Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 2: Правый берег

Носик Борис

На запад вдоль Сены

 

 

Лувр

Отдохнув в скверике близ башни Сен-Жак, можно двинуться к западу, в направлении знаменитейшего Королевского дворца и еще более знаменитого (может, самого известного в мире) музея искусств – Лувра. Лувр тут совсем близко, и кратчайшим путем мы дойдем до него, двигаясь параллельно Сене по знаменитой улице Риволи. Улица эта проложена была лишь в начале XIX века, на ней расположены знаменитая английская книжная лавка, знаменитый чайный салон начала века (где проголодавшийся англичанин может получить настоящий чай и почти настоящий пудинг), а также знаменитый отель «Мерис», где знаменитому Джорджу Оруэллу доводилось в трудные годы жизни мыть посуду. Ну а в общем-то аркады и лоджии этой торговой улицы захватили нынче истинные короли эпохи – торговцы модной одеждой, так что пока наши спутницы будут томиться у модных витрин, мы могли бы припомнить вкратце историю знаменитого Лувра. То, что мы еще не дошли до цели, нашему рассказу не помеха. Ведь и нынешний Лувр, и стеклянная пирамида во дворе, и толпы туристов, и палатки с сувенирами и репродукциями вряд ли помогут нам представить себе, чем был Лувр изначально. Это был укрепленный замок на правом берегу Сены. Отправляясь в конце XII века (в 1190 году) в очередной (Третий) Крестовый поход в Иерусалим для освобождения Гроба Господня, предусмотрительный король Филипп-Август не только разместил часть сокровищ в надежном квартале Маре у тамплиеров, но и решил по возможности обезопасить оставляемый город. И, поскольку нападение могло грозить с севера, из низовьев Сены (оттуда приходили норманны, да и английский собрат Ричард Львиное Сердце не внушал большого доверия), король решил воздвигнуть крепость на берегу. А вот отчего ей дали это волчье название («лув» значит «волчица») – можно только гадать (может, стая волков забредала сюда из ближнего леса). Позднее, судя по завещанию Людовика VIII, короли хранили свои сокровища в башне этого замка, так что крепость считалась надежной. Мало-помалу французские монархи украшали и совершенствовали замок, приспосабливая его для нормальной королевской жизни. В XIV веке немало сделал для благоустройства этого готического замка король Карл V. Но конечно, и при всех королевских усилиях «удобства» замковой жизни были весьма относительными. Когда Карл V объявлял, что пора бы почистить замковый ров, обитатели Лувра срочно покидали замок – такая стояла вонища во всей округе…

Когда на троне во Франции утвердился просвещенный, ренессансный король Франциск I, он приказал разобрать знаменитую башню и построить ренессансное жилье: сам он, бедняга, столько лет промаялся в плену в Мадриде, что приобрел отвращение ко всем этим тюремным интерьерам. Когда же королева Екатерина Медичи решила из Маре, из зловещего отеля Турнель, перебраться в Лувр, она добилась, чтобы построили Тюильрийский дворец, торцом к Сене – перпендикулярно уже существовавшему зданию, в котором, как она верно заметила, жить было негде, хотя ведь уже и покойный ее муж, а потом и Генрих III пристроили два боковых крыла к прежнему зданию. Название Тюильри дворец получил от двух фабрик черепицы, размещавшихся в нынешнем саду Тюильри («тюиль» и есть «черепица»). Генрих IV соединил Тюильрийский дворец со старым зданием полукилометровой Приречной галереи, а кроме того, велел построить Аполлонову галерею. Это Генрих IV и Мария Медичи положили начало собиранию произведений искусства. Славный король Генрих IV решил, что Лувр вообще должен стать музеем, и больше ничем. У короля даже вошло в привычку селить художников в помещениях Лувра. Прошло чуть ли не четыре столетия до полного осуществления замысла короля. Работы по созданию Большого Лувра завершились к началу третьего тысячелетия нашей эры. Называют разные, всегда астрономические, цифры затрат на обустройство Лувра – от семи миллиардов и больше. При президенте-социалисте Миттеране было выселено из северной части дворца целое Министерство финансов. Для него правительство социалистов построило гигантское, фараоновское здание министерства в Берси и, кстати, не прекращает расширять его обширные подсобки за рекой (в современной Франции больше чиновников, чем в любой из стран Европы).

Конечно, после короля-градостроителя Генриха IV над достройкой и украшением Лувра трудились многочисленные Людовики, два Наполеона и целая армия великих архитекторов, да и гигантское собрание произведений искусства сложилось здесь не за один день. 10 августа 1793 года Лувр был объявлен государственным музеем. Позднее Наполеон тащил сюда сокровища искусства со всего света. Недавний выезд чиновников из дворца освободил еще 22 000 квадратных метров площади, и можете не сомневаться, что все они уже заполнились произведениями искусства. Говорят, что сам Генрих IV приобрел у старенького Леонардо да Винчи портрет загадочной Моны Лизы, супруги Франческо дель Джиоконды. Перед Первой мировой войной портрет был похищен из Лувра, и это стало национальной бедой. Зато, когда картина была обнаружена в Италии и возвращена в Париж, ее встретили оружейным салютом, каким гвардия встречает здесь высоких гостей.

За четырнадцать лет своего президентства Франсуа Миттеран развернул (и даже завершил) в Париже несколько «великих строек». Реализация планов Генриха IV по созданию Большого Лувра может быть, вероятно, отнесена к наиболее удачным из них (прочие попахивают катастрофой, безвкусицей и напрасной утечкой миллиардов), хотя и завершение этого проекта тоже невольно наводит на мысли о странной склонности страны революции и цареубийства к атмосфере монархии. Дело в том, что начало президентства Миттерана совпало с обнаружением смертельной болезни, которую он на протяжении десятилетия (вопреки собственному декрету) скрывал от подданных. Но сам монарх все больше думал в эти годы о памятниках бессмертия, о величии египетских фараонов. И вот во дворе Лувра была построена стеклянная пирамида, застящая старинные фасады и малосовместимая с тяжеловесным старинным дворцом. Пирамида как бы прячет вход в музей Лувра и, конечно, шумный торговый пассаж под Квадратным двором Лувра. И там все тот же базар, все тот же свободный рынок, то же готовое платье. Однако кто же из знатоков-интеллектуалов во Франции стал бы спорить со всесильным монархом, разве он не у себя дома в королевском Лувре, в верноподданном Париже?

Для описания знакомства, даже краткого, с галереями и залами Лувра понадобилась бы целая книга, а может, и две, и три книги: здесь ведь десятки залов, увешанных картинами, многие километры пути – от искусства древней Месопотамии, Персии, Древнего Египта, Анатолии, стран Леванта и Палестины к этрускам, римлянам, к европейскому Средневековью, к французской, итальянской, испанской, голландской, германской живописи – через века, континенты, эпохи…

Отправляясь в музей, заранее выберите себе любимую эпоху, любимую страну, любимых мастеров, и тогда – в путь… Путь неблизок, смена впечатлений утомительна, а еще ведь отвлекают внимание бодрые группы английских школьников, шумные американцы, туристы из Свердловска, дамы из Варшавы, нефтяной шейх с целым питомником жен, до глаз закутанных в чадру…

– Месье, а где Джиоконда? Да-да, и мы к Джиоконде. Мы все к Джиоконде…

– Да там и без вас толпа. Купите себе репродукцию и повесьте дома… Пририсуйте к ней усы – и прославитесь. Один французский чудак на этом карьеру сделал.

 

Пале-Руайяль

Пройдя какую-нибудь сотню метров от Лувра к северо-западу все по той же улице Риволи, свернешь направо и ненароком попадешь вдруг в тишину сквера и какого-то, словно бы полузабытого внутреннего города – «малого города внутри большого города», как говорил об этом квартале живший здесь Жан Кокто, «города, хранимого его кошками». Похоже, что даже самые дотошные группы туристов обходят эти места, где каждая дверь, каждое окно – молчаливый свидетель творимой здесь в былые времена (в криках, плаче, смехе, крови и слезах) истории. Но может, потому и обходят эти места туристы, что история-то эта чаще всего история чисто французская, а заграничный турист, он быстро устает от всех этих чужих Людовиков и Робеспьеров. Ну что, скажем, нетерпеливому туристу с того, что это именно в лавке Баденов, в доме № 177 здешней галереи де Валуа, Шарлотта Корде купила нож, чтобы в тот же день зарезать Марата в его собственной ванной (у нас убивают каждый день, только убийц отчего-то не могут найти). Или что это именно здесь, в галерее Божоле, в ресторане «Ле Вери», художник Фрагонар налег на мороженое и был наказан апоплексическим ударом, от которого и умер прямо за столиком (у нас тоже никто диету не соблюдает, разве что пенсионеры). И что приезжему до того, что именно с одного из этих каштанов Камиль Демулен сорвал памятные листья для кокарды (и дома-то забыть не удается про все эти революции). Или что над вон той галереей жила писательница Колетт, вон и буква «С» под ее окошком…

«Кабы они были все русские…» – сказала мне как-то разочарованно в самолете туристка, возвращавшаяся из Парижа в родной Ставрополь через Москву. Сказала с такой обидой, точно она была на экскурсии не в столице Франции, а в Среднем Поволжье. Тут я встрепенулся: «Русские?» Да, конечно, ведь и русские не обходили ни эти дворцы, ни этот квартал. Здесь не раз гуляли и пировали русские царственные особы. Великий Петр подписывал тут какие-то важные документы. Сюда приходил Карамзин. Это здесь молодые русские офицеры-победители (молодой Батюшков был в их числе), отведав устриц в этих прославленных кафе, ближе к ночи осаждены были доступными красотками, которые отчего-то именно эти царственные места избрали некогда для отправления своего древнего промысла. В более пристойной атмосфере здесь бывали и Герцен, и Анненков, и Белинский, и Тургенев, и князь Сергей Волконский. Да кто ж только из русских не приходил сюда, на Пале-Руайяль! Пора и нам с вами туда. Но для начала чуть-чуть истории.

Нетрудно догадаться, что своим возникновением этот квартал дворцов и знаменитого сада обязан своей близости к королевскому Лувру. Двор прочно обосновался в Лувре в XVI веке. Крепостную стену города, воздвигнутую Карлом V, отодвинули дальше к северу, а нынешний Пале-Руайяль был еще в ту пору вполне сельской местностью: лужки да овечки, да коровки, да ручейки, да звон колокольчиков. И вот здесь начали строиться придворные. Расцвет нового строительства пришелся на XVII век, и возникший здесь ансамбль вызывал восхищение такого мэтра архитектуры, как Бернини. Поначалу всей операцией заправлял великий человек по имени Арман Жан дю Плесси, более известный миру как кардинал Ришелье. Приглашенный им архитектор Жак Ле Мерсье, создатель Часового павильона в Лувре, начал здесь в 1629 году строительство кардинальского дворца (кстати, позднее тот же архитектор воздвиг старое здание Сорбонны, от которого только и уцелела что часовня, где погребен род Ришелье).

Что же до великолепного кардинальского дворца, то кардинал предусмотрительно принес его в дар королю Людовику XIII четыре года спустя. С тех пор кардинальский дворец и называется Королевским дворцом, по-французски – Пале-Руайяль. По приказу кардинала королевский садовник Дего разбил перед дворцом сад с бассейном, в ту пору это был самый большой сад Парижа. Да и самый дворец обставили с роскошью, пристрастием к которой славился этот «сфинкс в красной мантии (именно так назвал прославленного кардинала историк Мишле): здесь находились замечательные кардинальские коллекции произведений искусства, его библиотека и большой театр в итальянском стиле (театр, кстати, был при тогдашнем способе освещения весьма, как выразился бы специалист, «небезопасным в пожарном отношении» и неоднократно горел). После смерти кардинала жила во дворце Анна Австрийская с сыном, будущим Людовиком XIV. Из всех преимуществ местоположения дворца вдовствующая королева выше всего ценила близость к дворцу кардинала Мазарини, который, если верить историкам, был ее любовником. Для вящего удобства высокопоставленной пары в стене, окружающей дворец, была устроена укромная калитка. И на счастье: она пригодилась королеве, ее сыну и герцогу Орлеанскому в 1650 году во время Фронды. Через эту калитку, как утверждают, они и бежали из дворца. Сам же Людовик XIV, когда подрос и сел на трон, избрал резиденцией Версаль.

В Пале-Руайяль жила также вдова казненного английского короля Карла I Генриетта. Когда ее дочь, тоже Генриетта, вышла замуж за старшего брата французского короля, носившего титул Месье, дворец, должным образом приведенный в порядок, был отдан королем брату. Потомки Месье по мужской линии и владели дворцом до самого 1848 года. Сын Месье принц-регент Филипп Орлеанский был поклонник науки и искусства, так что его время (а он, по существу, правил Францией при малолетнем Людовике XV) считается блистательным периодом украшения дворца. В это время галереи первого этажа были украшены художником Койпелем и все помещения на этаже обновлены. Коллекция картин принца-регента уступала в ту пору только королевской коллекции. В эпоху этого регентства дворец прославился также вакханалиями своих «ужинов». Внук принца-регента пятый герцог Орлеанский, последний предреволюционный владелец дворца, тоже Филипп Орлеанский, но по кличке Филипп-Эгалите (то есть Равенство), к моменту вступления во владение дворцом был уже по уши в долгах. Пришлось выкручиваться. Он пристроил к дворцу аркады, где сдавал в аренду лавки, открыл в многочисленных помещениях игорные дома и бордели. Надо сказать, что королю Людовику XVI эта предпринимательская деятельность его кузена пришлась не слишком по вкусу, именно ее он и имел в виду, когда обратился к герцогу прилюдно с упреком: «Кузен мой, вы сделались лавочником, так что отныне мы сможем лицезреть вас только по воскресеньям». Эту язвительную фразу герцог Орлеанский припомнил своему царственному кузену в «незабываемом 1793-м». Герцог тогда примкнул к революции, стал членом Конвента, добавив к своему имени кличку Эгалите, и голосовал за смертный приговор королю-кузену (втайне надеясь сесть на его трон). Он пережил короля всего на несколько месяцев и последовал за ним на гильотину: увы, история выживания аристократии в кровавые годы революций изобилует многими эпизодами предательства. Но не будем забегать вперед: обидно было бы не остановиться на бурной жизни Пале-Руайяль в годы, предшествовавшие революции, ибо история ее пестрит эпизодами и именами, без которых не обойтись ни тем, кто изучает историю Франции, ни тем, кто просто гуляет по славному кварталу.

Сократив на целую треть знаменитый сад времен Ришелье, герцог Орлеанский окружил его колоннадой, над которой высились шесть десятков одинаковых жилых домов с мезонинами, балюстрадами и антресолями. Улицы, примыкающие к этим домам, он назвал именами трех своих сыновей – Валуа, Монпансье и Божоле. Со стороны же дворцового двора он велел построить деревянные застекленные галереи, которые окрестили Татарским станом. Здесь было множество магазинов и кафе и вообще все виды популярных развлечений. Понятно, что сюда устремились в поисках удовольствий досужие парижане. Взамен вторично сгоревшего дворцового театра герцог приказал архитектору Виктору Луи построить два новых театра.

Не следует думать, что новый Пале-Руайяль сулил одни только грубые удовольствия и тот вид увлекательного времяпрепровождения, что нынче называют с легкой руки приверженных к нему средних американцев «шопингом». В здешних кафе была, например, в большом почете игра в шахматы. Рассказ об этом вы найдете в знаменитой повести Дени Дидро «Племянник Рамо», где описаны шахматные баталии в кафе «Ла Режанс», ставшем истинной Меккой тогдашних парижских шахматистов. Шахматы в кафе можно было брать напрокат за почасовую плату, и ночью это обходилось дороже, чем днем, так как к шахматам прилагалась еще и свеча. «Для игры в шахматы, – говорится в повести Дидро, – лучшее место на земле – это Париж, а в Париже – кафе “Ла Режанс”». Напомню, что в кафе этом давал сеансы одновременной игры на нескольких досках известный парижский композитор, основатель театра «Опера-комик», но при этом еще и некоронованный чемпион мира по шахматам Андре Даникан-Филидор, оставивший потомкам написанную им двадцати двух лет от роду и напечатанную в Лондоне книгу «Анализ шахматной игры», книгу, которая по сей день остается классическим шахматным трудом. Героя повести Дидро даже раздражало, что этот знаменитый человек, вместо того чтобы сочинять музыку, двигает деревянные фигурки сразу на многих досках, побуждаемый к этому подвигу лишь пустым тщеславием чемпионства.

Кстати, раз уж мы заговорили о тщеславии и победителях: в 1794-м в кафе забредал из своего убогого отельчика другой сильный игрок – Наполеон Бонапарт. Он тоже часами двигал здесь на доске деревянные фигурки, учась обдумывать каждый свой шаг на много ходов вперед. Дидро, судя по его роману, и сам много времени проводил в Пале-Руайяль: в солнечную погоду на скамейках сада, а в дождь, подобно герою его повести, среди шахматистов в кафе «Ла Режанс». Дидро был уже стар в ту пору и болен, ему трудно было взбираться по лестнице в свою квартиру, и, узнав об этом, его поклонница русская императрица Екатерина II купила ему в подарок (через немецкого писателя барона де Гримма) великолепную квартиру во дворце XVII века, тут же неподалеку, в квартале Пале-Руайяль, на улице Ришелье.

19 июля 1784 года состоялся переезд философа, но, увы, ему недолго пришлось наслаждаться новым жильем – он умер меньше чем две недели спустя. Библиотека его была отправлена в Петербург. Нуждаясь в деньгах, Дидро выставил ее на продажу еще за двадцать лет до своей смерти, и русская императрица купила ее, но при этом оставила в распоряжении Дидро до конца его дней, а ему еще платила вдобавок жалованье как библиотекарю.

Поскольку городская полиция не имела доступа в частные владения герцога Орлеанского, труженицы панели и посетители игорных домов чувствовали себя в галереях Пале-Руайяль в полной безопасности. Вообще, древнейший промысел рядовых тружениц панели, хоть и не был в ту пору более почтенным, чем ныне, все же не страдал от излишнего ханжества и цензурных преследований. Скажем, брошюрки, которые издавали в Пале-Руайяль, со всей откровенностью сообщали о качествах предлагаемого товара и ценах на него: «Мари, крупная блондинка, цвет лица и тела бледный, чуть синеватый, зубы плохие… цена 3 ливра. Можно сторговаться за ливр четыре су». Это для тех, кто экономит на чувствах. Для более щедрых брошюра предоставляет выбор: «Жюли, брюнетка, довольно красивая, большие груди, все умеет, на все готова… Цена 6 ливров».

В последние предреволюционные годы граждане, посещавшие Пале-Руайяль, перешли к еще более опасному времяпрепровождению: теперь в здешних кафе с жаром толковали о политике, тут возникали кружки и тайные общества. Кончилось тем, что в июле 1789 года пылкий Камиль Демулен, взобравшись на столик перед кафе «Де Фуа», призвал взбудораженных граждан к оружию. Из листьев pacтущих здесь конских каштанов он соорудил и прицепил себе на шапку первую революционную кокарду, после чего двинулся на штурм монархии во главе бушующей толпы.

Дворец и сад, переименованные в Пале-Эгалите (дворец Равенства) и сад Революции, бушевали добрых пять лет, по истечении которых и Филиппу-Эгалите, и Камилю Демулену перегруженный работой палач республики отрубил головы на гильотине: революция приобретала истинно революционный размах. Впрочем, даже революция не сразу отбила у населения жажду плотских удовольствий. Об этом свидетельствует гулявший весной 1790 года под каштанами сада Пале-Руайяль русский писатель Николай Карамзин:

«“Нимфы удовольствий” приближались к нам одна за другой, бросали нам цветы, вздыхали, хихикали, зазывали нас в свои гроты, обещали нам бездны приятностей и исчезали, как ночные призраки в свете луны».

Революция захлебнулась в крови граждан, пришел Наполеон, взял власть и, боготворимый соотечественниками, отправился проливать кровь по всему свету. Наконец союзники победоносно вошли в Париж, ведомые русским императором Александром Победителем. Молодой офицер и поэт Константин Батюшков рассказывает, как в тот славный день 31 марта 1814 года он впервые двинулся к заветному месту Парижа от Вандомской площади:

«Миновав Театр-Франсэ, я стал прокладывать путь к Пале-Руайялю, этому средоточию шума, движения, девчонок, новинок, роскоши, нищеты, распутства. Те, кто не видел Пале-Руайяля, вряд ли смогут себе его представить. В лучшем ресторане, у знаменитого Вери, мы ели устриц и пили шампанское за здоровье государя, нашего доброго царя. Потом мы отдохнули немного, походили по магазинам и кафе, посетили погребки и кабаре, продавцов каштанов и т. д. Ночь застала меня посреди Пале-Руайяля».

Надо сказать, что и после окончания революции Пале-Руайяль успокоился не сразу. В кафе «Де Валуа» засиживались теперь допоздна роялисты, а в кафе «Де Лемблен» – либералы и бонапартисты. Между ними легко вспыхивали споры, которые кончались жестокими дуэлями. В мемуарах одного местного жителя описаны постоянные гром баталий и стоны, оглашавшие по ночам сад. К столкновениям вели в ту пору не только разногласия политические, но даже эстетические. В конце концов зов желудка собирал даже непримиримых противников где-нибудь под одной крышей, за столиками «Ле Вери», кафе «Де Шартр» или «Гран-Вефур». Брали верх французское легкомыслие и гурманство. (Помните, как возмущался наш серьезный Белинский: разве можно приступать к ужину, если мы не решили еще вопрос о существовании Бога? Другой подход к жизни. Но у нас ведь все и кончалось еще хуже…)

Буржуазнейший король Луи-Филипп пытался усмирить этот небезопасный, бурлящий уголок Парижа, разогнать девочек, покончить и с вольномыслием, и с пороком. И действительно, часть поклонников моды и развлечений перебралась к тридцатым годам прошлого века на вошедшие в моду Большие бульвары, однако Пале-Руайяль затих не сразу. Здесь гуляли еще и во времена Бальзака. Да и перенесись мы назад, смогли бы встретить здесь (в середине XIX века и позже) немало видных своих соотечественников, которым Пале-Руайяль казался истинным чудом. Еще и в 1847 году нашему пылкому, но не избалованному зрелищами роскошной жизни Белинскому Пале-Руайяль показался сказкой Шахерезады. Неистовый Виссарион гулял здесь в обществе Анненкова и Герцена с супругой, а вернувшись, настрочил жене отчет об этой прогулке.

«Пале-Руайяль, – писал критик-демократ, – это новое чудо, новая Шахерезада. Вообрази себе огромный квадрат, освещенный огнями роскошных магазинов, а посреди посаженные каштаны и огромный бассейн, в центре которого плещет гигантский фонтан в форме плакучей березы!»

Год спустя более привычный к роскоши Иван Тургенев, имевший обыкновение пить кофе и читать газеты в кафе на Пале-Руайяль, встретил здесь некоего загадочного человека с черными с проседью волосами и орлиным носом, который, заговорив с Тургеневым, предсказал, что уже до конца месяца Франция станет республикой, а до конца года вернутся Бонапарты. Тургенев написал рассказ об этой встрече, который увидел свет лишь тридцать лет спустя, и в подзаголовке его было обозначено: «Эпизод 1848 года». Тридцать лет спустя читатели еще, вероятно, помнили, что предсказания таинственного француза не преминули сбыться. Как видите, Пале-Руайяль и в середине прошлого века продолжал жить политическими страстями.

Гуляя по саду Пале-Руайяль летним утром 1861 года, Герцен встретил там «величественного старца с длинной седой бородой и длинными побелевшими волосами, ниспадавшими на плечи». Герцен узнал в старце участника декабрьского бунта 1825 года князя Сергея Волконского, отбывшего пятнадцать лет каторги в Сибири, амнистированного императором Александром II и приехавшего во Францию на лечение…

В общем, кого только не встретишь в саду Пале-Руайяль! Я ведь и сам, помнится, 120 лет спустя после встречи Герцена с Волконским увидел в саду стайку девчушек – студенток художественного училища с папками для рисования, восхищенно разглядывавших последнюю тогдашнюю новинку Пале-Руайяль – колонны Бурена. Желая несколько оживить притихшие за последнее столетие сад и двор, парижская мэрия (и миттерановский модник-министр) позволила современному скульптору Бурену украсить прекрасный ансамбль и сад авангардным творением искусства – скопищем разновеликих, полосатых, каннелюрованных усеченных колонн. Сам я, растратив авангардистский запал первой (да и второй) своей молодости, с некоторой подозрительностью относился к попыткам улучшать старинные ансамбли Парижа (такие, как Лувр, Пале-Руайяль, площадь Бастилии) последними криками моды и авангарда, так что и к колоннам Бурена я отнесся в тот день вполне скептически: с плохо скрываемым отвращением глядел я вниз, в огражденную дыру, на мокрый изразцовый пол и обрезанные колонны в луже.

– Ой, ой! – восхищенно лепетали девчушки. – На что это похоже, Мари? Как ты думаешь, на что похоже?

Не дождавшись объяснений авторитетной Мари, которая была, вероятно, эрудиткой-второгодницей, я невежливо буркнул:

– На общественную уборную!

Я был вознагражден взрывом восторга и возмущения и в свое оправдание сказал, что я не знаток авангарда и вообще русский, что с меня взять…

– Ой, вы русский, – пролепетала самая крошечная и самая милая из девчушек с папками. – А у меня дедушка был русский.

Я строго спросил, как его фамилия, и она ответила эпически скромно:

– Краснов. А прадедушка при царе был генералом.

– А без царя – писателем? – вспомнил я.

Она пожала плечами. Ее пока не волновала история…

Боже, кого ж тут только не встретишь, в Пале-Руайяль! И Герцена с Натальей Александровной, и Белинского с Анненковым, и Тургенева с Батюшковым, и императора Павла с Доротеюшкой Вюртембергской, и Бакунина с Маяковским, и вот, на тебе, правнучку генерала Краснова, георгиевского кавалера, донского атамана, выданного англичанами советским властям в 1945-м и преданного в 1947-м мучительной казни, – популярнейшего в эмиграции романиста. Люди поинтеллигентней читали в Париже Алданова, а кто попроще и ближе к царю-отечеству – романы Краснова…

Тишина и покой, о которых мечтал король Луи-Филипп, пришли в Пале-Руайяль, вероятно, только в нашем веке, к тому времени, как знаменитая писательница Колетт поселилась на рю де Божоле, а многогранный Жан Кокто на рю де Монпансье (здесь была, по словам того же Кокто, «деревня в центре Парижа»). Колетт, которую ее друг и поклонник Кокто назвал однажды «чернильным фонтаном», оставила идиллическое описание квартала: «По утрам мы выходим подышать свежим воздухом – кошка, бульдог и я. На садовых сиденьях, этих неудобных креслах почтенного возраста, я люблю размышлять о магии, которая еще витает над Пале-Руайяль, обо всем, что переживает ныне упадок, но еще живо, обо всем, что разрушается, но не меняется».

