского Сопротивления. Выйдя «от дюка» во двор Сорбонны, вы увидите Школу хартий, созданную королем Людовиком XVIII для преподавания наук, связанных с историей, – палеографии, романской филологии, архивистики, археологии, источниковедения, дипломатических наук, истории права и т. п. Кроме Школы хартий, в старой Сорбонне размещаются нынче литературный факультет, факультет французской цивилизации и гуманитарных наук университетов Париж-3 и Париж-4. Вот и все, пожалуй, что может тут уместиться.

Справа от нас при выходе из часовни будет виден вход в библиотеку Сорбонны с ее галереями и аркадами, стенными росписями и картинами, с немалым книжным фондом в два с лишним миллиона томов. Мне не раз приходилось тут сиживать, листая набоковские комментарии к «Евгению Онегину», и всегда вспоминалась при этом московская Ленинка: те же очереди, та же суета, та же спешка – успеть прочесть до закрытия, та же настигающая вдруг сонливость (как и в Ленинке, положив голову на стол и тетради, здесь спят студенты, накануне прогулявшие или проработавшие всю ночь).

Над библиотекой располагается украшенный панно Пюви де Шаванна гигантский, на 2000 мест, зал Амфитеатра Ришелье, где проходят всевозможные официальные собрания. Впрочем, еще более знаменит в Сорбонне Большой Амфитеатр, имеющий 2700 мест и слышавший великое множество умных, пылких или просто пышных речей. После революции Большой Амфитеатр не раз предоставлял слово изгнанникам российской культуры. Учрежденный русскими эмигрантскими организациями День русской культуры впервые проходил здесь 9 июня 1925 года. Впоследствии его проводили ежегодно в день рождения Пушкина (6 июня), но 1925 год был особенно богат русскими юбилеями: в ноябре здесь отмечали 50-летие самого старого и почтенного русского общественного учреждения Парижа – Тургеневской библиотеки, в декабре – столетие восстания декабристов.

В 1962 году отвыкший от русской речи Большой Амфитеатр принимал писателя Константина Паустовского, одну из первых ласточек послесталинской оттепели. Паустовский сказал тогда пророческие слова о том, что сталинская эпоха нанесла русскому народу большой моральный урон и, чтоб его восполнить, понадобятся по меньшей мере два, а то и три поколения.

В декабре 1970 года здесь побывал Косыгин и с номенклатурной щедростью (чужого добра не жалко) подарил ректору Сорбонны берестяную новгородскую грамоту XII века.

С 1921 года в Сорбонне трудились четыре десятка русских профессоров-эмигрантов, изгнанных из России. На факультете права было даже особое русское отделение. Русское отделение на литературном факультете возглавлял профессор Кульман, одним из учеников которого был Борис Унбегаун, ставший впоследствии видным славистом.

До революции русские часто приезжали слушать лекции в Сорбонне: в начале века это был поэт Максимилиан Волошин, потом Николай Гумилев, чуть позднее – шестнадцатилетняя Марина Цветаева. Недаром, описывая Латинский квартал, его «лохматых гениев» и Сорбонну начала века, поэт Вячеслав Иванов отмечал, что здесь обосновались «родных степей сарматы».

Нынче тоже встречаются в Латинском квартале красивые русские девушки с книжками – дочки состоятельных родителей из Москвы или Петербурга… Сорбонна, даже и утратив свои престиж и название, манит русских по-прежнему.

Улочки близ Сорбонны полны русских воспоминаний. Напротив библиотеки, в отеле на улице Сорбонны (дом № 2), жил летом 1908 года странный молодой человек – поэт Мандельштам. Погуляв с утра по Люксембургскому саду, он запирался затем в своем номере, задергивал шторы, зажигал огонь и… отдыхал.

А за полвека до него в гостинице неподалеку отсюда (на улице Суфло) жила красивая русская дама, в чьей жизни случилось здесь гораздо больше событий, чем в мирной парижской жизни молодого поэта. Расскажу о них вкратце, не одной дамы ради…

Вечером в среду 27 августа 1863 года какой-то мужчина средних лет пришел в гостиницу на рю Суфло и, когда дама вышла к нему, дрожащим голосом с ней поздоровался. Мы знаем все эти подробности из ее дневника, которому и предоставим слово.

«– Я думала, что ты не приедешь, – сказала я, – потому написала тебе письмо.

– Какое письмо?

– Чтобы не приезжал.

– Отчего?

– Оттого что поздно.

Он опустил голову.

– Я должен все знать, пойдем куда-нибудь, и скажи мне, или я умру».

Она предложила поехать к нему в гостиницу для объяснения. Дорогой он отчаянно торопил кучера.

«Когда мы вошли в его комнату, – продолжает она в своем дневнике, – он упал к моим ногам и, сжимая мои колени, громко зарыдал: “Я потерял тебя, я это знал!” Успокоившись, он начал спрашивать меня, что это за человек. “Может быть, он красавец, молод, говорун. Но никогда ты не найдешь другого такого сердца, как мое… Это должно было случиться, что ты полюбишь другого. Я это знал. Ведь ты по ошибке полюбила меня, потому что у тебя сердце широкое, ты ждала до 23 лет, ты единственная женщина, которая не требует никаких обязательств…”»

Может, многие читатели уже догадались по этим строчкам, что человека, говорившего так, звали Федор Михайлович Достоевский, а неверную его возлюбленную – Аполлинария Суслова. Сложные, мучительные отношения между этими двумя людьми, а также отношения между ними, с одной стороны, и героями и героинями всемирно прославленных романов Достоевского – с другой, представляют собой тайну, над разгадкой которой уже столетие бьются биографы, литературоведы, психологи и психоаналитики (а речь ведь идет о героях и героинях «Игрока», «Идиота», «Братьев Карамазовых», «Подростка», «Бесов» – есть о чем поспорить). Иные считают, что это специфически русская тайна. Так или иначе, можно согласиться, что тайна эта посложнее самых запутанных тайн Лубянки.

В 1861 году в журнале Достоевского «Время» печатался рассказ Сусловой. Может, тогда и начался их роман. Аполлинарии был 21 год, Достоевскому – 40. Редактор, славный писатель и героический мученик, вернулся с каторги. Она полюбила его и к весне 1863 года, вероятно, продолжала еще любить, но в их отношениях возникло что-то, что ее обижало и мучило. Было в них, может, некое оскорбительное для нее сладострастие и было мучительство (а может, и самоистязание тоже), без которого Достоевский, похоже, и не мыслил себе любви. В дневнике своем и в более поздних письмах она не уставала винить его, что он, в чем-то обманув ее девичье доверие, раскрыл некую бездну, разбудил в ней, такой юной, темную силу мстительности. Мало мы знаем об этом и только можем гадать. На подмогу могут прийти только исповеди героев (скажем, героя «Записок из подполья») – над ними и ворожат уже больше столетия умные люди. Одно ясно – что к весне 1863 года молодой женщине стало уже невыносимо в Петербурге, и она уехала одна в Париж. Достоевский должен был приехать летом, чтобы отправиться вместе с нею в Италию. Но незадолго до его приезда Аполлинария влюбилась без памяти в молодого студента-испанца по имени Сальвадор. Может быть, он был студент-медик. Узнав о приезде Достоевского в Париж, Аполлинария написала ему в гостиницу:

«Ты едешь немножко поздно… Еще очень недавно я мечтала ехать с тобой в Италию и даже начала учиться итальянскому языку – все изменилось в несколько дней. Прощай, милый!

Мне хотелось тебя видеть, но к чему это поведет? Мне очень хотелось говорить с тобой о России».

То есть, едва отослав письмо, Аполлинария начинает уже сожалеть, что из жизни ее уйдет нечто важное (например, разговоры о России, а может, и муки тоже уйдут), впрочем, радости молодой любви делают ее грусть недолговечной.

В воскресенье, за три дня до приезда Достоевского, Сальвадор вдруг заговорил о том, что он, может, уедет из Парижа. Они договорились встретиться во вторник. Во вторник испанца не было дома. Он не выказал признаков жизни и в среду, не ответил на записку. Не появился и на следующий день. Потом она получила письмо от его товарища о том, что у Сальвадора тиф, что он опасно болен и с ним нельзя видеться. Аполлинария пришла в отчаяние, долго обсуждала с Достоевским опасность, грозящую жизни Сальвадора, а в субботу пошла прогуляться близ Сорбонны и встретила веселого Сальвадора в компании друзей. Он был здоровехонек. Ей все стало ясно…

Ночь она провела в слезах, в мыслях о мщении и о самоубийстве, потом позвала Достоевского. Еще при первой парижской встрече он предложил ей уехать с ним в Италию, обещая ей быть братом и бескорыстным утешителем. Они покинули Париж и двинулись вместе в Италию. Надо ли говорить о том, что он не остался на высоте «братского» уровня? Иные из исследователей Достоевского (скажем, профессор А. Долинин) упрекают писателя в том, что он не остался до конца великодушным, толкнул ее дальше «в тину засасывающей пошлости», но, не будь этого, не было бы и кающихся героев, не было бы и Достоевского. Но и Аполлинария в их путешествии была уже не та: она научилась мучительству не хуже самого Достоевского. Она терзает его недоступностью, разжигает его страсть, ранит его мужское самолюбие. Но он не разлюбил ее за это. Он «предлагал ей руку и сердце» накануне их окончательного разрыва, уже в 1865 году, да и после женитьбы на преданной, кроткой Анне Григорьевне Сниткиной он продолжал переписываться (а может, и встречаться) с Аполлинарией. Он писал ей снова и снова, словно извиняясь за прозаичность своего брака и своего семейного счастья, называл ее «другом вечным»:

«О, милая, я не к дешевому необходимому счастью приглашаю тебя. Я уважаю тебя и всегда уважал за твою требовательность… ты людей считаешь или бесконечно сияющими, или тотчас же подлецами и пошляками».

После путешествия по Италии Аполлинария вернулась в Париж. Город этот, чувствует она, нужен всем заблудшим и потерянным. Дневник ее выдает теперь бесконечные поиски новой любви взамен прежней. Проходят по страницам мало чем примечательные персонажи-мужчины: англичанин, валлах, грузин, лейб-медик… Все жмут ей руку (может, это такой дамский эвфемизм прошлого века, а жали они вовсе даже не руку). Сама она пишет о погружении в тину пошлости и опять винит в этом Достоевского, который был первым: «Куда девалась моя смелость? Когда я вспоминаю, что была я два года назад, я начинаю ненавидеть Достоевского, он первый убил во мне веру…»

Потом она начинает во всем винить Париж. Суждения ее хотя и не бессмысленные, но вполне заимствованные (да и то сказать, ей всего 23, а французский язык она только еще собирается выучить):

«До того все, все продажно в Париже, все противно природе и здравому смыслу, что я скажу в качестве варвара, как некогда знаменитый варвар сказал о Риме: “Этот народ погибнет!” Лучшие умы Европы думают так. Здесь все продается, все: совесть, красота… Я так привыкла получать все за деньги: и теплую атмосферу комнаты, и ласковый привет, что мне странным кажется получить что бы то ни было без денег…

…Я теперь одна и смотрю на мир как-то со стороны, и чем больше я в него вглядываюсь, тем мне становится тошнее. Что они делают! Из-за чего хлопочут! О чем пишут! Вот тут у меня книжечка: 6 изданий вышло за 6 месяцев. А что в ней? …восхищается тем, что в Америке булочник может получать несколько десятков тысяч в год, что там девушку можно выдать без приданого, сын 16-летний сам в состоянии себя прокормить. Вот их надежды, вот их идеал. Я бы их всех растерзала».

