Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 2: Правый берег

Носик Борис

В таинственном 16-м, над Сеной

 

 

«В Пассях»

Если выйти из моей любимой станции метро – «Пасси», нависающей над правым берегом Сены, а потом еще подняться на маленьком пристанционном эскалаторе, то увидишь внизу мост через Сену с памятником Жанне д’Арк, слева Эйфелеву башню во всей красе, а при хорошей погоде – и весь город вплоть до Монмартрского холма и церкви Сакре-Кёр.

Продолжая подниматься вверх по правому берегу, можно через две минуты добраться до улицы Пасси. Когда-то она называлась Большая или Главная, как любят называть единственную улицу в здешних деревнях. Да она ведь и была главной улицей деревушки Пасси, которая зародилась на правом берегу задолго до того, как стала притчей во языцех славянских («Где живете?» – спрашивали в двадцатые годы у русского эмигранта в Париже, и он отвечал: «А где и все – в Пассях»). Деревушку эту основали дровосеки Нижона, о которых упоминают уже в документе 1250 года. Позднее, намного позднее, здесь обнаружили какие-то целебные воды с содержанием серной кислоты и железа, и популярность этого дачного местечка среди крупных парижских финансистов стала расти. B XV веке тут уже существовал замок, который в XVII веке купил и перестроил один крупный финансист. Позднее другой финансист купил его для своей возлюбленной – такие вот тогда делали подарки! Еще позднее город Париж присоединил деревушку к своим владениям, и она стала пользоваться еще большей популярностью у любителей тишины. Жан-Жак Руссо гостил тут у друга, Россини жил тут, а нежный поэт Ламартин провел тут последние дни жизни. Улица Пасси в начале века уже полна была всяких ресторанчиков и магазинчиков, но сегодня, на мой взгляд, сохраняет определенный шарм лишь маленькая площадь Пасси, где в хорошую погоду столики кафе добегают до самого фонтана, в котором утоляют жажду голуби. Сколько раз, присев на краешек фонтана, я съедал банан, размышляя о тех, кто грелся здесь на солнышке за полвека до меня, – о Бунине, Зайцеве, Куприне, Тэффи… Площадь почти провинциальная, рядом рынок Пасси, воркуют голуби, время течет незаметно, как ему и положено… В последний раз мы сидели на этой площади с литовским поэтом и стэнфордским профессором Томиком Венцловой, вспоминая прежних жен и прежнее мое жилье в Рублеве, на западе Москвы. Оказалось, оба мы все помним, и ничто не умирает, покуда мы живы. Но может, и те, кто ушел, живы еще, покуда мы их помним…

В первые годы парижской моей жизни, выполняя поручения московских друзей, я не раз навещал на этих улочках бывшего русского поселения то чью-то бабушку Антонину Ивановну, то чьих-то сестер Нинуш и Зарик – остатки большой русской колонии 20-х годов. Сегодня большинство из них живы только в моей памяти.

У начала улицы Пасси сразу несколько улиц выходит на площадь Коста-Рики: рю дю Тур (Башенная), на которой еще стоит старая деревенская башня, улица Альбони и улица Винез, на которой всего в сотне метров от угла номером 9-бис была обозначена трехэтажная вилла, где жил в тридцатые годы Керенский (этот адрес стоит на журнале «Дни»). Владимир Зензинов, эсер и друг Фондаминского, рассказывал Роману Гулю, что Керенский часто прогуливался здесь своим стремительным шагом и однажды какая-то дама, увидевшая его на прогулке, нарочито громко сказала ребенку: «Смотри, Танечка, вот человек, который погубил Россию». Зензинов рассказывал, что Керенский после этого много дней не мог прийти в себя. По сравнению со многими десятилетиями, в течение которых Россия не может прийти в себя, это, конечно, немного. Любопытно, что типично русский спор о том, кто виноват и кто же все-таки погубил Россию, бесконечен. «И много лет спустя мы спорим, кто виноват и почему. Так в страшный час, над Черным морем, Россия рухнула во тьму», – написал как-то эмигрантский поэт.

Если от станции метро «Пасси» спуститься вниз по лестнице и пойти вправо, то по улице Вод (вероятно, тех самых, минеральных) выйдешь на крошечную уютную площадь Вод, где размещается теперь музей не вод, но вин. Дело в том, что в высокий берег Сены врыты здесь старинные погреба. Это монастырские погреба, принадлежавшие некогда монастырю Миним-де-Шайо, – в этих подвалах добрая тысяча метров благоустроенных старинных галерей…

Если продолжить свой путь от музея на юг параллельно Сене, то, миновав ворота старинного сада, охраняемого десятком каких-то десантников в пуленепробиваемых жилетах с рациями и автоматами, нырнешь вдруг в совершенно уникальную улочку Парижа: совсем узкая деревенская улочка, где сквозь брусчатку пробивается травка, а по обе стороны – высоченные, увитые плющом стены каких-то поместий с садом или даже парком. У глухих ворот справа можно увидеть старый, источенный непогодой и временем камень, надпись над которым доводит до нашего сведения, что камень это межевой (во французской деревне такие везде) и установлен был здесь в 1731 году, чтобы обозначить границу между поместьем Пасси и поместьем Отёй. Ну а за воротами этими – бальзаковские тайны. В полном смысле слова, ибо это ворота бальзаковского дома. Что до стены слева, то, вглядевшись внимательно, можно заметить над невинным плющом, обвивающим ее, камеры телевизионного наблюдения. Пройдя еще метров пятьдесят, увидишь и полдюжины парней с автоматами, один из которых, совершенно позабыв о бдительности, рассказал мне однажды, что там, в саду, за стеной – турецкое посольство и что «революционные» курды уже много лет охотятся за живыми турками, стараясь превратить их в мертвых, ну а до курдов за живыми турками много лет так же яростно охотились армянские «революционные» террористы (они себя называли «революционной армией»), которые не могли простить туркам страшного армянского геноцида начала века. Как видите, всюду страсти роковые, и на деревенской улочке Бертон защита от них обходится в копеечку. Я не стал рассказывать коммандос, отчего я глазел на стену, ибо имен они всех этих не знают, вам же признаюсь, что сад этот до своего пуганого посольского существования принадлежал сперва принцессе Ламбаль, потом роду де Савуа-Кариньян и уже сравнительно недавно, какое-нибудь столетие с лишним назад, приобрел и дом и сад доктор Эспри Бланш, который и открыл здесь свою психиатрическую лечебницу. Там лечился Шарль Гуно, дважды находился на излечении Жерар де Нерваль, а что до столь любимого в России Ги де Мопассана, то он и умер здесь. Недоступный ныне сад, по дорожкам которого бродили безумные французские гении, был когда-то огромным, спускался террасами к Сене вдоль нынешней улицы Анкары.