Дальше у Колетт – рассказ о здешних молчаливых обитателях, блюдущих загадочный кодекс взаимной вежливости: про старушку, которая опирается при ходьбе на трость, про месье, который разводит кактусы на подоконнике, и другого месье, который выходит на прогулку в соломенных шлепанцах, про серьезного мальчугана, который однажды положил ей в ладонь мраморный шарик, и про старую даму, которая вдруг прочла ей свою оду, посвященную Виктору Гюго…

Многих наших знакомых (пусть даже знакомых нам заочно) видели улицы старинного квартала Пале-Руайяль. В 1821 году лицейский товарищ Пушкина Вильгельм Кюхельбекер прочел в «Атене Руайяль», что на рю де Валуа, лекцию о русском языке, который всегда, согласно его заявлению, был языком свободы и свято хранил в каждом истинно русском сердце слово ВОЛЬНОСТЬ. Зал бурно аплодировал, а истинно русский немец Вильгельм Карлович Кюхельбекер, нескладный Кюхля, взволнованно взмахнул рукой, опрокинул стакан воды и лампу, однако либеральной парижской публике не было при этом ни «кюхельбекерно», ни «тошно». Какой-то старый якобинец пришел на помощь докладчику, сказав: «Мужайтесь, юноша. Вы нужны вашему отечеству». Вдохновленный таким дружеским приемом, Вильгельм Кюхельбекер вернулся в Петербург, вышел в 1825-м с друзьями на Сенатскую площадь, целился в одного из великих князей (пистолет, конечно, не выстрелил), бежал в Варшаву, был пойман и провел оставшиеся два десятилетия молодой жизни в тюрьме и ссылке. А в нынешнем доме № 14 на рю де Мулен разместилась весной 1844 года редакция газеты немецких социалистов, сотрудниками которой были Бакунин и Маркс с Энгельсом. Ревизионист Бернштейн рассказывал позднее, что буйный Михаил Бакунин поставил в просторной комнате редакции раскладушку и перенес туда все свое имущество – сундучок да оловянную кружку. Там он и спал. В той же комнате заседала редакция, здесь кипели революционные страсти. Работники редакции ходили по пустой комнате или сидели на раскладушке Бакунина, спорили, философствовали, и накурено здесь было так, что собеседники с трудом различали друг друга в дыму, а открыть окно боялись – как бы прохожие не вызвали пожарных…

Останавливаясь порой под этими окнами в квартале Пале-Руайяль, я вспоминаю про чудное русское детство Бакунина в цветущем Премухине под Торжком, про его милого отца и чудных сестер, которых он любил так ревниво и странно, про его размашистое барское добродушие, обжорство, дилетантское гегельянство и страстное учительство, про его долгое сидение в Петропавловской крепости, про его заграничные скитания, про его анархизм и марксизм… Про все, о чем мы так часто беседовали с его младшей родственницей милой Татьяной Бакуниной здесь, в Париже, всего каких-нибудь лет десять тому назад.

Квартал Пале-Руайяль – из числа тех уголков французской столицы, про которые «сколько ни говори, еще и на завтра останется». Ну как нам, скажите, покинуть площадь, не задержавшись у дома № 2? Здесь в конце 50-х годов прошлого века размещался «Отель Трех императоров», и в конце весны 1858 года в нем занимали целый этаж князь Кушелев-Безбородко с супругой, которых посетил здесь однажды известный (уже тогда и в России известный) писатель Александр Дюма-отец. Засиделись хозяева с веселым гостем за полночь, и вот в конце оживленной беседы князь и княгинюшка предложили писателю отправиться вместе с ними в Петербург и быть там их гостем. Так Дюма оказался в России, где провел добрых семь месяцев, странствовал, добрался от Петербурга аж до самой Астрахани и, конечно, все свое путешествие описал в книге «Путешествие из России». Позднее отель переменил свое название, но состоятельные русские останавливались в нем по-прежнему. Герцен, к примеру, тут жил не раз.

В галерее Валуа, на которую выходит правое крыло Королевского дворца (это крыло – последняя уцелевшая часть первоначального кардинальского дворца), любопытный турист может увидеть несколько очень старых ателье и кафе Парижа. Скажем, кафе «Валуа», которое наряду с «Кафе Тысячи колонн» и кафе «Гран-Вефур» является одним из старейших питейных заведений Парижа. Или увидеть, например, ателье гравера-геральдиста Гийомона, основанное еще в 1761 году, а также упомянутый уже нами в связи с убийством Марата магазин ножей Бадена.

Под № 6 и № 8 на улице Валуа размещается построенный в середине XVI века дворец Мелюзин, где в 1638 году кардинал Ришелье председательствовал на первых заседаниях Французской академии.

Знаменитое кафе «Гран-Вефур» открылось в 1784-м: в нем сиживали принц Мюрат и граф Ростопчин, герцоги д’Амаль и дю Берри, Ламартин и Сент-Бёв. В той же галерее размещаются кафе «Ле Вери», где умер некогда художник Фрагонар, а также кафе «Лемблен» и кафе «Дю Каво», где в прошлом веке сиживали нимфы Пале-Руайяль. На западную сторону сада, окаймленную галереей Монпансье, выходит западное крыло дворца Монпансье, где ныне заседает Конституционный совет Франции. Бывший до недавнего времени его президентом, близкий друг покойного Миттерана месье Роллан Дюма пережил малоприятное столкновение с французской юстицией, которая преуспела в поисках шикарной женщины («шерше ля фам»), а потом стала искать (впрочем, не слишком энергично), откуда взялись у месье Дюма приблудные чемоданы с деньгами. Здание этого дворца элегантностью внутреннего убранства обязано в значительной степени стараниям принца Жерома-Наполеона Бонапарта и его супруги Марии-Клотильды Савойской. Принц с супругой принимали у себя самое изысканное, интеллигентное и либеральное общество эпохи – у них бывали и Сент-Бёв, и Ипполит Тэн, и Ренан, и Флобер…

На улице Монпансье размещается Театр Пале-Руайяль, построенный еще Виктором Луи и неоднократно перестроенный, переживший свои золотые дни в 40-е годы XIX века, когда Лабиш отдавал театру все свои пьесы.

Еще более важный театр, непосредственно примыкающий к Королевскому дворцу, размещается на слиянии площадей Колетт и Андре Мальро. Это знаменитый Французский театр, или «Комеди-Франсез», где снова и снова играют вечный, непревзойденный «Вишневый сад». Здание театра сооружено было в 1786–1790 годах тем же Виктором Луи, ну а годом создания самого театра (в результате слияния труппы Мольера и Театра Маре) считают 1680 год. В нынешнем помещении театр водворился в 1799-м, а декрет о передаче дел театра в ведение государства и о принципах внутренней его организации был подписан не в Париже, как естественно было бы предположить, а в негостеприимной Москве, где изволили пребывать в то время (весьма, впрочем, недолго) их императорское величество Наполеон I. Как помнит всякий русский, это было в 1812-м. Принципы устройства этого театра совершенствовались до самого 1975 года, и в результате устройство это является весьма оригинальным, пожалуй, даже уникальным в театральном мире Франции. Существует Общество актеров «Комеди-Франсез», состоящее из «пансионеров», с которыми контракт заключается на год, а потом каждый год обновляется, и из «сосьетеров», «членов общества», чей десятилетней и даже тридцатилетней продолжительности контракт рассматривается тем не менее заново каждые пять лет. Еще сложнее система пропорционального распределения доходов между членами общества: каждый из членов общества обладает чем-то вроде акций, пропорционально количеству которых он и вознаграждается.

Впрочем, роль, которую сыграл этот театр в истории французской культуры, гораздо важнее его достижений в области управления финансами и оплаты труда. Ведь это здесь сотрясал стены скандальный успех драмы Гюго «Эрнани», здесь слышались самые волнующие монологи, самые гениальные строки поэтов, которые потом французы передавали из уст в уста…

На днях я проходил перед спектаклем мимо здешней театральной кассы, где за два часа до начала уже стояли школьники, студенты и пенсионеры – в надежде на распродажу непроданных билетов, которая начинается за сорок пять минут до начала спектакля, притом по божеской цене… Мне вспомнилось, как мы в холодной Москве начала пятидесятых годов простояли две ночи у кассы Малого театра перед первыми московскими гастролями «Комеди-Франсез»… Ну а теперь их время – время этих прелестных парижских школьников – пробиваться в зал по дешевому билету и обмирать от восторга, слушая торжественные монологи. Боже, как я позавидовал им, мерзнущим в очереди…

Впрочем, и у меня есть в этом квартале свой любимый уголок. Он расположен между улицами Ришелье, Кольбер, Вивьен и де Пети-Шан – путаный комплекс разнородных и великолепных зданий XVII, XVIII и XIX веков, принадлежащих одной из знаменитейших европейских библиотек, французской государственной библиотеке – Библиотек насьональ.

Ее коллекции восходят к королевским библиотекам Франции, начало которым положил король Карл V, уже во второй половине XIV века собравший около тысячи томов. Настоящим библиофилом был король Людовик XII, собравший библиотеку в замке Блуа на Луаре. Король Франциск I перевез эту библиотеку в замок Фонтенбло, где она пополнилась греческими, латинскими и восточными рукописями. И это Франциск I издал гениальный указ о том, что один экземпляр каждой отпечатанной во Франции книги должен быть послан в королевскую библиотеку. С тех пор эти книги (как выражались в мое время, «обязательные экземпляры») обогащали королевские библиотеки, которые со времен Франциска I странствовали за королем из замка в замок, Карлом IX были перевезены в Париж, а Генрихом IV размещены в монастыре Кордельеров (том, что в Латинском квартале). Наконец, славный Кольбер перевез королевскую библиотеку из Лувра в свои дома на улице Вивьен, а потом и в соседствовавшие с ними отели Тюбеф и Шеври, принадлежавшие кардиналу Мазарини, который в 1654 году поручил знаменитому архитектору Мансару пристроить к этим домам две галереи (они целы и ныне, для Парижа три с половиной века – не вечность). Уже в 1692 году королевская библиотека была открыта для публики, а в 1724-м она водворилась на постоянное жительство также и во дворце Невер, выходящем на улицу Ришелье. Впрочем, она и тогда не перестала расширяться, ее достраивали позднее славный архитектор Робер де Котт и его сын Жюль-Робер. При этом библиотека постоянно пополнялась за счет подаренных ей частных собраний, а также вливавшихся в нее монастырских библиотек. Самое крупное пополнение поступило, конечно, в годы революции – за счет множества конфискованных библиотек, и частных, и монастырских. В середине XIX века библиотека подверглась крупной достройке и радикальной перестройке под руководством архитектора Лабруста.

Мне доводилось работать над первой моей парижской книгой в залах Лабруста, в частности, в красивом книжном зале (360 мест) с металлическими балками, девятью крытыми керамикой куполами и шестнадцатью металлическими колоннами. Отыскав свое место по номеру жетона, я, прежде чем углубиться в чтение, огляделся и подумал, что вот, может, на этом месте сидели перед Второй мировой войной так ценившие эту библиотеку Михаил Осоргин и Марк Алданов, а перед Первой – невзлюбивший здешние неудобства (их немало) Альберт Швейцер или даже злобный эмигрант Ульянов-Ленин…

Конечно, десятки миллионов книг и документов давно уже не умещаются в зданиях квартала Пале-Руайяль: еще до войны построено было хранилище на 40 километров полок в Версале. Но и это еще не решило проблемы: каждый год в хранилище прибывает тысяч сорок французских книг и еще столько же иностранных, так что все старые здания уже переполнены. В двенадцати отделах старой библиотеки, кроме отдела книг и читальных залов размещаются отдел рукописей и отдел старинных рукописных книг, а также отдел представляющих ценность сравнительно новых рукописей (вроде рукописей Гюго, Пруста, супругов Кюри и еще, и еще…). Там есть, кстати, рукописи Тургенева, письма Толстого, Гоголя, Герцена, Достоевского, да и русских книг тут больше полутора миллионов. Среди них есть Библия, напечатанная в 1581 году Иваном Федоровым (среди прочих книг она была привезена из России философом Дени Дидро). Среди ценных рукописей можно назвать «хартию» с подписью французской королевы Анны, дочери киевского князя Ярослава Мудрого.

Каких-нибудь три десятка лет тому назад в библиотеке был создан кабинет эстампов, а в отделе карт и планов – богатейшая коллекция карт, в том числе и старых, начиная с XIII века. В отдельном особняке, что на улице Ришелье, размещается музыкальный отдел – в нем полтора миллиона партитур. В богатейшем, ведущем начало еще от королевских коллекций отделе монет и медалей среди прочих несметных сокровищ хранятся конфискованные революцией сокровища аббатства Сен-Дени и часовни Сен-Шапель (умудренный русский читатель догадается, что часть «добычи» была разворована, а прочее не вернули). Остается добавить, что старинные галереи библиотеки украшены стенописью, что росписью покрыты и потолки – в общем, пленительный уголок Парижа (уже и будущий русский император Павел I ходил сюда на экскурсию)…

О том, что этим бурно растущим собраниям давно стало тесно в стенах библиотеки, догадаться нетрудно. Покойный президент Миттеран принял решение увенчать свое президентство сооружением новой, гигантской, фараоновской библиотеки. Президент велел не жалеть денег (тем более чужих), но, кажется, из всех его фараоновских строек в столице Франции эта оказалась самой неудачной, о чем мы уже подробно рассказывали, гуляя по левому берегу Сены. Не только фараонов, но и просвещенных французских королей социалисту-монарху превзойти не удалось. Пока единственное, в чем преуспели за долгие годы строители библиотеки, – это перерасход средств… Книги по-прежнему ютятся в квартале Пале-Руайяль.

 

Сад Тюильри

В каждом городе подлунного мира, как бы он ни был беден, найдется укромный (или, напротив, открытый всем взглядам) уголок, в котором любят фотографироваться новобрачные или просто влюбленные. Чаще всего это памятник, или могилка, или просто скульптура, или обрыв над гладью Волги, Влтавы и Енисея. В Сухуми фотографировались в былые времена на могиле молодой стюардессы, в Душанбе – у памятника Ленину, во множестве городов – на могиле Неизвестного солдата, а в городах постарше и побогаче – близ какой-нибудь статуи русалки, Эроса или феи. Хотя трудно наверняка предсказывать неисповедимые пути народной любви, дерзну предположить, что в Париже появилось именно такое новое место для влюбленных – на краю сада Тюильри, близ Оранжереи, близ балюстрады с видом на прекрасную площадь Согласия, плас де ла Конкорд. Это место и раньше не пустовало, но вот недавно здесь была установлена нежная и чувственная скульптура Родена «Поцелуй». Она уже замечена влюбленными, и я, не претендуя на особую дальновидность, все же берусь предсказать этому уголку столицы большое будущее в мире нежных чувств.

Сад Тюильри ведь вообще изобилует скульптурами, a недавно еще одна новая постоянная экспозиция современной скульптуры была здесь открыта бывшим премьер-министром Франции, причем премьер-министр лично распорядился вытащить скульптуру «Поцелуй» из сада Матиньонского дворца, где заседало его правительство, и установить ее «навечно» в саду, ближе к народу.

«Поцелуй» – одна из трех скульптур Родена, представленных публике в саду Тюильри, а вместе с ними в той же западной части сада установлены на постоянное жительство еще девять скульптур, все как есть шедевры современного искусства – скульптуры Дюбуфе, Жакометти, Генри Мура, Лорана, Ришье, Макса Эрнста, Этьен-Мартёна и Дэвида Смита.

Искусствоведы расценивают этот прорыв современной скульптуры в великолепный сад-музей, уже заставленный скульптурами XVII, XVIII и XIX веков, как знак времени, как знамение нового тысячелетия. До этого прорыва только бывшей модели Аристида Майоля известной коллекционерке Дине Верни с ее темпераментом и энергией одесситки удалось уговорить власти (точнее, деголлевского министра культуры Андре Мальро) выставить в этом саду скульптора XX века – Майоля, конечно. Но отныне путь современности открыт, и в саду ждут теперь появления Арпа, Липшица, может, и Пикассо, и Бранкузи, и Мореле, и Доденя… Ну а если учесть, что по дорожкам этого сада проходит в год до шести миллионов гуляющих, то можете сами придумать лучший лозунг, выражающий смысл грядущих авангардно-демократических перемен. Скажем: «Художественный авангард – в массы!» Или: «Привыкай к непонятному!» И легко предсказать, какую роль может сыграть старинный сад Тюильри в пропаганде нового искусства, которое, как в один голос говорят эксперты, наилучшим образом вписалось своей монохромностью и темною бронзой в творение великого мастера садов Ле Нотра. Однако о самом творении Ле Нотра и его истории тоже пришло время сказать несколько слов.

Возникновение этого знаменитого сада связывают с именем Екатерины Медичи и строительством дворца Тюильри, сгоревшего три века спустя во время вполне варварской Парижской коммуны. Дворец Тюильри был построен в 1564 году, а еще столетие спустя, в 1664-м, великий Ле Нотр создал здесь классический сад, ставший первым парижским городским променадом на манер итальянских променадов. В XVIII веке и во времена Директории сад был местом галантных свиданий. Над берегом Сены и над улицей Риволи вдоль сада пролегли уютные террасы для прогулок, сад мало-помалу заполнялся статуями (часть которых, к сожалению, пострадали: одни – от боев 1944 года, другие – от бензинового чада – и были заменены копиями). По центральной аллее протянулись в шахматном порядке ряды каштанов и лип, которые, расступаясь, образуют зеленые залы.

В западной части сада, на той террасе, что ближе к Сене, стоит один из моих любимых парижских музеев – Оранжерея. В подвальном этаже там целое озерное царство Клода Моне. Однако знатоки особенно ценят тамошнее собрание полотен Сутина – двадцать две картины. Меня этот бедный Сутин трогает еще и тем, что он родился в одном местечке с моей бабушкой (по счастливой случайности я еще застал их нищенские дома). Напившись в кабаке вместе с Модильяни, Сутин читал Пушкина наизусть. Представляю себе, как ужасно он читал! В местечке он говорил по-польски и на идише и только лет тринадцати научился русскому в Минске. Но вот ведь чувствовал музыку стиха, к тому времени уже почти забытую во Франции…

В восточной части сада Тюильри городским властям удалось привести к единому знаменателю следы неуемных творческих преобразований короля Луи-Филиппа, императора Наполеона III, а равно и пышных миттерановских празднеств по поводу двухсотлетия Французской революции. Вернемся же и мы к славным событиям двухсотлетней давности. В апреле 1790 года знаменитый русский писатель и историк Николай Карамзин любовался в саду Тюильри маленьким наследником престола.

«Очаровательное дитя, – восклицал Карамзин, – ангел красоты и невинности! Как он резвился в своей темной курточке с синей лентою на груди!.. Толпа теснилась со всех сторон, чтобы его видеть… Все радостно окружали это милое дитя, которое отвечало на приветствия лаской своего взгляда и улыбки. Народ любит еще потомство своих королей!»

Прошло всего два года, и прелестное, ни в чем не повинное дитя было заточено в тюрьму Тампль на верную смерть… А доброй его матушке здесь, поблизости, отрезали голову. Как не восхититься романтикой революции!..

Русские путешественники обожали сад Тюильри. Белинский выразил свои восторги в первом же письме из Парижа, напоминая при этом, что он строгий судья и критик:

«Ничто не радовало меня с первого взгляда, даже горы Кавказа; но Париж с первого взгляда превзошел все мои ожидания, все мои мечты. Дворец Тюильри с его площадью, засаженной каштанами, с террасой, откуда видна площадь Согласия (бывшая площадь Революции), ее обелиск и великолепные фонтаны – это все… сказки Шахерезады».

Письмо датируется 1847 годом. Дворец, в котором много раз бывали знатные русские, был сожжен Коммуной в 1871-м.

В том же 1847-м (в декабре) Иван Тургенев, живший тогда на бульваре Капуцинок, писал владычице своего сердца Полине Виардо:

«У нас уже два или три дня погода стоит великолепная. Я совершаю длительные прогулки прежде, чем отправиться на ужин в Тюильри. Наблюдаю за играми детишек, прелестных, как Амуры, и кокетливо приодетых!.. Яркое красное солнце светит за огромными каштанами, статуями, спящими водами, величественным темно-серым Тюильри, все мне нравится бесконечно, я отдыхаю, я дышу воздухом после дня работы…

Боже ты мой, как все же красивы осенние дни!..»

Конечно, парижский декабрь кажется русскому человеку то осенью, то весной, но ведь и зима красива. Как сказал русский режиссер, «у природы нет плохой погоды». Успей только оглядеться, полюбоваться – так коротка жизнь. Где они все – Тургенев, Полина, Белинский?..

Конечно же, как во всяком публичном парке, в саду Тюильри есть дети, есть и пони, и нянечки, и зимний каток. Однако заметно, что все больше и больше в этом саду становится статуй.

Если же учесть, что с одной стороны, по улице Риволи, бегут неустанно машины, а с другой, по набережной Сены, бегут они же и так же неустанно, то ясно станет, что сад Тюильри – это островок другого, давно ушедшего мира, островок другого Парижа. Ощущение это, по мнению одних, очень сильно, а по мнению других (ваш покорный слуга в числе этих других), еще и очень ценно (как бы ни старались при этом гении авангарда напоминать нам своими шедеврами, что на дворе XXI век и ничто никогда не будет, как прежде).

Вот взять хотя бы птиц в саду Тюильри… Об этом, впрочем, отдельно – глобальная ведь тема.

 

«Все птицы Парижа», или Урок в саду Тюильри

Лет тридцать тому назад мне довелось как-то разговориться на площади Оперы с симпатичными молодыми людьми из секты «Харе Кришна». Я стал их расспрашивать, откуда они, да что, да как, да зачем, и оказалось, что они родом из Армении, где я в молодости провел два с лишним года срочной службы в солдатской казарме маленького городка Эчмиадзина. И вот теперь, разговорившись с молодыми армянами в Париже, я даже сумел припомнить несколько армянских фраз, а потом похвастал, что я, наверное, первым в России стал переводить на русский своего любимого писателя-армянина Уильяма Сарояна. «Так он сейчас здесь! – сказали мои собеседники. – Он в Париже. Он часто заходит к нам в ашрам поболтать». Ребята дали мне его телефон, но я так долго не решался ему позвонить, что позвонил накануне отъезда в Москву, уже близко к полуночи и стал долго и невразумительно объяснять, кто я такой, откуда я и как я люблю с юности его прозу. Теперь-то уж я понял, что доброе слово и кошке приятно, а тем более писателю, но тогда, по молодости, очень удивился, когда он мне сказал: «Ну приезжай, поболтаем. Доезжай до станции “Нотр-Дам-де-Лорет”, я тебя встречу, погуляем». Это была чудная прогулка, он оказался точь-в-точь таким, каким я его себе представлял. Усатый старик в старомодной соломенной шляпе-канотье. Помню, он подвел меня к стеклу какой-то неосвещенной лавки и велел мне заглянуть внутрь. Там была тьма кромешная.

– Здесь живет один сапожник-армянин, – сказал мне Сароян. – И все птицы Парижа прилетают к нему сюда. Он их кормит.

Именно эта фраза вспомнилась мне год спустя в Москве, когда знакомая переводчица, встретив меня в коридоре Дома литераторов, грустно сказала, что старый Уильям только что умер в своем родном Фресно, в Калифорнии, и что совсем недавно он прислал ей грустное письмо, полное дурных предчувствий…

«Все птицы Парижа… Все птицы Парижа…» – вспомнил я тогда и усмехнулся горестно: старый выдумщик! Какие там могут быть птицы, в бензиновом Париже?..

Я даже съездил как-то в город Фресно, штат Калифорния, искал там сарояновские следы. Но все американские города похожи друг на друга: города-побратимы…

А потом я стал жить в Париже. Гулял с доченькой по изгаженным кошками и собаками скверам и грязным улицам, сидел на садовых скамейках, коротая дни и годы безработицы. И удивительное дело, хотя работы все не находилось, я стал замечать птиц. Помню, как однажды, получив очередной отказ на каких-то языковых английских курсах, я сидел безутешно в саду Тюильри и подошла группа школьников с учительницей. Молодая, энергичная училка сказала:

– Поговорим о птицах…

Я взглянул на нее ошалело. Это в центре-то города, в королевском-то Тюильри, где бесценных статуй и опостылевших туристов больше, чем деревьев.

– Итак, кто у нас тут? – начала училка нудным голосом. – Правильно, дети, воробьи. Воробьи, они везде… Ой, глядите! – закричала она вдруг возбужденно и вполне по-человечески. – Он принимает ванну. Он купается…

И правда, воробей купался в пыли.

– Вы знаете, зачем он купается?

Дети не знали. Я тоже не знал. (Но вы-то, конечно, все об этом знаете.)

– А вон скачет скворец! – крикнула училка. – Нет, не этот. Это сорока. Вон там скворец. А это кто? Ну, кто это?

Я стыдливо отвернулся. Я не знал, кто это. Оказалось, это черный дрозд.

– Возле Музея «Оранжерея» должны быть горихвостки. Мы туда еще пойдем… А там, в вышине, кто там?

– Ворона! – сказал самый маленький мальчик.

– Молодец, Жан-Жак! – похвалила училка.

– Да ты просто Жан-Жак Руссо, – сказал я восторженно, и дети засмеялись над непонятной шуткой дяди иностранца, который так смешно говорит по-французски.

– Это вот мухоловка, – сказала учительница. – Еще тут бывают стрижи, дикие голуби – вяхири, чайки… Потом я вас поведу ближе к Лувру и арке Карусель – там гнезда ласточек. У нас в Париже больше полутысячи их гнезд…

Признаюсь, что случайный разговор этот меня успокоил: вспомнил, что птицы небесные и меньше нашего имеют, а ничего, живут. И век их короток, а они поют. Так что и я в конце концов найду какой-нибудь хомут, была бы шея… После этого детского урока в Тюильри я теперь везде искал птиц. Их оказалось в Париже великое множество. Помню, я очень беспокоился за ласточек в 1993 году, когда ремонтировали арку Карусель и разорили там все гнезда. Я хотел, чтобы, когда моя дочка подрастет, в Париже еще были птицы, даже если все еще не будет работы…

Однажды я прочел интересное объявление в газете и пошел в собор Нотр-Дам на остров Сите. Там демонстрировали соколов, живущих под крышей собора. Под крышей собора их жило четыре пары. Посетителям выдавали бинокли, и они таращились в вышину. А телевизионщики спрятали вдобавок камеры возле гнезд, и на большом экране внизу можно было наблюдать за птенцами и родителями. Оказалось, что в Париже обитает полсотни соколиных пар. Конечно, это были небольшие соколы, пустельги, но я, помню, так увлекся тогда всей этой пустельговиной, что даже перевел с английского роман «Пустельга для отрока» (перевод вышел в моем любимом издательстве «Радуга»).

Когда моя доченька стала подрастать, мы повадились с ней ходить в самый близкий к нашему дому парк Монсури, что в 14-м округе, близ «маршальских» бульваров. Очень красивый парк, из «альфандовских» парков XIX века. Сам Ленин снимал квартиру поблизости от этого парка и даже готов был переплачивать за близость к парку (из партийных денег, конечно) – зато он мог там гулять ежедневно, обдумывая всякие интриги против друзей и соратников по партии, которые, если недоглядишь, всегда могут из-под носа вырвать и власть, и первенство. Официально это все называлось борьбой с «уклонистами», «отзовистами», «ликвидаторами наизнанку». Ну а нам с дочкой бороться было не с кем – мы просто гуляли.