Вернувшись в Россию, она тоже не находила себе места. Все ее романы оказывались несчастными. Когда ей было уже около сорока, ее впервые увидел семнадцатилетний Василий Розанов:

«Вся в черном, без воротников и рукавчиков… со “следами былой” (замечательной) красоты… Взглядом опытной кокетки она поняла, что “ушибла” меня – говорила холодно, спокойно. И, словом, вся – “Екатерина Медичи”… Говоря вообще, Суслиха действительно была великолепна, я знаю, что люди были совершенно ею покорены, пленены. Еще такой русской я не видал. Она была по стилю души совершенно русская, а если русская, то раскольница бы “поморского согласия” или еще лучше – “хлыстовская богородица”».

Собственно, об этом на четверть века раньше писал и Достоевский: «Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства… сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям… Я люблю ее еще до сих пор, очень люблю, но я уже не хотел бы любить ее…. мне жаль ее, потому что, предвижу, она вечно будет несчастна… Она не допускает равенства в отношениях наших… Она меня третировала свысока…»

Молоденький Розанов женился на ней, любил ее исступленно и ненавидел. Они прожили вместе шесть лет, и он много от нее настрадался. «Когда Суслова от меня уехала, – вспоминает он, – я плакал, и месяца два не знал, что делать, куда деваться».

Еще несколько лет он не давал ей отдельного вида на жительство: надеялся, что она вернется, умолял вернуться, а она отвечала: «Тысяча людей находятся в вашем положении и не воют – люди не собаки». Суслова мстила ему еще долго. Ей было уже 62 года, и Розанов давно растил детей от другой женщины, а она все еще не давала ему развода. Дала только в 1916 году, на исходе восьмого десятка лет, но продолжала люто его ненавидеть…

 

Гора Святой Женевьевы

Подъем от бульвара Сен-Жермен на гору Святой Женевьевы можно совершить по любой из улиц, идущих вверх по склону: можно по улице Клюни, затем по улице Сорбонны и дальше по улице Виктор Кузен, можно по улице Сен-Жак или, наконец, по улице Горы Святой Женевьевы (rue de la Montagne Sainte-Geneviève). Мы начнем подъем близ прославленной, уже и в 1202 году существовавшей в этих местах площади Мобер, самое название которой производят от знаменитого мэтра Альберта (точнее, от одного из двух знаменитых Альбертов, второй был аббатом монастыря Сен-Женевьев). В XII–XIII веках на этой площади собирались студенты слушать признанных мэтров, а три века спустя здесь же жгли еретиков-гугенотов (для их потомков это место мук и гибели долго оставалось местом паломничества). Идя в гору по левой стороне улицы (по правой здесь не найдешь ничего, кроме нового полицейского участка, пивной и недорогой ночлежки), вы увидите витрины ювелирных и книжных магазинов, одна из которых, без сомнения, сможет задержать ваше внимание, а возможно, и облегчить ваш кошелек. Это на сегодняшний день самый старый парижский магазин русской книги – «Лез едитёр реюни», который чаще называют магазином «ИМКА-Пресс». Надеюсь, что на сей раз в витрине его не будет моих книг, не то вы могли бы заподозрить меня в нехитрой уловке восточных гидов, которые обязательно приводят группу в магазин своего родственника. В свое оправдание скажу, что директор магазина (и одноименного издательства) профессор Никита Алексеевич Струве мне не родственник, зато он близкий родственник знаменитого ученого и политика Петра Бернгардовича Струве (его деда), критика Глеба Струве (его дяди) и других знаменитых Струве. Созданное до войны с помощью американской ассоциации ИМКА (Young Men’s Christian Association), издательство это первым (в 1973 году) издало «Архипелаг ГУЛАГ» А. И. Солженицына. Возможно, именно это издание и дальнейшее сотрудничество с Солженицыным помогли уцелеть этому русскому издательству и магазину в годы, когда все прочие русские издательства и магазины закрывались, помогли ему выпустить много ценных трудов по православному богословию и серию мемуарных томов. Никита Алексеевич Струве считает, впрочем, что дело еще проще (или сложнее): магазин его находится под особым покровительством Святой Женевьевы (он называет ее Святой Геновефой), о которой речь у нас пойдет дальше. Может, так оно и есть, ибо магазин как-никак уцелел…

Продолжая подъем по улице Горы Святой Женевьевы, уместно вспомнить, что это одна из самых старых улиц Парижа. Конечно, некоторые из старинных коллежей, которыми она была так богата, исчезли без следа (скажем, Коллеж датчан, Коллеж Лаон, Коллеж де Дасиа и Коллеж де ла Марш), но во дворе дома № 34 еще можно увидеть остатки старинного коллежа Тридцати Трех (Христос был распят в возрасте тридцати трех лет), а в прекрасном здании XVII века (дом № 47) размещался некогда коллеж Аве Мария. В доме XVI века, который ныне числится под номером 51, размещалось кафе под вывеской «Святая Женевьева», и в нем в пору революции собирались санкюлоты. По левую руку у конца подъема видны ворота одного из самых престижных технических вузов Франции – «Эколь политекник»…

У самой вершины улица Горы переходит в площадь Аббата Бассе, а затем и в площадь Святой Женевьевы. На площадь Аббата выходит замечательная церковь Сент-Этьен-дю-Мон (Saint-Etienne du Mont), храм Святого Этьена Горного, и без рассказа о нем нам, конечно, не обойтись. Но сперва надо хоть в двух словах представить спасительницу и покровительницу Парижа, чьим именем названа гора, – святую Женевьеву. Вопреки апокрифическим ее жизнеописаниям (и согласно утверждениям историков) будущая святая Женевьева вовсе не была бедной пастушкой, а напротив, родилась в Нантере в семье богатых землевладельцев. Уже в детстве ее набожность заметил монсеньор епископ, и девушку стали прочить в монахини, то есть в Христовы невесты. Еще ребенком она совершила первое чудо, исцелив свою матушку, потерявшую зрение. Поселившись позднее в Париже, она прославилась там своей щедростью, набожностью, бесстрашием и строгими нравственными правилами. В 451 году во время нашествия гуннов Женевьева не поддалась общей панике и, успокаивая парижан, говорила, что все обойдется. Она молилась усердно, и Аттила действительно не вошел в город: Господь внял ее молитвам. Позднее, когда в городе, разграбленном франками, наступил голод, святая Женевьева отправила экспедицию в Труа за зерном. Впоследствии она сама стала выращивать хлеб и раздавать его бедным. Известны многие творимые ею чудеса: она исцеляла больных, усмиряла неистовство бури. Или вот, скажем, свеча, заливаемая дождем, гасла, но стоило Женевьеве взять ее в руки, как свеча загоралась снова. Этот поэтический эпизод не раз воспроизводился на старых картинах. Живописцы рисовали при этом над Женевьевой ангела, возжигающего свечу. В последующие столетия, в годину вражеских нашествий или стихийных бедствий, парижане выносили из церкви раку святой Женевьевы и шли с ней по городу, прося святую о заступничестве. И святая покровительница города приходила на помощь. Более того, это под ее духовным наставлением король Хлодвиг поддался уговорам своей жены Клотильды и крестился. Он сделал Париж столицей королевства, а на горе над левым берегом Сены воздвиг христианскую базилику Святых Петра и Павла. Строительство ее было завершено в 510 году, и в том же году в ней были погребены останки только что усопшего 46-летнего короля. Сама Женевьева умерла через два года 87 лет от роду и была упокоена в той же крипте базилики, а три десятка лет спустя здесь же была погребена и королева Клотильда. Понятно, что крипта базилики стала одной из самых почитаемых святынь Франции, связанных с рождением христианского государства, стала его символом. Надгробие и реликвии святой Женевьевы были объектом особого поклонения. В 630 году ювелир и казначей короля Дагобера I Святой Элуа отделал золотом и драгоценными камнями раку святой Женевьевы, и она положена была на хранение в каменный саркофаг. Во времена вражеских нашествий парижане прятали ее в тайных местах за городом, во время церемоний и шествий выносили ее на улицу, усыпанную цветами и драгоценностями, вносили в собор Парижской Богоматери. Шествия эти хранила народная память (до XVIII века их прошло 114), украшая их преданиями. Рассказывали, что во время эпидемии 1130 года святая Женевьева исцелила всех немощных, кроме трех неверующих, не пожелавших пасть перед ее гробом на колени.

Государи последующих веков осыпали раку драгоценностями, знаками признания и поклонения, вымаливали у святой новые милости. Базилика на горе Святой Женевьевы, осиянная святостью, стояла в центре славного аббатства Святой Женевьевы, в центре Латинского квартала, в каком-то смысле и в центре христианской Европы. Потом произошло нечто парадоксальное. Грянула революция, провозгласившая себя народной и патриотической. В 1793 году драгоценная рака святой была ободрана, а драгоценности отправлены в переплавку. Останки и священные реликвии патриотической народной героини Святой Женевьевы были сожжены на Гревской площади и под улюлюканье толпы брошены в Сену. Поразительно не то, что улюлюкала толпа. И даже не то, что все это с точностью повторилось потом в далекой России. Поразительно, на мой взгляд, что и нынче, по прошествии столетий, подавляющее большинство французов с таким почтительным трепетом говорят о тех днях низкого разгула…

В 1803 году в старинной крипте были найдены осколки прежнего священного саркофага. Они были спрятаны в новую раку и установлены на месте старой – за алтарем церкви Сент-Этьен-дю-Мон.

За годы революции разрушены были почти все строения старинного – VII века – аббатства Святой Женевьевы. На месте осталась только церковная башня на нынешней улице Хлодвига, что за Пантеоном. Кое-какие остатки старинных строений можно разыскать и в новом комплексе, где размещается парижский лицей Генриха IV – например, монастырская кухня или столовая.