Избавляясь от милитаризованного соседства, от камер телевизионного наблюдения и от нездоровых воспоминаний, можно подняться по крутой лестнице на застроенную солидными буржуазными домами улицу, носившую раньше название Фран-Буржуа, а позднее переименованную в улицу Ренуара. Справа от нас будут огромные модерные дома, сквозь входные стеклянные двери которых можно видеть цветники, нависающие над Сеной. Но интереснее для нас противоположная сторона улицы. Вот угол улицы Черновиц, на которой в тридцатые годы жил со своей женой Амалией Осиповной замечательный деятель первой русской эмиграции Илья Исидорович Фондаминский. Квартира у Фондаминских была просторная, ибо, как на их счастье, так и на счастье многих в той эмиграции, у Амалии Осиповны оставались еще кое-какие средства от семьи чаеторговцев Высоцких, к которой она принадлежала (русское все пропало, но были ведь какие-то заграничные плантации, в частности, на Цейлоне), так что, не ища для себя никакой выгоды, супруги Фондаминские могли с энергией и самоотверженностью былых эсеров (вспоминают, как, встретив в очередной раз Фондаминского, вышедшего из ворот русской тюрьмы, Амалия Осиповна окликнула извозчика и сказала ему, усаживаясь с мужем в коляску: «За границу!») отдаться делам благотворительности и служению русской культуре. Пожалуй, именно Фондаминскому принадлежит главная заслуга в издании лучшего в истории русской эмиграции (а может, и в истории всей русской журналистики) «толстого» журнала «Современные записки». В эмиграции Фондаминский старался помочь всем – энергия добра была в нем неистощима. Набоков (не слишком щедрый на похвалы) писал, что от этого человека исходило какое-то особенное сияние. Человек, в сущности, традиционных вкусов (но притом самый терпимый в редакции журнала), Фондаминский сумел оценить модерниста Набокова, в первый его приезд в Париж поселил его у себя на улице Черновиц, окружил нежной заботой, организовал его чтения, привычно объехал всех, у кого были еще деньги, стараясь подороже продать набоковские билеты… Фондаминский был историк, публицист, редактор, но главный его талант был, конечно, талант филантропа, организатора, общественника… Он сгорел в печи немецкого крематория, отказавшись уезжать из Парижа, бежать из лагеря и вообще – спасаться. Христианские идеи самопожертвования уже владели им в то время…

Совсем другого рода человек жил в доме № 48-бис на той же улице Ренуара. Это был человек очень талантливый, настоящий писатель, однако совершенно беспринципный, к тому же любитель хорошо пожить (что на Западе редко удается писателю), жуир, шармер и циник. Звали его Алексей Николаевич Толстой, и он жил в этом доме в 1919 и 1920 годах. Здесь он написал «Детство Никиты», здесь им была начата его эпопея «Хождение по мукам» (первая часть ее – роман «Сестры»). После первых эмигрантских удач к Толстому и его милой жене, поэтессе Наталье Крандиевской, пришли неизбежные материальные трудности. Крандиевской, как она рассказывает, даже приходилось подрабатывать на жизнь шитьем. Еще труднее пришлось в эмиграции соседу Толстых по дому – прославленному Константину Бальмонту, который жил двумя этажами ниже. Этот некогда самый знаменитый из петербургских поэтов познал здесь забвение; нищету, душевное нездоровье. В первое время его часто навещал другой бедолага, которого он приветствовал трогательными стишатами:

Здесь, в чужбинных днях, в Париже, Затомлюсь, что я один, И Россию чуять ближе Мне всегда дает Куприн.

Бальмонт был в России живой легендой. Его считали иностранцем, «гидальго», а он оказался неизлечимо болен тоской по России, ненавидел Париж, скрывался в «глухой, седой Бретани» и все глубже погружался во мрак безумия…

Любопытно, что дом, где жили Алексей Толстой и Бальмонт, нависал на берегу над домом Бальзака, над психушкой, где, погружась в безумие, кончил свои дни Мопассан («господин Мопассан превратился в животное»). При этом ни озабоченному земной сытостью (я бы сказал, обжорством) Толстому, ни мечущемуся Бальмонту никогда не вспомнились ни бальзаковское страстное и тщетное стремление – до последних дней жизни – к достатку и роскоши, ни мопассановское угасание духа. Что нам до их Бальзаков и Мопассанов?..

Пройдя немного дальше по улице Ренуара, мы выйдем на угол рю Колонель-Боне. На ней в доме № 11-бис жили Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский.

Зинаида Гиппиус была в десятые годы XX века довольно яркой звездой петербургского поэтического небосклона. В 1919 году 3. Гиппиус с мужем, известным романистом и деятелем религиозного возрождения, покинула Петроград. Она писала незадолго до бегства:

И мы не погибнем – верьте! Но что нам наше спасенье? Россия спасется – знайте! И близко ее воскресенье.

Но спасенье России было не близко. И в привычном Париже Зинаида Гиппиус томилась по оставленной земле:

Как Симеону увидеть Дал ты, Господь, Мессию, Дай мне, дай увидеть Родную мою Россию.

Супругам Мережковским повезло – в один из прежних, дореволюционных приездов в Париж они купили эту квартиру близ Сены. Здесь они и доживали эмигрантские годы, стараясь продолжать (на своих «воскресеньях») петербургские традиции литературных салонов и даже пушкинской «Зеленой лампы». У них дома по-прежнему спорили о литературе, религии, политике, и чета эрудитов задавала тон… Супруги по-прежнему много писали, много печатались, учили молодых литераторов. Квартира на рю Колонель-Боне долгое время спасала их от бездомности и одиночества. Но нужда, новая война, старость и болезни настигли их в свой черед…

Иногда я задаю себе вопрос: отчего русские селились в Отей и «в Пассях»? С чего это пошло? С квартиры Мережковских? Или с эмиграции 1905 года? А может, началось раньше? И как возникают эти колонии вроде нынешнего «чайнатауна» в Париже или сообщества португальских консьержек в том же 16-м? Ответ не приходит в голову, а приходят дурацкие истории вроде той, что рассказал мне у себя в редакции в Тель-Авиве (где он был иллюстратором) старый институтский приятель Лева Ларский. Они с женой по приезде в Израиль долго копили деньги и искали квартиру. Потом нашли новый многоэтажный дом на окраине. Лева отвез туда деньги, вернулся на работу и рассказал сотруднику, молодому бухарскому еврею, что вот – есть дом… «Когда я въехал в новую квартиру, – закончил свой рассказ Ларский, удивленно качая головой, – я увидел, что весь дом населен одними бухарскими евреями. Все, все… Ну да, и мой сотрудник тоже, все, кроме нас с женой…»

Еще менее понятно, отчего советских служащих и в 80-е годы продолжали селить в 16-м округе Парижа, который давно уже стал не просто дорогим, а самым дорогим. Немыслимо дорогим. Может, люди, отвечавшие за их или вообще безопасность, считали, что так им будет безопаснее – жить кучно? Чтоб враз собраться по тревоге? Или еще зачем?

 

Заречный квартал д’Отей

Нижним концом улицы Ренуара ограничен с северо-запада обширный квадрат, в центре которого стоит радиодом, Дом французского радио. Хотя прочие безработные вытесняют меня отсюда помаленьку, я еще прихожу в этот дом иногда, чтобы записать для русской редакции свои байки про Париж, про русских эмигрантов или каких-нибудь симпатичных французов. Прихожу поздно вечером, когда здание пустеет, работают лишь ночные редакции да студии записи, в которых молодые операторы, махнув мне рукой через окно («Мели, Емеля…»), уходят поболтать с приятелями или звонят своим девчонкам по телефону… Иногда мне вспоминается при этом собственная молодость, девчонки-операторши из московского радиодома на Путанках или на Пятницкой, мой героический побег из английской редакции московского иновещания в 30 лет (чтоб терпеть нищету и писать «нетленную прозу»… а может, лишь для того, чтоб приходить 30 лет спустя тихими вечерами на здешнее иновещание, но, правда, вещать уже на своих, по-русски). Что мы знаем о себе и своей судьбе? Судя по письмам, которые приходили довольно часто в редакцию здешнего радио, но лишь изредка на мое имя в издательства, мне, похоже, лучше-то всего и удавалось в жизни «вещание», интимный разговор с невидимым единомышленником…

Здешний шикарный радиодом (куда до него московскому или лондонскому!) был построен в 1963 году (архитектор Анри Бернар). Здесь тысяча каких-то офисов, многие десятки студий, среди них есть совершенно грандиозные, например 104-я с залом на тысячу мест. Здесь есть фонотека, дискотека, башня с архивами («Память века»), библиотеки, справочные и еще какое-то подземелье с теплоцентралями и с горячей водой… Мне никогда не хватало времени обойти ни все здание, ни даже часть его, но доводилось останавливаться по пути в библиотеку у какой-нибудь залы, где репетирует хор. Сидят живые мужчины и женщины и поют. Значит, за всеми этими механическими радиоголосами существуют живые люди, которые бегут в метро, жуя на ходу булку, потом сморкаются в бумажный платочек, волнуются и – репетируют. Так, может, и за отрепетированными голосами комментаторов, политиков, депутатов, президентов, наполняющими и засоряющими эфир, тоже есть живые люди, которые страдают от боли в желудке, от чувства своей слабости и неполноценности, от непреодоленной жадности… Мучаются разным, но говорят все как есть об одном – о патриотизме и государственности, о наведении порядка и упрочении безопасности (которое они видят в одной лишь войне), о благе народа или народов, – бедные вы наши, заблудшие овцы-руководители, Господь вам судья…