В молодые годы, в пору своих российских странствий, я не раз забредал в орнитологические заповедники – в Вентос-Рагос на Немане, в заповедник Семи островов на Кольском полуострове, на острова Беринга и Медный. Но вот не ожидал, что такое разнообразие птиц обнаружится в маленьком живописном парижском парке Монсури.

Один биолог с серьезностью мне объяснил, что в этом парке и флора, и климат, и природный рельеф особенные – нечто вроде горной теснины в миниатюре. И вот в этой теснине сосуществуют дятлы, славки, какие-то особые певчие дрозды, синицы с хохолком, голуби, вороны, даже сойки, зеленушки, малиновки, корольки, зяблики, щеглы, чайки и еще, и еще… Есть и такие птицы, что осенью по дороге в Африку здесь застревают. Мол, «и Африка мне не нужна». А в маленьком парковом озере полно водоплавающих птиц, завезенных из Австралии, Америки, Канады и отлично тут прижившихся, – всякие лебеди, утки, гуси… Детвора в восторге, ну а о старшем поколении и говорить не приходится. Не то что обо всех «отзовистах» и «ликвидаторах» напрочь забываешь в этом раю, но даже и невзгоды семейной и профессиональной жизни отступают на задний план.

Все-таки он тогда замечательно мне сказал, этот старый калифорнийский армянин, этот добрый писатель-выдумщик в соломенной шляпе: «Все птицы Парижа…»

 

Площадь Согласия

С террас на западной оконечности сада Тюильри открывается вид на плас де ла Конкорд, знаменитую площадь Согласия. Парижане считают ее самой красивой площадью в столице, и это мнение разделяют многие из приезжих. В 20-е годы нашего века один русский поэт даже высказал желание жениться на этой площади, однако тут, как, впрочем, и всю жизнь у него происходило в подобных случаях, возникло непреодолимое препятствие. Он решил, что для этого ему бы надо было быть по меньшей мере Вандомскою колонной. Но оставим комплексы Маяковского заботам психоаналитиков, а из его признания в любви извлечем главное – признание гармоничной женственной красоты этой несравненной парижской площади.

Она не только сама хороша, эта плас де ла Конкорд, она еще и расположена удачно – с нее открывается вид на перспективу Елисейских Полей, на променад парка Тюльри, на Вандомскую площадь с колонной и на Бурбонский дворец за мостом Конкорд. Конечно, скрещение городских магистралей нагнало на эту площадь видимо-невидимо автомобилей, но это уж проклятие всего Парижа, и, увы, не одного Парижа. Новые поколения горожан научились, впрочем, не замечать автомобилей, их шума и возни. Среди этого рева они так безмятежно наслаждаются жизнью за столиком уличного кафе, что просто диву даешься. Но может, они правы, может, просто у нас, стариков, слабые нервы и испорченный вкус…

Проектировал эту площадь знаменитый архитектор Жак-Анж Габриэль из габриэлевской династии архитекторов (он был уже Жак IV), тот самый Габриэль, что строил Малый Трианон и Оперу в Версале, Военную школу в Париже, замок в Компьене и два дворца здесь же, на площади Согласия, – отель Крийон и Министерство морского флота. Площадь Согласия Габриэль распланировал в стиле французского парка, и она ничуть не похожа на другие городские площади тех времен. Хотя, скажем, статуя Людовика XV работы Бушардона и Пигаля еще стояла на ней в полном соответствии с традицией – на пересечении главных осей площади. Понятно, что статуе не удалось пережить Революцию, в 1792 году и самая-то площадь Людовика XV была переименована в площадь Революции, а в 1795-м указом Конвента – в площадь Согласия. В 1814 году она снова стала площадью Людовика XV, в 1823-м – площадью Людовика XVI, а в 1830-м на несколько месяцев – даже площадью Хартии. Во время Июльской монархии, в 1830 году, она снова стала площадью Согласия. Король Луи-Филипп повелел украсить ее фонтанами, статуями, скульптурными группами и обелиском, столь древним, что уж он-то не мог разбудить никаких политических страстей.

А страсти на этой площади кипели некогда бурные – это здесь, в той части площади, что ближе к Елисейским Полям, отрубили голову королю Людовику XVI. Потом, перетащив гильотину поближе к саду Тюильри, труженики революции снесли головы прекрасной королеве Марии-Антуанетте, Шарлотте Корде, Дантону, Сен-Жюсту, мадам дю Барри, Камилю Демулену и еще многим; 1814 год пожалуй что завершил миром эту историю страстей. В воскресенье, 10 апреля 1814 года, на Пасху (в тот год католическая Пасха совпала по времени с православной), русский император-победитель Александр I приказал соорудить на этой площади алтарь и отслужить благодарственный молебен. День выдался великолепный, народу на площади и на террасе парка Тюильри собралось великое множество, и государь император, растроганный молебном, так описывал этот день в письме князю Александру Михайловичу Голицыну:

«Для моего сердца это был момент торжественный, трогательный и пугающий. Вот они… мои православные воины, те, кого я по воле непостижимого Провидения привел из глубины их холодной северной родины, чтобы вознести нашу общую молитву к Господу в столице этих иноземцев, которые совсем недавно еще напали на Россию, вознести молитву на том самом месте, где несчастный король пал жертвою народной ярости… Царь Руси молился по своему православному обряду вместе со своим народом, как бы во очищение этого окровавленного места».

Как видите, место это всякому навевало устрашающие воспоминания, так что недаром добрый король Луи-Филипп пытался сделать его не просто красивым, но и по возможности жизнерадостным. Помогал ему в этом знаменитый архитектор Хитторф, тот самый, что проектировал Северный вокзал.

Кстати, русский император и жил после своего победоносного вступления в Париж здесь же, у площади, в построенном по проекту Габриэля угловом доме на рю Сен-Фиорентен, там, где нынче Министерство морского флота. В ту пору здесь жил Талейран, пригласивший и графа Нессельроде, и самого императора разместиться под его кровом. Император намеревался жить в Лувре, но кто-то подбросил ему записочку, что в Лувре заложена мина. Не исключают, что это сам хитроумный Талейран ее и подбросил, побудив тем самым императора принять его гостеприимство. Рассказывают, что внутри талейрановского дворца император повелел оборудовать для себя домашнюю церковь, и вот как-то пришла сюда под Пасху заботливая французская мамаша с двумя юными дочками и стала уговаривать часового, чтобы он пропустил ее в церковь – взглянуть на русского царя да и семью показать. На что простодушный солдат ответил, что, мол, нынче у нас Великий пост, так что их величество развлекаться с ее дочками не станут.

Впрочем, происходили в этом дворце и менее анекдотические, вполне серьезные события. 31 марта в угловом салоне дворца, выходящем окнами на рю Сен-Флорентен и рю Риволи, в присутствии прусского короля, посланца австрийского императора и хозяина дома Талейрана русский император подписал декларацию, объявлявшую парижанам, что союзники «уважают целостность древней страны Франции… и исходят из принципа, что для счастия Европы нужна великая и могучая Франция» и что союзники «дадут гарантии конституции, которую изберет для себя французский народ». В этом доме Талейран и умер в 1838 году, а двадцать лет спустя в той же комнате отдала Богу душу княгиня Ливен, которую в былые годы чуть не ежедневно посещал здесь влюбленный в нее без памяти знаменитый французский историк и министр Франсуа Гизо. Нынче в этом доме находятся службы американского посольства, и те, кто там бывал, возможно, имели счастье видеть потрясающий потолок старых времен.

На площадь выходит и второй дворец, построенный по проекту Габриэля, – дворец Омон. В нем размещается знаменитая гостиница «Крийон». Американцам здание это дорого тем, что здесь 6 февраля 1778 года Франция подписала договор о сотрудничестве с Соединенными Штатами, первой, таким образом, признав независимость этой страны. Русские же могут вспомнить, что здесь в 1925 году остановился вместе с Айседорой Дункан Сергей Есенин. Увы, отчаянно-буйное его поведение в отеле кончилось тогда плохо – он был выдворен и из отеля, и из Франции… Впрочем, углубившись по прилегающей к морскому министерству рю Руайяль, можно было в те же 20-е годы увидеть русских, которым было не до гульбы – нужно было добывать хлеб насущный. На рю Руайяль (в доме № 14 и в доме № 23) размещались тогда дома моды, в которых трудились русские дамы из хорошего общества. Домом «Ноль Каре» (№ 23) заправляла Ольга Эджертон, урожденная княжна Лобанова-Ростовская. На параллельной улице – улице Буасси-д’Англас – размещался тогда же ресторан «Русский Эрмитаж», один из множества в округе русских ресторанов-кабаре. Русские рестораны и кабаре вошли в моду, а эмигрантам – рестораторам и артистам нужно было кормить семью.

Египетский обелиск из Луксора, выбранный Хитторфом для замены статуи Людовика XV и более позднего монумента Свободы, подарен был французскому королю правителем Египта. Он стоял когда-то перед Луксорским храмом, и иероглифы на его гранях прославляют подвиги фараона Рамзеса II. Для доставки его в Тулон был построен специальный корабль, и на доставку ушло два года. А если учесть, что вес этого монолита 230 тонн, то легко представить себе, сколько было хлопот с его установкой. Зато успешному завершению последней стадии этой операции аплодировало 200 000 парижан, собравшихся по этому поводу близ площади.

У перехода с площади на Елисейские Поля стоит знаменитая группа скульптора Гийома Кусту «Кони Марли», заменившая стоявшие здесь статуи Куазевокса, которые теперь – в саду Тюильри. Группу Кусту, перенесенную сюда некогда из Марли, сильно разъела эрозия, так что лет десять назад ее после реставрации разместили в Лувре, а на площади Согласия и на прежнем ее месте, в Марли, теперь стоят копии.

Среди других многочисленных статуй этой прекрасной площади заслуживают внимания скульптурные символы городов Франции, в частности статуя Прадье «Страсбург», близ которой в ту пору, когда Страсбург и Эльзас находились под властью Германии, то есть с 1870 по 1914 год, имели обыкновение собираться французские патриоты.

Надо сказать, что нынешняя судьба площади Согласия, этой самой большой из королевских площадей Парижа, тревожит парижан: машины вытеснили пешеходов, и площадь хиреет. Этой озабоченностью и объясняют появление нового проекта постройки под площадью подземной галереи длиной в 250 метров с залом площадью две с половиной тысячи метров. Проект должен обойтись в 50 миллионов долларов, однако на сей раз придется платить не налогоплательщикам, а частным фирмам. Сообщают, что богатые фирмы США и Саудовской Аравии уже проявили интерес к проекту. Поклонники плас де ла Конкорд надеются, что постройка подземного зала и переходов, где разместятся галереи искусства и магазины моды, поможет вернуть жизнь этой прекрасной площади, взятой в полон автомобилями.

 

Елисейские Поля

По авторитетному мнению историков, площадь Согласия призвана была соединить сад Тюильри с Елисейскими Полями. Во всяком случае, там он и начинается, сразу за площадью, этот самый, наверное, знаменитый из мировых «бродвеев», гораздо более знаменитый, чем Тверская, Невский, Дерибасовская, Крещатик, Унтер-ден-Линден, Маршалковская или Дизенгоф… Нынешнее место парадов, праздничных шествий и праздных променадов, Елисейские Поля были изначально задуманы лишь как место для прогулок, как бульвар, как променад.

Этот не слишком древний (по парижским масштабам) городской променад все же имеет довольно солидный возраст: еще в 1616 году королева Мария Медичи приказала в качестве продолжения сада Тюильри на той же оси, что и сад, проложить вдоль Сены три аллеи, обсаженные деревьями, – бульвар Королевы. Еще полвека спустя планировка этих мест поручена была гению садов Андре Ле Нотру, который и спланировал пересечение ближнего к Сене Двора королевы (Gourde Reine) с Большим бульваром. Первоначально пределом променаду стал Ронуан («клумба» на перекрестке), но в XVIII веке решено было продолжить его до самого холма Этуаль (город уже тогда рвался дальше, к западному своему пределу). Герцог д’Антэн в начале XVIII века озаботился состоянием дорог и экипажей, а герцог Мариньи приказал расширить перспективу и продолжить работы за холмом, аж до самого моста Нейи.

В начале XIX века на проспекте насчитывалось всего полдюжины строений. С 1838 года здесь под руководством Хитторфа началось устройство садов, которые с конца века, то есть с той поры, когда юный Марсель Пруст под присмотром бонны спешил сюда с замиранием сердца на свидание с юной Мари (которую позднее сделал бессмертной под именем Жильберты), почти не изменились. Та же аллея по правую руку… Правда, она носит теперь имя Марселя Пруста, который давно покинул наш лучший из миров, но еще можно без труда все себе представить, как было… Вон совсем еще юная Мария Башкирцева мчится по этим аллеям в коляске, чтобы снова проводить влюбленным взглядом герцога Гамильтона – вчера опять передали, что он еще не женат; о, как сладко сжимается сердце при этом известии. Осталось только познакомиться с герцогом…

По обе стороны променада хитроумный архитектор Хитторф построил несколько изящных павильонов, но все же и нынче до самой «клумбы» Рон-Пуан Елисейские Поля остаются садом, и лишь кое-где через деревья видны какие-то шикарные дворцы. Иные из них принадлежали прославленным куртизанкам и авантюристкам ХIХ века, вроде родившейся в еврейской семье в Польше маркизы де Пайва (выдававшей себя за внебрачную дочь великого князя Константина Павловича). Она вышла в Петербурге замуж за французского портного, потом за маркиза «и после целовала многих». Французская элита поругивала дурного вкуса роскошь, царившую в ее дворце, однако исправно ходила сюда на приемы: хамство, конечно, но как отказаться от икорки (и Гонкуры тут бывали, и Теофиль Готье, и Сент-Бёв, и Ренан, да кто ж за ее столом не сиживал?..). Много ли изменилось с тех пор, мой спутник? И ныне жмутся к елисейскому гнезду роскоши дамы, живущие за чужой счет (а какой еще может быть счет у дамы?). Одна из них сравнительно недавно свалила ненароком почтенного (но изрядно жуликоватого) друга Миттерана, бывшего главу французской дипломатии, а вчера еще президента Конституционного совета.

Влево от площади Клемансо открывается перспектива авеню Уинстона Черчилля, вид на раззолоченный мост Александра III, на эспланаду и золоченый купол Дома Инвалидов. В начале XX века маленькая площадь эта носила имя последнего русского императора в память о дне 7 октября 1896 года, когда император Николай II, императрица Александра Федоровна и президент Франции Феликс Фор заложили здесь первый камень в основание моста Александра III, ознаменовав этим жестом укрепление франко-русского альянса. Позднее, к началу Всемирной выставки 1900 года, здесь были построены Большой и Малый дворцы. Большой дворец (Гран-Пале) прославился в начале века шумными выставками. Первые же из них закрепили успех импрессионистов, выставка 1905 года со скандалом представила фовистов, выставка 1906 года – Гогена, а выставка 1907-го – Сезанна. Потом университеты (скажем, Сорбонна IV) перевели в Гран-Пале своих лингвистов и филологов, так что мне по приезде в грустные годы безработицы довелось слушать здесь лекции покойного Андрея Синявского: довольно интересные лекции о русских сектах и довольно нудные – про поэмы Цветаевой. Лектор не поднимал головы от бумажки, и правильно делал: в обширном зале нас бывало не больше пяти человек, включая трех нормальных старушек и одну сумасшедшую (она все время громко и не к месту смеялась).

За перекрестком Рон-Пуан, спроектированным еще в XVII веке, но по-настоящему обустроенным лишь в 1815 году, а ныне еще и украшенным фонтанами, ведут на запад полтора километра «настоящих» Елисейских Полей, шумных, парадных, современных, с роскошными магазинами, кинотеатрами, автомобильными салонами, авиакомпаниями, дорогими кафе. Я не люблю ни витрин, ни роскоши, но, мысленно переносясь на 30 лет назад, должен признать, что на новичка (да еще впервые, как я тогда, попавшего на Запад) вечерний проспект производит сильное впечатление. В ту пору какие-то разодетые (или раздетые) шикарные дамы сидели в потоке автомобилей на крышах своих машин и что-то кричали время от времени прохожим, может, стихи Маяковского: «Небольшие деньги, поживи для шику…» Киноафиши рекламировали неискушенную якобы Сильви Кристель в роли еще первой по счету Эммануэли, драгстор ослеплял непонятно чем, текла иноязычная толпа, под Триумфальной аркой гомонили туристы, стрекотали камеры, а мне отчего-то все время представлялось 30 марта 1814 года, парад победоносной конницы Александра I (французские дамы просятся на седло к русским кавалергардам, чтобы лучше рассмотреть душек военных, таких любезных врагов-победителей, так славно вдобавок болтающих по-французски)… Думалось о последнем довоенном параде 1939 года, когда во главе колонны Сен-Сира шагал русско-грузинский легендарный герой князь Дмитрий Амилахвари, вскоре после этого погибший за Францию под Эль-Аламейном в рядах Иностранного легиона. А вот и советские гимнастерки на Елисейских Полях. Неужели сбылась мечта секретаря Французской компартии Мориса Тореза, дважды извинявшегося перед Сталиным за то, что коммунистам не удалось захватить власть и разместить на Елисейских Полях советский гарнизон? Нет-нет, успокойтесь, это причуда Миттерана – это просто ряженые статисты на разорительнейшем празднике в честь 200-летия кровопролитной матушки-революции… Да вот уже и совсем недавно, к 2000-летию Рождества Христова, навешали на деревья Елисейских Полей белого пластика (якобы снег – красиво), ан пришлось сдирать, черным стал искусственный снег, хоть бензин тут почище, чем в слаборазвитых, но тоже, не дай бог, – выхлопы, грязь, не продохнешь…

И все же прекрасны Елисейские Поля! Знатные люди Франции и заграницы стали здесь селиться, как только появились первые дома. Жила здесь (в доме № 54) с мужем и приблудным неплательщиком-писателем возлюбленная Бальзака Сара Гвидобони – прятала этого вечного должника-гения от кредиторов. Жил в доме № 49 (второй этаж, антресоли) проезжий английский романист Чарльз Диккенс. Проживает бывший президент Франции Жак Ширак с супругой своей Бернадет. Фирмы побогаче размещают тут свои лавки, конторы и ателье. Вскоре по приезде во Францию довелось мне здесь однажды работать несколько дней в качестве синхрониста-переводчика (с английским, французским, итальянским и русским) в роскошной студии господ Маруани – на «переозвучивании» фильма Никиты Михалкова «Очи черные». Студия была по тем временам фантастическая, работа срочная, работа по душе, сотрудники симпатичные. Но Н.С. Михалков меня честно предупредил, что миллионщик месье Жильбер Маруани может в последний момент обжулить или вовсе не заплатить за работу. Я, честно говоря, не поверил, но Михалков оказался прав: не заплатил месье Жильбер. Я сперва его жалел. Звонил ему по ночам – сочувствовал, думал, он больной. Потом я понял, что на этом богачи ловят особый кайф; уклониться от налога, не заплатить беднякам за работу. (Или тянуть с уплатой, сколько возможно, деньги-то в банке, на них идет процент, это у вас копеечные проценты, а у миллионера – сотни тысяч. Простите за грустную историю, но ведь роскошь Елисейских Полей невольно приводит на ум именно любимую цитату Остапа Бендера: «Все крупные современные состояния нажиты нечестным путем».) Елисейские Поля упираются в площадь Звезды (ныне плас Шарль-де-Голль-Этуаль, длинно, скучно, но зато уважительно), а в центре площади – Триумфальная арка. Понятное дело, что в городе многих побед (и многих проигранных войн) триумфальных арок много, но эта самая большая, самая главная – про нее всем известно. Даже Маяковский, не знавший никаких иностранных языков, и тот переходил на французский, заговорив об этой площади: «В Париже площадь – и та Этуаль…» Этуаль – значит звезда, и звезда тут особенная – не пятиконечная и даже не шестиконечная (куда уж дальше?), у нее целых двенадцать лучей, двенадцать авеню, по воле великого барона Османа, сходящихся к площади; так что, если ваша машина в часы пик надумает, идя по кругу, нырнуть с одной улицы на другую, считай, полчаса уйдет на полкруга пробки да нервотрепки. Но арка будет спокойно стоять посредине в окружении японских туристов с камерами, великолепная, 49-метровая, высотой с блочную двадцатиэтажку да и шириной чуть не в 45 метров. А чтобы ее еще возвысить, Гитторф велел дома по кругу поставить низкорослые.

С крыши арки открывается великолепный вид на Елисейские Поля и османовский Париж, а в центральном пролете арки с 1921 года устроена могила Неизвестного солдата, на которой с 1926 года зажжен так называемый Вечный огонь, так что, хотя войска больше не могут проходить под аркой, это одно из самых торжественно-официальных мест в Париже. Собственно, легкомысленные Елисейские Поля, если помните, никогда не задумывались их создателями как торжественные подступы к алтарю отечества. Волшебник Ле Нотр засадил дорожки вязами, чтобы можно было с легким сердцем по тенечку взойти на холм Шайо, туда, где таможенный барьер. Однако острая потребность в пропаганде величия привела к тому, что холм пришлось разровнять для сооружения этого монумента славы.

18 февраля 1806 года Наполеон отправил своему министру внутренних дел письмо на тот предмет, что хорошо бы соорудить что-нибудь этакое громадное, что соответствовало бы его великой армии (и ее предводителю, конечно). Он уже заказал построить Триумфальную арку, но хотелось бы чего-нибудь еще пограндиознее. Министр срочно собрал архитекторов. Стали спорить, где установить что-нибудь «громадное» – на площади Бастилии, у барьера Гоблен, у барьера Данфер или барьера Шайо? Выбрали Шайо. Потом стали спорить, что установить. Разыгралась фантазия. Большинство соблазнялось сооружением монумента в виде гигантского слона. Император до сих пор бредил великими победами своей, в сущности, позорно проигранной египетской кампании, а угодить-то надо было не публике – угодить надо было императору. Отлудить ему, скажем, слона с фонтаном, а внутри – музей его (не слона – императора) великих побед. В конце концов император склонился к проверенной веками традиционной триумфальной арке. Не будет же он проходить во главе войска под детородными органами слона.

В день своего рождения 15 августа 1806 года маленький великий человек заложил первый камень в основание арки. Слона, кстати, тоже воздвигли – те, кто знаком с романом Гюго или хотя бы детиздатской выжимкой из него, без труда припомнят, что в слоне на площади Бастилии жили крысы и ночевал мальчик Гаврош. В 1807 году был утвержден проект арки, принадлежащий архитектору Шальгрену, но споры между специалистами затянули начало постройки (ох и гадят нам эти архитекторы, взгляните, что они нахимичили возле Кремлевской стены в моем родном городе!). Когда в 1810 году Наполеон решил принять в Париже свою новую жену (Марию-Луизу) под аркой своих побед, то на срытом холме Шайо еще ничего не стояло – одни столбы, хоть вешайся. Однако жених не растерялся. А может, просто он знаком был с опытом Григория Александровича Потемкина. Так или иначе, велели изготовить «потемкинскую» арку – на деревянный каркас натянули полотна, на которых Лаффит и написал всю триумфально-арочную роскошь – несуществующие барельефы, Амура в Марсовой каске, несентиментальную надпись: «Она дарует, ублажая досуги героя…» После свадьбы арку разобрали, так что благодарному отечеству эта затея обошлась в каких-нибудь полмиллиона франков, в тысячи раз дешевле, чем миттерановское шествие с ряжеными красноармейцами в 1989 году. Через несколько лет по известным всему миру причинам работы по сооружению арки были остановлены, однако уже в 1823 году Людовик XVIII (тоже был изрядный бурбон) приказал завершить арку и посвятить ее не слишком впечатляющей испанской победе герцога Ангулемского. Это высочайшее решение вдохновило известного стихотворца Виктора Гюго на следующие бессмертные строки:

До небес вознесись ты, о арка победы, Чтоб гигант нашей славы прошел бы под нею, Не согнув свою выю…

Если припомнить, что все персонажи, претендовавшие на арочные почести, были, хоть и «гиганты славы», весьма незавидного росточка, то вдохновенные вирши вызовут невольную ироническую улыбку, на которую безъюморный стихотворец не смел и рассчитывать.

Позднее во Франции стряслась еще одна революция, и, придя к власти, король Луи-Филипп приказал завершить наконец строительство монумента во славу армий, как императорских, так и республиканских, что и было исполнено к 1836 году. В общей сложности арка обошлась казне в девять миллионов. Зато она содержала большое количество разнообразных статуй и барельефов, а также огромных скульптурных групп, которые увековечили и прославили разнообразные битвы, похороны и даже юность короля Луи-Филиппа – в общей сложности там прославлено 128 битв и 660 генералов. Из всего этого разнообразия героической лепнины парижанам больше всего полюбилось «Выступление» скульптора Рюда, отчего-то получившее название «Марсельеза».

В 1848 году, когда прах Наполеона привезли со Святой Елены, урну с прахом провезли под аркой, осуществив таким образом заветное желание покойного императора. Для этой торжественной процедуры дополнительно сделали из алебастра особое увенчание арки, на котором был изображен Наполеон, окруженный всяческими атрибутами победы. С тех пор близ арки и под аркой происходило много всего торжественного.

Здесь поместили на время заупокойной панихиды бренные останки Виктора Гюго. Но в 1919 году войска прошли под аркой в последний раз, ибо позднее из-за могилы Неизвестного солдата проходить там было больше нельзя. Зато можно было, конечно, ходить вокруг да около. Сюда пришел преклонить колено генерал де Голль – в торжественный день освобождения Парижа в 1944 году.

И надо сказать, Вечный огонь горел здесь и во время немецкой оккупации. А наблюдал за поступлением газа все тот же специально созданный «Комитет Вечного огня». Огонь горел исправно и не потух даже в тот день, когда личный секретарь Эдит Пиаф пытался зажарить на нем яичницу. Даже в тот день, когда подвыпивший иностранный турист пытался повторить подвиг Гулливера, своими средствами погасившего пожар в стране лилипутов, – даже тогда огонь под аркой не потух и газ подавали исправно. Бывали тут и случаи менее эффектные, но не менее опасные для мира и безопасности в Европе.

Лично мне пришлось здесь присутствовать (в 1977 году) при возложении товарищем Брежневым венка на могилу Неизвестного солдата. И вот тут-то, когда весь мир торжественно затаил дыхание, – тут-то все и случилось. Собственно, сам акт возложения, несмотря на физическую неустойчивость старенького советского вождя, прошел благополучно, тем более что осуществляли его какие-то два служащих из посольства. Но вот потом, в ту самую единственную, высокоторжественную минуту молчания, когда надо было, почтив честь покойника, помолчать вместе со всеми присутствующими, расслабленный Леонид Ильич склонился вдруг к подпиравшему его спутнику и стал что-то весело ему рассказывать. Более того – вот где был ужас-то! – руководитель могучей державы стал вдруг весело смеяться заместо молчания.