Надо сказать, что к середине XVIII века старая церковь аббатства Святой Женевьевы вконец обветшала. Страдая от тяжкой болезни, король Людовик XV дал обет в случае исцеления построить новый храм во имя святой Женевьевы. Король исцелился, и в 1764 году состоялась на горе Святой Женевьевы пышная церемония, в ходе которой король вместе со своим счастливым наследником-дофином (кто мог предвидеть тогда страшный конец дофина и недалекую уже смуту?) заложил первый камень в основание нового храма. Проект архитектора Суфло к тому времени был уже давно готов, но кто же знал, что надо было спешить? Проект этот мог вызвать недоумение. Архитектор Жермен Суфло, ярый поклонник готики, создал на сей раз проект одного из первых в Париже сооружений в стиле неоклассицизма, вдохновленный безудержным поклонением перед греко-римской античностью, которое, кстати, немало подогревали в своих архитекторах и сам король, и столь влиятельная в ту пору маркиза де Помпадур. Открытие европейцами Пестума, Помпеи, греческих развалин, паломничество художников в Рим и Грецию, изучение опыта Античности – все это рождало в ту пору археологические увлечения и подражание, несколько холодновато теоретическое подражание, стилям великой Античности. В Париже следы его можно увидеть также в архитектуре церкви Мадлен, Одеона, Триумфальной арки и арки Карусель, дворца Багатель, улицы Медицинских факультетов и так далее… Как и на улице Медицинских факультетов, на площади Пантеона был построен целый комплекс зданий неоклассического стиля (нынешний факультет права)…

Рассказывают, что по мере строительства храма появились признаки, тревожившие архитектора (скажем, трещины в стенах). Передают, что Суфло умер в отчаянии. Впрочем, его ученик Ронделе вполне благополучно закончил постройку, хотя и вынужден был внести в проект кое-какие поправки, утяжелившие здание. Величественное это строение имеет в длину 110 метров, больше 80 метров в ширину и почти столько же в высоту. В плане это греческий крест, и центральная его часть увенчана великолепным куполом. Коринфский перистиль с 22 колоннами являет собой свободное подражание римскому Пантеону. Барельефы фронтона изваяны в 1837 году Давидом Анжерским, на мраморных барельефах портала изображены крещение Хлодвига, вождь гуннов Аттила, святая Женевьева…

Итак, король исполнил свой обет, святой храм был воздвигнут, но предстал он перед парижанами в недобрый час. Париж охватила лихорадка революции, которую, вероятно, именно за размах произведенных ею разрушений по сию пору зовут Великой. Религию предков революция отвергла, в соборе Парижской Богоматери глупенькая актриса изображала богиню Разума, и неудивительно, что друг Вольтера маркиз де Билет внес тогда предложение устроить в новом храме Святой Женевьевы Французский Пантеон, где «стояли бы статуи наших великих людей», а в подземелье покоился бы прах усопших знаменитостей. После смерти Мирабо в 1791 году Ассамблея дружно проголосовала за превращение церкви Святой Женевьевы в «храм отечества». Первым туда был водворен сам Мирабо и первым же оттуда выдворен, чтобы освободить место Марату. При этом оказалось, что в Пантеон можно внести, но можно из него и вынести. Именно так случилось вскоре с Маратом и Сен-Фаржо. Что ж, «чины людьми даются, а люди могут обмануться». Это, кстати, было бы не худшим текстом для фронтона нового учреждения. Наполеон вернул храм католической церкви, а республиканскую надпись на фронтоне соскребли. Однако в 1830 году храм снова решили превратить в Пантеон. Но и это решение оказалось не окончательным. В 1851 году Наполеон III восстановил в правах базилику Святой Женевьевы, и крест снова был установлен на ее куполе. Чехарда эта длилась долго, крест то снимали, то восстанавливали, вносили в Пантеон и выносили из него Руссо и Вольтера. В дни Парижской коммуны коммунары попросту спилили крест, но в том же 1871 году на ступенях храма был расстрелян один из членов коммуны. Наконец в 1885 году в связи со смертью Виктора Гюго храм был снова объявлен Пантеоном, и Гюго стал его первым долговременным обитателем. Позднее туда были перенесены Лазарь Карно, Теофиль де ля Тур д’Овернь (сердце которого, впрочем, осталось в Доме инвалидов), Жан-Батист Воден, Франсуа Марсо, внук Лазаря Карно президент республики Сади Карно, химик Марселен Вертело с супругой, Золя, сердце Гамбетты, пепел Жореса, Поль Пэнлеве, Поль Ланжевен, Жан Перрен, Феликс Эбуэ, Виктор Шельшер с отцом, Луи Брайль, Жан Мулен, Рене Кассэн…

Потом на какое-то время Пантеон был словно бы забыт, но вот в начале 80-х годов нашего века президент Миттеран, большой поклонник кладбищ, пирамид, арок, фараонов и безмерного величия, начал свое президентство с посещения Пантеона (вероятно, там он и надеялся разместиться впоследствии), а перед самым уходом с поста и из жизни повелел перенести туда Пьера и Мари Кюри. Теперь в Пантеоне Франции уже целых две женщины. А в ноябре 1996 года по решению президента Ширака в Пантеон был перенесен прах писателя Андре Мальро, бывшего левака и попутчика коммунистов, участника войны в Испании, после Второй мировой воины ставшего голлистом и министром культуры. Его перезахоронение носило, по всеобщему признанию, характер в первую очередь политический и означало, что Пантеон по-прежнему служит целям политическим, патриотическим, национально-воспитательным, как и пристало языческому и республиканскому храму. Недавно это было подтверждено и решением президента Ширака (принятым в разгар предвыборной кампании) перенести в Пантеон прах писателя Александра Дюма-отца. Не то чтоб мы с вами не увлекались романами Дюма в детстве и юности (как увлекаются Сименоном, Агатой Кристи, Акуниным и Марининой). И не то чтоб эти старые французские «вестерны» не были симпатичны. Просто писатель Дюма не стоит рядом ни с Флобером, ни с Бальзаком, ни со Стендалем, ни с Мериме, ни с Мопассаном, до Пантеона еще «не доросшими». Но зато он лежит теперь в Пантеоне рядом с карьеристом Мальро. Пресса намекает на его особые заслуги: он был внук негритянки и при этом любил Гарибальди. Но пресса не задерживается на той подробности, что внук негритянки не писал сам своих знаменитых «исторических» вестернов, а пользовался услугами бледнолицых «негров», которые за него писали (О. Маке, Т. Готье, Жерара де Нерваля и прочих: 600 романов для «непостоянного обожателя очаровательных актрис» – труд непосильный), утверждая в литературе систему подряда. То, что сам труженик-«подписант» Дюма резал эти романы для газетных сериалов, попутно «разгоняя строку», тоже ставится ему в заслугу… Короче, возьму на себя смелость (которой напрочь лишена французская пресса) назвать и это последнее перемещение гробов (проведенное с большой помпой) мероприятием предвыборно-рекламным…

Конечно, Пантеон не только является учреждением мемориальным и погребально-пропагандистским, но и представляет собой интересный памятник искусства XVIII–XIX веков. Мы уже говорили о великолепном куполе на четырех столбах – по существу, там даже три (один в другом) купола, покрытых фресками. Впрочем, чтобы рассмотреть их, нужно подняться по меньшей мере на галерею первого купола.

Внутри храма можно увидеть скульптуры Ландовского, Энжальбера, Бартоломе, Гаска, Терруара. Однако, пожалуй, полнее других художников представлен в интерьере Пантеона замечательный мастер фресок XIX века Пюви де Шаванн. Современники считали Пьера Пюви де Шаванна новатором и потрясателем основ. Его работы долго не допускали в Салон. А между тем декоративные его полотна и стенописи волновали людей в прошлом веке и волнуют сегодня. Как писал современный искусствовед Фуко, стенопись Пюви де Шаванна разворачивается перед нами, как медленно прокручиваемый фильм. Критики и по сию пору гадают, откуда он вышел – из неоклассицизма или из символизма? Уже судя по этим спорам, нетрудно заключить, что стоит он особняком – этакий нервный, изысканный интеллектуал конца позапрошлого века. Увидеть его произведения можно в Музее д’Орсэ, на стенах Сорбонны и вот здесь, в Пантеоне. Тут-то уж ему был полный простор, тут он и развернулся…

Я говорил уже о старинной, оригинальной архитектуре церкви Сент-Этьен-дю-Мон, где за алтарем хранятся реликвии святой Женевьевы, что сделало церковь местом паломничества. Церковь эта хранит также воспоминания о Расине и Паскале. В ней можно увидеть чудом переживший революцию амвон XVI–XVII веков и много старинных картин и статуй знаменитых мастеров.

В доме № 10 на площади Пантеона размещается ныне библиотека Святой Женевьевы, единственная крупная монастырская библиотека, уцелевшая в пору революции. Трудно даже перечислить все сокровища этой библиотеки (два миллиона томов, 4000 рукописей, 40 000 эстампов и т. д.), в числе которых Евангелие IX века, список Библии XII века, Псалтырь XIII века… Более поздние времена обогатили эту библиотеку рукописями Бодлера, Верлена, Рембо, Малларме, Жида, Мориака, Валери, Бретона…

Здание библиотеки стоит на месте былого Коллежа Монтегю, где учились основатель ордена иезуитов Игнатий Лойола, Рабле, Эразм Роттердамский, Кальвин…

В общем, горе Святой Женевьевы есть кого вспомнить.

 

Сен-Жюльен-ле-Повр

Не многие из туристов, что толпятся перед собором Нотр-Дам, в трех минутах ходьбы от церкви Святого Юлиана Бедного, Сен-Жюльен-ле-Повр, забредают сюда, на левый берег Сены, в этот загадочный и прекрасный уголок Парижа, отгороженный от левого рукава Сены уютным сквером, где среди остатков древней архитектуры стоит самое старое, по преданию, четырехвекового возраста дерево, якобы посаженное в 1601 году ботаником Робэном. В этот уголок, где в окружении старинных, то ли XVI, то ли XVII века, зданий, в которых обитали братства каменщиков, плотников и других мастеров, стоит прелестная церквушка, вероятно одна из самых старых в Париже, некогда центр бурной студенческой жизни, «диалектических» богословских споров, бунтарского неистовства молодежи, свидетель и богомольного пыла странников-пилигримов, и самоотверженного христианского подвижничества монашеской братии, и разрушительного разгула толпы в дни Великой революции, и охальной дерзости молодых сюрреалистов, ставших, впрочем, чуть позднее вполне послушными пропагандистами на службе политбюро компартии.

Ранние годы здешней церкви, точнее даже, стоявшей на этом месте молельни или часовни, теряются в глубине веков. На заре Средневековья выросла тут больница на пути паломников в Испанию, в Компостель, к знаменитой церкви Святого Иакова, Сантьяго-де-Компостела. Позднее на месте больницы находилось аббатство, носившее имя Святого Юлиана Госпитальера или Юлиана Бедного (может, даже и другого Юлиана, Святого Мученика), – в общем, Сен-Жюльен-ле-Повр. То же имя носила часовня аббатства, а потом и церковь, в которой еще в 580 году служил мессу Григорий Турский. Конечно, и часовня, и церковь, и больница, и, позднее, аббатство пережили немало бед. Сперва были набеги норманнов, потом другие несчастья. В XII веке стены здешней часовни видели знаменитого учителя Гийома де Шампо и его еще более знаменитого ученика-диалектика Абеляра, перешедшего с острова Сите сюда, на левый берег, но в конце концов вытеснившего учителя и из школы в прогулочном дворике Нотр-Дам. В XIII веке аббатство Сен-Жюльен становится центром университетской жизни Парижа. Его интеллектуальный престиж привлекал сюда и Альберта Великого, и Фому Аквинского, и Данте, и Вийона, и Рабле, оставившего в своем бессмертном романе описание тяжких штудий и десятилетних трудов для соискания докторской степени Сорбонны. Ученая слава аббатства была долгой, но после 1524 года, когда мятежные студенты, недовольные результатами выборов ректората, устроили в церкви погром, монахи потребовали отмены университетских собраний в аббатстве. Но тут и слава аббатства начала увядать. Церковь была отстроена в 1563 году и стала часовней при богадельне и больнице. Тогда она и получила нынешний свой элегантный фасад. Чтобы разрушить целое аббатство, потребовался, однако, погром более серьезный, чем простой студенческий бунт. Его устроила Великая французская революция. Стены церкви, впрочем, и тогда уцелели: согласно революционному обычаю (который и россиянам памятен) ее приспособили под склад. Службы возобновились в ней только через столетие – в 1889 году. Молящихся католиков – да еще и приверженцев мелькитского обряда и литургии святого Иоанна Златоуста (греч. Хризостома) – здесь бывает ныне не так уж много, как, впрочем, и в других церквах Парижа, но зато приходят сюда много ценителей старинной архитектуры, – приходят, чтоб осмотреть эту сельского вида церковь, где наряду с элементами готики XVI века различимы еще и элементы романского стиля. В мощных контрфорсах, поддерживающих апсиду, и в опорах кровли видятся туристу волнующие знаки старины глубокой. Чувство древности усиливает старинный колодец у портала и перенесенный сюда обломок плиты с римской дороги, что вела чуть не две тысячи лет назад из Парижа в Орлеан. Внутри же церкви взгляду знатока и эстета предстает истинное пиршество искусств – и великолепные капители колонн, и резьба на каменных надгробьях XV века, и барельефы XVI века, и кованое железо XVII, и иконостас работы дамасского мастера…

На улицах, прилегающих к церкви, стоят трогательной элегантности старинные дома, где под позднейшей облицовкой и штукатуркой угадываются еще былые деревянные стены (декрет Казначейства Франции уже в 1667 году предписывал эти покрытия во избежание пожара). В Париже немного уголков, где так все дышало бы стариной.