От радиодома веером расходятся улицы квартала д’Отей, о котором самое время сказать несколько слов. Иные из историков полагают, что именно в этих местах происходила битва между галлами и римлянами. Доподлинно известно, что в 1100 году здесь находились владения Нормандского аббатства (ему принадлежал Отей до самой революции, хотя он лишался постепенно, на протяжении веков, своих владений в Пасси, Лоншане и Булони). Здешние виноградари делали отличное отейское вино, которое было известно даже в Дании (вероятно, через тамошний монастырь). Студенты из Латинского квартала приходили сюда на праздник вина…

Позднее близость к берегу Сены и наличие горячих минеральных вод сделали Отей дачной местностью, где можно было подлечиться и просто отдохнуть от столичных невзгод. (Считают, впрочем, что воды Пасси, открытые еще в середине XVII века духовником мадам де Ментенон, были более действенными.) Так или иначе, у именитых парижан даже вошло в моду отдыхать, развлекаться, а то и просто жить в квартале Отей. Одним из первых сельское блаженство обнаружил здесь Буало, за ним и Мольер залечивал здесь душевные раны, нанесенные королем и супругой, потом уж тут творил Расин, да и король Людовик XV завел себе тут дом для тайных свиданий. Сюда удалялись мадам Рекамье, Ампер, Шатобриан, Юбер Робер, Тюрго, Бенджамин Франклин, Карпо, Гаварни и им подобные. В 1860-м процветающая деревня Отей стала одним из самых шикарных кварталов Парижа, прогуляться по которому не грех любому туристу, особливо русскому. Вот мы и отправимся в путь от радиодома, возле которого нас застиг этот краткий исторический экскурс.

Свернув направо с улицы Ренуара, мы попадем на улицу Ранелага. Название ее пришло в Отей из туманной Англии, которой, казалось бы, нечему было научить веселый город Париж по части танцев-шманцев. Ан не тут-то было. Именно в здешнем саду, названном садом Ранелага, устроены были незадолго до революции балы на открытом воздухе «по примеру балов у лорда Ранелага в Лондоне». Первый такой бал состоялся в саду 25 июля 1774 года, а потом балы эти имели такой успех, что сама королева, сама Мария-Антуанетта явилась сюда однажды и кружилась, кружилась, счастливая и прекрасная, не чуя близкой беды. И неудивительно, что и сад, и ведущую к нему улицу назвали по имени лорда Ранелага, который был такой великий затейник (слово это, кстати, и сама эта профессия пользуются во Франции большим уважением). Позднее в том же парке, на авеню Рафаэля, № 26, построили большую танцевальную залу «Ранелаг», которая в 1814 году сгодилась победоносным русским казакам. Поначалу они разместили в ней лошадей, а потом там был устроен госпиталь. В 80-е годы в особняке на упомянутой нами авеню Рафаэля поселилась печальная молодая женщина, вдова (морганатическая супруга, то есть неровня она была императору, хотя и была им нежно любима) убитого террористом русского императора Александра II Екатерина Долгорукая (княгиня Юрьевская). Она растила здесь сына, а потом переселилась в Ниццу. Там она и похоронена на кладбище Кокад.

Кстати, раз уж мы коснулись интимной жизни русского двора, то мы могли бы продолжить прогулку по улице Ранелага в сторону бульвара Босежур, пересечь авеню Моцарта и свернуть направо на авеню Вион-Уитком. Здесь в доме № 6 содержала балетную студию балерина Матильда Феликсовна Кшесинская, которая в петербургские еще времена пользовалась большим успехом у членов царской семьи (даже у будущего императора), но в конце концов вышла замуж за великого князя Андрея Владимировича, вместе с которым и выехала в эмиграцию. В марте 1926 года высокопреосвященнейший митрополит Евлогий освятил ее учебное заведение, оно просуществовало до сороковых годов, а в пору расцвета в нем было до сотни воспитанниц. Русские балетные школы пользовались в Париже большой популярностью – еще со времен триумфальных гастролей Дягилева считалось, что балет – «русская профессия». Так что Матильда Феликсовна (получившая в эмиграции титул княгини Романовской-Красинской) не осталась без работы, трудилась и прожила чуть не до ста лет (пережив на 15 лет мужа, которого она была старше на 7 лет). Жили они с великим князем здесь же, неподалеку, в доме № 10 на частной улице («вилла») Молитор, между улицами Буало и Шардон-Лагаш, и их часто посещали великий князь Гавриил Константинович и его супруга-балерина Антонина Нестеровская (получившая титул княгини Романовской-Стрельнинской, в честь дачи Кшесинской в Стрельне, где она впервые встретилась с великим князем Гавриилом). Антонина Нестеровская держала в то время дом моды «Бери» (это тоже считалось аристократическим русским занятием).

Впрочем, прежде чем пересечь авеню Моцарта, советую свернуть с улицы Ранелага направо и навестить две соседние улочки – улицу Жака Оффенбаха и улицу генерала Обе. В угловом доме № 1 по улице Жака Оффенбаха (на «Яшкиной улице», как говорили Бунины) с 1922 года до самой своей смерти в1953 году жил с супругой знаменитый русский писатель, академик и первый (среди писателей) русский лауреат Нобелевской премии Иван Алексеевич Бунин. Я не раз приходил к этому дому, и однажды консьержка даже спросила меня, кого я ищу. Я объяснил ей, что тут жил наш русский писатель… «Знаю, – сказала она. – Господин Зуров». Я подумал, что Зурова (который прожил в этой квартире после смерти Бунина еще восемнадцать, а после смерти преданно любившей его жены Бунина Веры Николаевны еще десять лет) помнит хоть консьержка, а уж самого-то Бунина мало кто помнит в Париже. Окна бунинской квартиры выходили на какую-то подстанцию, летом тут было жарко, пыльно и тоскливо (Верлен был всегда в ужасе от парижского лета), но, пока были еще в Париже богачи-меценаты (по большей части русские евреи) и были деньги от премии, Буниным удавалось выбираться на дачу в Приморские Альпы. После войны стало совсем худо. Бунины обнищали, меценаты бежали в США, Иван Алексеевич болел. Нужда и уговоры окружавших его эмигрантов (которые, по его выражению, в то время «стали краснее рака») погнали его на прием в советское посольство, где провозглашали здравицы ненавистному Сталину (Бунин употреблял его имя только в одном ряду с Гитлером и Муссолини). Потом автор антибольшевистских «Окаянных дней» до смерти оправдывался в этих визитах перед старыми друзьями.