Назавтра все французские газеты состязались в испуганных гипотезах: что бы могло означать такое неуважительное поведение вождя? Подозревали нажим и угрозу, плевок в сторону мертвых, шантаж. И напрасно новые эмигранты из России пытались успокоить публику и аналитиков-геополитиков – их никто не слушал. Потому что русские эмигранты говорили вещи малонаучные, а может, даже клеветнические. Они говорили, что, скорей всего, старенький вождь преспокойно забыл, куда и зачем его привели все эти так противно (ну чистые евреи!) картавящие хозяева. Но зато ему вдруг вспомнился в этой связи какой-то очень смешной анекдот, который ему рассказывали еще в Днепропетровске на обкомовской попойке: помните, приходит Рабинович домой, а у жены и ежедневно посещающего ее сослуживца заперта дверь… Действительно, очень смешно (всем, кроме Рабиновича). Президент развеселился и решил по доброте душевной поделиться шуткой с подпиравшим его справа дюжим холуем. Ну а тот, в силу своего зависимого положения, мог только восхититься президентским остроумием и несокрушимой силой его старческой памяти…

Я не удивлюсь (и не огорчусь), если отныне при виде Триумфальной арки или бесчисленных сувениров с ее изображением вам будет приходить на память именно этот эпизод русско-парижской дружбы…

Если нет, то есть и другие эпизоды. Скажем, вот этот. В конце царствования Миттерана на многих официальных фотографиях, в том числе и коллективных, где на трибунах Елисейских Полей стоят все вожди нации и их гости, стало попадаться новое (и вполне человеческое) лицо: какой-то средних лет, длинноносый (как большинство французов), прилично одетый, вполне симпатичный француз. Гадали, кто это. А я, чтоб вас не мучить, скажу сразу. Это был Клод Хазизян. «А-а, лицо кавказской национальности!» – скажете вы. Не знаю. Не знаю даже, есть ли такие национальности. И спросить не у кого. Лучшего ленинского эксперта по национальному вопросу (И. Сталина) больше нет с нами, где он теперь, не знаю. Выражаясь нормально, Клод был лицом французской национальности (ну, если угодно, у него были армянские корни). Он был мелким служащим, жил скромно, работа скучная. Но вот он ушел на пенсию и решил жить так, как ему всегда хотелось. Вращаться в приятном обществе, ходить на приемы, видеть знаменитых людей. Да что он, хуже этих бездарностей, что маячат на экране телевизора? Не хуже… И что вы думаете, Клод начал ходить. И проходил всюду. Его видели на садовых пикниках у Миттерана, где он любезно беседовал с какими-то восточными королями. На парадной лестнице Дворца кинофестивалей в Каннах, по которой Клод Хазизян спускался, оживленно о чем-то беседуя с Аленом Делоном. О чем они беседовали? О том же, о чем и другие: «О, какой нынче денек! Не поверишь, что май на дворе… А вчера, напротив, была жара. Что ж, бедному жениться – ночь коротка…»

Добродушного, длинноносого Клода стали узнавать на фотографиях. «Ну да, это тот, что уже был в прошлый раз, а кто рядом с ним? Ах, Папа Римский! Вы в этом уверены? А это? Ах, новый премьер-министр! А это? Бывший…»

На самых ответственных приемах и праздниках Клод, с достоинством пройдя сквозь пять цепей охраны и ограждения и вежливо кивнув привратникам, парням в бронежилетах, обменявшись иногда с ними парой слов, как погода, как самочувствие, улыбался обезоруживающей улыбкой честного человека и поднимался на трибуну. Там он не жался с краю, а размещался, как правило, в середине, за спиной самого президента Франции или премьера, рядом с каким-нибудь прибывшим на церемонию симпатичным черным монархом и благожелательно вступал с ним в искрометную французскую беседу: «Какое нынче солнце! А вчера – бр-р-р – вспомнить страшно…» – «О да, в самом деле…» – подхватывал иностранец, весьма довольный и собеседником, и собственными успехами в иностранном языке.

На торжестве по случаю завершения величайшего спортивного состязания года, велосипедного «Тур де Франс», Клод превзошел самого себя в любезности. И неудивительно. Стоя, как всегда, за спиной французского президента и безмятежно улыбаясь, Клод обнаружил, что по соседству с ним на сей раз не просто какой-нибудь симпатичный диктатор, но и вообще – милейшая и любезнейшая молодая женщина. И Клод шутил напропалую, французы это умеют. Не только о погоде, но и о прочих столь же безобидных предметах. О ценах, например, всегда интересно. Когда торжества кончились и победителю тура испанцу Индурану были возданы все положенные ему почести, дама спросила у Клода, где ему пришлось оставить шофера и лимузин. А узнав, что Клод пришел (для здоровья, конечно, ибо что ж здорового в езде под землей в метро!) пешочком, она предложила ему сесть в ее собственный то ли «ролс», то ли «ройс». Она спросила его дорогой, получил ли он уже приглашение по поводу той же самой велопобеды на прием к ним в посольство, а если нет – то вот оно, это вам, окажите честь. Попутно Клод выяснил, какое отношение имела эта милая дама к испанскому посольству.

– Я инфанта, – сказала она скромно. – Короче говоря, дочь испанского короля.

Можете не сомневаться, что у Клода и тут нашлось доброе слово об Испании, ибо всякому известно, что такое испанское вино, бой быков и красота испанских женщин…

В общем, жизнь симпатичного пенсионера Клода Хазизяна в самых что ни на есть верхах французского общества текла без особых событий и особенных затруднений. Клоду оставалось улыбаться бесхитростно и следовать дальше в раззолоченные залы дворца. Причем, верный своим правилам и манерам, он не бросался сломя голову к столам с икрой и семгой, а, окинув стол равнодушным взглядом пресыщенного человека, вступал в неторопливую и благожелательную беседу с очередным королем или премьером из далеких джунглей.

В конце концов он был все же замечен. Нет, конечно, не спокойными людьми из французской госбезопасности, а беспокойными тележурналистами, которые так и рыщут по свету в поисках темы. Они спросили его, кто он такой, и он ответил с обычной своей искренностью и благожелательностью, что он пенсионер Клод Хазизян, что он вообще-то никакого отношения ко всем этим… Они с изумлением смотрели на уже собранные ими бессмертные кинокадры и фотографии, где Клод маячит между Миттераном и Шираком, любезничает на трибуне с королевскою дочкой, толкует с королем… Ну а как он прошел туда? Просто так, взял и прошел, это совсем нетрудно.

«Как – нетрудно?» – «А вот так…» – «И еще раз сможете пройти?..» Клод охотно согласился на эксперимент. Тем более что приближался национальный праздник – 14 июля, и на Елисейских Полях на трибуне должны были стоять на сей раз сразу два президента – входящий и исходящий, Ширак и Миттеран. Предприимчивые киношники нашпиговали Клода микрофонами, а на шею ему повесили крошечную кинокамеру, которая начала снимать все подряд – и то, как Клод раскланялся с раззявами из пяти рядов ограждения, как он взошел на трибуну и как встал за Миттераном. На сей раз Клод превзошел самого себя. Когда новый президент, Ширак, сошел с трибуны и направился к своему бронированному автомобилю, Клод пошел наперерез президенту. Через площадь Звезды… Телевизионщики замерли. Но обошлось. Клод протянул руку несколько растерянному непредусмотренным мероприятием президенту и сказал сердечно:

– О, господин президент, я же вас еще не поздравил с избранием.

– Спасибо, – растерянно глядя на незнакомое лицо Хазизяна, сказал президент Ширак.

Итак, все это было снято на пленку, отмонтировано, и до очередного выпуска телепередачи «Пленка свидетельствует» и до Клодовой общефранцузской славы оставалось каких-нибудь два дня. Журнал «ВСД» уже накануне рассказал своим подписчикам про этого фантастического пенсионера и сопроводил свой рассказ фотографиями. Клод любезничает с инфантой. А вот он нависает над Миттераном. Клод приближается один к новому президенту (а охрана благодушно ловит мух). Клод на парадной лестнице Дворца кинофестивалей в Каннах – с Делоном. Клод еще с кем-то неизвестным, с королем каким-нибудь или президентом, всех не упомнишь…

Так вот, поверите, передача эта не состоялась. Нетрудно догадаться, что пришли на телевидение люди в штатском и нагнали на теленачальство такого страху, что передачу эту вообще закрыли – не один выпуск, а целиком. В газетах теленачальство объяснило невнятно, что передача, мол, взялась не за свое дело. Что она угрожает безопасности. Но и без того ясно было, что такая передача угрожает безопасности и спокойствию. В первую очередь спокойствию и безопасности тех, кто кормится госбезопасностью.

 

Вокруг да около Елисейских Полей-1. Авеню Фош

Как вы, наверное, уже догадались, в самих Елисейских Полях (или в «Шанзелизе», как научился вполне французисто называть их один из булгаковских персонажей, которого в отличие от самого Булгакова пустили погулять по Шанзелизе) я нахожу нынче мало соблазнительного – магазины, магазины, дорогие кафе, туристы… Иногда там, впрочем, устраивают дорогостоящую иллюминацию или выставки скульптуры каких-нибудь самых официальных из авангардистов-конформистов, но в общем-то это вполне парадный и скучный «бродвей». Зато вот на улицах, прилегающих к этому стержню всех соблазнов, и даже на авеню, которые лучами расходятся от Звезды-Этуали, там попадается немало интересных уголков. Начнем с вышеупомянутых лучей, скажем, с авеню Фош. Она ведь не только среди двенадцати престижных и монументальных авеню, что расходятся от площади Звезды, считается самой престижной и монументальной: иные из французских авторов, не мелочась, объявляют ее, как и сами Елисейские Поля, «самой красивой улицей мира». Широта ее, и размах, и все эти лужайки, могучие дерева, красивые дома – все придает ей вид аристократический и шикарный. Да и то сказать, нигде в Париже не стоит, наверное, квадратный метр площади так дорого, как на авеню Фош, а Париж, прямо скажем, город не из дешевых. Конечно, послевоенная спекуляция жилплощадью и новое строительство кое-где эту авеню Фош подпортили, но хвала Господу, не загубили совсем, так что еще красуются на ней великолепные дома. Конечно, уже нет того блеска и оживления, что царили здесь в шальную Бель Эпок, все поскромней, поспокойней, однако и ныне это весьма дорогостоящая скромность.

Авеню Фош, как легко догадаться, тоже творение эпохи барона Османа. В 1854 году расширена была и подправлена бывшая авеню Императрицы, которая позднее, до самого 1929 года, носила название авеню Булонского леса, ибо здесь и был главный подъезд к Булонскому лесу. Наряду с центральной частью, окаймленной двумя широкими лужайками и деревьями, по краям авеню шли – для удобства жителей – еще две проезжих полосы, а в общей сложности авеню размахнулась в ширину на 120 метров. В перспективе ее видны Булонский лес, гора Мон-Валерьен; склоны Сен-Клу, Медон и многоэтажные башни района Ла-Дефанс.

На лужайке у начала авеню Фош установлен памятник великому устроителю парижских садов инженеру Альфанду, директору работ при императоре Наполеоне III: это ему обязан город Париж хлопотами по проектированию и обустройству Булонского леса, а также прочих парков. Что же до огромных жилых зданий по обе стороны авеню, то их проекты разработаны были в крупнейших архитектурных кабинетах того времени – у Денвиля, Ривза, Вальвейна, Лефевра… И поныне стоят тут такие знаменитые дворцы эпохи, как дворец Ротшильдов в доме № 19 (нынче посольство Анголы) – первый здешний дворец со своим садом. Или как, скажем, роскошный неоренессансный дворец мексиканской семьи Итюрб, где впервые в Париже танцевали фокстрот. Или дом № 56, построенный архитектором Нено (дом, где теперь посольство Арабских Эмиратов). К сожалению, не все уцелело: на месте дома № 50 стоял еще лет тридцать тому назад знаменитый Розовый дворец, который получил свое название из-за пилястров розового мрамора, украшавших его фасад и навеянных версальским Большим Трианоном. Подражания Большому Трианону потребовал от архитектора сам заказчик граф Бони де Кастеллан, женившийся в ту пору на богатейшей американке, наследнице миллионов. Четыре миллиона золотом граф сразу выложил на постройку этого дворца, ставшего символом безумной роскоши Прекрасной эпохи (Бель Эпок). Гости подъезжали сюда в каретах и поднимались по лестнице из черного и красного мрамора, воспроизводившей Посольскую лестницу Версальского замка. Да и потолочная роспись напоминала великого Шарля Ле Брена…

Отшумела Прекрасная эпоха, но дворец еще стоял. В войну в нем разместился нацистский генерал Штульпнагель, а в мае – июне 1949 года – советская делегация, прибывшая на конференцию министров иностранных дел «большой четверки». Ачесон, Бевин, Шуман и Вышинский должны были выработать условия мирного договора с Австрией и Германией. Впрочем, уже шла «холодная война», и ни о чем договориться больше нельзя было. Вышинский произносил пропагандистские речи, на которые он был, как известно, великий мастер. Это отмечали и его противники, бывшие союзники России, например Дин Ачесон, заявивший в своем выступлении 12 июня: «Должен признать, что в речи господина Вышинского было больше пропаганды, замечаний и различных поправок, чем на собаке блох. Я бы даже пошел дальше, признав, что на самом деле в ней были одни блохи, так как самой собаки не было»…

В 1969-м по недосмотру парижской общественности спекулянты разломали этот великолепный дворец и построили доходный многоквартирный дом.

От дома № 72, что на правой стороне авеню, открывается частная улица Вилла Сайд (такие частные улочки в Париже и называют «виллами»), где жил в доме № 5 Анатоль Франс.

В доме № 24 в сквере авеню Фош умер в 1918 году композитор Клод Дебюсси. А напротив, на левой стороне авеню Фош, размещаются в доме № 59 два интереснейших музея – Армянский музей, основанный чуть больше полувека тому назад, и Музей д’Эннери, типичный частный музей, где собраны богатейшие коллекции самых разнообразных предметов, в частности старинных произведений искусства Японии и Китая. Все это было завещано городу драматургом Альфонсом д’Эннери.

В дальнем конце авеню, уже на углу, вам бросится в глаза странный павильон, прилепившийся к огромному жилому дому. Он принадлежал Луи Рено, основателю знаменитой автомобильной фирмы. Но конечно, самый замечательный памятник в этом конце авеню – это павильончик станции метро «Порт-Дофин», покрытый стеклянной бабочкой навеса. Точнее, это даже не бабочка, а крылышки стрекозы, и спроектировал этот павильон (как, впрочем, и некоторые другие павильончики метро в Париже, скажем павильончик станции метро «Аббес») замечательный архитектор начала века Эктор Гимар. При жизни он не был оценен по заслугам парижанами, но сейчас его ценят даже выше других гениев эпохи ар-нуво, выше, чем Жюля Лавиротта, Анри Соважа и Шарля Плюме. Дома Эктора Гимара лучше искать в квартале Отей, а здесь, в квартале Дофин, из названной мною четверки архитекторов ар-нуво лучше всего представлен, пожалуй, архитектор Шарль Плюме. Он проектировал, например, дом № 50 на авеню Виктора Гюго, который считают самым красивым его домом и вдобавок самым характерным для его творчества. Он проектировал дом № 39 на той же авеню. Для домов Плюме характерны лоджии и аркады, окна с арочным покрытием и скульптурный декор в стиле французского XVIII века. Два дома Плюме (дом № 17 и дом № 21) расположены на бульваре Ланн, неподалеку от нового российского посольства. Замечательное здание занимает в этом квартале и российское торгпредство. Это дом № 49 по улице Фезандри, некогда дворец семьи Эрис, владевшей магазинами «Лувр» и при этом выдвинувшей видных спортсменов, прежде всего авиаторов и яхтсменов. Дворец этот был построен в 1905 году датским архитектором Терслингом, и знатокам известны барельефы работы Фердинанда Февра на доме.

К сожалению, даже в Париже, где умеют беречь старину, часто все-таки ломали в нашем веке строения той блистательной Бель Эпок. На той же улице Фезандри разломали угловой дворец авеню Фош, шедевр архитектора Шеданна. Снесли здесь же, в квартале (на улице Сен-Дидье), концертный зал, спроектированный Эктором Гимаром. Помню, что в России об архитектуре той эпохи принято было говорить с надменностью невежества: «Художественной ценности не представляет». Так что круши смело. В Париже, на наше счастье, от нее все-таки еще уцелело многое, от той эпохи, и уж нынче никому больше в голову не придет ломать дома Гимара, Соважа, Лавиротта или Плюме…

 

Вокруг да около Елисейских Полей-2. «Прозрачный дом» близ Триумфальной арки

Известный читающим людям во всем мире русско-американский писатель Владимир Набоков написал в старости роман «Прозрачность предметов»: о том, как за видимыми нам, реальными, осязаемыми предметами проступает их прошлое, как бы уцелевшее в их памяти, – проступает на поверхности старого стола в номере швейцарской гостиницы, на стене горного шале, за статуэткой, выставленной в витрине сувенирной лавки… Так вот, глядя на стену или на балкон старинного городского дома, задумчивый и внимательный человек, бывавший здесь раньше или просто читавший что-то о жизни этого дома, видит иногда больше, чем торопливый прохожий, который и дома-то самого может не заметить. Для этого человека за солидной сегодняшней реальностью дома проступает другая, порой более интересная. А когда долго живешь в городе, в Москве, а потом в Париже, все больше закоулков города, и домов, и скверов становятся как бы прозрачными. Взять, скажем, этот вот дом № 8 на рю Сайгон, то бишь на Сайгонской улице. Улица эта лежит в двух шагах от площади Звезды, от плас Шарль-де-Голль-Этуаль. Только она, эта улица, уже за площадью, и проходит она параллельно не самим Елисейским Полям, а их продолжению, которое за площадью Звезды называется авеню Великой Армии. На рю Сайгон, как правило, не бывает туристов, и шум большой магистрали здесь почти не слышен. А уж дом № 8 на рю Сайгон и вовсе ничем не притягивает туристские толпы, старательно наводящие свои фото– и кинокамеры на Триумфальную арку, на Вечный огонь и барельеф «Марсельеза». Дом № 8 не выделяется ни размерами, ни архитектурой. Аккуратный такой дом начала века с кое-какими украшениями в стиле ар-нуво, вполне буржуазный и, я бы даже сказал, дорогой дом. В этом доме в самом начале недолгой своей парижской эмиграции жил с семьей – с женой Верой и шестилетним сыном Митей – русский эмигрантский писатель Владимир Набоков.

Семье писателя пришлось бежать из Берлина, когда к власти пришли нацисты, а во главе русской колонии встали русские фашисты генерал Бискунский и убийца отца писателя Сергей Таборицкий. В ожидании французских удостоверений Набоковы жили сперва на Лазурном Берегу, где Владимир Набоков завершил свой главный русский роман – «Дар». Осенью 1938 года документы были готовы, и Набоковы переехали в Париж. Кто-то из друзей снял им однокомнатную квартиру в доме № 8 на рю Сайгон. Раньше в квартире жил какой-то одинокий артист русского балета, и элегантная, даже, можно сказать, шикарная эта квартирка для одного человека была удобна. Набоковым квартира тоже понравилась – комната просторная, красивая, кухня тоже просторная, и даже ванная не тесная. Беда только в том, что комната одна, и, когда маленького Митю укладывали спать, родителям деться было некуда. Набоковы приспособились принимать гостей на кухне. У них часто бывали старшие друзья – литераторы Ходасевич и Алданов, два друга-эсера Фондаминский и Зензинов, поэтесса Алла Головина, сестра поэта Анатолия Штейгера. Бывала у них последняя любовь Бунина Галина Кузнецова, к тому времени, впрочем, бросившая Ивана Алексеевича ради певицы Марги Степун… В общем, был довольно устойчивый и не такой уж узкий круг друзей.

Набоков закончил по приезде в Париж новый рассказ, «Посещение музея», где была навязчивая тема возвращения на родину, в полуреальный, загадочный Петербург. Все, что описал в ту пору этот лучший из молодых писателей русской эмиграции, печаталось в самом престижном эмигрантском журнале – в «Современных записках». В конце ноября в «Последних новостях», самой популярной эмигрантской газете, появилось объявление о чтениях Владимира Сирина (под этим псевдонимом молодой Набоков был известен эмиграции) в Социальном музее: «Мюзе Сосьяль (билеты стоимостью в 5, 10 и 15 франков)». Не надо думать, что эти чтения и скудные гонорары могли обеспечить семью. «Париж па рищ», – повторял Набоков свой грустный каламбур: «Париж не богат». Здесь Набоков снова, как когда-то в юные годы в Берлине, стал искать учеников, искать заработка… И все-таки он ухитрялся еще писать. Когда уходили гости, когда стихал за окном город, в ванной комнате квартирки на рю Сайгон далеко за полночь горел свет. Установив чемодан на биде и положив стопку бумаги на чемодан, Набоков писал новый роман. Друзья знали, что он пишет по ночам на чемодане в ванной, и Фондаминский, с первой встречи полюбивший этого молодого писателя и неизменно опекавший его, с умилением называл Набокова орлом, запертым в ванной. «Представляете, – восклицал Фондаминский, – у этого гения нет даже письменного стола!» Но конечно, Фондаминский не знал, о чем сейчас пишет Набоков. Он, вероятно, не знал даже, что Набоков пишет свой роман не по-русски, а по-английски. Об этом знала старая знакомая Набокова, сестра его университетского друга, Люси Леон и знал муж Люси, опытный переводчик и редактор Поль Леон. На протяжении многих лет Поль Леон работал со своим другом Джеймсом Джойсом над романом Джойса «Поминки по Финнегану». Теперь Набоков регулярно приходил в гости к Люси и Полю и садился вместе с Люси за стол красного дерева, за которым Поль столько лет сидел с великим Джойсом. Набоков впервые писал по-английски, и, хотя первая няня в далекой русской усадьбе под Петербургом у него была англичанка, он все-таки не был до конца уверен в своем английском. Люси, которая была сильнее его в английском, говорила, утешая его, что ей почти нечего у него поправлять. Впрочем, странность этой затеи заключалась в другом. К 1938 году русский писатель-виртуоз Сирин-Набоков уже создал свой собственный, оригинальный русский стиль, достиг совершенства в родном языке, который послушно выражал его мысли, его чувства. Откуда же вдруг эта странная идея – засесть за английский роман? Набоков мог, как выяснилось, писать по-английски, мог он писать и по-французски. Он написал французский рассказ о старой гувернантке и эссе о Пушкине. Но отчего же сейчас, на вершине успеха, он вдруг перешел на английский? Разве у него не было потребности писать по-русски? И разве не был для него мучительным этот переход? Отчего, зачем?

Об этом этапе жизни Набокова, об этой полоске света под дверью ванной в квартирке на рю Сайгон написано много. Но ни одному биографу не удалось ответить на поставленные мною вопросы и не пришло в голову, что этот непонятный шаг может быть связан с какой-то тайной. Не пришло это в голову даже тем, кто и с самой тайной был вообще-то знаком. Мне это первому пришло в голову, и я готов щедро поделиться с вами своими догадками…

Работая в последние годы над биографией Набокова, я, конечно, тоже искал ответа на этот вопрос у знатоков-набоковедов. Они писали по этому поводу следующее: русская эмиграция умирала, вырождалась, печататься было негде, читать некому, а Набоков смотрел вперед, английский был перспективнее, чем русский. И вообще, он, наверное, переживал кризис, муки творчества. Объяснения эти меня не убедили. Муки писатель переживает перед всякой новой вещью. Что до аудитории, то романы Набокова и раньше выходили по-английски, и по-немецки, и никто не обратил на них внимания. Более того, даже поздние американские романы Набокова остались бы малоизвестными, если б не было знаменитого скандала с «Лолитой». Не будь скандала, Набоков закончил бы преподавание в США и ушел на пенсию таким же малоизвестным американским писателем, каким он был, скажем, до 1958 года. Конечно, в русской (эмигрантской) литературе он уже занял к тому времени особое место, но западному миру он был бы так же малоизвестен, как, скажем, Бунин, даже меньше известен, чем Бунин, который все же был нобелевский лауреат и академик. Ну а русскую эмиграцию в 1938 году хоронить было еще рано. Известность же в ней зрелого писателя Сирина-Набокова достигла тогда апогея. Лучшие эмигрантские журналы печатали все, что он писал, каждую его строку. Читатели ждали его публикаций. Критика рвала из рук новые номера «Современных записок». А он писал и романы, и рассказы, и стихи, и пьесы, и литературные эссе, он выступал с чтениями при полных залах… Так зачем же он все-таки написал роман по-английски. У меня, как первого русского биографа Набокова, есть на этот счет своя гипотеза.

Французы, которых деньги давно уже волнуют куда больше, чем женщины, по привычке советуют за всякой тайной искать женщину – «шерше ля фам». Рецепт не универсальный; но в данном случае женщину действительно не грех было бы опознать…

Владимир Набоков с 1925 года жил в счастливом браке с Верой Евсеевной Слоним. Высокообразованная, влюбленная в него, работящая девушка из богатой в Петербурге, но разорившейся в Берлине еврейской семьи, Вера стала начинающему прозаику и поэту, потерявшему отца и оставшемуся вдруг в Берлине в одиночестве, лучшей из жен. Она верила в его талант, в его гений и готова была положить свою жизнь на алтарь своей любви и русской литературы. Это она зарабатывала на жизнь в Берлине, она после дня, проведенного на службе, перепечатывала все, что мужу удалось написать и выправить за день на своем диване, она подбадривала его, подстегивала его, не давала ни расслабиться, ни разлениться. У нее был безошибочный слух на слово, хотя сама она писать не могла и при его жизни никогда на это не решалась. Она, наконец, родила ему сына. В общем, это был счастливый брак, может быть, идеальный брак…

Но вот перед самым переездом семьи в Париж над этим браком нависла опасность. История эта была тайной. Знали о ней в Париже немногие. Об этом не знали враги и завистники Набокова, а у него, этого надменного аристократа-удачника, везунчика и к тому же задиры, не терпевшего соперников, – у него были и литературные враги, и завистники. И, надо сказать, довольно влиятельные, вроде критика Адамовича и поэта Георгия Иванова, а также чуть не всех поэтов «парижской ноты». Набоков ведь их тоже не щадил, часто бывал несправедлив к ним и жесток, о чем позднее даже сожалел…

Итак, что же это была за тайна? Расскажу о ней в двух словах. После набоковского литературного вечера в Париже в середине тридцатых его пригласили в один русский дом на чаепитие: подошла к нему после выступления мать очаровательной, одинокой молодой женщины Ирины Кокошкиной-Гуаданини, наговорила ему от дочкиного имени комплиментов его стихам (как против такого устоять поэту?) и позвала в гости. Ирина была и сама поэтесса, она была поклонница стихов и прозы Набокова. Набоков познакомился с Ириной, начался их роман…

Вернувшись из поездки домой в Берлин, Набоков вдруг отложил в сторону свою главную книгу («Дар») и написал томительный, горестный, влюбленный рассказ «Весна в Фиальте». Возможно, мне первому пришло в голову, о ком и о чем этот замечательный весенний рассказ, хотя писали о рассказе (замечательно писали) и до меня. Набоков с пронзительной грустью пишет там, что его герой не может найти счастья в любви к прелестной ветреной Нине (так Набоков и позже всегда называл Ирину в своей прозе). Герой знает, что это безнадежная, опасная любовь и надо гнать прочь мысли о ней. Однако Нина нейдет у него из головы. У них обоих – у героя и у писателя. Что делает обычно в таких случаях писатель? Он пытается разобраться во всем на бумаге и освободиться. Писателю не нужен психоаналитик (да Набоков и побоялся бы поделиться с кем-нибудь своей тайной), писателю нужен лист бумаги. Лирический герой рассказа объясняет (и себе, и читателю), что он живет в идеальном браке, что жизнь с Ниной была бы совершенно невозможна… Однако трудно, ах как трудно избавиться от этой сладкой муки! В конце концов автор убивает свою героиню, а потом, погрустив и, кажется, на время успокоившись, садится за работу над главным своим романом.