Со сквера Вивиани, прилегающего к храму Сен-Жюльен-ле-Повр, открывается великолепный вид на собор Парижской Богоматери. История этого уютного старинного сквера, где ныне так натурально установлены (будто брошены) каменный саркофаг с археологического раскопа да элементы старинного декора Нотр-Дам, ставшие ненужными после реставрации, не менее любопытна, чем история старой больницы паломников, богадельни и аббатства. Сквер разбит на месте былых руин. Стоявшее здесь здание богадельни XVII века было разобрано лишь в 1909 году. Потом доброе десятилетие (вместившее и самую губительную в истории Запада войну, и русские беды) зиял замусоренный пустырь. А весенним днем 1921 года на пустырь вдруг явились молодые дадаисты, певцы бессмыслицы, борцы со стариной (со «старьем», как говорил Маяковский), с традициями, с искусством прошлого, которое надо было высмеять и сбросить с корабля современности. В делегации, которая явилась сюда в дождливый апрельский день, были поэты и художники – Бюфе, Арагон, Арп, Элюар, Бретон, Пикабиа, Супо, Тиара. Жорж Рибмон-Дессэнь рассказывал позднее, что они выбрали для места встречи некую «малоизвестную и заброшенную церковь, окруженную в ту эпоху пустырем и заборами» (знание истории родного города, как видите, оставляет желать лучшего: Сен-Жюльен одна из трех самых старых церквей Парижа). Было три часа пополудни, шел дождь. Автор вышеупомянутых мемуаров, переходя от руины к руине, пародировал гида, ведущего экскурсию. Он открывал наугад толстенный том словаря Ларусса и зачитывал первую попавшуюся статью – чем бессмысленней, тем лучше. Скромный мемуарист пишет, что это была блистательная выдумка. Остальные гении тем временем разглагольствовали перед толпой. Стиль и смысл их выступлений дошли до потомков благодаря тексту на их пригласительных билетах: «Будьте грязными; подрезая волосы, не забудьте подрезать носы, мойте груди, как перчатки». Любопытно, что от этого дадаистского остроумия лидеры группы, вроде Арагона и Элюара, позднее с большой естественностью перешли к воспеванию пятилеток, ГПУ и номенклатурных секретарей тоталитарной партии. Впрочем, не дерзая судить о прочих заслугах дадаизма, отметим, что тот скромный апрельский случай возымел положительное действие на благоустройство французской столицы. Прошло каких-нибудь три года, и комиссар Старого Парижа высказал на заседании муниципального совета пожелание, чтобы «пустырь, отделявший церковь от малого рукава Сены и так долго пребывавший в запустении, был превращен в сад…». Потомки дадаистов, довоенные поэты, объявившие себя к тому времени сюрреалистами, еще собирались тут в былые годы по весне с вином и закуской. Потом и о них было забыто. А церковь стоит. И высится собор. И зеленеет сквер…

Не упустите и вы случая понежиться на солнышке в этом сквере. Жизнь так коротка, а Париж так стар, так много видел…

Улочки, окружающие сквер Вивиани, подобно старой церкви, полны воспоминаний о студенческом прошлом Латинского квартала. На рю Галанд было сразу несколько коллежей, где, объединенные по принципу землячества, жили студенты из Пикардии и Англии (дом № 17), из Франции – № 10, из Нормандии – № 8. На углу улицы Лагранж, в доме № 15, размещался с 1472 года первый медицинский факультет (до того медицину преподавали, как и все прочее, прямо на улице, на той же Фуражной, на охапке сена).

Название старинной узкой улицы де ла Бюшери, идущей вдоль Сены, напоминает, что здесь был некогда дровяной порт («бюш» – полено). В доме № 37 на улице Бюшери размещается одна из самых экзотических и симпатичных книжных лавок Латинского квартала – лавка «Шекспир и Компания» старого Джорджа Уитмена, которого считали внуком знаменитого поэта. Джордж был знаком с хозяйкой довоенной лавки «Шекспир и Компания» Сильвией Бич и позаимствовал название ее знаменитой лавки (она располагалась близ Одеона, и упоминания о ней можно встретить не у одного только Хемингуэя). Сильвия Бич дружила со многими знаменитыми писателями, а к сорокалетию Джеймса Джойса сделала ему царственный подарок: издала впервые его «Улисса». Старый Джордж тоже знал множество людей (меня он всегда приветствовал по-русски), и лавка у него была презабавная: кучи книг на полу, какие-то таинственные пыльные закутки, забитые английскими (а кое-где и русскими) книгами. По узкой крутой лестнице можно было подняться на еще более пыльный (и тоже заваленный книгами) второй этаж, где ночуют приблудные американские студенты, в углу на примусе варят кашу для младенца, о чем-то судачат на всех диалектах великого американского наречия. По воскресеньям те, кто не наговорился за неделю по-английски в этом франкоязычном Париже, собираются над лавкой на чаепитие, легко и просто знакомятся, ищут работу, жилье или друга… Иногда Жорж брал на продажу и мои книги, а потом, убедившись, что они исчезли с полок, сообщал, хитро подмигивая: «Украли!» Не дождавшись проклятых денег, я, порывшись в куче пыльного хлама, получал свое натурой…

Книжных лавок в Латинском квартале много. Они всегда были специальностью школярского квартала. Торговали здесь и чернилами, и бумагой. Одна из улиц (бывшая Писательская, точнее, наверно, Писарская, так как здесь обитали писцы) получила название Пергаментской (точнее, может, Торгово-Пергаментской, китайская бумага очень скоро вытеснила пергамент), на ней и сегодня есть книжные магазины и редакции. На шумной улочке Ланэ уже в старину имелось несколько типографий. Улицей печатников была и старинная улица Жана де Бовэ. Печатни, книжные лавки, коллежи… На той же улице Бовэ находился созданный еще в XIV веке коллеж, в часовне которого сейчас можно услышать службу православной румынской церкви. Много старинных коллежей было и на соседней рю де Карм, а в тупике Коркьер в Коллеже Кокере учились Ронсар, Дю Белле и другие поэты Плеяды. Рядом с этим тупиком и нашли остатки галло-римских Восточных терм. Обнаружили их совсем недавно, как водится, когда стали копать и строить, чтобы расширить Коллеж де Франс. Между прочим, этот уникальный центр заслуживает не меньшего внимания, чем римские термы, хотя он веков на пятнадцать их моложе. Основан был коллеж в 1530 году королем Франциском I в качестве «королевского лектория». Он и сейчас существует как уникальное учебное заведение, храм бескорыстной науки для науки. Преподавание в нем общедоступное, публичное и бесплатное. Профессоров, невзирая на их дипломы и научные звания, назначает правительство, так что мнением научной бюрократии и элиты можно в данном случае пренебречь. Скажем, преподавали здесь знаменитый этнограф Клод Леви-Строс и авангардный композитор Пьер Булез, читает лекции бунтарь Бурдье. В здании Коллеж де Франс, как, впрочем, и во многих старинных коллежах, лицеях и библиотеках Латинского квартала, великое множество скульптур, стенных росписей и картин. Не поленитесь зайти в эти здания – никто вас не остановит у входа. Несколько лет тому назад правительство ассигновало значительную сумму денег на реставрацию и расширение коллежа, ныне работы да и деньги, похоже, подходят к концу.

 

Улочка Кота-рыболова

В прибрежной части Латинского квартала, между набережной Святого Михаила, кэ Сен-Мишель, и старинной рю де ля Юшет, лежит улочка рю дю Ша-Ки-Пеш, которая поражает туристов как видом своим, так и игривым своим названием Кот, Который Ловит Рыбу. А поражаться тут есть кому – мимо течет днем и ночью неиссякаемый поток туристов. Жителей молодых городов нашей планеты вроде Донецка, Душанбе, Вашингтона или Лас-Вегаса улица эта удивляет своими размерами. Мало того что она совсем коротенькая, так она еще и необычайно узкая – каких-нибудь два с половиной метра в ширину, – самая узкая из уцелевших в Париже старинных улиц. Понятно, что такая узкая улица не может не быть чуть мрачноватой и чуть грязноватой. Зато легко представить себе, как она выглядела в старину, в конце XVIII века, когда возникла, – такой, собственно говоря, и была: узкой, грязной и мрачной. За углом, на рю де ля Юшет, размещались мастера гастрономии и ювелиры, там жил некогда сам Бонапарт. По соседству с его домом находился старинный ресторан «Бульон», куда захаживал Гюисманс. В старинной, еще XIII века, парижской резиденции аббата Понтиньи, в отеле «Монблан», любили после Второй мировой войны останавливаться американцы, искавшие в Париже довоенные следы Хемингуэя и Генри Миллера, а еще позднее жил в этом отеле посол правительства Сальвадора Альенде чилийский поэт Пабло Неруда. Здешний театр «Юшет» с самого 1957 года и по сю пору играет две пьесы Ионеско – «Урок» и «Лысую певичку»…

Это все, впрочем, новейшая история, а улица Юшет носит это название восемь веков. Она его носила уже в ту пору, когда знаменитые богословы Гийом де Шампо и Абеляр, а за ними – толпой – их ученики покинули остров Сите, покинули первый парижский университет и прогулочный дворик Нотр-Дам де Пари и перешли на левый берег Сены, когда стала возникать Сорбонна и Робер де Сорбон, духовник Людовика Святого, открыл первый студенческий постоялый двор-коллеж…

От старых времен в этом историческом уголке квартала только и остались узкими, не расширенными перестройкой рю дю Ша-Ки-Пеш да соседняя, в нескольких метрах к западу от нее, рю Ксавье Прива, пробитая еще в начале XIII века. На последней обитали когда-то ремесленники, а названа была улица по имени поэта-песенника Ксавье Прива. Нынче она сияет огнями тесно сдвинутых на этой узкой праздничной улочке азиатских и греческих ресторанов, на витринах которых выложены ярчайшие, искуснейшие и вдобавок аппетитнейшие мозаики из помидоров, перцев и кусков жареного мяса. С другой стороны, с востока, рю дю Ша-Ки-Пеш соседствует с короткой улицей Малого Моста – ле Пети-Пон. Мост этот, соединяющий Латинский квартал с островом Сите, недаром называется Малым, длиной он всего в каких-нибудь сорок метров, однако службу свою несет добрых две тысячи лет. Уже во времена римского завоевания он связывал остров Сите с этим левобережным кварталом, который, впрочем, только с XIII века стал называться Латинским. Движение на этом мосту всегда было бойкое, а за переход тогда брали плату – со всех, кроме бродячих шутов и акробатов. Мост с тех пор, конечно, множество раз перестраивали – в последний раз в 1852 году.