Того, что происходило по соседству с его домом (в доме № 4 по улице генерала Обе) весной – осенью 1937 года, Бунин наверняка не знал. В этом доме жил видный агент советской разведки Игнатий Рейс. Получив в самый разгар московских чисток приказ вернуться в Москву, Рейс понял, что его ждет по возвращении. Он передал сотрудникам советского торгпредства письмо, в котором заявлял, что он порывает со «сталинизмом», и звал к дальнейшей «борьбе за социализм и пролетарскую революцию». Сталин приказал своим парижским агентам расправиться с Рейсом. Агентов в Париже было немало – из числа коммунистов, коминтерновцев и русских эмигрантов. Активным вербовщиком агентуры был в то время бывший белогвардеец С. Эфрон (муж поэтессы М. Цветаевой). Изрешеченное пулями тело И. Рейса было найдено 4 сентября того же года на дороге близ Лозанны. Операция была проведена грубо, следы вели во Францию (и в Москву). Агенты С. Эфрон, В. Кондратьев и супруги Клепинины были отозваны в Москву и все (кроме Кондратьева, который сам умер от туберкулеза) сперва награждены, а потом расстреляны…

Если от пересечения авеню Моцарта с улицей Ранелага двинуться к югу, то за углом откроется улица Асомсьон (rue de l’Assomption), то есть Успенская улица. В доме № 70 по улице Асомсьон начиная с 1925 года часто проходили собрания самых разнообразных русских организаций, а в 1926 году открылся Русский клуб, где выступали не менее популярная в эмиграции, чем раньше в Петербурге, Надежда Тэффи и живший неподалеку отсюда Александр Куприн. Куприн написал несколько рассказов, навеянных перекрестком улицы Асомсьон и улицы Доктора Бланша, а также бульваром Босежур, улицей Ренуара и авеню Моцарта. Куприн сотрудничал в то время в «Иллюстрированной России», часто гулял по соседней окраине Булонского леса. Его красавица дочь Ксения (Киса) участвовала в демонстрации мод и снималась в кино. Как рассказывали мне старые эмигранты, это она уговаривала отца вернуться в Россию, но сама туда не поехала. Впрочем, Куприн в пору отъезда был уже совсем плох…

На упомянутом выше бульваре Босежур у дома № 6 в уютном для обитания уголке, который называется «вилла Босежур», можно обнаружить дома самой редкостной для Франции архитектуры – русские избы. Какой-то неглупый хозяин перетащил их сюда из русского павильона Всемирной выставки 1867 года (той самой, на которой присутствовал русский император), когда стали разбирать выставку. Но вообще-то для тех, кого не оставляет равнодушным архитектура, особенно архитектура начала XX века, для них Отей полон сокровищ.

Если мы вернемся на купринскую улицу Асомсьон и, дойдя до церкви, повернем направо по улице имени знаменитого психиатра доктора Бланша, то нам откроется улица (на самом деле это тупик) Малле-Стевенса. Улица носит имя архитектора (вероятно, он был скорее Роб Мэллит-Стивенс, чем Робер Малле-Стевенс), который построил здесь несколько домов для себя и друзей. Перенося в архитектуру принципы кубизма, он стремился, подобно Ле Корбюзье и Люрса, избавиться от излишеств ар-нуво, добиться строгости и геометрической трезвости объема. Здесь сразу несколько строений Малле-Стевенса, построенных в 1926–1927 годах, – дома № 4, 6, 7, 10, 12… Что касается Ле Корбюзье, то два дома, построенные им на площади Доктора Бланша (по левую руку от улицы Доктора Бланша, если идти в направлении улицы Рафе), «Ла Рош» и «Дженнере» – считают истинным архитектурным манифестом Ле Корбюзье.

Прежде чем познакомить вас с еще одним архитектором, чьим заповедником может считаться этот уголок Отей, обращу ваше внимание на улицу, которая была у нас по левую руку, когда мы шли по улице Доктора Бланша к площади Доктора Бланша, – на улицу Ивет. Здесь в доме № 26, в особняке, окруженном садом, размещался в 30-е годы XX века русский масонский храм, в котором проводили свои собрания восемь русских масонских лож Парижа. Две из них принадлежали к Великому Востоку Франции, а шесть – к Великой ложе Франции. Чуть не все более или менее крупные деятели эмиграции входили в масонские ложи. Тех, кого интересует масонская деятельность русских эмигрантов, отсылаю к книге А. И. Серкова, которая вышла в Петербурге, здесь же напомню лишь, что в перечне прежних русских масонов найдешь имена Суворова, Кутузова, Грибоедова, Пушкина, Карамзина, двух русских императоров и представителей таких русских фамилий, как Тургеневы, Лопухины, Татищевы, Нарышкины, Гагарины, Трубецкие… По объяснению одного из эмигрантских «вольных каменщиков», в основе масонского учения «всегда лежала задача “познания тайны бытия”, к которому ведут человека просвещение, самосовершенствование и духовное творчество». Мне довелось читать много книг этого «вольного каменщика» (М. Осоргина) и его писем к братьям-масонам. Все, что я читал, было проникнуто лишь заботой о ближнем: отрадное чтение…

Двигаясь по авеню Моцарта к югу, мы минем метро «Жасмен», близ которого меня часто посещает неприятное воспоминание: это здесь корниловский герой, агент ГПУ генерал Скоблин поймал в ловушку своего начальника генерала Миллера, начальника Российского общевоинского союза. Генерала Миллера больше никто никогда не видел. Но ведь и Скоблин как в воду канул…

От мрачных воспоминаний нас сможет отвлечь только архитектура – легкомысленные фантазии великого мастера ар-нуво Эктора Гимара, который здесь представлен во всем его богатстве и разнообразии. В построенном по проекту Гимара доме № 122 по авеню Моцарта у Гимара и его художницы-жены было ателье. Гимар вводил в архитектуру плавные, изогнутые, текучие линии природы, растительные орнаменты, элементы готики… Построенный им узкий дом № 120, сразу за виллой «Флор», относится к тому периоду, когда архитектор увлекался ар-деко, а дом № 18 по улице Гейне – последний дом Гимара в этом стиле (здесь была и его последняя квартира перед отъездом в США).

Если мы свернем с авеню Моцарта на рю ла Фонтен (название ее имеет отношение к здешнему минеральному источнику, как и названия Source, Eaux, Cure, а не к великому французскому баснописцу, служившему источником для Крылова, но тоже нередко бывавшему в этих местах), мы погрузимся в причудливый, фантастический мир Гимара. И дом № 17, и дом № 19, и дом № 21 проектировал Гимар, а уж под номером 14 числится самый что ни на есть знаменитый гимаровский Замок Беранже. Прохожие попроще называли его в ту пору «деранже», что значит – «ненормальный», «чокнутый», да и то сказать, чего там только не было накручено – от природы, от фантазии, от готики. С другой стороны, ко времени постройки дома здесь был еще почти что пустырь в центре простонародного предместья, а Гимар построил дом с недорогими квартирами, из дешевых материалов и считал, что дом нуждается в украшениях, изготовленных серийным способом: и стекла, и витражи, и мозаики – серийные (и дом действительно оказался недорогим). Гимар сам нарисовал все – проекты обоев, дверных ручек, каминов, труб… Специалисты высоко оценили дом, он получил первую премию на конкурсе парижских фасадов. Новизна и непривычность гимаровских домов вызвали немало и злобных нападок. Позднее он обращается к новому стилю, более «французскому», создает немало шедевров (большинство их здесь же, в Отей), а потом, обиженный и разочарованный, уезжает в 1938 году в Нью-Йорк, где умирает четыре года спустя всеми забытый. Нынче все знают, в каком метро козыречек Гимара над входом, в каком – его маркиза («Волшебник Гимар! Прекрасная маркиза!)».

Продолжая прогулку по улице ла Фонтен, можно полюбоваться также отелем Меззара, тоже построенным Гимаром (дом № 60), монументальным домом Соважа (№ 65), интересным домом Эршера в стиле ар-нуво (№ 85).