Но тут судьба готовит писателю новое испытание. Оставаться в нацистском Берлине, где к власти пришли убийцы его отца, становится для него опасно, и жена уговаривает его бежать в Париж. Там он встречает роковую Ирину, и все начинается снова.

Позднее Ирина тайно пишет ему письма в Прагу и на Лазурный Берег Франции, и он отвечает ей влюбленными письмами. Жена Набокова Вера узнает об этой переписке. Набоков терзается, в семье его разлад, но он неспособен на решительные действия… И тут Ирина вдруг приезжает в Канны, чтобы увезти его с собой. Она появилась утром, перед завтраком – на пляже, и писатель был испуган ее вторжением, ее решительностью. Смертельно испуган размерами катастрофы, которая грозит его браку, испуган неизбежным крахом его творческих занятий, ибо Ирина представляется ему менее надежным существом, чем Вера. Да и сама ведь Ирина едва-едва сводит концы с концами, зарабатывая на жизнь стрижкой собак. Вдобавок Набоков ревнует, ему все время чудятся действительные или мнимые ее ухажеры, толпы поклонников этой привлекательной и одинокой молодой женщины в ночном богемном Париже. Воображение удесятеряет его страхи. Набокову чудится собственная погибель… Он ведь был на самом деле человек робкий, как многие люди, наделенные богатым воображением. Человек гениальный, но робкий.

Набоков просит Ирину немедленно уехать из Канн и уходит с пляжа за женой, которая пришла звать их с сыном на завтрак…

Ирина исчезает. Ее больше нет поблизости. Теперь осталось восстанавливать мир в семье, замаливать грех и писать, писать… Но сомнения гложут писателя. Воспоминания о пережитом запретном счастье его не оставляют. Он пишет пьесу «Событие», в которой, на мой взгляд, главное – это страх, пережитый в то утро на пляже. Набоков завершает роман «Дар», и в последних его главах – нестерпимая нежность к Вере, искупление вины. А вскоре Набоков переезжает с семьей в Париж, где живет Ирина. Набоков не видит ее, но он не может отделаться от мыслей о ней. Он убеждает себя в том, что он принял в Каннах единственно возможное решение. Однако бесконечное повторение этого разумного вывода не спасает. Есть один способ спастись – чисто писательский. Набоков должен написать обо всем. И вот он пишет роман, герой его нового романа уходит от идеальной Клеры (Веры) к роковой Нине (Ирине) – и гибнет. Главное – идет прахом его творчество…

Итак, новый роман Набокова – это заклинание, это еще один акт самолечения, писательского колдовства, экзорсизма… В новом романе, который он решает написать, будут прочитываться все мельчайшие подробности недавно пережитой запретной любви, в нем будет весь ход рассуждений Набокова, все его только что пережитые страхи. Свидетелями его тайны станут лист бумаги, ночь, ванная комната, где стол-чемодан стоит на биде, дом № 8 на рю Сайгон… Но как потом отдать эту подробную, хоть и слегка зашифрованную, исповедь в русский журнал? Ведь каждую его строчку читают в эмиграции. А значит, все узнают. Все догадаются… Что скажут друзья? Как переживет это Вера? Однако и не написать он не может… И вот Набоков решает писать свой роман по-английски. Расчет его оказался точным. Роман был написан, даже напечатан, но, кажется, никто так и не прочел его в целой русской эмиграции – да кто ж станет искать английский роман, кто станет читать по-английски? К тому же, как вы знаете, русской эмиграции и всему миру скоро стало не до романов. На дворе стоял 1939 год. Началась новая мировая война…

Однако роман этот существует, он пережил все – войны, гибель миллионов, терзания молодого мужа, ненадежную, прелестную Ирину, самого робкого Набокова и даже верную, надежную Веру (она умерла последней). А что дом № 8 на рю Сайгон, и та просторная ванная комната, и ее стены? Они тоже всех пережили, немые свидетели парижской тайны, чужой муки – прозрачные стены чужого дома…

Останется время – загляните на рю Сайгон. А будет еще больше времени (скажите, куда мы с вами всегда спешим?) – почитайте по-английски этот роман. Или хотя бы прочтите его в русском переводе и скажите, прав я, набоковед-самоучка, или неправ…

 

Вокруг да около Елисейских Полей-3. Квартал Франциска I, авеню Монтень

Квартал Франциска I был создан королевским указом лишь в 1823 году. В те времена здесь еще были прибрежные огороды, козы, травка – тишь, благодать. Позднее создаваемые в этом квартале улицы потянулись к совсем еще молодым тогда Елисейским Полям, да и обустроен ведь был квартал стараниями «Компании Елисейских Полей». Думаю, что самое нам время побродить по этому роскошному кварталу, что лежит между Елисейскими Полями и Сеной.

И авеню Монтень, выходящая к знаменитому перекрестку Елисейских Полей Рон-Пуан, и авеню Марсо, выходящая к площади Этуаль, и авеню Георга V берут начало у прибрежной площади Альма. Название площади – русское, крымское, еще точнее – крымско-татарское: близ речки Альма французы и англичане нанесли жестокий удар русским во время Крымской войны. Об этой трагедии народов мало кто помнит ныне (разве что запущенное французское кладбище неподалеку от села Почтовое в Крыму), но зато популярная пресса всех стран посвятила тысячи строк недавней трагедии этих мест: в туннеле близ моста Альма погибли английская принцесса Диана и ее возлюбленный-египтянин, царствие им небесное.

В окрестностях площади Альма стоит нынче несколько разного достоинства памятников – например, памятник польскому поэту и борцу за свободу Польши Адаму Мицкевичу работы известного скульптора Антуана Бурделя, аллегорическая фигура Сены и подаренная Нью-Йорком копия пламени с факела все той же нью-йоркской статуи Свободы работы Бартольди, за которую Нью-Йорк уже однажды отдаривал Париж…

Обратимся к кварталу, уходящему в сторону от Елисейских Полей. Королевский указ, принятый в 1823 году, не давал еще гарантий его энергичной застройки. Виктор Гюго, живший тут в 1833 году (в доме № 9 по улице Жана Гужона), писал о пустынном, «заброшенном городе Франциска I». Предприимчивый полковник Брак, который занимался обустройством этого нового района, придумал рекламный трюк: из прелестного городка Море-сюр-Луанг, что на краю леса Фонтенбло, он перенес сюда красивый ренессансный дом XVI века, который называли домом Франциска I и который должен был стать символом нового поселения. Историки утверждали, что именно в этом доме происходили некогда интимные встречи короля-рыцаря с герцогиней д’Этамп. Как и перенос мнимых останков Абеляра и Элоизы на Пер-Лашез, перенос гнездышка романтических королевских свиданий должен был оживить интерес будущих обитателей квартала, его застройку и заселение.

Поначалу дело шло туго, но в годы Второй империи на здешних улицах, все как есть получивших культурные названия (Гужон был, как известно, скульптор, а Монтень и вовсе философ), выросли роскошные дворцы-отели. Впрочем, и до того, как улицы эти получили свои интеллигентные названия, они не оставались безымянными. Скажем, нынешняя авеню Монтень и прилегающие променады еще в XVII веке получили галантное название: Аллеи Вздохов, а позднее даже – Аллеи Вдовушек.

Дело в том, что не старые и вполне привлекательные вдовуши, которым в нудный период траура не полагалось выезжать и развлекаться прилюдно, заводили именно в этих укромных местах приятные знакомства и развлекались, как могли (может, и не в ущерб своему кошельку). Отчего именно аллее небезутешных вдов предприниматель присвоил позднее имя великого Монтеня, сказать не берусь. Может, он помнил слова философа о том, что «хороших женщин не так много, не тринадцать на дюжину, а хороших жен среди них и того меньше». Но может, он сроду не видел книг Мишеля Монтеня, зато обладал «деловой сметкой» и вкусом. Многих из шикарных зданий, украшавших в ту пору авеню Монтень, ныне нет более (исчезли с лица земли отель Валевски и вилла принца Наполеона), но многие старинные дома еще радуют глаз и бередят воспоминания. Скажем, дом № 45. Здесь раньше была психлечебница доктора Ле, у которого лечился знаменитый поэт Жерар де Нерваль, чьи поэтические «вторжения в жизнь сна» так волновали современников. Когда старый Гёте прочел перевод своего «Фауста», сделанный де Нервалем, он воскликнул, что отныне он будет читать Гёте только по-французски. Заметив однажды, что друг его де Нерваль прогуливает в Пале-Руайяль омара на синей ленточке, Теофиль Готье посоветовал ему обратиться к психиатру. С тех пор и доктор Ле, и доктор Бланш долго и безуспешно лечили поэта…

Нынешние дом № 51 и дом № 53 стоят на месте былого сада Мабий, где в эпоху Реставрации папаша Мабий устраивал свои знаменитые балы. Заплатив полфранка за вход, всякий половозрелый энтузиаст мог свести знакомство с танцующими или отдыхающими дамами всех сортов, достоинств и уровней. После смерти папаши Мабия его сыновья освежили декорации популярного сада: они поставили газовые рожки для освещения аллей, соорудили киоск в китайском стиле и установили вырезанные из цинка и лихо раскрашенные искусственные пальмы. С 1844 года балы гремели снова. Играли прославленные оркестры Полидо и Оливье Метра, в толпе наметанный глаз парижанина мог опознать светских львов и самых знаменитых денди Парижа. Можно было встретить здесь фотографа Надара, писателей Теофиля Готье и Эжена Сю, поэта Шарля Бодлера. Блистали красотой (аж до самых времен Парижской коммуны) всем известные бальные королевы – Помаре, Могадор, Бриди, Шикар; ах, где вы нынче, милые дамы?

На месте нынешнего дома № 17 жил в собственном особняке почтенный седой барон-эльзасец. Свою русскую супругу Екатерину он захоронил чуть не полсотни лет тому назад у себя на родине, в Сульце, а сам дожил в Париже до 83 лет и часто по вечерам ездил в коляске на площадь Конкорд, близ которой в угловом доме на улице Буасси-д’Англас размещался Императорский клуб. Один очень грамотный француз (его звали Поль Эрвье) записал в своем дневнике, что «всякий раз, видя, как этот высокий старец с великолепной выправкой в неизменном одиночестве пересекает комнаты клуба, он говорил себе: “Вот человек, который убил Пушкина, а Пушкин дал ему то же бессмертие, что сгоревший храм в Эфесе дал своему губителю”».

Ну да, вы угадали, старого барона звали Жорж-Шарль Геккерен д’Антес (или Дантес)… Да и вообще, русскими воспоминаниями авеню Монтень не бедна. В 1911–1913 годах усилиями архитекторов Ван де Вельде и братьев Перре на авеню был построен новый театр. Скульптор Антуан Бурдель тоже приложил руку к его оформлению. Но именно русские вписали первую и, вероятно, самую яркую страницу в историю этого незаурядного парижского театра – Театра Елисейских Полей (авеню Монтень, № 13). Первый сезон театра был посвящен русскому балету Дягилева. На первом спектакле парижане увидели уже знакомую им «Жар-птицу», а через несколько дней, 29 мая 1913 года, был показан балет Стравинского «Весна священная» в костюмах и декорациях Николая Рериха и в постановке великого танцовщика, короля балета и любимца Дягилева Вацлава Нижинского. Остановившись нынче на тротуаре перед Театром Елисейских Полей, иные вспоминают, что именно здесь опускались на колени дамы в роскошных туалетах, когда из театра выходил после спектакля сам Нижинский…

Что до премьеры 29 мая 1913 года, то она имела бешеный успех – успех скандала (скорей всего, Дягилев именно на это и рассчитывал): Париж, видевший все на свете, такого еще не видел. Парижский театр в тот жаркий вечер парижского мая содрогался от свиста, криков, улюлюканья, заглушавших оркестр. Потом в зале начались драки. Чуть позднее на сцене среди всех этих древнеславянских декораций вдруг появился в цилиндре и с тростью сам Дягилев, который гневно крикнул парижским зрителям, что они невежды, не понимающие великого творения века. И Париж, похоже, радостно согласился с этим обвинением.

Русская слава этого театра шумела и после начала российских бед и эмиграции. В 1922 и 1923 годах на этой сцене с триумфом гастролировал Московский Художественный театр, показавший здесь «Вишневый сад», «На дне», «Братьев Карамазовых». В том же 1923 году московский Камерный театр Таирова показал здесь «Федру», а еще чуть позднее здесь прошел первый концерт Сергея Прокофьева, имевший огромный успех. Через год Прокофьев представил здесь свои романсы на стихи Бальмонта, Гиппиус и Верлена. А еще пять лет спустя показал здесь свой первый спектакль новый русский эмигрантский театр – Русская частная опера в Париже. Ее создал для любимой жены очередной муж блистательной певицы Марии Кузнецовой, дочери одесского художника Миколы Кузнецова (его лицо без труда отыщете на полотнах Репина). Новый муж красавицы Марии, племянник французского композитора, миллионер Альфред Массне не впустую потратил деньги. В Русской опере Кузнецовой спектакли ставили Евреинов, Санин, Фокин, декорации и эскизы костюмов создавали Коровин и Билибин, у Кузнецовой были замечательные дирижеры, певцы и танцовщики. Надо сказать, что парижский и мировой успех дягилевского балета подготовил в Париже почву для побед не только блистательному русскому театру, но и русской моде в сфере одежды и развлечений. Это пришлось кстати изгнанникам, которые стали объявляться в 20-е годы в этом давно знакомом им городе, однако в незнакомой для них роли – в роли нищих, беспаспортных эмигрантов. На авеню Монтень (в доме № 7) открылось в те годы ателье моды «Китмир» (о его рождении, как и о прочих русских ателье, подробно рассказал в своей книге «Красота в изгнании» историк моды А. Васильев). Кузина последнего русского императора великая княгиня Мария Павловна вместе с молодым мужем князем Путятиным, оказавшись в Париже, начала зарабатывать на жизнь, вышивая бисером для Коко Шанель, а позднее и сама открыла на авеню Монтень ателье «Китмир», где вместе с ней трудились ее свекровь княгиня Путятина и ее муж (оказавшийся способным бухгалтером). Русские дома моды продолжали начатое гастролями Дягилева мирное русское завоевание Парижа. Через много лет после того, как завершили свое существование в Париже и русские моды, и русские театры, авеню Монтень была снова завоевана магазинами готового платья и высокой моды (и высоких цен, конечно). Дома моды довольно дружно перебрались из I округа Парижа в VIII. В бывшем отеле Бозелли разместился магазин фирмы «Кристиан Диор». Поселились здесь магазины фирм «Карон» (духи) и «Дженни холдинг». Основатель последней синьор Джиромбелли известен как открыватель таких стилистов, как Джанни Версаче, Монтана, Дольче, Габанна. На авеню Монтень заправляла его супруга Донателла Джиромбелли. Здесь же рядом увидишь обувь фирмы «Харель», лиможский фарфор в магазине «Порто» – в общем, есть где отвести душу богатому постояльцу отеля «Георг V» (того самого, где живали «битлы»).

Что касается продолжения театральных традиций, то Театр Елисейских Полей еще, на счастье, цел. В нем три зала, причем Большой зал может разместить один 2000 зрителей. Есть еще зал комедии (655 мест) и экспериментальная студия. Дело за экспериментами. Зато неподалеку от театра теперь разместилось знаменитое зрелищное учреждение «Бешеная лошадь» («Crazy Horse»). Это женское шоу, и очень хочется назвать милых его участниц «лошадками», но справедливость требует, чтобы были учтены их размеры, их длинноногость и крупноформатность. Длинноногости в наш фетишистский век, кажется, придают особое значение. Еще законодатель любовной моды Маяковский в стихах «из Парижа о сущности любви» жаловался, что «не хватает длинноногих» (за эту жалобу он был жестоко наказан коротконогими сестрами Брик-Триоле). Люди богатые бредят ныне длинноногими манекенщицами, и весь мир точно забыл, что женщина должна быть просто «нежной и удивительной».

Я совершенно случайно попал на спектакль «Крейзи Хорс» и должен непременно поделиться впечатлениями от знакомства с их современным (и весьма дорогостоящим) спектаклем. Случилось так, что я ждал встречи со своими петербургскими издателями, которым я должен был отдать рукопись, а они как раз в тот вечер вознамерились посетить спектакль бешеных дам-лошадок. Издатели опаздывали, и мое долгое ожидание в вестибюле стало беспокоить администрацию шоу. Вышла администраторша с кокетливым бантом, и я объяснил ей испуганным шепотом, что к ним должны прийти два очень важных гостя из России. «Кто это? – спросила она, переходя на тот же испуганный шепот. – Миллионеры? КГБ? Министры?» – «Вроде того», – сказал я еще более испуганно. Тут появились мои петербургские издатели, и они не обманули ожиданий девушки с бантом: у них были заказанные по телефону билеты на кресла первого ряда. Девушка сказала, что лично мне не нужен билет и я, как лицо сопровождающее, могу встать у бара. Какой-то служитель тут же предложил мне стакан воды ценой в мою тогдашнюю шестимесячную пенсию, но я гордо отказался. Длинноногие девушки целый час маршировали в каком-то художественном освещении; ложились на особый лежак у края эстрады и очень высоко поднимали ноги. У каждой из них был какой-нибудь пошлый псевдоним (Волга-Матушка Московская, Лав-амур Любовна и так далее), но ноги у них были настоящие и очень большие. Ноги эти нависали над первым рядом, так что издатели мои, я думаю, натерпелись страху в своем первом ряду – ведь, если бы эти лошади оказались и впрямь «крейзи», они могли бы начать брыкаться и лягаться, мало ли что бывает… На счастье, дамы-лошади были нисколечко не бешеные, они были очень обходительные и вполне буржуазные, так что все обошлось благополучно. И скандалов, как некогда на «Весне священной», никто не устраивал. Иные нынче времена на авеню Монтень!

Как я уже упомянул, на престижной улице Монтеня свили гнездо разнообразные бюро французского телевидения и радио, а в доме 2 с давних времен разместилась телестудия Второго (государственного, как и Третий и еще какие-то) канала французского телевидения. Телевидение во Франции, на мой вкус, довольно скучное и робкое, но когда-то Второй канал готовил неплохое «ток-шоу» «Апостроф» (уступающее, конечно, по уровню московской ночной «Школе злословия» – кстати, и в свободной Франции все острые передачи тоже показывают после полуночи, для немногих).

В студии на рю Монтень записали однажды по весне беседу с «новой русской писательницей», вернее, новой парижской звездой – Ниной Николаевной Берберовой. Это была поразительная история, вполне на уровне новейшего телевидения. Звезде было в пору ее визита в студию на рю Монтень 88 лет. Четверть века, самые цветущие годы жизни она прожила в Париже, в гуще пореволюционной русской эмиграции – была женой Владислава Ходасевича, а потом арт-дилера и художника Николая Макеева, влюблялась в женщин, опиралась на мужчин и дружила с ними, сотрудничала в знаменитой эмигрантской газете, мечтала о славе, завидовала богатым, состояла в коммунистической ячейке, была злой и красивой… Испортила отношения со многими в эмиграции, написав однажды в письме из оккупированного Парижа чистейшую правду: выжить при немцах можно. Если ты, конечно, не еврей… Они с новым мужем жили прилично: торговля картинами шла при немцах как никогда. Но после войны беглецы вернулись в Париж, и ей пришлось худо. Вдобавок она отбила у мужа любовницу, и они разошлись…

Она уехала в США, нашла там преподавательское место в университете, а в старости, уйдя на пенсию, села за мемуары. Вдохновили ее подцензурные мемуары Ильи Эренбурга. Вот ведь можно написать хотя бы полуправду, хотя бы четвертьправду, и будет успех. А она свидетельница великой эпохи, другие свидетели и обидчики поумирали, она напишет что хочет… Она написала прекрасную мемуарную книжку («Курсив мой»), выпустила ее по-английски, потом по-русски… Ну да, она свела счеты со всеми, кто ее недооценил когда-то, кто был известнее, удачливее или просто богаче, кто погиб на войне… Успех пока не приходил. Во Франции о ней никто и слыхом не слыхивал.

Книга только-только стала добираться в Россию. Давали друг другу на ночь почитать. И тут в Россию пришло вольное книгопечатание. Мемуары появились в многотиражном журнале. Это был прорыв. Книга была талантлива, а русский читатель хотел услышать про эмиграцию. И конечно, он не мог судить издали о том, с кем сводит счеты обиженная Нина… И все же книга дошла до читателя. Это была победа.

А тут случилось второе чудо. Французская переводчица наткнулась на сборник рассказов, который Нина Берберова издала после войны (скорей всего, за свой счет) в дышавшем на ладан русском издательстве «ИМКА-пресс». Переводчица перевела один рассказ и отдала в так же дышавшее на ладан провинциальное издательство «Акт-сюд». Мечтая выжить, издательство выпустило серию тонких карманных книжечек с расплывчатым грифом «Роман». Как раз к сезону отпусков. Чтоб было о чем поговорить, вернувшись из отпуска. «Я тут на пляже прочитал русский роман…» – «Войну и мир?» – «Нет, нет… “Аккомпаниаторша”… Какая-то Нина… Бр… Др… Знаешь, как у них, у русских… А что, неплохо!»

Произошло чудо, называемное «бестселлером». Издательство «Акт-сюд» было спасено. Издательство перевело все, что когда-нибудь писала Нина Берберова. Нине было в ту пору 87 лет. С тех пор выросли поколения французов, считающих Нину Берберову главной русской писательницей. Снобы оговаривают, что после Толстого, Достоевского, Чехова и Солженицына… – А кто такой Бунин? – Справьтесь у Нины…

Ей было 88 лет, когда она, автор никем не замеченной книжечки, изданной в 1949 году в Париже, пришла в студию на рю Монтень. Она была к тому времени во Франции русской литературной знаменитостью номер один. Она съездила и в Россию, которую не видела семьдесят лет… Она доживала последнее пятилетие в Америке в лучах своей мировой славы…

Урок для пишущих. Надо писать на века. Или дожить хотя бы до 90 лет.

Те, кого не утомили витрины и правобережная роскошь «отелей», могут еще с полчаса побродить по авеню Георга V (по-здешнему он Жорж Сенк) с двумя его знаменитыми международными отелями (в домах № 31 и № 35), поставляющими клиентуру для самых дорогих здешних магазинов и ресторанов, полюбоваться дворцами в стиле Людовика XV (дома № 11, 13, 15), где ведут свою непыльную работу сотрудники иностранных посольств, а также более поздними солидными строениями, где разместились банки, богатые фирмы, штаб-квартиры промышленников, а также радио– и телекомпании. На улицах, прилегающих к элегантной, мирной площади Франциска I, и на самой площади наряду с отелями в стиле Людовика XV (вроде отеля Клермон-Тоннер, где разместился самый что ни на есть Пьер Карден) можно увидеть фонтан работы знаменитого Давиу: белеет мрамор, плещет струя, утекает время нашей бесценной жизни…

 

Вокруг да около Елисейских Полей-4. Рю Колизе, Боэси, Берри

Если идти по правой стороне Елисейских Полей в сторону Триумфальной арки, то не слишком знаменитая улица Колизея (rue Colisée) попадется вам почти сразу же после «клумбы» Рон-Пуан. Театр-колизей тут действительно существовал когда-то, с 1671 до 1780 года. В нем показывали спектакли, устраивали всякие праздничные представления, но в 1780 году колизей этот разломали, а название пристало к улице, и ни один мэр его отчего-то не поменял на более партийно-выгодное (во Франции это делают повсеместно, меняя то Голля на Тореза, то Дзержинского на мать Терезу и обратно). Земли эти, как и те, по которым пролегли нынче престижные авеню Матиньон, Елисейские Поля и улица Фобур-Сент-Оноре, принадлежали некогда графу д’Артуа, но с тех пор много воды утекло в Сене.

Нас, как вы, наверное, заметили, наряду с прочими занимают события XX века, а в нем – жизнь нищего и блистательного «русского Парижа». С этой (пусть даже несколько специфической) точки зрения малозаметная Колизеевская улица не так уж и скучна. Ее близость к Елисейским Полям определила ее привлекательность для тех русских изгнанников, кто, не поддавшись унынию, вступил в борьбу за существование. В первую очередь это были женщины, причем женщины-аристократки, те самые «принцессы на горошине» (по-русски «принцесса» – это «княгиня»), которых В.И. Ульянов (Ленин) в своей партийной статье «О партийной литературе» назвал «скучающими героинями». Они и впрямь оказались героинями, а скучать в Париже этим обнищавшим дамам (в отличие, скажем, от возлюбленной самого Ленина Инессы Арманд) было некогда. Оказалось, что нежные их ручки приспособлены для шитья, вышивания и стирки, а в голове у них есть устройство, необходимое для ведения «дел»: они оказались деловыми дамами, или, как нынче выражаются, «бизнесвумен».

В 1924 году в доме № 5 по улице Колизея открылся русский (точнее, может, русско-грузинский) дом моды «Имеди». Открыла его графиня Анна Ильинична Воронцова-Дашкова, урожденная княгиня Чавчавадзе. Надо сказать, это был не единственный «грузинский» дом моды в Париже: в полукилометре от рю Колизе, на рю Вашингтон, открылся дом моды Нины Шервашидзе, урожденной Мхеидзе (в доме № 32). Трудно даже сказать, кто больше сделал для тогдашнего парижского увлечения «грузинской модой» – красавицы княгини, шившие в своих ателье вечерние платья, или красавцы джигиты, плясавшие по вечерам в русских ресторанах (их в этом углу было множество – и на Елисейских Полях, и на авеню Ваграм, и на Буасси-д’Англас) и сводившие с ума дочек американских миллионеров. Так или иначе, и русское, и грузинское было в моде в ту межвоенную эпоху, в «золотой век» русской колонии в Париже. Муж деловой графини Анны Ильиничны Воронцовой-Дашковой был, кстати сказать, в «старое доброе время» наместником императора Николая II на Кавказе, и осведомленный французский обозреватель писал по поводу ателье «Имеди» и его хозяйки: «Трудно впасть в преувеличение, говоря о мужестве, с которым дамы из высшего русского общества, изгнанные со своей родины революцией, принялись за работу».

На той же рю Колизе существовало в ту пору ателье портнихи Никитиной (прославленной балерине Алисе Никитиной она приходилась родной теткой), а чуть дальше по Елисейским Полям, на улице Пьера Шаррона, открылся русский дом моды «Анна Сергеева». На самих Елисейских Полях, как извещал русский альманах под редакцией князя В. А. Оболенского, творил портной Калина. Кстати, уже в ту пору русские имена служили знаком высокого вкуса и качества. И по сю пору французские, польские, испанские, румынские продавцы, рестораторы, галеристы дают своим заведениям придуманные ими русские имена.