Название улицы Юшет идет от старинной вывески, на которой был изображен небольших размеров мучной ларь (юш, юшет), а то, может, и квашня там была, кто скажет? Вообще, надо напомнить, что на протяжении многих веков (аж до самого начала XIX века) парижане находили нужные им дома по вывескам. Вывески помогали обойтись без номеров на домах, которые появились только в 1805 году. По вывескам (а они появились уже в 1200 году, но широкое распространение получили лишь в XIV веке) давали и название улицам.

На XV век пришелся расцвет искусства вывески, и нынче в парижском музее Карнавале вы найдете замечательную коллекцию вывесок: вывески ремесленных мастерских, постоялых дворов, кабаков, лавок, самых разнообразных видов и размеров – резные, деревянные и, конечно, расписные, точно городецкие донца и прялки, фигурного железа, вырезные и литые, керамические, каменные, алебастровые. Вывески нависали над узкой улочкой, оповещая и заманивая прохожих и нередко представляя угрозу для их жизни и здоровья – кому ж поздоровится, если на голову упадет кусок проржавевшей железной вывески. Озабоченный подобной угрозой для вверенного его заботам населения лейтенант полиции месье Сартин даже запретил в одна тысяча семьсот шестьдесят первом году эти нависающие над тротуаром и проезжей частью вывески – пришлось торговцам и хозяевам отелей довольствоваться настенными барельефами, скульптурами да росписями, и, надо сказать, в этом жанре создано было тоже немало шедевров. Достаточно назвать знаменитую вывеску дома Жерсэн, написанную божественным Ватто. Вывески и по темам своим были вполне разнообразными. В них запечатлены были эпизоды и сиены Священной истории (скажем, Поклонение волхвов, житие какого-нибудь святого и мученика, чаще всего покровителя данного промысла), а то и просто отражены были занятия домовладельца, его вкусы и пристрастия, его эстетические предпочтения. Во множестве представлены были на вывесках всякие зеленые или румяные яблоки (символ, который, как вы, может, заметили, и нынешним политикам для их предвыборных кампаний сгодился), коронованные львы, золотые рогалики, ливанские кедры, дубы, засохшие деревья, олени, медведи, персонажи сказок, басен, пословиц и даже ребусов, да-да, ребусов, как, скажем, на знаменитой вывеске (она и нынче еще веселит старинную улицу) «Пюи сан вэн», то бишь колодец без вина: на вывеске этой чудаки, которые тщетно ищут вино в колодце. А кто подогадливей из прохожих, уже все поняли: это «пюиссанвэн» означает по-французски (на слух) – крепкое вино, так что этот веселый уголок представлял собой рай для алкашей.

Многие из вывесок и нынче радуют глаз: мы вот с дочкой ходим полюбоваться на счастливого, развеселого негра, что неподалеку от нашего дома, на «хемингуэевской» площади Контрэскарп. Многие названия улиц, которыми они обязаны были вывескам, и поныне живы – какая-нибудь Суходревская улица или улочка Трех Медведей. Отсюда, конечно, и Кот, Удящий Рыбу. Осенял этот кот-рыболов какой-нибудь кабак или постоялый двор, а потом вошел в века. К котам и кошкам, живым, нарисованным, воспетым сказочниками, баснописцами, Верленом, Бодлером, у французов давнее пристрастие, так что тут все просто, хотя вообще-то с названиями улиц историкам немало мороки. Вот есть такая улица на левом берегу Сены – Шерш-Миди, то есть Ищи Полдень. Есть и пословица – «Ищи полдень в два часа пополудни», проснулся, мол, раззява, ищи вчерашний день… Есть на этой улице и вывеска – солнечные часы, а на них стрелки показывают два часа. Казалось бы, все ясно, ан нет. Историки говорят, что вывеска поздняя и лишь отражает позднюю интерпретацию этого названия, которое идет от искаженного названия южного пути от охотничьего королевского дворца к охотничьим угодьям, что к югу от столицы, – в общем, от «шасс-миди» (от «южной охоты») идет старинное это название.

Вообще, надо сказать, название городской улицы – тема в высшей степени увлекательная, и этот кот-рыболов, с которого мы начали разговор, может нас далеко завести, ибо названия улиц – это след городской истории, памятник городской жизни, памятник событий, пристрастий, вкусов, политических и эстетических перемен и страстей. Достаточно сказать, что 6000 парижских улиц и переулков носят имена персонажей прошлого, и лишь малая толика этих имен известна сегодня прохожему – может, какой-нибудь Вольтер или Пастер. Часто улицы носят имена бывших владельцев городских участков, которых власти и предприимчивый барон Осман уговорили в эпоху строительного бума участок продать и посулили при этом увековечить их память. А вот кто такие, к примеру, месье Пиа, или адъютант Рео, или Агар, чьи имена гордо носят улицы, проезды и переулки Парижа, этого вам и самые дотошные старожилы не скажут. Ибо адъютант Рео не дрался под Аустерлицем, а попросту упал на землю в дирижабле в 1909 году. Агар был актер времен Бель Эпок, забытый его поклонниками еще при жизни. Почтеннейший Пиа был известен кое-кому у себя в округе, в Бельвиле, еще до Первой мировой войны, но не больше. Даже депутат и мэр Вавэн, чье имя носят улица и знаменитый Перекресток на Монпарнасе, был забыт даже раньше, чем непризнанные и признанные гении этого космополитического, в значительной степени русского, перекрестка.

Что же до парижского велосипедиста, притормозившего где-нибудь в пригороде на углу улицы Жданова, то он и под пыткой не скажет, кто был этот кумир французских интеллигентов сороковых годов – камарад Жданов. К тому же любые вновь избранные мэры (что в России, что во Франции) понимают, что из обещанных избирателю «коренных перемен» самой доступной и оперативной, хотя, может, и не самой дешевой, будет акция переименования улиц. Я уже видел в одном из быстро коричневеющих ныне «красных пригородов» Парижа над наглядно перечеркнутой синей дощечкой «улица Ленина» торжествующе новенькую синюю дощечку «улица кого-то там еще». В ожидании того, что жить станет лучше, жить станет веселей, – вот вам, господа избиратели, и первые перемены, как писали некогда, «зримые черты нового». На этом фоне синяя дощечка с надписью «улица Кота-рыболова» выглядит, право же, благородно и обнадеживающе.

Видел я на днях на лотке роскошный «Исторический словарь парижских улиц». Дороговат только… Но как разбогатею – непременно куплю.

 

Париж д’Артаньяна

Кого бы из приезжих русских друзей я ни водил за эти годы по Парижу, ни разу прогулка не кончалась без разочарованного вопроса: «Ну а где же Париж мушкетеров? Должен же быть Париж мушкетеров…» При этом совершенно очевидно, что даже в самых экзотических и старых уголках Парижа, скажем, где-нибудь на старинной рю Бюшери близ церкви Сен-Жюльен-ле-Повр, сейчас трудно представить себе кривые немощеные улочки, где экипажи утопали бы в грязи, а выбравшись из грязи, в тряске грохотали бы по булыжнику. Или пустыри в центре Парижа, кучи мусора, экзотических всадников, покрытых пылью, сабельные поединки, непроглядную ночную жуть тогдашней столицы и банды грабителей… Что ни говори, три с половиной века прошло. Да ведь и полтора столетия назад, когда Александр Дюма-отец сочинял (или подправлял «рукою мастера») написанный его «негром» роман о Париже мушкетеров, тот Париж XVII века был уже и для него далекой экзотикой. Далекой, а все же и не совсем чужой, потому что и автор, и его лихие герои жили в том же самом Париже, небольшой по размеру, но такой вместительной столице Франции, вместившей века и судьбы. Так что нет ничего странного, что и мы, попав еще через полторы сотни лет на те же самые овеянные легендой улицы знаменитого города, вспоминаем в этом, пусть и неузнаваемом, интерьере не только подлинных парижан прошлого, но и литературных героев, особенно тех, что в книголюбивой России не менее популярны, чем у себя на родине, во Франции.

Начать прогулку по их следам предлагаю, в порядке исключения, не на левом берегу Парижа, а на правом, в том северо-западном уголке столицы, куда редко забредает турист, – на площади Генерала Катру, еще и в недавнем прошлом носившей название площадь Мальзерб. Полвека тому назад с небольшим стояла на этой площади статуя генерала Дюма, а также памятники его сыну-писателю и генеральскому внуку-писателю, так что даже вынашивали тогда в парижской мэрии планы назвать эту площадь площадью Трех Дюма. Потом генеральская статуя исчезла, и планы городских властей изменились. Но писатели Дюма-отец и Дюма-сын по-прежнему здесь, на этой не слишком знаменитой площади Парижа. У ног каменного Дюма-отца день и ночь несет стражу, не выпуская из рук шпаги, его литературный сын, гасконский дворянин д’Артаньян. Памятник Дюма-отцу спроектировал знаменитый Гюстав Доре, на которого большое впечатление произвел сон писателя-отца, пересказанный художнику писателем-сыном:

«Снилось мне, что стою я на вершине горы, а глыбы, составляющие гору, имеют форму моих книг».

А он ведь и правда наворочал за свою жизнь целую гору толстенных книг, томов шестьсот, наверно, – этот замечательный парижанин Александр-Дави Дюма-отец. Но, судя по памятнику, в сознание французов (как и русских, и поляков, и, скажем, американцев) этот многодетный творец (а чаще, как вы помните, не творец, а заказчик) вошел в первую очередь как литературный отец пылкого гасконца по имени д’Артаньян. Рассказывают, между прочим, что родной сын Александра Дюма, тоже Александр и тоже писатель, живший неподалеку от памятника, никогда не забывал сказать, проходя мимо него: «Здравствуй, папа!» Самому сыну (и его знаменитой «Даме с камелиями») памятник был поставлен на той же площади в 1906 году.