Видимо, не все обитатели этой улицы замечали усилия архитекторов, ее застраивавших. Скажем, обитавший одно время в доме № 32 эсер и террорист Борис Савинков был слишком озабочен тогда настойчивостью Владимира Бурцева, доказывавшего, что великий Азеф, по существу руководивший всеми акциями отважных террористов, был агентом полиции. Савинков был другом Азефа и признать, что Азеф агент и предатель, было нелегко и Савинкову, и другим светилам революционного террора. Поэтому они сперва долго боролись с Бурцевым, потом долго допрашивали Азефа, устраивали следствие и даже суд. Одно из таких судилищ происходило в доме № 32 по улице ла Фонтен, куда явились Виктор Чернов, Петр Кропоткин, Вера Фигнер и Герман Лопатин. В конце концов корифеям удалось испугать Азефа, и он попросту сбежал…

Если не доходя до конца улицы ла Фонтен свернуть направо по улице Пуссен, то у дома № 12 можно увидеть вход в частный поселок особняков Монморанси. В этом поселке на тихой улице Сикомор жил писатель Андре Жид, а на улице Липовых Деревьев – философ Анри Бергсон. Улица ла Фонтен доходит чуть не до самой заставы Порт д’Отей. У заставы Отей на площади Порт д’Отей (дом № 67, с выходом на бульвар Монморанси) стоял особняк братьев Жюля и Эдмона Гонкуров, на верхнем этаже которого (на «Гонкуровском чердаке») собирались собратья-писатели – Золя, Доде, Мопассан, Гюисманс, Готье… Это здесь зародилась Гонкуровская академия (да и премия тоже).

Рядом с заставой Отей расположен уникальный парижский Сад поэтов. В нем среди любимых цветов каждого из представленных поэтов стоят камни, на которых выбиты строки из их стихов. Есть здесь и бюсты нескольких поэтов, скажем, бюст Гюго, созданный Роденом, и бюст Теофиля Готье. Летом 1999 года мэр Парижа открыл здесь бюст Пушкина. До этого в Париже были из наших краев только каменные Толстой, Шевченко да еще Максимилиан Волошин. Впрочем, Волошин проживает во дворе дома на бульваре Экзельманс вполне анонимно (без подписи и прописки), наподобие «тайного эмигранта». Во время первого своего приезда в Париж я пытался выяснить у обитателей виллы, как попал к ним во двор этот бородатый русский. Никто даже не знал, кто это. На вилле тогда жили русские, и одна немолодая дама высказала вполне здравую догадку. Она сказала, что на соседней вилле, где теперь разместилось вьетнамское посольство, жил богатый инженер-поляк, который был помощником самого Гюстава Эйфеля. У него в саду собиралось много представителей парижской Полонии, так что, может, скульптор-поляк Эдуард Виттиг (автор скульптуры) и уступил хозяину бюст. Позднее часть сада с бюстом была прирезана к двум виллам под номером 66 (hameau Exelmans). В русском справочнике 30-х годов я нашел объявление какого-то технического института, размещавшегося тогда по этому адресу. Впрочем, вряд ли это недолговечное учреждение имело отношение к волошинскому бюсту. Когда я попал в этот двор впервые, какими-то последышами 1968 года Волошину были пририсованы ребра и повязка на глаз. Из окна напротив на мою коктебельскую маету под бюстом смотрела красавица француженка, жена молодого фотографа-американца. В конце концов он вышел и вполне дружелюбно спросил, что я здесь делаю целый вечер. Что мне было ответить: вспоминаю стихи Волошина, скучаю по Коктебелю?

Бульвар Экзельманс полон русских воспоминаний. В доме № 87, наискосок от Волошина, нынче храм Явления Богородицы. А на втором этаже, над храмом, русский военный музей. Однажды после службы в церкви я встретил здесь старую знакомую певицу Наташу Кедрову, жившую тогда в Медоне (она была дочь музыканта Константина Кедрова, дружила когда-то с Волошиным, жила в Коктебеле, куда и отправила отсюда в подарок целое собрание волошинских акварелей, которые так высоко ценил А. Бенуа). Наталья Константиновна представила меня пожилому князю Голицыну, у которого я спросил, не из тех ли он Голицыных, что жили в Малых Вяземах неподалеку от станции Голицыно и маленького Дома творчества писателей…

– А что, – удивился князь, – станция все еще называется Голицыно?

Нынче уже нет ни Наташи, ни ее мужа Малинина, ни старого князя… Может, и Дома творчества в Голицыне нет, давно там не был… А не так давно наткнулся я в книге на весеннее (оказалось, предсмертное) письмо Веры Николаевны Буниной, адресованное моей бывшей соседке по 13-му округу Парижа художнице Татьяне Муравьевой-Логиновой:

«Сижу в кафе на бульваре Экзельманс. В ожидании всенощной не знаю, что делать? Решила написать Вам. У меня поблизости было деловое свидание, и я решила не возвращаться домой. Ждать надо полтора часа…

Хотела зайти к Струве, но их не было дома. Позвонила Полонской, она играет в карты. Этим спасается! Позвонила Алдановой – к телефону никто не подошел. Вот и сижу и бросаю взгляды на прохожих. Я сегодня надела свой серый костюм: распускаются деревья. Небо синее, безоблачное. Пишу письма и беседую с памятью…»

Письмо датировано 4 апреля 1961 года. 7 апреля «Русские новости» сообщили, что Вера Николаевна умерла 3 апреля. Кто-нибудь да ошибся датой – газета или В.Н. Бунина. А все же они были – эти ее неторопливые полтора часа ожидания и синее апрельское небо над бульваром Экзельманс…

В доме № 39 по бульвару у знаменитого скульптора Карпо была мастерская. Этот дом достраивал Гимар, которой воздвиг здесь также дом № 7 на улице Фрилер.

От бульвара отходит улочка Клод Лоран. Там тоже есть маленькая русская церковь, в которой мне довелось стоять как-то ночью на Пасху. А рядом с церковкой небольшое французское кладбище Отей, где похоронены Шарль Гуно, Гаварни, Юбер Робер, мадам Эльвесиюс. О, эта мадам Эльвесиюс! В ее особняке на улице Отей (№ 59) бывали лучшие люди эпохи Просвещения – и Дидро, и Гольбах, и Андре Шенье, и д’Аламбер, и Тюрго, и Томас Джефферсон, и Бенджамин Франклин. Ее кружок называли «Обществом Отей», а саму мадам Эльвесиюс – «Отейской мадонной» (Notrer-Dame d’Autell). Двое из названных мною друзей дома были влюблены в хозяйку и к ней сватались – Тюрго и Франклин. Тюрго был знаменитый экономист, финансист, одно время генеральный контролер финансов, Франклин – физик (он производил свои опыты в доме № 62 по улице Ренуара, да и жил тут неподалеку), философ, политический деятель, изобретатель громоотвода. Тюрго говорил о нем, что этот человек «вырывает громы у небес и скипетры у королей» (имелся в виду британский король, у которого Франклин вырывал Америку). Тюрго был 81 год, когда он посватался к мадам Эльвесиюс (она была тоже далеко не девочка, но что такое женские 60–70 лет, если женщина духовна, умна, прекрасна…). Франклин, баловень Франции, посол Америки, сватался тоже. Но мадам Эльвесиюс осталась верна памяти мужа. Тюрго умер в 1880-м, Франклина (прижимавшего к груди бутылочку с отейской минеральной водой) на носилках унесли на борт корабля, уплывавшего в Америку. Мадам Эльвесиюс скучала по друзьям, но она пережила и Франклина лет на десять. Она любила этот сад и сказала однажды Наполеону (тогда еще не Бонапарту и не императору): «Генерал, когда знаешь, как много радостей может доставить клочок земли, меньше думаешь о завоевании мира». Честолюбивый генерал не поверил умной пожилой даме, о которой Вольтер говорил, что с увяданием ее красоты расцветает ее ум, – и напрасно не поверил…

Неподалеку от особняка мадам Эльвесиюс в доме № 40 по улице Отей размещалась знаменитая харчевня «Белый баран», в которой любили некогда пировать Мольер и его друзья (прелесть этих застолий вспоминала другая умная дама – мадам Севинье).

Улицу Отей соединяет с бульваром Экзельманс старинная улица Буало. Знаменитый поэт XVII–XVIII веков, автор трактата «Поэтическое искусство», в котором он изложил каноны классицизма, Никола Буало владел поместьем, находившимся неподалеку от того места, где стоит сейчас бюст Макса Волошина, возле бывшей аэродинамической лаборатории Эйфеля и нынешнего вьетнамского посольства. Поэт принимал здесь друзей, радовался своему саду, воспевал в классических стихах своего садовника Антуана и его жену Бабет.