На рю Колизе можно увидеть место, ставшее свидетелем кровавых русских драм времен эмиграции. На третьем этаже дома № 29 по рю Колизе размещался с 1930 года штаб Русского общевоинского союза (РОВС). Известно, что после успешно проведенной в ноябре 1920 года эвакуации уцелевшего состава Белой армии ее командование предприняло немало усилий, чтобы удержать эту армию от упадка и разложения в трудных условиях «Галлиполийского сидения» и зимовки на острове Лемнос. Стараясь воспрепятствовать распылению армии, генерал Врангель перевез ее в Болгарию и Сербию, куда и сам перебрался в 1922 году вместе со своим штабом. С тем чтобы сохранить кадры этой армии в эмигрантских условиях, в конце 1924 года генерал Врангель отдал приказ о создании Русского общевоинского союза. Врангель писал тогда, что этот союз – настоящая армия, «насчитывающая 40 000 человек, имеющая гибкую структуру, но подчиненная строгой дисциплине, ставящая себе целью беспощадную борьбу с коммунистической властью, закабалившей Россию, и возлагающая надежду на русский народ, который единственный и имеет право решать, какую ему выбрать форму правления в стране». Осенью 1927 года генерал Врангель переехал в Бельгию, где внезапно тяжело заболел и весной 1928 года скончался, едва миновав рубеж сорокалетия. Как и оба его преемника во главе РОВС, он скончался «при невыясненных обстоятельствах». Зная о том, что РОВС занимал главное место «в разработке» ГПУ, об этих «обстоятельствах» можно догадываться.

В 1930 году созданный генералом Врангелем РОВС обосновался на парижской рю Колизе. Префектура зарегистрировала новую организацию под председательством генерала Шатилова, а фактическим ее руководителем стал боевой генерал Александр Кутепов. Подчиненные Кутепова днем стояли у станков на заводе «Рено», крутили баранку такси, подметали улицы, были официантами, но по вечерам они снова становились военно-служащими, занимались военной подготовкой – жили своей привычной жизнью. Имея под началом такую армию, боевой генерал-корниловец Кутепов рвался в бой против большевиков. Ему оставались лишь подпольная борьба и тайные акции, но на поприще тайной войны ему было, конечно, не переиграть сильнейшую советскую разведку и тайную полицию, любимое детище коммунизма. Советская разведка играла с Кутеповым, как кот с мышью. Все героические и бессмысленные диверсии Кутепова на русской территории были инспирированы ГПУ, а РОВС и его верхушка были инфильтрованы советскими агентами. Организация была особенно уязвима для агентов, ибо интриги и борьба за власть никогда не прекращались в этом крошечном военном штабе, кишащем генералами-честолюбцами.

И Врангель и Деникин предупреждали Кутепова против безнадежной и кровавой игры в терроризм, но генерал был упрям. В 1930 году он был похищен в центре Парижа по дороге на воскресную службу в церковь галлиполийцев. Русская эмиграция выражала тогда соболезнование жене пропавшего героя Лидии Кутеповой.

Наиболее теплым вниманием окружили бедняжку помощник Кутепова герой-корниловец генерал Скоблин и его жена (Кутепов был посаженым отцом на их свадьбе в Галлиполи), прославленная эстрадная певица-патриотка (ее коронным номером, вызывавшим рыдания в зале, была песня «Замело тебя снегом, Россия…») Надежда Плевицкая. В эмиграции считали, что Плевицкая держит мужа под каблуком (его даже называли за глаза «генерал Плевицкий»: она была старше его и более знаменита, имела солидный брачный опыт и зарабатывала больше)… Но в общем это была колоритная пара: недаром лет десять спустя лучший эмигрантский писатель Владимир Набоков написал об этой паре рассказ (по-английски). Однако ни в 20-е, ни в 30-е, ни позже не раскрыта была вся правда об этой роковой шансонетке, некогда пленявшей своим пением двор и самого царя. Известно, что среди многочисленных ее мужей и возлюбленных был и устрашающий одесский коммунист товарищ Шульга (не исключено, что уже тогда, в Одессе, эта голосистая патриотка была завербована). Советская пресса сообщила, что Плевицкая и ее муж были завербованы ГПУ в 1930 году, получили кодовые клички Фермер и Фермерша, а также оклады в долларах (денег им всегда катастрофически не хватало). Похищение Кутепова было, вероятно, одной из первых операций молодого карьериста-генерала и его жены-певицы.

В промежутке между 1930 и 1937 годами в доме № 29 по рю Колизе шла бесконечная борьба за власть. Скоблина многие подозревали в предательстве, но он цепко держался за свой пост и сумел обыграть назначенного руководителем РОВС боевого генерала Е.К. Миллера. Миллер пытался свернуть подпольную работу, в которой напрасно гибли его люди, но он встретил противодействие генерала Шатилова и тайное противодействие Скоблина. Кстати, Скоблин не раз соблазнял старика Деникина поездкой в своем автомобиле, но Деникин ему не доверял и в машину не садился. В конце концов, сомнения закрались и в душу генерала Миллера. Отправляясь 22 сентября 1937 года на какое-то тайное свидание, генерал Миллер оставил своему заместителю записку: «Свидание устроено по инициативе Скоблина. Может быть, это ловушка, на всякий случай оставляю эту записку». Старик заместитель вспомнил о записке поздно вечером, когда на рю Колизе привезли найденного в отеле генерала Скоблина. Прочитав записку, бестолковые старики генералы собирались спросить Скоблина, что бы все это могло значить, но обнаружили, что тот уже ушел. Они побежали за ним на улицу, но там никого не было.

Позднее стало известно, что над штабом РОВС, в том же доме № 29, была квартира знаменитого промышленника Сергея Третьякова (из тех самых Третьяковых), тоже завербованного ГПУ (труднее, кажется, было бы найти в ту пору еще не завербованных). Из квартиры Третьякова агентам Москвы легко было наблюдать за белыми «подпольщиками», там, вероятно, Скоблин и спрятался от неспешной погони. Скоблин исчез бесследно и только недавно было напечатано в Москве его письмо из России, куда он бежал, так же, как письма Миллера, который находился в заключении, а потом был расстрелян.

А бедная певица Плевицкая была арестована французами, и в Париже состоялся шумный процесс. Певица, конечно, отрицала все. Но перед самой войной, сидя в тюрьме города Ренна, она вдруг призналась в своей вине русскому священнику и комиссару французской полиции. Ее показания подтверждают, кстати, беллетристическую версию Набокова: всем двигало бесовское тщеславие Скоблина. Вскоре певица умерла в этой женской тюрьме, а после ее смерти немцы пришли в Ренн и велели извлечь труп Плевицкой из могилы: видимо, хотели убедиться, своей ли она умерла смертью. Есть предположение, что супруги работали и на советскую, и на немецкую разведки.

Следуя по той же правой стороне Елисейских Полей в сторону Триумфальной арки, мы минут через пять выйдем на улицу Боэси. Друг Монтеня Этьен де Ла Боэси писал сонеты и доказывал (еще в XVI веке), что тиран оттого и всемогущ, что народ угодлив, услужлив и всегда готов к рабскому повиновению. Что же до улицы Боэси, то она в золотую пору между войнами считалась одной из самых элегантных улиц столицы. Так что, вернувшись из свадебного путешествия, процветающий художник Пабло Пикассо водворился на седьмом и восьмом этажах дома № 23 по улице Боэси. Это было в 1918 году. Молодую, прелестную супругу художника звали Ольга Хохлова, она была дочерью русского полковника и танцевала у Дягилева. В 1921 году Ольга родила сына Поля. Пикассо вдохновенно писал беременную супругу, а потом и младенца. И только еще через 14 лет Ольга ушла от страстного испанца, обиженная его связью с юной манекенщицей Марией-Терезой. Пикассо был среди жильцов этого дома не единственной знаменитостью. В доме жили Жан Кокто, композитор Эрик Сати, подруга Дягилева и жена художника Мися Серт, граф де Бомон и прочие звезды Парижа.

После рю Боэси вы увидите на той же стороне Елисейских Полей рю Берри. На ней на месте нынешнего дома № 12 в XIX веке стояла православная церковь Святых Петра и Павла, основанная по указу императора Александра I вскоре после русской победы. В 1845–1846 годах в эту церковь часто приходил Гоголь. Стоял, молился. В апреле 1857 года Иван Тургенев услышал здесь такую интеллигентную проповедь отца Иосифа Васильева, что стал умолять священника учить катехизису его доченьку Полинетт.

В том же 1857 году в этой церкви поэт Афанасий Фет венчался с сестрой Боткина Марией. Тургенев был шафером жениха, а Фет, чтобы не разоряться на свадебный костюм, венчался в уланской форме, которая, как он признавал позднее, выглядела несколько нелепо под веночком из искусственных цветов (шафер Тургенев едва удержался от смеха). Тот же Тургенев был, напротив, весьма растроган проповедью отца Иосифа во время службы, посвященной отмене крепостного права в России. Служба состоялась 24 марта 1861 года, слова священника и долгожданная новость растрогали Тургенева до слез, да и стоявший перед ним старый Николай Тургенев (друг Жуковского) едва сдерживал слезы. Потом все обменивались рукопожатиями и растроганно говорили о государе-освободителе (воспитаннике Жуковского): «Да ниспошлет ему Господь здоровья и силы, чтобы продолжить начатое!» Шесть лет спустя царь-освободитель приехал в Париж из Петербурга, где террористы уже охотились за ним и травили его, как зверя, а в Париже он чуть не был застрелен в Булонском лесу террористом-поляком… Поди угоди, поди угадай.

Напомню, что иконостас из посольской церкви Святых Петра и Павла установлен нынче в крипте Александро-Невского собора на рю Дарю.

С 1925-го по 1935-й в доме № 38 на той же рю Берри размещался антикварный магазин нового изгнанника – князя Ивана Куракина и чайная «Боярский терем», которую князь держал вместе с другим беженцем, московским городским головой Вадимом Шебекой. Потолки и стены в чайной были расписаны беженцем Иваном Билибиным.

В доме № 20 по рю Берри три последних десятилетия XIX века (и до самого 1904 года) дочь Жерома Бонапарта принцесса Матильда принимала всех, кто блистал в тогдашнем Париже на ниве политики, литературы, искусства. Имя им – легион. Салон – дело серьезное, и значение салонов в жизни французской столицы не следует недооценивать.

Следуя по той же стороне Елисейских Полей к станции метро «Георг V», можно увидеть справа Вашингтонскую улицу (рю Вашингтон). Как мы уже говорили, здесь размещался русско-грузинский дом моды (Нины Шервашидзе), а по правой стороне улицы, на полпути к авеню Фридланд и бульвару Осман, любитель тишины может обнаружить вдруг приют спокойствия – лужайку, окруженную деревьями и домами середины XIX века. Это городок Одио. Раньше тут и впрямь стоял наполеоновских времен дом ювелира Жана-Батиста Одио. Он был мастер своего дела, оставил великолепные работы, но настоящую славу принесли ему шпага и скипетр, изготовленные им для Наполеона Бонапарта (все, что связано с именем этого тщеславного узурпатора, несет на себе отблеск славы, которой столь неистово жаждет сердце и малых, и больших народов, что они готовы платить за нее ценою любых жертв и унижений. «Мы за ценой не постоим»).

 

Вокруг да около Елисейских Полей-5. Дом на улице Мариньян

Загадочный дом № 25 по улице Мариньян и таинственный старик, который жил в нем аж до самого 1925 года, не могут не заинтересовать всякого русского, гуляющего по Елисейским Полям. Дом этот здесь рядом, за углом, на узкой улице Мариньян, – дом, в котором жил Онегин… Как, тот самый Онегин? Пушкинский? Какое он имеет отношение?..

Так вот, Онегин, который жил в этом доме, был, без сомненья, пушкинский и, бесспорно, «имел отношение». Он был однофамилец того, которого любила юная Татьяна, но однофамильцем его он стал неслучайно. Жил он таинственно, от соседей имел свои тайны, таился от грабителей (время, впрочем, было тихое, нынче он вряд ли уцелел бы). Ненавидел жильца, жившего в доме напротив и имевшего фамилию д’Антес, весь их род ненавидел, до седых волос и лысин. И собственных тайн у него было много – например, тайна его рождения…

Новорожденным младенцем будущий Онегин найден был в Царскосельском парке. За давностью лет и отсутствием точных свидетельств не можем указать вам точное место, куда был подброшен подкидыш. Сам он любил шутить в старости, что его нашли под памятником Пушкину, и те, кто не знал, что самое первое прошение об установлении памятника великому поэту подано было только в 1855 году и что подкидыша Онегина нашли на десять лет раньше, – те принимали шутливое утверждение всерьез, доставляя этим удовольствие старику. На самом деле великого поэта Пушкина, несмотря на все уважение к его мужскому шарму и небезупречную семейную репутацию, никто в этой посмертной шалости все же подозревать не стал, но зато смутно намекали на какую-то бедную гувернантку, которая в родовых муках покинула наш свет, а также на некую царственную особу. Считали, что гипотезу о причастности царственной особы подтверждала и заинтересованность в судьбе сиротки, какую проявили добрейший поэт Василий Андреевич Жуковский, а в более позднее время – его семейство. При этом указывали на несколько обстоятельств из жизни самого Жуковского.

Во-первых, был он сам незаконнорожденным, хотя всему семейству помещика Бунина и всей дворне доподлинно было известно, от кого родила глазастого бутуза Васеньку привезенная в подарок барину с русско-турецкой войны юная рабыня-турчанка Сальха. И хотя обласкан был в последующем своем существовании у самых вершин императорского двора поэт и учитель Василий Андреевич Жуковский, рану незаконнорожденности мог он вполне нести в душе. После рождения Васеньки бедный дворянин Андрей Жуковский должен был дать имя младенцу: точно так поступили с подкинутым младенцем Сашей через полвека с лишним в Царском Селе – придворная дама по фамилии Отто дала подкидышу свою фамилию. У нее он и жил в детстве, у нее воспитывался. Была она, скорей всего, немка, оттого и с отчеством не мудрили, а окрестили его Александром Федоровичем. В тот самый год, когда подкидыш Отто был найден в Царскосельском парке (1845 г.), у поэта Жуковского и его молоденькой жены-немки родился в Германии сынок Павел; и воспитанник поэта сам великий князь-наследник Александр, десять лет спустя ставший русским императором, согласился быть крестным отцом младенца. Не исключено, что отцом упомянутого выше подкидыша и мог быть упомянутый выше царственный воспитанник Жуковского.

Мальчики-одногодки, крестник императора Паша Жуковский и подкидыш Саша Отто, учились в одной гимназии и были лучшими друзьями. Окончив гимназию и университет (таинственный «некто» продолжал посылать ему пенсию, впрочем, весьма скромную), Саша Отто путешествовал по России, а двадцати четырех лет от роду впервые попал за границу, проехал Швейцарию и Германию, где познакомился с Тургеневым, потом побывал во Франции, жил в Англии и чуть не уехал в Америку. Чем он займется в жизни, решить он пока что не мог – видно, пенсия помогала ему и без работы сводить концы с концами. Мог он и подрабатывать репетиторством, гувернерством, еще чем… Однако он не слишком был уверен в себе, Саша Отто, и долго не мог найти своего пути. Наблюдательный Тургенев заметил это еще при первой встрече, проникся к бедному юноше сочувствием, им заинтересовался. Тургеневу он напомнил молодого Белинского, и всякий, кто встречал описания нескладного, неловкого, прыщавого, обидчивого Белинского (времен, скажем, его влюбленности в одну из сестер Михаила Бакунина), поймет, что хотел сказать Тургенев, сравнивая Отто с Белинским. Сохранилось письмо Тургенева к молодому Саше Отто, написанное вскоре после их знакомства.

«Своею наружностью, – писал Тургенев, – и некоторыми чертами характера Вы мне напоминаете Белинского, но тот был молодец, пока болезнь его не сломила. Самолюбив он был так же, как Вы; но он не истреблял самого себя – а главное: он никогда не беспокоился о том, что о нем подумают, так ли его поймут и т. д. Вот этой-то безоглядочности я желал бы Вам побольше. И не говорите Вы мне, что это в Вашем положении невозможно, что Вы сызмала поставлены криво и неловко; человек образованный, самостоятельный, внутренне свободный – по этому самому – находится в тысячу раз более выгодном, менее ложном положении, чем человек с нормально устроенной обстановкой – и с темной или спутанной головой. Правда, для того, чтобы легче сносить жизнь, весьма хорошо иметь игрушку, которая бы забавляла, дар, талант. Белинский имел эту игрушку, а у Вас ее, быть может, нет; но зато у Вас есть возможность деятельности общественной, хоть и низменной, но полезной, и понимание ее, и примирение с нею; этого у Белинского не было».

Не правда ли, поразительное письмо? Увидел добрейший Тургенев еще одного неустроенного юношу, мятущегося и, как теперь говорят, «закомплексованного», и – к столу, писать ему, лечить, помогать, искать спасения… Тургенев увидел в нем страсть к служению, амбиции, но не знал еще, куда они будут приложены и когда.

Конечно, новый характер, этот молодой Отто, он и для литературы не пропал даром – у писателя каждое лыко в строку. Всеми признано, что Нежданов, герой тургеневской «Нови», многим разжился от Саши Отто. Снимите с полки роман Тургенева – и многое поймете в былом обитателе парижской улицы Мариньян…

С 1882 года Александр Отто навсегда поселился во Франции. В 1882–1883 годах был он литературным секретарем и библиотекарем у не столько старого (62 года всего ему было), сколько совсем уже больного Тургенева. Последние тургеневские письма написаны рукой 38-летнего Отто, Тургенев только ставил свою подпись. Надо сказать, что и сам тургеневский секретарь не любил подписываться фамилией Отто. Фамилия казалась ему нерусской, чужой, да она и была чужой. И поскольку самым близким для себя человеком А. Ф. Отто считал покойного А. С. Пушкина, то он и подписывался с молодых лет пушкинской фамилией – Онегин. Уже в 60-е годы начал он собирать книги Пушкина и о Пушкине, пушкинские портреты… Он даже подал на высочайшее имя прошение о замене фамилии Отто на фамилию Онегин, но дело это было сложное, и ответ из Петербурга долго не приходил. А все же, ко всеобщему удивлению, ответ пришел в конце концов положительный (в 1890 году): может, вознагражден он был за ненавязчивость свою и странность просьбы, а может, был это знак отцовского великодушия, проявленного тайно, Александр Отто был, наверное, последним, кто ухаживал за больным Тургеневым, кто закрыл ему глаза. 10 сентября 1883 года Александр Отто послал письмо в Германию лучшему своему другу Павлу Жуковскому:

«Я получил твою, милый друг, телеграмму по поводу нашего общего горя… Теперь то, что было Тургеневым, лежит в склепе русской церкви и через несколько дней повезется в Петербург, где положится около Белинского, по его желанию. Он хотел, чтобы его положили “у ног Пушкина”, но боялся, что назовут это “претензией”».

Между тем, надо признать, в этом желании Тургенева не было «претензии», а было лишь преклонение перед тургеневским «идолом», перед его «учителем» и «недосягаемым образцом» – Пушкиным. Молодой Отто разделял этот восторг. Мир его замыкался между благородным Тургеневым, добрым покровителем и защитником Пушкина Жуковским, самим гением Пушкиным. Но был он уже не только почитатель и изучатель, а был он в 38 лет существом особого рода – был он «коллекционер». Об этом свидетельствует письмо, написанное после смерти Тургенева (11 сентября 1883 года) – к тому же Павлу Жуковскому:

«Прошу тебя, милый, как бы ничтожно оно ни казалось. Мне это будет нужно. Также и портреты, особенно давнишние… Господи, какое горе!.. Вообще, что можешь, то и собирай… Помоги, друг».

Странное, взволнованное, поразительное письмо! Умер близкий, почитаемый человек – «Господи, какое горе!», – но известно уже и спасение от смерти, от его смерти, от своей собственной и всех близких – собирательство, коллекционерство. Так, может, оно и придает смысл жизни?

И круг интересов коллекционера уже очерчен – русские писатели. Они не живут долго, Тургеневу шестьдесят три – долгожитель. Как их удержать в памяти? И самому как жить в этом неустойчивом, убегающем из-под ног мире? Собирать «все связанное»… Зов в письме другу почти что отчаянный – «Помоги, друг». Как мог добряк Павел, сын добряка Василия Андреевича, на такой призыв не откликнуться? Конечно, он откликнулся – да еще как! Отклик его перевернул все течение жизни Александра Отто, наметил прямую, неизменную линию его жизни чуть не на полвека, до гробовой доски, да и после смерти все, что осталось нам от Отто-Онегина, что лежит в основе его памяти, – все это идет из того 1883 года, проистекает из щедрого, царственного, человечного жеста Павла Жуковского, достойного сына щедрого и человечного Василия Жуковского.

Откликнувшись на вопль души друга отроческих лет, Павел Жуковский прислал ему в подарок целое собрание хранившихся у его отца рукописей… Пушкина: 75 рукописей Пушкина, среди которых были рукописи пяти законченных, но никогда за истекшие со смерти поэта полвека не печатавшихся стихотворений, черновых вариантов великих поэм, никому не знакомых кусков пушкинской прозы и еще и еще – бумаги с пометами посмертного жандармского обыска в квартире Пушкина и без помет… Все это Жуковский завещал своему пятилетнему сыну, а добряк сын (отнюдь не самый богатый в России человек) подарил другу школьных лет Саше.

Так возник на парижской улице Мариньян Пушкинский музей, тягаться с которым мог только Пушкинский Дом, Институт русской литературы в Петербурге-Ленинграде. Через год-два Павел Жуковский вручил школьному другу еще один бесценный подарок – оставленные отцом бумаги, имевшие отношение к последним дням жизни, к дуэли и смерти Пушкина, к посмертному изданию его сочинений, к делам опеки над детьми и имуществом Пушкина. Вряд ли какой ни то иностранец, проходивший по улице Мариньян в конце восьмидесятых годов прошлого века, смог бы оценить всю огромность клада, вот так, запросто, сложенного в частном собрании месье Онегина в доме № 25. И вряд ли кто из русских не затрепетал бы, узнав о тайных, никому еще не знакомых записях, которые сделал (для себя, на память) потрясенный Жуковский в роковые для всей России дни гибели Пушкина, записях о последних земных делах Пушкина.

«Встал весело в 8 часов, после чаю много писал – часу до 11-го. С 11 обед. – Ходил по комнате необыкновенно весело, пел песни. Потом увидел в окно Данзаса, в дверях встретил радостно. Взошли в кабинет, запер дверь. – Через несколько минут послал за пистолетами…»

В 1879 году Павел Жуковский продал часть отцовской библиотеки только что учрежденному Томскому университету. (Мне однажды довелось провести полдня у полок этого собрания, и я даже наткнулся случайно на карандаш, заложенный в книгу Жуковским больше ста лет тому назад.)

Оставшиеся же у Павла 600 томов отцовской библиотеки – книги с автографами и прижизненные издания – щедрый сын Жуковского тоже отдал Саше. Нетрудно представить, чьи там были автографы и пометки, на листах этих книг (Гоголя, Дельвига, Баратынского, Языкова, самого Жуковского…). А еще были автографы и Гёте, и Байрона, и Шумана, и Мицкевича…

Незадолго до своей смерти Павел начал передавать другу Саше и личный архив отца – письма, дневники, черновики. Павел знал, что Онегин все будет беречь пуще жизни, во всем разберется.

У Онегина собрался, таким образом, настоящий музей Жуковского, а в добавленье к нему и музей Тургенева: письма, записки, книги с автографами…

Конечно, последующие чуть ли не полвека своей некороткой жизни провел Онегин в трудах собирательства, пополнения коллекции (собирал все, что касалось Пушкина, вплоть до спичечных коробков и конфетных оберток), хранения вверенного ему сокровища, в хлопотах о будущем своей коллекции, о достойном, грамотном и солидном издании неизданного.

Он жил все в той же квартире на рю Мариньян, где из-за полок, шкафов да ящиков немного оставалось места для него самого. Да много ли ему было надо? Он даже из пенсии своей ухитрялся деньги откладывать на черный день.

Русские (и даже французы) в этот таинственный уголок Парижа забредали не раз. Иные замирали при виде клочка бумаги со словами, набросанными пушкинской рукой, ощущали здесь незримое присутствие самого Пушкина, что и запечатлел, скажем, в своей альбомной записи Анатоль Франс или в своих стихах поэт Вячеслав Иванов:

…И верь, не раз в сию обитель Он сам таинственно слетал, С кем ты, поклонник, ты, хранитель, Себя на вечность сочетал. И чует гость благоговейный, Как будто здесь едва затих Последний отзвук сладковейный, Последний недопетый стих…

Серьезные ученые, вроде Сакулина или Щеголева, благодарили Онегина за бесценную консультацию. Иные, вроде Вересаева или Брюсова, жаловались на старика, что не спешит он передать все свои тайны и сокровища ему, посетителю, или «народу».

Молоденький студент-юрист, позднее ставший видным театроведом, А. Дерман посетил в Париже в 1911 году онегинский музей и потом рассказывал, как этот угрюмый Плюшкин долго разглядывал его через железную решетку, прежде чем пустить в свою неказистую квартиру.

«Когда я, войдя, представился и затем спросил у выжидательно глядевшего на меня хозяина, с какого места начинается собственно музей, он ответил, указав пальцем на простую железную койку в углу:

– Вот кровать, на которой я сплю, – это не музей, а прочее – всё музей».

«Как ни был я молод тогда и неопытен, – пишет Дерман, – мне сразу стало ясно, что передо мной сидит очень, в сущности, одинокий человек. По виду он был горд, речь его дышала независимостью, в осанке его сквозило даже нечто надменное. Но сквозь все это пробивалось какое-то застарелое и едкое чувство неоплаченной обиды. С уверенностью я не знаю до сих пор, в чем она заключалась, но проявлялась она, так сказать, универсально. В частности, Онегин, пo-видимому, чувствовал себя обойденным как знаток творчества Пушкина».

Русские журналисты и до и после революции немало злобствовали по поводу алчного парижского Плюшкина, которому академия обещает пенсию. Ученые, напротив, умели ценить парижского отшельника. Академик М. Алексеев писал об Онегине:

«Взамен родины, взамен семьи, которой у него не было, он создал себе в самом центре Парижа свой особый мир, мир русской литературы во главе с Пушкиным…»

В этом мире были прекрасные женщины – Машенька Протасова-Мойер, Наталья Гончарова-Пушкина-Ланская, Александра Гончарова-Фризенгоф, Александра Россет-Смирнова и Александра Арапова… Они не были для него призраками минувшего: он жил среди них до самого 1925 года, когда окончательно присоединился к их сонму восьмидесяти лет от роду. В последние полтора десятка лет его жизни до него доходили иногда вести, что он давно умер. При случае он их опровергал. В 1910-м на собрании эмигрантов в Париже академик М. М. Ковалевский упомянул как-то, что прототипом тургеневского Нежданова был некий Отто-Онегин. После доклада Онегин подошел к докладчику с толковыми поправками и дополнениями. Потом представился. Академик был изумлен:

– Батенька! А я-то думал, вы давно померли!