Но пора обратиться к месье д’Артаньяну. Сперва к настоящему, не тому, что был придуман Александром Дюма, точнее, его соавтором, и даже не к тому, что был придуман их предшественником (чьей книгой они и попользовались). Настоящий господин д’Артаньян, так сказать, прототип, жил на набережной Вольтера, на углу рю де Бон, там, где нынче дом номер 29 дробь 2. Во всяком случае, именно здесь он обитал в год своей женитьбы – в 1659 году. Жизнь этот дворянин прожил поистине бурную, так что недаром его жизнеописание, составленное на рубеже XVIII века неким Куртилем де Сандра (он же Гасьен де Куртиль) и озаглавленное «Воспоминания господина д’Артаньяна», так увлекло писателя господина Дюма (его литературного «негра», который, вероятно, первым прочел это жизнеописание), что они сделали его главным героем романа, прославив его имя, а также имя господина Дюма-отца во всем мире. Конечно, напрасно будет искать сходство между тремя упомянутыми д’Артаньянами (настоящим, мемуарным и романным), но писатель Дюма вообще, как известно, не притязал на лавры ученого-историка. История, говаривал он, – это гвоздь, на который я вешаю свои романы. Мушкетеру д’Артаньяну много досталось от самого этого лихого и влюбчивого толстяка-гурмана, бунтаря и авантюриста Александра Дюма-отца, который, путешествуя по Италии, отправился однажды на Сицилию с войсками Гарибальди, совершил путешествия в Астрахань и на Кавказ (да и прочих бесчисленных приключений его жизни – любовных, финансовых, ратных, дуэльных – не перечесть).

Тем, что досталось герою от первого автора-«негра», кажется, не занимался во Франции никто, но и без того ясно, что от прототипа авторы прошлого века ушли далеко. Да, собственно, и сами упомянутые нами «мемуары» де Куртиля были недостаточно надежны. По своему жанру это были так называемые фальшивые мемуары, вроде знаменитого «дневника Вырубовой», то есть это тоже был историко-приключенческий роман. В этом направлении и обрабатывал «источник» соавтор и «негр» Дюма – молодой учитель истории Огюст Маке. Безымянных литературных «негров» не стеснялись нанимать ни Дюма, ни Бальзак, ни Гюго, ни Жорж Санд. В России подобные нравы прижились, пожалуй, не раньше чем через столетие (при Брежневе и «свободном рынке»). В Париже книги, пьесы, а особенно газетные публикации, сериалы с продолжением стали давать славный доход еще в прошлом веке, а значит, писать надо было много и быстро, надо было «гнать строку». Да и реклама уже делала погоду: продавались лучше всего «знаменитые имена». Учителя по фамилии Маке продать было бы трудно, а театральный кумир Дюма раскупался бойко (это и сам Дюма объяснял на процессе, затеянном против него позднее обделенным Маке). Кстати, в «Трех мушкетерах» принцип построчной газетной оплаты особенно ощутим в диалогах. Обрабатывая текст Маке, Дюма-отец для начала «разгонял» диалоги, и один не лишенный наблюдательности тогдашний писатель даже написал пародию на диалог Дюма:

«Вы видели его? – Кого? – Его. – Кого? – Дюма. – Отца? – Да. Какой человек! – Еще бы! – Какой пыл! – Нет слов! – А какая плодовитость! – Черт побери!»

Однако даже самая строгая критика признает, что в этом беззастенчиво списанном и переписанном грамотным «негром» старинном приключенческом сериале, несомненно, есть кое-что от самого Дюма, от его характера. Причем нечто ценное, что мы, впрочем, уже упоминали и, без сомнения, упомянем еще. Но сейчас нам самое время обратиться к левому берегу и Парижу романных мушкетеров. Ведь как вы, наверно, заметили, читая роман, излюбленное место прогулок наших мушкетеров – это левый берег Сены, старинные левобережные улицы близ площади Сен-Сюльпис и Люксембургского сада. Не зря ведь и в столицу юный гасконец д’Артаньян вошел (увы, пешком) с юга и даже шагал, скорее всего, по дороге, ведущей от деревни Валь-Жерар (позднее деревня получила название Вожирар и наградила этим названием самую, наверно, длинную – чуть не четыре с половиной километра в длину – улицу Парижа). Кстати, на углу улиц Вожирар и Кассет д’Артаньян, если помните, и встретил впервые трех будущих друзей-мушкетеров.

Войдя в Париж, он нашел себе первое пристанище в мансарде на улице Могильщиков, и, как он позднее обнаружил, его новые друзья жили совсем рядом: Атос на улице Феру, примыкающей к площади Сен-Сюльпис, а Портос – на выходившей туда же улице Старой голубятни, на рю Вье-Коломбье. Объяснялось это тем, что именно на улице Вье-Коломбье размешался особняк (скорее даже, дворец) капитана полка мушкетеров господина де Тревиля. Об этом без утайки рассказал д’Артаньяну первый же мушкетер, встреченный им во дворе королевского дворца, куда д’Артаньян и отправился по прибытии, чтоб раздобыть адрес капитана. Так что, узнав адрес капитана, молодой гасконец понял, что и сам он поселился в двух шагах от капитана мушкетеров. Он счел это добрым предзнаменованием, вернулся к себе в мансарду, весьма довольный своими первыми шагами, и уснул сном храбрых. И проспал он этим безмятежным сном деревенского парня до девяти утра. Эти подробности, вероятно, уже не без тайной зависти, сообщает нам в своем романе «негр» Огюст Маке, ибо писателям, увы, как известно, не удается спать так же крепко и безмятежно, как юным мушкетерам…

Проснувшись, д’Артаньян отправился во дворец господина де Тревиля на соседнюю улицу Старой голубятни (напомню, что она и ныне соединяет старинную улицу Шерш-Миди, по которой шла некогда дорога от Лувра к королевскому охотничьему дворцу, с улицей де Канет и площадью Сен-Сюльпис). Особо любопытным могу сообщить, что на той же улице Старой голубятни жил Буало, у которого бывали Мольер, Расин и Лафонтен, и что на той же улице два века спустя жила мадам Рекамье, у которой кто только не бывал! Тут надо напомнить, что вывесок на углах улиц в то время еще не было, хотя улицы уже успели приобрести передаваемое из уст в уста название. Называли их по имени какого-либо знатного лица, жившего здесь, по названию ремесленных мастерских и лавок, а также по возвещавшим об этих последних приметным вывескам. Это уже в конце описываемого XVII века улицам стали присваивать имена принцев крови и знатных людей королевства, и только в начале 1728 года, то есть почти через столетие после описываемых в романе событий, вышел указ о том, что парижские улицы просто обязаны иметь название (номеров на домах пришлось ждать еще три четверти века).

Бродя сегодня по узким старинным улицам вокруг прекрасной площади Сен-Сюльпис, можно при наличии воображения (а при полном его отсутствии неинтересно ни читать, ни путешествовать) разглядеть в конце каменного закоулка у площади синий плащ с крестом и мушкетерскую шляпу с плюмажем. Однако память тут же ехидно подскажет знатоку Парижа, что в те далекие годы и улочки, и площади были другими, что в основание грандиозного нынешнего собора Сен-Сюльпис был только-только положен тогда первый камень, а его величественная в два этажа колоннада поднялась над площадью лишь во второй половине XVIII века. Что только в середине XVIII века выросли прекрасные особняки и на улице, где жил Атос (на рю Феру), и на соседних улицах. Что же до великолепного фонтана Четырех епископов, творения архитектора Висконти, истинного украшения одной из красивейших площадей Парижа, то он был воздвигнут лишь в прошлом веке. Ныне каждое лето на этой площади разбивает шатры базар антикваров и букинистов, и мне приятно бывает помедлить у лотка, полистать какое-нибудь старое издание «Мушкетеров» в двух шагах от дома Атоса, от дома Портоса и жилища господина де Тревиля…

Но вернемся в XVII век и отправимся вместе с юным гасконцем на улицу Старой голубятни, во дворец господина де Тревиля.

Как вы помните, все эти особняки и дворцы, все эти «отель партикюльер» имели между воротами и подъездом маленький дворик, двор побольше или даже «почетный двор» – «кур д’оннёр». Так вот, двор господина де Тревиля являл собой в ту пору, по сообщению романиста, весьма живописное зрелище. Больше всего он напоминал военный лагерь, ибо по нему с шести часов утра летом и с восьми в зимнюю пору прогуливались взад и вперед вооруженные до зубов и готовые к драке мушкетеры. В этом-то дворе наш беспечный молодой гасконец и успел так или иначе задеть своих будущих друзей, принять от них вызов на дуэль и договориться о месте дуэли – за Люксембургом… О, вокруг Люксембургского дворца в те времена водилось еще немало укромных местечек. Совсем незадолго до описываемых событий королева Мария Медичи, любившая эту тихую, зеленую окраину Парижа, скупила у окрестных монастырей сады и огороды, велела разбить здесь парк и построить в нем великолепный дворец, который напоминал бы ей родную Флоренцию и палаццо Питти. В этой живописной слободе после стычки мушкетеров с гвардейцами кардинала, к которой мы с вами подошли вплотную, произошло немало событий, по следам которых мы с вами и отправимся.

Как вы уже убедились, жизнь трех друзей-мушкетеров, к которым присоединился их молодой друг – гасконец д’Артаньян (пока еще не мушкетер, а гвардеец из роты кавалера Дезессара), протекала по большей части в левобережном Париже, в южной части аббатства Сен-Жермен, близ площади Сен-Сюльпис и Латинского квартала. «Всегда можно было встретить этих неразлучных, – пишет Дюма (или, как вы помните, пишет Маке), – рыщущих в поисках друг друга от Люксембурга до площади Сен-Сюльпис или от улицы Старой голубятни до Люксембурга». В сущности, это ведь совсем небольшие расстояния, так что неразлучные друзья, можно сказать, толкутся «на пятачке». Ах, помнится, я и сам бродил там без устали, впервые поселившись в парижской мансарде друга Левы лет двадцать пять тому назад, и должен засвидетельствовать, что это прекрасный и загадочный «пятачок» левобережного Парижа, где каждый уголок пропитан ароматом тайн и исторических воспоминаний, где все уводит в почтенную старину, в которой так славно чувствовали себя Атос, Портос и Арамис. Арамис, по сообщению Дюма, жил близ Шерш-Миди, между улицами Кассет и Сервандони. Тут придется взять под сомнение название последней улочки, ибо архитектор Сервандони, строивший церковь Сен-Сюльпис, стал известен лишь сто лет спустя. Впрочем, это не мешает рекомендовать вам этот уголок Парижа для прогулок. По улице Шерш-Миди еще и в XIV веке шла дорога к Вожирару (или Валь-Жерару). Что же до улицы Кассет, и ныне сохраняющей дома XVII века и вдобавок застроенной прекрасными зданиями столетие спустя, то это ведь и впрямь одна из старейших улиц квартала. Позднее на ней, в доме художника Ле Брена, жил Монталамбер, потом семья Альфреда де Мюссе, еще позднее – поэт Райнер Мария Рильке и драматург Жарри.