Эктор Гимар построил здесь дом № 34 (первый свой особняк) на месте дома Юбера Робера.

А в доме № 16 была водолечебница, нечто вроде санатория, который посещали Наполеон, Адольф Тьер, Карпо, Дюма, Гюго и Альфонс Доде.

Дом № 7 по улице Буало удостоился мемориальной доски, сообщающей, что в этом доме жил Николай Евреинов. Это был театральный человек – режиссер, драматург, теоретик и историк театра. Он был очень знаменит перед войной в Петербурге, где театральная жизнь била ключом. Без его участия и присутствия не обходились и артистические кабаре вроде «Бродячей собаки» или «Привала комедиантов». Без него не обходилось ни одно начинание авангардного театра. Он был вообще (еще со времен своего «Старинного театра») ключевой фигурой русского авангарда. В то же время это был человек ученый, теоретик и историк театра, который читал лекции на драматических курсах, разрабатывал собственное понятие о «театральности» и одну за другой выпускал серьезные книги по теории и истории театра («Введение в монодраму», «Театр как таковой», «Театр для себя», «Крепостные актеры», «Нагота на сцене»). В 1920-м он ставил в Петербурге массовое действо «Взятие Зимнего дворца», а в 1921-м поставил собственную, очень знаменитую пьесу «Самое главное», которая обошла впоследствии сцены многих театров мира.

С 1927 года Н. Н. Евреинов жил в Париже, где продолжал ставить драматические спектакли и оперы, писал новые пьесы и фундаментальные труды по теории и философии театра, написал несколько киносценариев. Он продолжал так же интенсивно работать в годы Второй мировой войны и после войны. Любопытно, что его историческое исследование «Караимы» помогло этому маленькому народу в годы оккупации избежать нацистских лагерей (караимы исповедуют иудаизм, но по крови они, если верить им самим и Евреинову, не евреи).

На мемориальной доске не указано, что в том же доме № 7 жил другой замечательный русский эмигрант – писатель и художник-каллиграф Алексей Ремизов. Странную парижскую квартиру этого странного писателя посещало множество людей. Книги его издавали по-русски и по-французски: в эмиграции он издал до 1957 года по-русски от 45 до 50 книг. В мемуарах В. Яновского есть такой «сводный» портрет Ремизова:

«Все воспоминания о Ремизове начинаются с описания горбатого гнома, закутанного в женский платок или кацавейку, с тихим внятным голосом и острым умным взглядом… Передвигалось это существо, быть может, на четвереньках по квартире, увешанной самодельными монстрами и романтическими чучелами. Именно нечто подобное мне отворило дверь…»

Ремизов создал у себя дома «Обезьянью палату» и выдавал ее членам грамоты, написанные его поразительным почерком: он был великий каллиграф, и художество его ценил сам Пикассо.

Еще один славный русский эмигрант жил на улице Буало (в доме № 59). Это был самый знаменитый из молодых русских писателей, рожденных эмиграцией, – Владимир Набоков. Позднее он стал знаменитым американским писателем. На улице Буало Набоков с семьей прожил почти год, до самого бегства в США. Набоковы очень нуждались, и снова, как в молодости, Набоков искал учеников. Когда Набокова свалил приступ межреберной невралгии, его посетила на улице Буало бывшая жена его покойного друга Ходасевича Нина Берберова, которая сделала такую запись (позднее вошедшую в ее мемуарную книгу):

«Нищая, глупая, вонючая, ничтожная, несчастная, подлая, все растерявшая, измученная, голодная русская эмиграция (к которой принадлежу и я!). В прошлом году на продавленном матрасе, на рваных простынях, худой, обросший, без денег на доктора и лекарства умирал Ходасевич. В этом году – прихожу к Набокову: он лежит точно такой же. В будущем году еще кого-нибудь свезут в больницу, собрав деньги у богатых, щедрых и добрых евреев. (Принесла Набокову курицу, и Вера сейчас же пошла ее варить.)»

Нынче-то в этих кварталах бедные, пожалуй, не живут больше. Это нынче шикарные кварталы…

На коротенькой улице Нарсис-Диас, что лежит между улицей Мирабо и Версальской авеню, в доме № 7 находилась до войны клиника Мирабо. 9 февраля 1938 года в эту клинику, где работало тогда много русских (в том числе и в администрации), поступил с приступом аппендицита сын Троцкого Л. Седов. В тот же вечер он был оперирован, назавтра он почувствовал себя хорошо, и у его постели больше никто не дежурил. В ночь с 13 на 14 февраля ему стало вдруг хуже. 14-го он был снова оперирован и в тот же день умер.

За ним охотились давно. Было сделано несколько покушений на его жизнь, которые не увенчались успехом.

19 июля 1938 года Троцкий прислал письмо следователю, который выяснял причины смерти его сына:

«Благодаря московским процессам мир узнал, что светила русской медицины под руководством бывшего шефа тайной полиции Ягоды ускоряли смерть пациентов средствами, следы которых позднее было невозможно или трудно обнаружить…

Учитывая все обстоятельства дела и пророческое предсказание самого Седова… следствие не должно пройти мимо предположения, что смерть не последовала в результате естественных причин… ГПУ не могло не воспользоваться случаем иметь своих агентов в клинике или поблизости от нее».

Судя по опубликованным недавно в Москве «убийственным» мемуарам генерала КГБ Судоплатова, героическим усилиям по убийству всей семьи Троцкого Сталин придавал «государственное значение» и денег на это не жалел. Как с гордостью сообщает генерал, ответственное задание вождя было выполнено. А чего достиг Сталин, вырезав семью этого малоприятного Льва Давыдыча? Того, что не только Троцкий представляется нынче здешним не слишком начитанным левакам жертвою Сталина, но и троцкизм представляется жертвою сталинизма. Так, может, думают они, он и есть тот улучшенный вариант марксизма, которого жаждет их бунтарская душа?.. В результате даже легальные и полулегальные троцкисты, объединяясь, догоняют и обгоняют здесь легальных коммунистов на выборах. А что Троцкий был одним из главных творцов пореволюционного террора и ГУЛАГа – этого здесь ни один левак не знает (и знать не хочет).

Ну а что в клинике Мирабо, перед которой застал нас этот печальный разговор, персонал был русский, так это неудивительно. Это были «русские» кварталы между войнами, здесь была русская инфраструктура. И гараж на рю ла Фонтен (в доме № 88) был русский (А. В. Татаринова), и ветеринар на авеню Эмиля Золя (в доме № 45) был свой (больную собачку из русской семьи не надо мучить французским разговором), и кондитерские свои, русские, с сушками и черным хлебом (на Лоншан и на рю де ла Помп), и гастроном свой на Мишель-Анж (дом № 83), и фотограф свой, русский (скажи «изюм», скажи «кишмиш»), на улице Пасси (Маркович, дом № 60), и фруктами-овощами торговал на авеню Золя, как положено, румяный А. Яблоков (дом № 40), и адвокаты свои, и врачи, и зубодеры, и портные, и сапожники… Их всех уже нет больше, конечно…

 