Конечно, и он умер в конце концов: 25 марта 1925 года, не дожив ни до почестей, ни до выставок, ему посвященных, ни до благодарных слов неторопливой на похвалы родины. Когда вскрыли его завещание, оказалось, что он завещал России и Пушкинскому Дому не только все свое имущество, но и весь свой капитал – сэкономленные им 600 000 франков. Себя он велел похоронить подешевле, по «шестому разряду», тело сжечь, а пепел не сохранять. В загробное будущее и дальнейшую свою судьбу не верил. Вот и напрасно…

 

Фобур-Сент-Оноре

Как вы уже убедились во время странствия по кварталу, прилегающему с севера к Елисейским Полям, – это очень богатый, элегантный район, всегда тяготевший к славе и роскоши Елисейских Полей и Лувра да и нынче сохраняющий все нервные центры власти и богатства (и президентский дворец здесь, и резиденция правительства, и МВД, и полиция, и банки, и дома моды). Позвоночным хребтом квартала, как любят выражаться с прозекторской лихостью французские авторы, является длинная и весьма знаменитая улица Фобур-Сент-Оноре. Слово «фобур» (faubourg) значит «слобода», оно присутствует в названии многих французских улиц, точнее – той их части, которая, перешагнув за былую оборонительную стену, или былую заставу, продолжалась в пригородной слободе. Улица Сент-Оноре, протянувшись от Лувра параллельно саду Тюильри, обретала за нынешней площадью Согласия свое загородное, «слободское» достоинство и становилась улицей Фобур-Сент-Оноре. Собственно, поначалу никакой улицы не было, была дорога, ее называли Рульской дорогой, или Рульским шоссе, потому что дорога эта соединяла маленький тогдашний Париж с пригородной деревушкой Руль. Нынешний западный участок улицы, от церкви Сен-Филипп-дю-Руль до нынешней площади Терн (через скрещение с нынешней авеню Ош), был просто деревенской улицей, которая по традиции называлась Большой, или Главной, улицей. Ну а в 1722 году деревня стала предместьем Парижа, слободой, и дорога эта, весьма извилистая из-за бесплановой застройки, стала слободской улицей, Фобур-Сент-Оноре (это уже барон Осман включил все эти слободы в черту города, одним махом увеличив диаметр Парижа до десяти километров, как Хрущев – диаметр Москвы до сорока). На Фобур-Сент-Оноре парижская знать строила на протяжении всего XVIII века великолепные дворцы-отели, вроде отелей Шарост, Эвре, Аржансон, Дюрас, а также все эти безумной роскоши дачи, где можно было поодаль от двора и города предаваться веселью, искусству и распутству с друзьями и милыми дамами. Они так и назывались, эти загородные особняки-усадьбы, – «фоли» (folle), что означает также «сумасбродство», «безумие», «шалость», «дурачество», «страсть»; не сомневайтесь, что все это имело место на здешних с безумной роскошью и причудами построенных дворцах-дачах (иные, впрочем, утверждают, что первоначально название этих дач шло от слов «лист», «листва», так сказать, дом в зелени, что тоже возможно). Самой знаменитой из них была в этих местах усадьба богача Божона, на остатках которой позднее возникли парк аттракционов братьев Руджиери и «французские горки» (некое подобие того, что в Европе называли «русские горки», а в России – «американские горки»). Остаток одного из этих приютов безумства и роскоши купил перед самой смертью транжир и мот Оноре де Бальзак, которому так и не удалось насладиться вожделенной роскошью. Среди наиболее солидных здешних сооружений того времени были конюшни графа д’Артуа, которому и принадлежали близлежащие земли.

Первые кварталы улицы Фобур-Сент-Оноре особенно богаты старинными отелями и особенно густо населены воспоминаниями. Одна из первых перекрестных улиц, улица Анжу, уходит вправо на север – к бульварам Мальзерб и Осман. Улица эта еще в XVI веке была известна, но под именем улицы Морфондю. Здесь в доме № 8, в отеле, построенном Мазеном, обитал некогда Лафайет. Позднее в этом же доме жили три русские красавицы аристократки, разбившие немало французских сердец. Александр Дюма-сын был влюблен сперва в одну из них, потом во вторую. Первая была вынуждена вернуться в Россию, но на второй Дюма женился, о чем мы расскажем чуть дальше. Многие из дворцов, выходящих на улицу Фобур-Сент-Оноре, позднее были перестроены, частично или полностью. Так, бывший отель Марбеф, купленный японским правительством, сохранил фасад, но был перестроен внутри. Дом № 33 одно время занимало русское посольство, а позднее этот дом был куплен бароном Натаниэлем де Ротшильдом. В отеле Шарост (дом № 39) c 1803-го до 1814-го хозяйничала сестра Наполеона Полина Боргезе, супруга Камиля Боргезе, который до 1814-го был губернатором Пьемонта. В 1814-м, как известно, власть переменилась, и Веллингтон устроил во дворце британское посольство. Оно и поныне там. Великолепный отель барона Понтальба, построенный Висконти, был после смерти хозяина продан барону Эдмону де Ротшильду, который все здание, за исключением крыла, выходящего на улицу, перестроил. В 1948 году отель этот купило правительство США, а богатейшие художественные коллекции барона переместились во французские музеи. Под номерами 55 и 57 числится на улице Фобур-Сент-Оноре знаменитый Елисейский дворец, построенный в 1718 году архитектором Молле для графа Эвре.

Строительство дворца завершил Ж.-М. Александр Ардуен Мансар, отель был куплен мадам де Помпадур, которая передала его королю Людовику XV, позднее богач Божон выкупил его для Людовика XVI, а тот передал герцогине Бурбонской. Во время революции тут была размещена типография, в пору Директории устраивали танцы, с 1805-го здесь жил неаполитанский король маршал Мюрат с женой, которая приходилась родною сестрой Наполеону I, живали также императрица Жозефина (еще до своей отставки, понятное дело) и сам император-корсиканец, пока не был изгнан из Парижа в 1814 году.

Вот тогда-то и поселился в Елисейском дворце русский царь-победитель Александр I: это был его звездный час. Красавец победитель дружил с Жозефиной и осыпал благодеяниями ее дочь, голландскую королеву Гортензию, которая не могла не ответить взаимностью этому великодушному рыцарю. Потом Александр отлучился, Наполеон вернулся на сто дней для нового кровопролития, королева Гортензия неблагоразумно афишировала свою поддержку Наполеона, и вернувшийся в Париж Александр больше не хотел о ней слышать. Уезжая, он забыл под подушкой дареный альбом с ее романсами. Альбом продолжал лежать под подушкой и остался, как выражаются нынче, невостребованным. Кстати, в июне 1815 года в Серебряном салоне дворца Наполеон I вынужден был подписать акт отречения от престола. В июле 1815 года русский император снова поселился в Елисейском дворце.

Надо сказать, что за год отсутствия Александра в его жизни произошли существенные перемены. «Ищи женщину», – подскажет француз и будет не так уж неправ. Впрочем, искать следует не среди блистательных женщин, которыми увлекался император в упомянутый период отсутствия (принцесса Лихтенштейнская, вдова героя княгиня Багратион, Вильгельмина дё Саган…).

Внимание наше должно привлечь знакомство с некой баронессой Юлией Крюденер, имевшее место на постоялом дворе в Хейльбронне. Эта немолодая уже вдова русского посла после всех грехов бурной молодости готова была нынче вести за собой грешников к раскаянию. Считают, что это она убедила императора склониться окончательно перед волей Христа, принять на себя роль «белого ангела», побуждающего народы к заключению священного союза и т. д. и т. п. Баронесса приехала в Париж вослед императору, поселилась в доме № 35 на той же улице Фобур-Сент-Оноре (нынче в этом дворце службы британского посольства), и Александр I пешком ходил по вечерам через сад на медитацию и проповеди к этой новой пророчице. На сеансы заглядывали и самые любопытные из французов – Шатобриан, Бенжамен Констан, мадам Рекамье, герцог де ла Тремуай и прочие. Лишь скептик Меттерних удержался от соблазна приобщиться к светской мистике и так объяснял позднее причины своего воздержания.

«В то время царь Александр охвачен был мистицизмом. И поверите, когда он проводил вечер у мадам де Крюденер, то после того, как завершалась проповедь этой дамы, ставили четыре прибора – не только для царя, мадам де Крюденер и г. Бергасса, но еще и четвертый – для Христа. Меня пригласили туда однажды на ужин, но я отказался, сказав, что я слишком глубоко верующий для того, чтобы верить, что я достоин занять за столом пятое место, рядом с нашим Господом».

Не надо думать, что духовное перерождение императора было мгновенным и окончательным. Французская полиция, внимательно наблюдавшая за елисейской жизнью русского монарха, оставила для потомства донесение тех дней.

«В целях отдыха император много времени отводит удовольствиям, особенно по части женщин. Часто приходят и новенькие, которые допущены бывают в личные покои. Вчера вот снова граф Потоцкий привел ему одну, очень красивую, которая у него оставалась более полутора часов. Она вышла в состоянии некоторой растрепанности и с румянцем, каковые позволяли без труда судить о том, что происходило во время этой аудиенции. После этого император, который пришел в веселое состояние духа, повелел звать двух барабанщиков своей английской охраны и приказал им играть в саду марши…»

После отъезда императора английская охрана еще долго несла свою службу во дворце – сперва при русском госсекретаре графе Капо д’Истрия, потом при жившем здесь Веллингтоне, под командой у которого было полтораста тысяч союзников. Новый русский император поселился в Елисейском дворце более полстолетия спустя – в июне 1867 года.

Французов, мало знавших о том, какое великолепное воспитание получали русские наследники престола, поразили спартанские замашки Александра II. «Когда он прибыл в Елисейский дворец, – пишет французская мемуаристка, – ему показали комнату и гигантское ложе, ему предназначенное. Александр рассмеялся, а вечером все с удивлением увидели мужика, который принес и скромненько установил близ императорского ложа железную койку, низкую, совсем простую и жесткую и шириной, бог ты мой, не больше восьмидесяти сантиметров». Впрочем, дожив до пятидесяти лет, император не мог не растерять значительной части заветов сурового папеньки и благородного своего воспитателя-поэта. К приезду в Париж он вызвал на свидание из ее неаполитанской ссылки свою возлюбленную, юную Катю Долгорукую. Со своей улицы Бассэ-дю-Рампар она приходила ко дворцу поздно вечером и проникала внутрь через калитку, что была в решетке на углу улицы Габриэль и авеню Мариньи. Елисейский дворец был свидетелем последней большой любви царя-освободителя.

Позднее в жизни Европы произошли крупные социальные сдвиги, так что в марте 1960 года в Елисейском дворце завтракал и ужинал с генералом де Голлем партийный выдвиженец Никита Хрущев. Два месяца спустя он же громил здесь в своей речи американскую агрессию.

В 1977 году здесь ужинал с президентом Жискар д’Эстеном Леонид Брежнев. В 1985-м и 1989-м в Елисейском дворце проходили пресс-конференции бесконечно знаменитого тогда, а ныне полузабытого Горбачева, который несвязно объяснял публике, что никакого кризиса коммунизма или даже его ослабления нет и в помине, а просто происходит его обновление и укрепление.

Вообще, за последнее столетие стенам этого дворца (без сомнения, имеющим уши) пришлось выслушать немало всякой демагогии, ибо с 1873 года дворец стал официальной резиденцией главы Французского государства и в его стенах сменилось два десятка президентов Республики от Мак-Магона и Греви до Саркози. С 1978 года по золоченым залам дворца стали раз в год (в День культурного наследия) водить экскурсии трудящихся. Первую экскурсию в праздничный день 14 июля 1978 года вел сам президент д’Эстен. С тех пор ежегодно перед дворцом с раннего утра выстраиваются терпеливые очереди любопытствующих, фотографии которых назавтра помещают газеты. О чем думают простые французы, гуляя с детишками среди золоченой лепнины, на фоне которой так демократично позируют весь год фотографам их избранники? Может, они просто солидаризируются с русскими экскурсантами, попадающими в сходные интерьеры («Возглас первый: “Хорошо жили, стервы!”» – свидетельствует Маяковский)? А может, думают о том, что власть растлевает человека? Или о том, что добраться до вершины власти может только человек растленный? Во всяком случае, материал для опровержения этих простеньких мыслей жизнь обитателей дворца им бы вряд ли представила.

К тому времени, когда я стал подолгу жить во Франции, во дворце уже поселился (на добрых 14 лет) президент-социалист Миттеран. Французские авторы и энциклопедии сообщали о нем только самое прекрасное. И лишь когда стало ясно, что силы его слабеют и президентом ему больше не быть (примерно за год-два до его смерти), странные стали появляться в статьях и даже книгах подробности из его жизни. Выяснилось, что вообще-то он был не столько участником Сопротивления, сколько поклонником Петена и вишистом, поклонником вермахта и писателей-коллаборационистов. Что окружение его составляли подхалимы, жулики, люди нечистоплотные, иногда даже палачи и коллаборационисты. Об этом до сих пор робкая французская пресса пишет с большой осторожностью (ибо у власти все еще многие сотрудники Миттерана), однако невозможно было скрыть и то, что правосудие раньше или позже добиралось почти до каждого из его ближайших помощников и любимцев (которые своевременно, обычно накануне первого допроса, «кончали самоубийством», иногда прямо здесь же, под золоченой лепниной Елисейского дворца, – вот где загадка для любителей детектива), что президент был интриган, лжец, многоженец и бабник (а для охраны своей репутации он создал в Елисейском дворце мини-КГБ и группу подслушивания), воображал себя то всесильным монархом, то шекспировским злодеем. Выяснилось заодно, что демократию и свободу прессы в робкой Франции легко подмять под себя человеку ловкому…

Грустно, граждане… И все же эта малоутешительная экскурсия по раззолоченным елисейским кулуарам не должна приводить нас в полное отчаянье. Как любят повторять французы, демократия была бы худшим из видов правления, если бы другие не были еще хуже. За 14 лет миттерановского полновластия хитрому президенту не удалось все же ни ликвидировать оппозицию, ни покрыть страну сетью лагерей, ни повергнуть ее в оцепенение страха, ни разорить. И Гитлеру, и Ленину, и Сталину, и Мао, и Каддафи хватало на это и половины срока – благодаря антидемократической диктатуре (конечно же «пролетариата»)…

Наискосок от Елисейского дворца на ту же улицу Фобур-Сент-Оноре выходит аккуратная круглая площадь Бово, а на ней стоит XVIII века дворец графа де Бово, в котором размещается Министерство внутренних дел Франции. В дворцовом дворике почета можно увидеть на стене мемориальную доску в память министра Жоржа Манделя, сотрудника Клемансо. Он был противником позорного перемирия с нацистами в 1940 году, а в 1944-м был убит французской полицией в лесу Фонтенбло.

Следуя по той же улице на запад, можно увидеть по правую руку церковь Сен-Филипп-дю-Руль, построенную в 1784 году. В интерьере церкви – несколько великолепных произведений французской религиозной живописи середины XIX века. В этой церкви отпевали Бальзака, который провел лишь последние месяцы жизни в своем новом доме, стоявшем тут же рядом, на улице, которая носит ныне его имя.

На уровне дома № 190 в сторону авеню Фридланд уходит коротенькая улица Берриер, на которой привлекает внимание построенный в 1878 году и соседствующий с бывшим садом Бальзака дворец Соломона де Ротшильда (отсюда еще можно видеть сохранившуюся от бальзаковской усадьбы часовню Святого Николая). Баронесса де Ротшильд завещала дворец государству, и ныне в нем Национальный центр фотографии. Ротшильдовские коллекции разошлись по музеям (в частности, многое попало в Музей декоративного искусства). Межвоенной русской колонии Парижа, да и многим французам тоже, дворец этот памятен кровавой трагедией, которая разыгралась у его парадного крыльца 6 мая 1932 года. В тот день во дворце проводили очередной благотворительный базар в пользу писателей – участников Великой войны, который открывал президент Франции старенький Поль Думер, потерявший на этой войне четверых сыновей. И вот в разгар церемонии какой-то человек приблизился к президенту и смертельно ранил его выстрелами из пистолета. Назавтра стало известно, что убийцей был русский эмигрант Павел Горгулов, сочинявший под псевдонимом Павел Бред какие-то и впрямь вполне бредовые и бездарные опусы.

Русская колония Парижа обмерла от страха и отчаяния. Шел тяжелый кризисный год, и беспаспортным русским приходилось во Франции без работы еще трудней, чем французам, и вдруг такая беда. Что будет? Ждали худшего, ждали любых репрессий. Рассказывают, что в эти дни паники какой-то корнет Дмитриев выбросился из окна, оставив записку: «Умираю за Францию». Семьдесят восемь русских эмигрантских ассоциаций направили письмо президенту Совета, отрекаясь от убийцы, объявляя его чужаком. Общее мнение было, что руку Горгулова (даже если с головой у него было не все в порядке) направляли советские органы, довольно смело тогда орудовавшие в Париже. Такое предположение высказал и президент Чехословакии Масарик. Тайна эта не раскрыта по сей день.

В разнообразных статьях и манифестах, которые Горгулов печатал в Париже, содержались обвинения в адрес эмигрантской среды, бездушного века машины, а главное – Франции, которая не спасла Россию от большевизма. Даже если предположить, что безграмотная горгуловская публицистика была хитрой подготовкой к будущему суду, нетрудно заметить, что похожие обвинения часто слышались в эмигрантской массе. Против этой идейной «горгуловщины» выступил тогда журнал Фондаминского, Степуна и Федотова «Новый град», в передовой статье анализировавший эту навязчивую русскую идею о том, что кто-то всегда должен спасать Россию – спасать от всех политических и экономических бедствий, спасать от войн, от голода, спасать от большевиков, которых она так решительно поддерживала, спасать от нее самой. Авторы видели в этой идее свидетельство безнадежной незрелости и выражали надежду, что, созрев, Россия сама освободится от большевиков, от нищеты, от застарелой ксенофобии, от вечных претензий к Западу, от зависти и ненависти… Авторы статьи были, как видите, оптимисты и люди верующие. Они звали к очищению, к осознанию своего человеческого долга. Когда пробил страшный час новой войны и оккупации, это из окружения Фондаминского (сам он погиб в нацистском лагере), из его «Нового града» и его «Круга» вышли такие русские герои, как мать Мария, как Борис Вильде…

После пересечения улицы Фобур-Сент-Оноре с авеню Ош по правой стороне улицы расположено здание (дом № 252) со знакомой всякому здешнему любителю музыки надписью – Плейель. Ученик Гайдна австрийский композитор Игнаций Плейель поселился в Париже в конце ХVIII века, а в 1807 году он основал свое знаменитое предприятие, издававшее музыкальную литературу, а также фортепьянную фабрику, продукция которой прославилась во всем мире. Прославилась и невестка композитора французская пианистка Мари-Фелисите Плейель, подруга и вдохновительница Жерара де Нерваля. Ну а без страниц, которые вписали в жизнь Парижа залы Плейеля, история не только французской, но и русской эмигрантской культуры была бы намного беднее. Скажем, в зале Дебюсси-Плейель в конце 20-х годов проходили литературные дискуссии русской «Зеленой лампы», Георгий Адамович рассказывал о Тютчеве, Зинаида Гиппиус о Блоке, Георгий Иванов – о Пушкине, Мережковский – о Лермонтове, Оцуп – о Некрасове. Год спустя в том же зале слушали выступления Георгия Иванова, Бунина, Тэффи, Зайцева… Бунин читал здесь после войны свои новые рассказы.

В зале Плейель Стравинский открыл сезон 1928 года «Весной священной». В 1933 году Рахманинов играл на большом благотворительном концерте, посвященном его 60-летию и 40-летию его музыкальной деятельности. Весной 1937-го в фойе зала открылась выставка, посвященная 100-летию Пушкина.

Впрочем, в том же зале иногда разыгрывали и представления по сценариям, написанным в Москве. Так, в 1949 году в зале этом проходил Конгресс защитников мира. Известный французский ученый и друг советского атомного шпионажа, как его представил недавно миру генерал Судоплатов, Фредерик Жолио-Кюри сообщил собравшимся, что буржуазия рвется по следам Деникина, Врангеля и Гитлера к советским рубежам. Выступили в те дни, конечно, и лица, столь независимые и бескорыстные, как Эренбург, Фадеев и митрополит Николай. Позднее, разобравшись в происходившем, один из чешских диссидентов написал удивленно: «Истинным организатором конгресса была Москва. Вероятно, каждый десятый из присутствующих не знал все же, что его используют как агента воинственного коммунистического интернационала и вооруженных до зубов евроазиатских армий». Может, один из десяти не знал чего-либо (потому что не желал знать), но уж Эренбург-то с Фадеевым наверняка знали, кто заказывает и оплачивает это хоровое пение в зале Плейель.

Впрочем, в более мягкие времена здесь звучала и вполне беспартийная музыка. В 1980-м Святослав Рихтер давал здесь концерт (сонаты Бетховена) в пользу Тургеневского музея в Буживале. В 1986-м Мстислав Ростропович дирижировал оркестром, исполнявшим оперу Прокофьева «Война и мир». Две недели спустя, сменив дирижерскую палочку на виолончель, Ростропович исполнял здесь прокофьевскую Концертную симфонию для виолончели и оркестра…

Напротив Плейеля, в доме № 217 (вход со двора), размещалась редакция парижской газеты «Русская мысль». С начала оккупации Парижа в 1940-м в городе закрыты были все русские газеты. Сразу после войны открылись просоветские, контролируемые Москвой и разведкой (их было даже три). Поскольку других русских газет не издавалось и другой литературной работы найти было негде, многие эмигрантские литераторы пошли в них работать. К тому же иные из них считали себя тогда «советскими патриотами» и сквозь пальцы смотрели на пропагандистский надрыв этих газет и скудость информации в них. А весной 1947 года открылась «Русская мысль» антикоммунистическая (редакторами ее были Лазаревский, Водов, Шаховская, Иловайская). Конечно, она, как любая газета, тоже не была совершенно независимой, но ей было выгоднее писать правду о русской жизни, чем просоветским газетам. Одной из корреспонденток газеты была в те годы Нина Берберова, освещавшая в 1949 году знаменитый «процесс Кравченко». В газете работал Борис Зайцев.

Если, миновав Плейель, свернуть направо за угол на улицу Дарю (бывшую в старину улицей Рульского Креста), то попадешь в настоящий русский заповедник Парижа. Под номером 12 числится парижский кафедральный собор Святого Александра Невского. Сбор средств на его постройку был начат по инициативе отца Иосифа Васильева еще в 1856 году, освящение же собора состоялось осенью 1861 года. Пятиглавый собор, имеющий форму креста, построен по проекту проф. Кузьмина (строительством руководил архитектор И. Штром) в стиле, который называют и византийским, и русско-византийским, и даже византийско-московским. Золотые купола поднимают к парижскому небу свои кресты, точно пламя свечей, возженных во славу Божию (хотя иные предпочитают называть эти купола «луковицами»). Большой купол вздымается на высоту 48 метров. Фрески и стенопись выполнены Евграфом Сорокиным. Приведенный в храм Репиным в 1873 году художник Поленов восхищался религиозными картинами художника Боголюбова в абсиде («Проповедь Христа на Тивериадском озере» и «Христос, идущий по водам»). В крипте собора установлен иконостас из былой русской посольской церкви на рю Берри, а стенопись многих выполнена Альбертом и Маргаритой Бенуа.

За свои почти полтора века существования собор успел повидать в своих стенах многое – рождения и смерти, слезы радости и горя, раскаяние и умиление…

7 июня 1867 года, чудом избежав гибели от пули террориста в Булонском лесу, император Александр II отстоял здесь благодарственный молебен в присутствии французского императора Наполеона III, императрицы Евгении и прусского короля. В порыве чувств сыновья Александра бросились тут же, в храме, в объятия отца. Император принес в дар храму икону Вознесения (она и нынче на колонне, слева от алтаря).

А четырнадцать лет спустя Александр II был убит в Петербурге террористами, и Тургенев отстоял 21 марта поминальную службу в соборе, чтобы его революционным друзьям было ясно, что русскому писателю не по пути с террором. Однако два года спустя на панихиде самого Тургенева в том же соборе нигилисты во главе с Лавровым все же возложили венок на гроб своего благородного друга.

В октябре 1896 года в храме молились император Николай II и императрица Александра Федоровна. В 1908 году здесь отпевали великого князя Алексея Александровича, прежде чем поезд увез гроб в Петербург с парижского Северного вокзала.

Видел собор и счастливые лица, слышал венчальные клятвы. В 1915 году здесь венчались замечательные русские актеры Людмила и Георгий Питоевы, в 1918-м Пабло Пикассо обвенчался здесь с русской балериной Ольгой Хохловой (шаферами жениха были его прославленные ныне друзья Гийом Аполлинер, Жан Кокто и Макс Жакоб).

В 1922 году на рю Дарю надолго водворился замечательный пастырь митрополит Евлогий. Эмиграция переживала тогда истинный ренессанс православной веры, и по праздничным дням даже и во дворе собора яблоку было негде упасть. После службы многие прихожане, а иные и во время нее надолго задерживались в окружавших собор русских кафе и ресторанах, обсуждали новости («Говорят, к весне большевиков прогонят, осталось продержаться еще одну зиму…»), жаловались на тяготы жизни… В округе и нынче еще несколько русских ресторанов и русский книжный магазин Сияльских…

Александро-Невский собор провожал в последний путь многих русских изгнанников XX века. В 1938 году в соборе отпевали Федора Шаляпина, в 1943-м – великого князя Бориса Владимировича, в 1944-м – художника Василия Кандинского, в 1953-м – Ивана Бунина, в 1955-м – великого князя Гавриила Константиновича, в 1956-м – великого князя Андрея Владимировича (мужа М.Ф. Кшесинской), в 1986-м – Сергея Лифаря, в 1987-м – писателя Виктора Некрасова и кинорежиссера Андрея Тарковского. Вдова В. Высоцкого французская актриса Марина Влади вспоминала эти последние похороны:

«Были все друзья. Мстислав Ростропович, сидя на верхней ступеньке на паперти кафедрального собора на рю Дарю, излил свое и наше всеобщее горе в рвущихся из самой души горестных звуках виолончели».

На похоронах этих говорил писатель Владимир Максимов. Несколько лет спустя и его отпели в соборе на рю Дарю… Мне довелось быть тут и на других панихидах. Отпевали юного сына моего переводчика, погибшего от «овердоза». Боже, как многолико горе даже в прекрасной, мирной стране…

В последний раз стояли мы здесь в ночь на Рождество 2000 года. Молили Господа, чтобы век XXI был не так жесток к нашей родине, как роковой XX…

…И никогда ты к небу не был ближе, Чем здесь, устав скучать, Устав дышать, Без сил, без денег, Без любви, В Париже…

Г. Адамович

 

В парке Монсо и вокруг парка

В каких-нибудь пяти минутах ходьбы к северу от кафедрального русского собора и «Русского Парижа» лежит один из самых богатых и элегантных районов правобережного берега, центром которого является старинный парк Монсо. Хотя утверждают, что парк в этой прелестной пригородной деревне Муссо существовал уже и в эпоху Карла Лысого, сотни лет тому назад, хотя при герцоге Орлеанском (том самом, которого не спасла от гильотины кличка Филипп-Равенство) устройством этого парка занимался изобретательный драматург Кармонтель, окончательно контуры парка и его характер определились в эпоху Наполеона III, его градоустроителя барона Османа, его мастера парков Альфанда и мастера «парков фантазии», «парков иллюзий» шотландского пейзажиста Блейки. Правда, время очистило парк от былых «китайских» и «арабских» фантазий этого «сада всех стран и эпох», приблизив его к парку «английского стиля», но он и нынче все еще оригинален, причудлив, очарователен… Он богат произведениями скульптуры и садовой архитектуры, его аллеи приводят на память прекрасных, экзотических авторов, имена которых мало знакомы или вовсе не знакомы аборигенам и приезжим. Однажды в начальную пору своей парижской безработицы я полчаса забавлялся на аллее Фирдоуси, спрашивая у прохожих-французов, кто такой был Фирдоуси. Увы, про это не знал никто. Что ж, не каждому выпало на роду счастье так часто бывать в сладостном Душанбе, как мне…

Не менее интересны, чем сам парк, жилые кварталы, его окружающие. Этот заповедник красоты и богатства возник немногим больше столетия назад, при бароне Османе. В ту эпоху прямо на территории существовавшего уже парка строили богатые особняки и дворцы, в которых селились аристократы, банкиры, промышленники. Процветали салоны, в которых блистали среди прочих знаменитостей писатели и художники.