Прекрасная мадам Бонасье из романа Дюма, доверившись юному д’Артаньяну, повела его, если помните, ночью к таинственному дому № 77 на улице Лагарп, где скрывался герцог Букингемский. Лагарп – это русская транслитерация названия знаменитой улицы Латинского квартала рю де ла Арп, улицы Арфы (понятно, что речь в этом богословско-студенческом квартале могла идти только об арфе царя Давида). Когда-то эта очень важная улица, на которой стояли старые коллежи, а еще раньше римские термы (да и сейчас она сохранила красивые дома XVII века), шла чуть не до самого Люксембургского дворца – во всяком случае, до улицы Месье-Лё-Пренс. В середине прошлого века ее обкорнали два новых османовских бульвара – бульвар Сен-Жермен и бульвар Сен-Мишель. Нынче это коротенькая пешеходная улица с ресторанами и кафе, с вечной, неиссякающей, шумной толпой туристов, студентов… И только ночью, встав где-нибудь в тени церкви Сен-Северен и прислушавшись к звону ее колокола, можно вообразить ту тревожную ночь XVII века, когда мадам Бонасье привела сюда юного гасконца… В ту таинственную ночь, если помните, из садов близ Люксембургского дворца доносился томительный запах цветов, одиноко и пугающе звучал в тишине и полном мраке стук дверного молотка, а ныне… Ныне здесь царят запахи бесчисленных греческих ресторанчиков.

Описанный нами «пятачок» левого берега Парижа находится в десяти минутах ходьбы от центра, от собора Нотр-Дам или от Лувра. Но вот вылазка к воротам Сен-Клу, где была похищена мадам Бонасье, – это уже целое путешествие на край света. И забрызганный грязью д’Артаньян, увидев штаны месье Бонасье, сразу понял, что галантерейщик тоже побывал близ Сен-Клу…

Приступая к нормальной жизни аристократа-гвардейца, д’Артаньян, еще не окончательно тогда истративший подаренные королем сорок пистолей, должен был непременно нанять слугу. Лакея ему порекомендовал Портос. Портос не ходил на поиски слишком далеко. Он увидел в тот день, что какой-то малый стоит без дела на мосту Ла Турнель (это очень старый парижский мост, соединяющий остров Сен-Луи с левым берегом и получивший свое название в наследство от какой-то сторожевой башни времен короля Филиппа-Августа). Малый этот (его имя было Планше) стоял на мосту и плевал в воду, любуясь разбегавшимися кругами. Портос заключил, что такое занятие свидетельствует о склонности к созерцанию и к рассудительности, так что, не наводя о зеваке дальнейших справок, увел его с собой и представил д’Артаньяну. После пышного обеда, на который д’Артаньян и истратил остаток королевских денег, для его слуги Планше, спавшего на полу, наступили голодные дни. Однако, когда он стал жаловаться на голод, нищий д’Артаньян, которому жизненно необходим был слуга, чтоб чистить ему сапоги, по добродушному свидетельству автора, «отодрал его как следует» и запретил ему выходить из дому. «Этот способ действий, – сообщает Дюма, – внушил мушкетерам глубокое уважение к дипломатическим способностям д’Артаньяна. Планше же исполнился восхищения и уже больше не заикался об уходе». Благородный Атос, как вы помните, тоже избивал своего молчаливого, бестолкового и по-собачьи преданного слугу Гримо. Создание характеров слуг, которые в старинных мемуарах вовсе отсутствовали, французская критика ставит в особую заслугу самому Дюма. Вероятно, это и была скромная лепта, которую великий Дюма-отец внес в сочинение трудолюбивого учителя-романиста Огюста Маке.

Если вы вспомните, как мало зарабатывали и как мало работали мушкетеры, какими сомнительными способами добывали они деньги на веселую жизнь, то, как люди высоконравственные, вы сможете, пожалуй, усомниться в моральном, так сказать, облике симпатичных мушкетеров. Предвидя это, автор романа (а скорее, прототип его героев), и сам бывший щедрым транжиром и лихим гулякой, не любивший ни отдавать долги, ни слишком уж придерживаться истины в своих рассказах, заранее предупреждает нас против излишней моральной строгости в отношении его героев. «…неправильно было бы, – пишет Дюма, – судить о поступках одной эпохи с точки зрения другой. То, что всякий порядочный человек счел бы для себя позорным в наши дни, казалось тогда простым и вполне естественным, и юноши из лучших семей бывали обычно на содержании у своих любовниц».

Это сказано по поводу не вполне законного присвоения д’Артаньяном кольца с сапфиром, но это касается, вероятно, и хитростей Портоса, вымогающего деньги у влюбленной прокурорши, и множества других довольно сомнительного свойства проделок благородных друзей-мушкетеров и успешно усваивающего их правила юного д’Артаньяна.

В то же время эти столь мало думающие о христианской морали положительные герои романа и сегодня, через полтора столетия, являют собой некий образец национального характера. Как отмечала французская критика, герои этого романа предпочитают, конечно, размах и храбрость добродетели, но зато сколько в них великодушия, изящества, решительности, находчивости, кипучей энергии, верности в дружбе. Для всего мира они стали символами прекрасной Франции, храброй, щедрой и легкомысленной. И не только жительницы далекой Атланты, Калькутты, Костромы или Бухары благодаря Дюма представляют себе любого нынешнего француза похожим на д’Артаньяна, но и сам ведь нынешний француз, в переполненном вагоне парижского метро пожирающий взглядом через стекла очков прекрасную незнакомку, но ни за что на свете не желающий уступить ей место, он тоже в глубине души надеется на свое сходство с д’Артаньяном, Атосом, Портосом и Арамисом. Как же не быть всей Франции благодарной за эту надежду лихому толстяку – папаше Александру Дюма, представившему национальный характер миру в такой привлекательной ипостаси? Как не вспоминать нам на парижских улицах не только мушкетеров, но и самого Дюма-отца, эту тогдашнюю парижскую знаменитость, чье имя было на устах у журналистов, кучеров и стряпчих, у графинь и сапожников, у светских дам и белошвеек, у прелестных парижских субреток, одной из которых – жившей на той же лестничной площадке, что и молодой господин Дюма (как тут не вспомнить госпожу Бонасье?), в доме № 1 на площади Итальянцев, близ театра Итальянской комедии, – он даже подарил сына, тоже ставшего позднее знаменитым писателем. Впрочем, это происходило уже на правом берегу Сены, и мы туда еще доберемся.

 

Люксембургский сад

Этот, без сомнения, самый знаменитый (а по мнению многих, и самый красивый) парижский сад расположен у южной оконечности Латинского квартала и квартала Сен-Жермен, в пяти минутах ходьбы от Сорбонны, в десяти – от Нотр-Дам, да и от Лувра – в общем, в центре, как и почти все в старом Париже. Он не то чтобы очень велик, а все же это один из самых обширных парков города – как-никак 25 гектаров зелени, и скульптур, и дорожек, и фонтанов, плюс еще дворец флорентийского стиля, где нынче заседает сенат, одна из палат французского парламента. Сад причудливо и мило сочетает строгость французских партеров с лабиринтом запутанных дорожек и «зарослей» – на английский манер, и самая эта бессистемность придает столь любимому парижанами парку особое очарование. Любовь эта родилась давно, и знаменит нынче сад во всем цивилизованном мире даже не благодаря своим французским партерам, английским дорожкам, беломраморным статуям, бассейну, влюбленным парочкам на траве под деревьями, тосканскому дворцу или мудрости наполняющих его сенаторов, а благодаря именам прославленных персонажей, любивших этот сад, посещавших его и о нем рассказывавших. Так что, может, стоит начать с краткого, далеко не полного перечня этих имен, сопровождая его упоминаниями о том, что влекло сюда знаменитых людей, кроме «любви к природе», которую горожанин покидает, как правило, вполне добровольно («Там люди, в кучах за оградой, не дышат утренней прохладой…» – возмущался герой молодого Пушкина, тоже ведь неудержимо рвавшегося «за ограду» из живописного Михайловского). Так вот, по дорожкам этого сада прогуливались, читая наизусть Вергилия, Дидро и Руссо, изысканный художник Ватто (у него здесь друг служил привратником), художники Делакруа и Давид, Модильяни и Цадкин, литераторы Гюго (и герои его «Отверженных»), Бальак, Шатобриан, Ламартин, Мюссе, Жорж Санд, Верлен, Жид, Сартр, Кессель и многие другие. Рильке приходил сюда искать вдохновения, Хемингуэй учиться живописи, Жерар Филип учить роли, а эмигрант по кличке Ленин приходил (если верить новому, очень популярному путеводителю «Guide Routard») ради смазливой служительницы, выдававшей платные стулья. Эти стулья особо упомянуты, кстати, в маленьком мемуарном очерке Анны Ахматовой, посвященном ее знакомству с художником Амедео Модильяни в 1910–1911 годах. «Не помню, чтобы он с кем-нибудь раскланивался в Люксембургском саду или в Латинском квартале, где все более или менее знали друг друга… – пишет Анна Ахматова. – Беден был так, что в Люксембургском саду мы сидели всегда на скамейке, а не на платных стульях, как было принято…»

Недавно ваш покорный слуга получил в Париже письмо от московской приятельницы, которая сообщала, что, гуляя во время парижских каникул с внучкой по Люксембургскому саду, она вспоминала все время о любви Ахматовой и Модильяни. Весьма лестно такое услышать, ведь в процитированном выше очерке Ахматовой о любви не сказано ни слова, зато об этом рассказано в книжечке, изданной московским издательством «Радуга» (Б. Носик. Анна и Амедео. История тайной любви Ахматовой и Модильяни. «Радуга», 1997). Любовь была действительно тайная, ибо началась она во время свадебной поездки Ахматовой с мужем (Н. С. Гумилевым) в Париж в 1910 году, продолжалась во время самовольного побега Ахматовой в Париж в 1911-м и нашла отражение как в рисунках Модильяни, так и в знаменитых на всю Россию первых стихах Ахматовой. Ну а более или менее наглядно она предстала впервые на венецианской выставке неизвестных рисунков Модильяни в 1993 году (это после нее ваш покорный слуга, перечитав знакомые чуть ли не с детства стихи Ахматовой, и написал свою книжечку о «тайной любви»). Возвращаясь к платным стульям из сада, следует сказать, что конечно же беспечным российским туристам, вроде Гумилева и Ахматовой (еще не заработавшим к тому времени своим трудом ни копейки), богемный художник Модильяни должен был казаться очень бедным, но платные стулья ему и не были нужны. Они сидели с молодой Аннушкой в обнимку, прикрывшись старым черным зонтом (а может, красивый художник лежал на скамейке, положив голову на колени русской дамы), и на неудобных железных стульях им всего этого не удалось бы сделать. Да и «раскланиваться» Модильяни в этой позе было бы не слишком удобно (а ей тем более), хотя знакомых и в Латинском квартале, и в саду у него хватало. Но ведь и самый сад, и толпа на дорожках, и стулья, и чтение стихов на два голоса понадобились в мемуарах, незадолго до смерти написанных старой, почтенной Ахматовой (оксфордской докторшей-пушкинисткой, знаменитой поэтессой, мученицей и гордостью России), лишь затем, чтобы придать этой молодой, безумной, беззаконной (а по мнению иных, и преступной) любви характер пристойного светского знакомства. Оттого и переносит мемуаристка их тайные, зачастую мучительные свидания (а Модильяни ведь был неровным, безудержным, особенно во хмелю, он пил, курил гашиш, рисовал без конца как бешеный, хотя и умел бывать благородным, щедрым, обходительным «тосканским принцем») из узкой комнаты на рю Бонапарт в дневной многолюдный сад, в атмосферу чужих воспоминаний и энциклопедических справок (которых излишне много в этом крошечном очерке):

«…Люди старше нас показывали, по какой аллее Люксембургского сада Верлен, с оравой почитателей, из “своего кафе”, где он ежедневно витийствовал, шел в “свой ресторан” обедать. Но в 1911 году… Верлен в Люксембургском саду существовал только в виде памятника, который был открыт в том же году».