Булонский лес

Знаменитый Булонский лес. Ну, лес не лес, а парк огромный, площадью 863 гектара, 140 000 деревьев только – и по большей части дубы. Но когда-то ведь действительно лес тут был, самый настоящий лес, включавший и Медон, и Монморанси, и Сен-Жермен-ан-Лэ, и носивший титул Дубового леса: охотились тут на оленей, на волков, кабанов и медведей. А почему Булонский, это известно. В 1308 году ходили лесорубы из здешней лесной деревушки на богомолье в приморскую Булонь (Булонь-сюр-Мер) поклониться Булонской Божьей Матери, пришли растроганные, испросили разрешения у тогдашнего короля (Филиппа IV Красивого, известного своими некрасивыми поступками) построить тут у себя в лесу церковь, подобную булонской. Король разрешил, они церковь построили и нарекли Малой церковью Булонской Божьей Матери (Notre-Dame-de-Boulogrie-le-Petit). Ну а с веками церковь исчезла, а название пристало к лесу. Лес был еще серьезный, таились в его чаще разбойники, так что славному королю Генриху IV пришлось построить у кромки леса крепостную стену с воротами (он же велел насадить тут 15 000 тутовых деревьев и разводить шелковичных червей). При Людовике XIV прорубили для нужд охоты первые просеки и дороги, что расходились лучами (они и в XXI веке еще заметны). Уже тогда начались променады в лесу и впервые заложены были эротические традиции этих мест, от которых осталась среди прочего пословица: «В Булонском лесу жениться – кюре не нужен». То бишь под дубом на траве и венчаются (как у нас – под сосной). Впрочем, уже со времен Регентства высоко ценила лес и элегантная публика, строилась к лесу поближе – в Нейи и Мюэт, в Ранелаге и Багатели. В пору революции приходилось в здешнем лесу прятаться не одним браконьерам, но и прочему гонимому люду, а прогнав непобедимого императора Наполеона, встали здесь постоем русские, пруссаки да англичане. Что остается после солдатского постоя, представить себе нетрудно, но в 1852 году истинный благодетель Парижа, паркоустроитель Наполеон III присоединил лес к городу, выделил два миллиона на его восстановление и обустройство, тут-то и закипела работа.

На месте погибших дубов сажали каштаны, сикоморы и акации, строили павильоны, устраивали водопады – в общем, ориентировались на лондонский Гайд-парк, которого не мог забыть англоман-император. Около сотни извилистых, петляющих аллей пришли на смену французским, прямым, с угловатыми перекрестками; вырыты были пруды и питающие их колодцы, засверкали озера. А еще устроен был ипподром Лоншан, построены для людской пользы киоски (первый из них – самим Давиу), шале и рестораны. Проложили от площади Звезды до самого парка авеню Императрицы, вызвавшую в ту пору всеобщий восторг (нынче и сама авеню и название слегка поскучнели – называется авеню Фош, – но все еще, несмотря на бензиновую вонь, она радует глаз). Дальше – больше. У окружного бульвара построили обширный стадион – Парк де Прэнс, а чтобы хоть чуток облегчить дыхание в этих зеленых «легких Парижа», автостраду увели в тоннель…

Конечно, в былые времена легче было отыскать в этом парке лесную атмосферу и набрести на уголки, навевающие воспоминания о лесных разбойниках. Сохранялся, впрочем, и позднее кое-какой разбой. Как-никак именно здесь 6 июня 1867 года неистовый поляк из Волыни Антон Березовский дважды выстрелил в медленно проезжавшего по лесу русского «царя-освободителя» (как видите, всем не угодишь, всех не освободишь).

«Хвала Небу, никто не был ранен, – сообщала в своих мемуарах одна знатная дама. – Между тем раненая лошадь, дернувшись, забрызгала кровью императора Александра и великого князя Владимира, Александр II, увидев, что одежда его сына в крови, подумал, что он был ранен. Это был страшный момент».

В конце концов, выяснилось, что ни великий князь, ни император не пострадали. В толпе заметили при этом, что русский император встретил опасность с «надменным равнодушием», кому из французов было известно, что великий воспитанник Жуковского был вообще не робкого десятка, что так же хладнокровно стоял он перед Каракозовым и что это он удержал тогда толпу от расправы над террористом. Талейран так доносил в день парижского покушения французскому правительству:

«Император в момент покушения и после него проявлял величайшее хладнокровие. Вернувшись во дворец, он принял своих министров и сказал им: “Вот видите, господа, похоже, что я гожусь на что-то, раз на меня покушаются”».

Гораздо печальнее кончилась прогулка близ Булонского леса для другого русского – сорокасемилетнего экономиста, бывшего директора таинственного Банка Северной Европы Дмитрия Навашина: он был зарезан во время прогулки 25 января 1937 года. Полиция не нашла (и, скорей всего, не искала) убийцу. Троцкий писал тогда по этому поводу из своего мексиканского убежища (тоже оказавшегося ненадежным):

«Дмитрий Навашин слишком много знал о московских процессах. Недавно агенты ГПУ похитили в Париже мои архивы (двадцать лет спустя агент ГПУ Марк Зборовский похвастал комиссии Маккарти, что это он украл и отправил в Москву архив. – Б. Н.). Вчера они убили Навашина. Теперь я опасаюсь, чтобы мой сын, который считается у них врагом № 1, не стал их следующей жертвой».

В 70-е и 80-е годы XX века опушка Булонского леса с наступлением темноты превращалась в аттракцион ужасов, равный которому никогда не удавалось создать высокооплачиваемым изобретателям диснейлендов. Мне доводилось проезжать там на машине с приятелем, который хотел меня позабавить. Я так и не понял, почему это казалось ему забавным… Вдоль дороги, опоясавшей лес, стояли на обочине посиневшие от ночного холода полуголые женщины. Фары нашей машины выхватывали из полумрака то синие толстые ноги, то раздутые силиконом груди. Какие-то бесстрашные мужчины, остановив машину, о чем-то с ними договаривались через полуоткрытые окна машины, может быть, о цене. О цене чего – радости, отвращения, болезни, гибели. Какие-то вовсе уж бесстрашные фанатики выходили из машины и шли за этими посиневшими амазонками во мрак леса. Что могло их там ждать? Позднее я прочел, что бразильские мужикобабы вытеснили в Булонском лесу устаревших гетеросексуальных тружениц. Еще позднее заботливая полиция перегнала их в какой-то другой лес под Парижем. Полиция заботилась о чистоте леса, куда поутру на прогулку придут няни и мамы с детишками…

Дневной Булонский лес манит парижан, особенно по выходным дням – катаются граждане в лодках по Верхнему и по Нижнему озерам, а там и водопады (как же романтическому парку без водопадов?), и острова. На островах, понятное дело, рестораны (иные фланеры, чтоб не маяться, сразу доезжают на катере до ресторана – и гуляют). Замечательна та часть парка, что носит имя провансальского трубадура, которого зазря убили алчные охранники Филиппа IV (король велел их сжечь живьем за этот безнравственный поступок), – Пре Каталан: здесь тенистые аллеи, просторные лужайки, цветы. Есть еще сад Шекспира, там увидишь все цветы, что упомянуты в пьесах и сонетах великого Уильяма, и живые декорации для постановок по его пьесам. А есть ведь еще среди леса ботанический сад, есть музей народных обычаев и народного искусства, есть Королевский павильон, есть теплицы, есть детский центр, есть замок; есть старая мельница – всего леса мне не описать. Ограничусь одним прелестным уголком Булонского леса – укромным и элегантным парком Багатель (что значит – «безделица», и то сказать, площадь его всего 24 гектара, и пруд, и цветы). Это райский уголок, и впервые мне довелось там гулять не одному, а с прекрасной француженкой. Вот как это случилось. Я сидел дома (шел очередной год моей безработицы), когда позвонила какая-то дама и попросила меня давать ей уроки русского: русская подруга сказала ей, что я бегло говорю по-русски, а ей как раз нужен «разговорный русский». Она даже будет платить мне за уроки, только очень-очень мало. Я спросил, почему так мало. Она сказала, что разговорный русский не может цениться высоко, тем более что она очень красивая женщина. Я согласился, только предложил, чтобы мы разговаривали на свежем воздухе, надоело сидеть дома. И вот она заехала за мной и повезла меня в сад Багатель. Там мы гуляли вокруг пруда и мило разговаривали по-русски (или почти по-русски). Она рассказала мне, что лет десять изучала наш язык в университете, а потом еще пять лет работала в Москве. В конце концов, я все же спросил, отчего же она так плохо говорит по-русски после всех этих усилий. Она с милой простотой объяснила мне, что она чистая француженка, а французы, как ей кажется, неспособны выучить иностранный язык. Я спросил, зачем ей тогда эти новые усилия на ниве «разговорного русского», и она так же простодушно объяснила, что через неделю с визитом во Францию приедет М. С. Горбачев, и французский МИД пригласил ее, мою ученицу, быть переводчицей при Р. М. Горбачевой (царствие ей небесное!) и при этом ей будут платить… (она назвала сумму, раз в 60 превышавшую мое профессорское вознаграждение). Я хотел спросить, почему пригласили именно ее, но вспомнил, что она уже объясняла мне про это по телефону: она красивая женщина. Это я мог понять. Лет 15 спустя этого никак не могли понять две следовательницы парижской прокуратуры, дотошно выяснявшие, почему глава МИДа месье Роллан Дюма устроил своей любовнице через нефтяную компанию то ли 15, то ли 45 миллионов комиссионных. Ну а я, все поняв еще тогда, в прекрасном саду Багатель, потерял всякий интерес и к «разговорному русскому», и к французской внешней политике. Впрочем, не утратил интереса к прекрасному Багателю и его истории.

Замком Багатель владел брат Людовика XVI граф д’Артуа. Он пообещал прекрасной свояченице Марии-Антуанетте построить замок до конца охотничьего сезона 1777 года и выполнил обещание: замок был построен архитектором Беланже и восемью сотнями мужиков за два месяца: «маленький, но удобный». В 1782 году граф д’Артуа принимал в этом замке графа и графиню Норд из России. Это были путешествующие как бы инкогнито русский великий князь-наследник, будущий император Павел I и его супруга эльзасского происхождения, будущая русская императрица. Ее подруга детства баронесса д’Оберкирх вспоминала позднее, что в тот вечер в замке играли лучшие музыканты Парижа, да и «закуска была после этого в высшей степени изящной».

В 1835 году замок купил у герцога де Берри лорд Ричард Сеймур, герцог Хертфордский или четвертый маркиз Хертфордский, и, сдается, эта англо-французская эпопея заслуживает более подробного рассказа.

Ричард Сеймур-Конвей, будущий четвертый маркиз Хертфордский, детские и отроческие годы провел с матерью в Париже. В Англию он вернулся шестнадцати лет от роду, стал кавалерийским офицером, прозаседал лет семь в палате лордов, посетил Константинополь, а в возрасте 35 лет купил у герцога де Берри замок Багатель и окончательно поселился в городе своего детства. У него была огромная квартира в доме № 2 по улице Лаффит, которая выходила на бульвар Итальянцев. Здесь он и проводил большую часть своего времени. Человек он был замкнутый, странный, малообщительный. Неохотно выходил из дому. Современник его рассказывает, что, когда во время революции толпа проходила мимо его дома, он даже ни разу не откинул занавеси, чтобы взглянуть на улицу. Он никогда не был женат. Может, память о супружеских приключениях второго маркиза, чья жена была слишком близка к принцу Уэльскому, да и семейные невзгоды его отца, третьего маркиза Хертфордского, не слишком вдохновляли его на брак. Впрочем, когда ему исполнилось 18 лет, некая миссис Агнес Джэксон родила от него сына, которого она назвала Ричардом и который носил материнскую фамилию, поскольку маркиз не признал своего отцовства.

Чем же занимался в свои уединенные парижские годы сэр Ричард Сеймур-Конвей, четвертый маркиз Хертфордский, потомок царедворцев, камергеров и послов Великобритании (еще ведь и первый маркиз Хертфордский был послом в Париже)? Он занимался тем же, чем занимались многие богатые образованные люди его времени, – собиранием предметов искусства старины, умножением семейной коллекции. Он разделял пристрастие своего отца к предреволюционной французской живописи, к Ватто, Грезу, Буше и Фрагонару, к французской кабинетной мебели таких мастеров, как Годрео и Ризенер, Вейсвейлер и Буль. Он приобрел богатейшую коллекцию старинных рыцарских доспехов и оружия. Но он покупал и голландских мастеров живописи, таких, как Рембрандт и Франц Хальс, и великих мастеров других стран – Веласкеса, Ван Дейка, Рубенса. Особое пристрастие он испытывал к Мурильо и Грезу.

Умер четвертый маркиз Хертфордский в Булонском лесу в своем замке Багатель на самом закате Второй империи, в августе 1870 года, когда прусская армия подходила к его любимому Парижу. Огромное свое состояние – и замок Багатель, и квартиру на рю Лаффит, и ирландские поместья, и бесценные коллекции он завещал своему незаконному сыну от Агнес Джэксон Ричарду Уолласу, которому было в ту пору 52 года. Надо сказать, что Ричард Уоллас уже многие годы исполнял у отца обязанности секретаря и торгового агента, так что успел приобрести и вкус, и необходимые знания. Разделяя пристрастие отца к мебели, фарфору и французской живописи, он проявлял большую самостоятельность при выборе полотен времен Средневековья и эпохи Возрождения. Итак, в начале 70-х годов он стал владельцем всей коллекции и огромного состояния. Именно в эти годы Ричард Уоллас смог продемонстрировать свою любовь к этому городу, в котором он прожил чуть не полвека. Париж переживал тогда трудные времена. Франко-прусская война, осада, эпидемии, голод. Ричард Уоллас подарил городу Парижу кареты «скорой помощи» и полсотни изящных фонтанов с питьевой водой, которые до сих пор украшают Париж и носят название «уолласы», подарок, увековечивший историю любви богатого английского бастарда к гостеприимному городу Парижу.

Собственно, Ричард Уоллас и был ведь настоящим парижанином. И вкусы у него парижские, и судьба. В молодости он влюбился в продавщицу из парфюмерного магазина, с которой он жил вне брака больше тридцати лет. Когда они поженились, их сыну Эдмонду, носившему фамилию Ричард, было уже тридцать. В эти годы Ричарду Уолласу было пожаловано звание баронета, и в 1872 году он поселился в Лондоне, в Хертфорд-хаузе. Тогда же он решил переправить в Англию значительную часть родовой коллекции. Видимо, после войны и насилий, сопутствовавших Парижской коммуне, Париж перестал казаться ему надежной гаванью. Когда сэр Уоллас поселился в Хертфорд-хаузе, часть его коллекции была выставлена в лондонском Бетнал-Грин-Музеуме. Выставку эту, которая стала настоящей лондонской сенсацией в начале 70-х годов, посетило пять миллионов человек. В 1887 году умер сын сэра Уолласа Эдмонд, и семидесятилетний коллекционер решил вернуться домой, в Париж, в Багатель. Он вернулся один. Старая и, надо сказать, довольно страхолюдная леди Уоллас, урожденная Амели Жюли Шарлотт Кастельно, бывшая парижская продавщица, в родной Париж с ним не поехала. Может, она уже тогда нашла кого-нибудь помоложе; Ричард Уоллас умер три года спустя в замке Багатель, в той же самой комнате, что и его отец, четвертый маркиз Хертфордский. Состояние и коллекции он оставил леди Уоллас. Она прожила еще семь лет, и советником ее (а заодно и любовником) был тридцатитрехлетний (то есть лет на тридцать ее моложе) Джон Меррей Скотт. Коллекции из Хертфорд-хауза она, согласно пожеланию мужа, передала государству. Все остальное – и замок в Булонском лесу, и квартиру на рю Лаффит, и остатки коллекции, и ирландские поместья леди Уоллас завещала своему любовнику, у которого город Париж и купил замок Багатель.

Когда я в последний раз приезжал в Лондон, я посетил Хертфорд-хауз, что на Манчестер-сквер, и место это показалось мне не только фантастическим заповедником искусства, но и уголком старого Парижа в самом центре Лондона. Даже фонтанчик «уоллас» там стоит близ парадного входа…