Русских воспоминаний на дорожках этого сада витает много. Сам Петр I бродил по этим дорожкам в погожий майский день 1717 года. А года за два до Ахматовой прибегала сюда совсем юная Марина Цветаева, которая даже сочинила стихи о саде. Еще 70 лет спустя русский поэт-эмигрант Иосиф Бродский (пятый по счету русский литератор, удостоенный Нобелевской премии), наглядевшись на статуи королев, заполняющие парк (здесь и Анна Бретонская, и Бланш Кастильская, и Маргарита Прованская, и Анна Австрийская, и Маргарита Валуа), посвятил целый цикл сонетов беломраморной шотландской красавице (Марии Стюарт), взошедшей много веков назад на плаху. А в XX веке взошел на плаху, точнее, был пристрелен палачами в подвале НКВД, как до него был ими же пристрелен несчастный первый муж Анны Ахматовой поэт Николай Гумилев, тоже любивший этот сад (о, не здесь ты избавишься от воспоминаний, мой забывчивый соотечественник!) русский литератор, незадолго до того беспечно гулявший по дорожкам Люксембургского сада со своей рожденной в Париже четырехлетней доченькой: «Она была неотразима в новом платьице и белой шапочке. И она говорила, наконец, по-русски, как настоящая русская девочка». Звали убитого литератора Исаак Бабель. А за полтора столетия до него любил гулять по этим дорожкам Николай Карамзин… Все эти люди искали вдохновения, радости, волнений, воспоминаний на причудливых изгибах этих дорожек – и находили. Даже эта суховатая, на мой взгляд, не склонная к сантиментам и вполне практичная дама, художница-абстракционистка, которую в былые времена в богатом петербургском доме у дяди звали Сонечкой Терк, а в Париже Соней Делоне и которая писала в воспоминаниях 40-х годов прошлого века:

«Я пошла через Люксембургский сад, намереваясь спуститься потом к бульвару Сен-Мишель. И сад вдруг напомнил мне Летний сад Санкт-Петербурга, то чувство отрешения от реальности, которое я там испытывала. Статуи и деревья создавали в моем воображении целый мир мечты, мир вдохновения и бегства от реальности».

Ну а как он возник на холме левого берега, этот трогательный сад, в интимном обиходе называемый попросту «Люко»? Напомню, что в этом пригороде древней Лютеции находился некогда римский военный лагерь и назывался он Люкотициус. Позднее возвышался здесь замок Вовер, о котором ходила дурная слава (люди, верящие в науку, объясняют эти страхи болотными газами и блуждающими огнями и еще чем-то вполне мистическим, а ведь куда проще верить в нормальных чертей). Король Людовик Святой отдал эти места вкупе со строениями и садами монашескому ордену, и монахи стали выращивать здесь фрукты. Новая история сада и дворца начинается с 1612 года, когда королева Мария Медичи купила и сады, и старый Люксембургский дворец (она сохранила его, и он стал называться Малым Люксембургом), и весь этот тихий цветущий пригород, который она предпочитала неопрятному и шумному Лувру. В 1615 году архитектор Саломон де Бросс начал по заказу королевы строительство большого дворца, который должен был напоминать королеве дворец ее детства, флорентийский дворец Питти. Королева умерла в ссылке в Кельне в 1642-м, и с тех пор кто только не владел дворцом – и Гастон Орлеанский, и мадемуазель де Монпансье, и герцогиня де Гиз. Мадам де Ментенон растила в нем деток, которых Людовик XIV прижил с мадам де Монтеспан. Людовик XVI отдал дворец своему брату графу Прованскому, будущему Людовику XVIII. Революция поступила с дворцом вполне по-большевистски (точнее, большевики поступали с дворами по-французски) – там были устроены тюрьма и оружейные мастерские для победы Мировой революции. В тюрьме томились революционеры Камиль Демулен и Дантон, художник Давид и будущая супруга Наполеона, будущая добрая подруга русского императора-победителя, пылкая креолка Жозефина де Богарне. Среди художников, больше всех трудившихся над украшением дворца, следует назвать Эжена Делакруа. Он был вообще великий труженик, к тому же никогда не страдал от недостатка госзаказов (эту удачливость многие связывают с его происхождением, утверждая, что он был внебрачным сыном Талейрана). Всех же художников, чьи полотна украшают дворец, равно как и скульпторов, чьи творения украшают сад, перечислять было бы долго – кого там только нет, в этом знаменитом дворце и знаменитом саду. Упомяну только очень старый фонтан Медичи у входа со стороны бульвара Сен-Мишель. Упомяну оттого, что, как и почти всякому парижанину, мне доводилось назначать возле него свидания. Увы, не любовные – слишком поздно я поселился в Париже. Поселись я здесь раньше, скажем, в студенческие годы, мой рассказ о милом саде Люко был бы намного длиннее…

 

Романтический отель на старинной улочке

Раньше, в былые годы, когда приезжали на побывку в Париж мои старые друзья из США, России или Израиля, моя задача была одна: поскольку в Париже даже окраины недалеки от центра, выбрать для приезжих просто отель подешевле и почище да вдобавок поближе к моему дому – что-нибудь долларов за 40–45 в сутки на двоих близ площади Италии, в крайнем случае близ площади Клиши и Монмартра. Потом иные из «новых американцев» встали на ноги, да и «новые русские» из числа моих издателей начали наведываться. Отелями их обеспечивали туристические фирмы, и, посещая их в гостиничных номерах, я каждый раз дивился тесноте жилых и туалетных комнат и скучной заурядности всех этих трех и даже четырехзвездных отельчиков где-нибудь близ авеню Клебер и улицы Сен-Дидье в XVI округе, где после шестидесятилетнего перерыва зазвучала вновь русская речь. Как правило, где-нибудь между Трокадеро и площадью Звезды, – одна радость, что дорогие витрины и чрезмерно дорогие кафе Елисейских Полей неподалеку…

Однажды, видя, что их тесное жилье за сотню в день меня разочаровало, мой друг-издатель и его новая жена Ирочка спросили меня обиженно:

– Ну хорошо, а вы в этой ситуации, где бы вы поселились в Париже?

Это был нелегкий вопрос. Во-первых, мне всегда трудно представить себя «в этой ситуации» – в положении состоятельного человека (много ли платят пишущему здесь или у нас там). Впрочем, подумав, я припомнил, что мой старый приятель, пишущий Эдвард Радзинский, звонит мне обычно, поселившись в Париже в уютном отеле квартала Сен-Жермен, близ своей излюбленной площади Фюрстенберг, что за старинной церковью и епископским дворцом. Впрочем, и в положении Радзинского мне трудно было себя представить. В конце концов, подбадриваемый издательской парой, я сказал:

– Ладно, пойдем погуляем, посмотрим…

Для начала мы отправились в самую старую часть Парижа, на остров Сите, где, поглощенные громадой Дворца правосудия, еще стоят остатки первого королевского дворца, где красуется старинный собор Нотр-Дам. Мне известен был там совершенно очаровательный отель «Генрих IV» на самом носу корабля-острова, на площади Дофина, однако прелестный отель этот настолько дешев, что вряд ли в нем вот так, с ходу, без предварительного заказа, удалось бы нам достать комнату. К тому же умеренные цены здешних номеров вызвали подозрение у моих богатых друзей. Зато вот на левом берегу, прямо напротив собора Нотр-Дам, мы обнаружили сразу два отеля, из окон которых открывался незабываемый вид. Здесь вообще все дышало парижской стариной и ненавязчиво сочеталось с самым современным комфортом и безупречным вкусом. Первым был «Отель де Нотр-Дам» на улице, носящей имя великого проповедника Альберта Великого, на рю Мэтр-Альбер. В номерах старинные балки на потолке, на стенах красивые старые ковры, ванные комнаты огромные, да и квартал тихий. Великолепный вид на Сену и на лотки букинистов открывался также из окон отеля «Ле рив де Нотр-Дам», что стоит прямо на набережной Сен-Мишель близ мостов Сен-Мишель и Пети-Пон. Здесь тоже комнаты были огромные, а кровати воистину королевские. На знаменитой улице Латинского квартала, на рю Паршминри, где еще в старину торговали пергаментом, перьями, чернилами, а позднее угнездились книготорговцы и издатели, мы отыскали прекрасный отель «Парк Сен-Северен». Из окон его видны были великолепная старинная церковь, сад у музея Клюни, близ руин римских терм, и большой кусок Латинского квартала. Друзья мои чуть не соблазнились также отелем «Монблан» на узенькой улочке Латинского квартала рю Юшет – как-никак тут живали и Хемингуэй и Пабло Неруда. Что до меня, то я уговаривал их остановиться в «Отеле Трех коллежей» на улице Кюжас, причем взять просторную мансарду, откуда открывается вид и на Сорбонну, и на Пантеон. Цены здесь были ниже, чем в их прежнем отеле у Елисейских Полей. Ну а три знаменитых коллежа, процветавшие некогда по соседству, да и сама улица Кюжас уводили к самым истокам европейской учености, если не к следам галло-римского поселения на горе Святой Женевьевы. Мне помнилось, что тут останавливался некогда и Осип Мандельштам…

Во время нашей неторопливой прогулки мы осмотрели по меньшей мере дюжину уютных, дышащих стариной, комфортом и старомодной роскошью отелей левого берега. Наверняка их немало и на правом берегу, но на те у нас уже не хватило времени – не одни же отели и рестораны в Париже.

На левом же берегу мы побывали в XVIII века здании отеля «Ле Сен-Грегуар» на улице Л’Аббе-Грегуар, обставленного с отменным вкусом, а также на рю Кассет в отеле «Аббатство Сен-Жермен» с его двухэтажными номерами и террасами, выходящими в тихий внутренний дворик.

Мы, кстати, видели и замечательные двухзвездные, менее дорогие отели, тоже великолепно обставленные и тоже имеющие свой колорит, – вроде «Тюльпанного отеля» в 7-м округе, «Шведского отеля» на рю Вано, а поблизости, на рю дю Бак, посетили отель «Де Невер» с его монастырской мебелью.

Нагулявшись, мы сели закусить в совершенно сногсшибательной чайной в квартале Сен-Жермен и наперебой вспоминали виденные нами в тот день старинные салоны, укромные дворики, интимные интерьеры отелей, после чего я, окончательно разомлев от чая и чужих возможностей, сказал, панибратски похлопывая по плечу своего издателя:

– Ребята, а зачем вам маяться в городе? Вы же взяли машину напрокат. Так поселитесь в поместье. Или в замке. Или на худой конец на ферме. Увидите настоящую Францию. А в Париж будете приезжать после деревенского завтрака.

– А что, можно и в замке? – зачарованно спросила жена моего издателя.

– Проще пареной репы, – сказал я.

И они действительно поселились потом в замке. К сожалению, история эта выходит и за рамки нашей прогулки, и за черту города.