Интерьеры этих дворцов были не менее элегантны и богаты, чем их фасады. Многие из богачей собирали бесценные коллекции произведений искусства. Иные успели озаботиться тем, чтобы после их смерти коллекции не были пущены по ветру беспечными наследниками, чтобы собрания их перешли в хорошие руки и так же доставляли радость потомкам, как они услаждали взгляд современников при жизни, оттого нынче здесь такое обилие прекрасных музеев, что неторопливому ценителю может хватить на многие дни и недели созерцанья.

Скажем, близ западного входа в парк, на авеню Ван-Дейка, стоит украшенный Далу и сооруженный Парантом дворец Эмиля Менье, основателя знаменитой шоколадной династии Франции. Тут же, за углом, на улице Монсо на месте дома 45 жили родители Марселя Пруста, да и сам писатель был завсегдатаем здешних мест. На улице Везелз обитал некогда Шатобриан. Гонкур и Пруст бывали здесь на рубеже века в салоне у графини де Болинкур, в салоне Мадлен Лемэр или в салоне вдовы композитора Жоржа Бизе. Это здесь изучал Пруст своих романных Шарлю, Бергот и принцессу Германт. Эти места вообще называют иногда «прустовским Парижем» или «прустовским квадратом (между Елисейскими Полями, Мадлен, кварталом Сент-Огюстен и парком Монсо). Хотя родился Пруст в квартале Отёй в бурные дни Коммуны, вскоре родители перевезли чадо в свою квартиру на бульвар Мальзерб (дом № 9), учился он поблизости, в лицее Кондорсе, в юности гулял по авеню Габриэль, где и повстречал свою первую любовь.

В 1900 году семья Пруст перебралась на рю де Курсель (дом № 45), то есть к самому парку Монсо, где и полюбил бродить, мечтать и читать юный Пруст. Позднее в знатных салонах округи познакомился Пруст с Анатолем Франсом, Робером де Монтескье и графиней Грефюль. После смерти матери (в 1906 году) Пруст перебрался в дом № 102 на бульваре Осман. Здесь он вел жизнь затворника (иного уже и не позволяли болезнь и исступленный труд), писал в постели, работал над своей эпопеей «В поисках утраченного времени», пока не пришлось перебираться ближе к Шайо, на улицу Амелэн (дом 44), где Пруст написал «В сторону Германтов» и «Содом и Гоморру» и где он скончался совсем еще молодым 18 ноября 1922 года.

Все эти подробности (и адреса) могут взволновать русских поклонников замечательного писателя – философа, одного из трех корифеев (наряду с Джойсом и Кафкой – кстати, русский поклонник и последователь этой славной тройки Владимир Набоков с годами стал ставить Пруста много выше Джойса) литературы XX века. Тех же, кто мало слышал о Прусте, их это незнание не должно смущать, ибо даже современные Прусту писатели мало о нем знали. «Мне думается, – писал Андре Моруа, – писатели, жившие в начале века, чрезвычайно удивились бы, услышав, что один из величайших среди них – тот, кому предстояло преобразить искусство романа и ввести в мир искусства идеи философов и словарь ученых своей эпохи – это постоянно больной, неизвестный широкому читателю и массе образованной публики молодой человек, в котором те, кто встречал его, видели человека светского, быть может, интеллигентного, но неспособного создать великое произведение». Моруа называет это «заблуждением» публики, даже, как видите, самой что ни на есть «образованной публики».

В 20-е годы бурного и кровавого XX века в самом конце роскошной правобережной авеню Рюйсдаль, которая вторгается прямо в зеленый рай парка Монсо, жил богач российского происхождения, уроженец Кавказа, знаменитый «король жемчуга» Леонард Розенталь. О происхождении его миллионов в русской среде ходили легенды. Дочь одного из русских писателей, одного из тех, кому этот богач-меценат помогал выжить в Париже, Ксения Куприна передает расхожую легенду о том, что Розенталь работал мальчиком в ресторанной кухне и однажды, открыв устричную раковину, нашел в ней свою первую жемчужину. В своей собственной книжечке «Будем богатыми» Розенталь с иронией передает эту легенду (кстати, может, как раз и услышанную им впервые из уст знаменитой Кисы Куприной) и соглашается, что, может, с ним и правда случилось нечто похожее: он упорно долбил раковину бедности и несчастий, пока не достучался до больших денег.

Приехав мальчиком в Париж с Кавказа, сын торговца Розенталь окончил коммерческое училище, поступил на фирму Баккара, но скоро понял, что деньги хозяин начнет платить не скоро. Он пустился в вольное плаванье коммерции (к чему он, кстати, и призывает в своей книжечке французскую и русскую молодежь). К тому времени отец уже выселил его с братьями из дому, Леонард снял жалкую комнатушку, одну на всех, и стал бродить по аукционам Ришелье-Друо с десяткой в кармане, и вот однажды там какой-то итальянец-плотник сказал ему со вздохом: «Эх, была бы у меня десятка, купил бы я эту связку старых досок». – «Зачем?» – изумленно спросил начинающий русский бизнесмен. «Так это ж старинный шкаф…» – безутешно сказал итальянец. Леонард помог итальянцу купить доски, нанять тележку, перевезти этот хлам в мастерскую, купить гвоздей – и вскоре шкаф блистал стариной и новизной. Они его продали и получили три копейки прибыли. Таких историй было множество. Но прошли годы отчаянных трудов, Розенталь разбогател. После мировой войны он сумел перехватить заглохшую было добычу и скупку жемчуга, и вот он уже король – с дворцом, выходящим в парк Монсо. Оказалось, что на сей раз фортуна сделала правильное телодвижение, повернулась лицом куда следует, ибо этот нищий некогда кавказско-парижский мальчишка, а ныне парижский король жемчуга оказался милосердным и щедрым королем, королем-меценатом. Он без удержу жертвовал деньги талантливым людям – Дягилеву, Киплингу, Мари Кюри… Помните песенку Окуджавы о парижском спаниеле и французском короле, у которого «милосердие в каждом движенье»? К нашему рассказу это, мне, кажется, имеет отношение. Начнем со знакомых нам и любимых нами героев. В 1920 году супруги Иван Алекееевич и Вера Николаевна Бунины добрались до Парижа, началась их эмигрантская жизнь. На что жить? Как жить? Кто поможет писателю-академику, не имеющему нужных Франции профессий, да и не привыкшему вдобавок ходить на работу.

В конце июня 1921 года Вера Николаевна заносит в свой дневник любопытную запись:

«Банкет с французами… Был и Эррио. Мордастый, плечистый француз-сангвиник. Говорил, что он будет оказывать помощь писателям, пострадавшим от большевизма… Ян скептически отнесся ко всем его обещаниям…»

Бунин (по-домашнему Ян) как в воду глядел. Эррио – великий политик, он обманул, конечно, ибо он, как выражаются французы, врет, как дышит. Да и большевики ему полезнее, чем беженцы-писатели. Но кто-то же должен спасать писателей… Вернусь к записи Веры Николаевны об июньском приеме 1921 года:

«Рядом со мной сидел Розенталь, король жемчугов, он русский еврей, ставший французом. Родился в Ставрополе, все богатства приобрел сам своим коммерческим гением… Он очень прост, видимо, интересуется русскими писателями… Он нас пригласил к себе. У него свой отель около парка Монсо… Поедем, посмотрим, как живут в Париже миллионеры».

После визита на виллу в парке Иван Алексеевич записывает:

«Вчера были у “короля жемчугов” Розенталя… Рыжий еврей… Живет в чудеснейшем собств. отеле (какие гобелены…). Чай пили в садике, который как бы сливается с парком Монсо… Сам (Розенталь)… недавно завтракал с А. Франсом. Говорят, что прошлый год “заработал” (в кавычках, ибо для Бунина коммерция – это не работа. – Б.Н.) 40 миллионов франков».

Кончились эти визиты успешно. Бунины встречались с Розенталем в разных домах – вместе с Мережковскими, Куприным и Бальмонтом (последний даже не заметил, что этот показавшийся ему симпатичный Розенталь – рыжий еврей, но зато отметил, что он любит Россию) – и вот в дневнике Бунина за 1922 год появляется такая весьма существенная запись:

«В 5 у Мережковских с Розенталем. Розенталь предложил нам помощь; на год мне, Мережковскому, Куприну и Бальмонту по 1000 франков в месяц».

Думается, помощь продолжалась еще долго, до разорения Розенталя и его бегства из оккупированной Франции, и надо сказать, что не только Бунин, но и сам разорившийся Розенталь вспоминали о былом времени с теплотой. Тут несколько загадок, и на некоторые из них мы попробуем найти ответ в мемуарах самого Розенталя, а он выпустил несколько книжек о своей жизни, в том числе и одну по-русски, которая называется вполне недвусмысленно: «Будем богаты». Будем богаты на пользу Франции, России, людям… Там, кстати, в этой книжечке есть и отчет о завтраке с великим Анатолем Франсом, которого Розенталь почтительно (он же поклонник литературы) называет учителем, хотя мог бы назвать и как-нибудь попроще. Анатоль Франс в то время был в восторге от французской секции великой подрывной организации, которая называлась Коминтерном, другими словами, от компартии. Франс считал, что именно партии надо помогать всеми силами и средствами, и вот Розенталь, если верить его записи, высказал великому коммунисту-учителю собственное мнение. Вот оно:

«Русская революция, учитель, произошла при криках “Долой буржуазию!”, “Долой интеллигенцию!”, и вы, конечно, знаете кое-кого из бедных писателей, которые изгнаны – и притом без гроша, – из их отечества.

Так как они не владеют никаким ремеслом, у них нет возможности зарабатывать на жизнь за границей, их бедность велика. Меня она приводит в отчаяние, так как я не знаю ничего более тяжелого, чем умный человек, доведенный до нищеты. Здешние буржуа знают все ваши революционные тенденции. Вы тем не менее пользуетесь всеобщим уважением, и буржуа первые говорят о своем преклонении перед вашими шедеврами. Они вас считают своим и вы не можете им послать упрека, что они к вам не благосклонны.

Думаете ли вы, что если бы революционеры оказались хозяевами, а вы имели бы буржуазные тенденции, они вас третировали бы с тем же любовным поклонением?»

Вот такую речь произнес Розенталь у Франса, но все кончилось вежливо, по-французски. Франс сказал, что этот Леонард Розенталь слишком буржуазен и вообще пылок, как гасконец. На что Розенталь напомнил, что он родом с Кавказа, а это такой же юг, как Гасконь.

Надо сказать, что в книжечке Розенталя (я отыскал эту редкостную книжонку в парижской Тургеневской библиотеке), кроме рассказов о предприимчивых людях и рассказа о его, Розенталя, собственной тяжкой парижской юности и бедности, есть немало самых разнообразных соображений по вопросам коммерции, воспитания и даже литературы. Розенталь дает советы начинающим предпринимателям, считая, что у русских большие способности к бизнесу и они должны начинать рано. Розенталь высмеивает французскую буржуазию, которая издавна мечтала занять казенные должности и, совершив революцию, стала готовить своих детей на все эти хлебные вакансии. Поэтому у французов меньше смелых и предприимчивых коммерсантов, чем в англосаксонских странах или в Германии. Зато ни в одной стране Европы нет столько чиновников и госслужащих, как во Франции, так, словно государство всех должно прокормить.

Русских писателей любитель литературы – коммерсант Розенталь упрекает в том, что они писали слишком мрачно, как нынче говорят, слишком много чернухи писали о его любимой России. Впрочем, к тому времени, когда Розенталь это написал, русские писатели (во всяком случае, и Куприн, и Бунин) уже и сами вспоминали старое доброе время со слезами умиления.

Есть в этой истории и загадка. Над ней задумывались почти все эмигрантские мемуаристы и публицисты – и Берберова, и Осоргин, и Яновский… Отчего в роли меценатов так часто выcтупали в эмиграции именно евреи? Богатых был легион, причем интернациональный. Я думаю (и Розенталя это тоже касается), одна из причин крылась в пристрастии русских евреев к родной, русской литературе. Кроме того, живы были еще прежние русские и еврейские традиции благотворительности, меценатства. Мой парижский знакомый профессор Леон Поляков даже написал книгу, построенную на сравнении евреев с русскими старообрядцами, и у тех, и у других он нашел стойкую приверженность меценатству и благотворительности. Но на то он и профессор был Леон Поляков, чтоб делать всякие обобщения. Впрочем, в эпизоде с гостеприимной виллой на краю парка Монсо и деятельностью ее хозяина самой поразительной была даже не история с выживанием русских писателей, а история с главной книгой русского академика, чьим именем названы сегодня станция московского метро и длиннющий проспект, на котором так лихо завывает ветер, парижская история написания знаменитым русским ученым, основателем геохимии, биогеохимии, радиогеологии, создателем учения о биосфере и еще бог знает о чем – история написания Владимиром Ивановичем Вернадским его основополагающего труда о биосфере. В 1924 году шестидесятилетний ученый с мировым именем приехал в Париж искать человека, который создал бы ему нормальные условия жизни для написания солидного научного труда. Потому что большевистское правительство пока считало возможным создавать человеческие условия жизни только для самого большого начальства, жившего в Кремле. А деятели науки пока еще не были включены в привилегированный класс нищего пролетарского общества.

Попадая за границу, биофизик Вернадский писал более или менее откровенные письма в США своему сыну-историку Георгию Вернадскому. Из этих писем, преданных гласности замечательным издателем Владимиром Аллоем, мы и узнали о сотрудничестве, если можно так выразиться, великого биогеохимика и «короля жемчуга». Приехав в 1924 году в Париж, Вернадский остановился, как обычно, у своего друга-химика Валериана Агафонова, и стали они думать-гадать, где бы раздобыть денег для Вернадского. Агафонов был человек добрый, самоотверженный масонский друг Осоргина, прожил жизнь, посвященную науке и братской масонской взаимопомощи. Все меценаты отказывали Вернадскому, и тогда Агафонов посоветовал обратиться к Розенталю. Вернадский пошел в контору Розенталя на рю Лафайет, кишевшую служащими, там впервые увидел жемчужного короля, о чем он и сообщал в письме сыну: «…все время на ногах Л. Розенталь (хорошо говорящий по-русски). С ним мог говорить несколько минут. Он сказал, что Агафонов попал в точку, он как раз хотел сделать что-нибудь для “химии”, в ней ничего не понимая, но через своего друга Сильвана Леви, французского индолога, созовет французских ученых и обсудит мой проект».

Вернадский получил приглашение на обед на виллу в парке Монсо и так ее описывал в письме сыну: «Убранство соответствующее. С огромным вкусом и особой, не показной, роскошью. Настоящие картины старых школ – немецкие или голландские примитивы, в нише великолепная китайская статуя… богиня милосердия VIII столетия… В зале орган – жена музыкантша. За обедом были – жена и сын Розенталя, затем Перрен, Вейс, Ланжевен, Лакруа, Юрбан (химик), Борель (математик)… (Как вы догадываетесь, все – известные ученые. – Б.Н.) После обеда Розенталь сказал, что он давно имел идею создания большого института… и он собрал, чтобы обсудить мое – и другие предложения – …и хочет дать от 500 000 до 1 миллиона…»

Проценты от этого миллиона должны были идти на науку. В результате всех дискуссий Владимир Иванович Вернадский получил довольно крупную по тем временам сумму в 30 000 франков и поехал с женой в комфортабельный Карлcбад лечиться и писать свою книгу. Позднее он неоднократно менял ее название, издавал ее и переиздавал, упоминал о некой помощи, которую оказали ему в науках Карл Маркс и партия, но никогда не упоминал о помощи Розенталя. Так как больше ни у кого денег Вернадскому получить не удалось, он в конце концов договорился с большевиками о том, что они забудут, хотя бы «среди своих», разговоры о «равенстве» и «классовой чуждости» и обеспечат научной элите особые привилегированные условия жизни. Об этом, снова оказавшись за границей, Владимир Иванович откровенно написал сыну в США: «Переходим в состав “привилегированный” в социалистическом диктаторском государстве». Кстати, со временем его письма, даже написанные за границей, становятся осторожнее. Он больше не пишет о терроре против интеллигенции, о каннибальстве, голоде и «фанатичных-изуверкабальных диаматах»: тоталитарное государство не беспартийный меценат, оно требует, чтоб ему продавались с потрохами и чтоб голосовали за все его, даже самые кровавые мероприятия… А письма оно умеет читать и за границей.

Ну а что же «король Розенталь»? Он по-прежнему щедро жертвовал на добрые дела, получил орден Почетного легиона, но во время кризиса окончательно разорился, потеряв за несколько недель чуть не полмиллиарда. Корреспонденту «Иллюстрированной России» он сказал, что вернулся к исходной бедности, но в промежутке у него лежит все же славное путешествие, и корреспондент написал, что это отличный урок отношения к жизненным успехам и неудачам. Спасаясь от нацистских лагерей смерти, Розенталь бежал через Португалию и Бразилию в США, где дожил до 1955 года, оставив воспоминания о своих добрых делах. Его называют нынче «русским Соросом» начала века.

Но продолжим нашу прогулку в районе парка Монсо. На бульваре Осман в роскошном доме № 158, построенном упомянутым уже Парантом, жил месье Эдуард Андре. Он женился на портретистке Нелли Жакмар, и супруги с любовью и тщанием превратили свой дворец в великолепный музей итальянского Ренессанса и французского ХVIII века. Мадам Андре пережила мужа и завещала их семейные коллекции Институту Франции, так что нынче эти коллекции всем доступны, а в них ведь и Рембрандт, и Карпаччо, и Фрагонар, и Давид, и Буше, и Шарден, и Тьеполо…

Дойдя до улицы Рембрандта, можно увидеть на углу столь неожиданную в Париже краснокирпичную пагоду. В ней антиквар Лоо разместил свою галерею азиатского искусства.

Чуть дальше, в своем особняке на улице Монсо (дом № 63) граф Моиз де Камондо, обладавший незаурядным вкусом и крупным состоянием, собрал коллекции обюссонских ковров, гобеленов, картин и скульптур. Граф был потомок банкиров и коллекционеров, живших во Франции со времен Второй империи. В 1335 году граф завещал свой дом и коллекции Союзу декоративного искусства. Он пожелал назвать музей именем своего сына Нисима де Камондо, который погиб, сражаясь за Францию на полях Первой мировой войны. Другим потомкам этого рода повезло, пожалуй, даже еще меньше, чем его бедному сыну: Париж был мирно оккупирован нацистами, и члены семьи кончили век в газовых камерах Освенцима…

Повернув влево по бульвару Мальзерб, вы попадете к началу авеню Веласкеса, выходящей в свою очередь к восточным воротам парка Монсо. В особняке под № 5 здесь обитал коллекционер и банкир Шошар, а в соседнем доме – политик, банкир и коллекционер Энрико Чернуски (по-французски Анри Сернуши). Он был родом из Милана, откуда ему пришлось бежать по политическим причинам, долгие годы он жил в эмиграции в Париже, которому и завещал свой дом и свою великолепную коллекцию восточного искусства.

Анри Сернуши был эрудит, он был просвещенный экономист, финансист и политик. Он не был специалистом по искусству, но зато обладал тонким вкусом. В 1871 году он вместе со своим другом, историком искусства Теодором Дюре, отправился в путешествие по Востоку. Они на поезде пересекли США и добрались до Японии, которая была тогда еще мало знакома европейцам. В одно прекрасное утро Сернуши с другом вышли из своего отеля в центре Токио, чтобы отнести к пароходу купленную накануне у священника в пригородном храме Мегуро огромную статую Будды, которую им пришлось для транспортировки распилить на части. У выхода из отеля их ждали прихожане храма, которые захотели выкупить своего Будду, однако распиленный Будда был все же отправлен в Париж, и перед смертью непостижимый Сернуши попросил поставить его гроб в музее под сенью Будды. Недавно смотритель музея Мишель Мокюэ посетил храм Мегуро в Токио, и новый священник сказал ему шутливо:

– Вы знаете, тот Будда был и раньше повернут лицом к Западу. Так что пускай он у вас и останется…

В 70-е годы после Японии Сернуши и его друг посетили Китай, Цейлон, Яву. Они отправили оттуда в Париж вещи поистине замечательные – неолитическую керамику третьего тысячелетия до нашей эры, китайские бронзовые изделия ХV–XVI веков до нашей эры, бронзовую вазу IХ века до нашей эры, сидящего Бодисатву конца V века, фарфоровые изделия IX–X веков, уникальные керамические статуэтки из захоронений I–VIII веков, архаическую бронзовую «Тигрицу» XII века до Рождества Христова, рисунки Хокусаи, и еще, и еще. Так что поклоннику древнего восточного искусства не нужно, пожалуй, ехать отсюда ни в Японию, ни в Китай. За них это уже сделали Анри Сернуши и его друг.

Тут еще много чего есть замечательного в квартале дворцов, но вы и без того поняли, что человеку любопытному, попавшему в это царство близ западных, восточных и южных ворот парка Монсо, быстро отсюда не выбраться. Тем же, кого интересуют памятные дома, связанные с незабытыми именами французской истории и культуры, напомню, что в доме № 83-бис по улице Курсель жил композитор Сен-Санс, в доме № 58 по улице Кардине – композитор Клод Дебюсси, в доме № 129 по авеню Ваграм художник-символист Одиллон Редон. В доме № 89 по авеню Вильер жил и умер художник Пюви де Шаванн, а на том месте этой авеню, где нынче дом № 98, – знаменитый драматург Александр Дюма-сын. Но его правый берег заслуживает особого рассказа.

 

От Мадлен и бульваров по следам Александра Дюма-сына

Знаменитый автор «Дамы с камелиями» драматург Александр Дюма был сыном другого, еще более знаменитого романиста и драматурга – Александра Дюма, чье имя (более или менее – на мой взгляд, менее – справедливо) стоит на обложке «Трех мушкетеров» и «Графа Монте-Кристо». Когда младший стал писателем, он стал подписывать свои произведения «Александр Дюма-сын». Ну а старшему пришлось прибавлять к своему имени «отец», что ему очень не нравилось, ибо он до самой смерти был бодр, молод духом и волочился за хорошенькими актрисами. Карьеру свою в Париже Дюма-отец, этот жизнерадостный гигант, сын генерала и внук черной рабыни из Сан-Доминго, начинал писцом в канцелярии герцога Орлеанского, где ему положили скромный стофранковый оклад. Так что и жилье он снял себе скромное – комнатку в доме № 1 на тогдашней Итальянской площади близ тогдашнего Театра итальянской комедии в двух шагах от бульвара Итальянцев (теперь это площадь Буальдье, а театр называется «Опера-Комик»).

Близ театра и близ Больших бульваров, нашпигованных тогда театрами, будущий драматург поселился неслучайно, ибо и собственная театральная слава его была не за горами. Но пока – а мы с вами в начале 20-х годов XIX века – он еще переписывал своим красивым почерком бумаги в канцелярии герцога, усердно посещал театральные представления, а по свободным дням водил в Медонский лес и в кабачки Буживаля молодую соседку-белошвейку Катрин Лабе. Она была постарше его на несколько лет, но была она беленькая, пухленькая, соблазнительная, и в результате этих лесных прогулок, нередко заводивших парочку в уютные и укромные, хотя и несколько темноватые, гроты, 24 июля 1824 года у Катрин родился мальчик, которого назвали Александром, как отца. Он был беленький и в отличие от отца нисколько не походил на свою черную прабабушку. Молодой писец и генеральский сын Александр Дюма не спешил жениться на белошвейке несмотря на рождение внебрачного сына, а в первые лет восемь не соглашался и признать ребенка своим сыном. Он снял Катрин маленький домик в Пасси, где и рос его сын.

Итак, младший Александр был незаконнорожденным сыном, мальчишки дразнили его в школе, и судьба брошенных или обманутых девушек и незаконнорожденных детей стала позднее самой близкой темой для этого писателя-моралиста. Впрочем, пока еще ему было не до морали. Он вырос большим и плечистым, как отец, которого, провоевав с ним, как и положено, все детство, он очень любил. И несмотря на сочувствие к брошенным белошвейкам и внебрачным детям сам он был вовсе не чужд светской жизни и не таких уж безобидных молодых удовольствий. Вдобавок он очень любил театр, мечтал стать писателем и драматургом (кто ж из писательских сыновей избежал этого соблазна?), так что жизнь его протекала теперь на том же плацдарме правобережного Парижа, что и жизнь его отца: Мадлен, Опера, Большие бульвары, кафе «Англе», «Кафе де Пари» (денег для него щедрый и беспечный отец никогда не жалел). Впрочем, и на этом общем семейном плацдарме правого берега сыну суждено было если не открыть, то сделать знаменитыми – и увековечить – свои собственные, сыновние парижские адреса.

Однажды летним вечером (ему было в ту пору двадцать лет) он встретил светского повесу приятеля, сына знаменитой актрисы, и они отправились вместе в театр «Варьете». И вот там (запомните этот адрес – бульвар Монмартр, 22) среди женщин, сидевших на авансцене (а там размещались обычно блиставшие юной красой и туалетами дамы полусвета, дорогие содержанки), там и увидел впервые молодой Дюма знаменитую Мари Дюплесси (настоящее имя ее было Альфонсин, но оно ей отчего-то не нравилось). В то время она была на содержании у бывшего русского посла старого графа Штакельберга, который поселил ее в доме № 11 на бульваре Мадлен, подарил ей пару чистокровных лошадей и двухместную голубую карету. Ее роскошно обставленная квартирка была забита цветами, букетами цветов, корзинами цветов, всяких цветов. Правда, она боялась роз, от запаха которых у нее кружилась голова, и больше всего любила цветы без запаха – прекрасные камелии. Любила она и дорогие украшения, и шампанское, и театры: прожигая молодую жизнь и губя себя, она тратила многие десятки тысяч франков. Она привыкла к мотовству и удовольствиям, а продать ей, кроме собственной красоты и молодости, было нечего – и она продавала себя. Была она странной, взбалмошной, трагически красивой, неодолимо соблазнительной.

Молодой Дюма влюбился, конечно, и, как чувствительный молодой литератор и моралист, стал видеть в ней не только желанную женщину, но и жертву, искать в ней (и находить) прекрасную человеческую душу, был полон не только любви к ней, но и бесконечного сочувствия. Он стал ее возлюбленным, может, на какое-то время даже единственным, но спасти ее он не смог, да и не отважился бы на такой подвиг. Он уехал с отцом в Испанию, в Алжир, а вернувшись (на дворе стоял 1847 год), узнал о ее смерти от чахотки и попал на распродажу ее вещей в той самой знакомой ему квартирке в доме № 11 на бульваре Мадлен. Он купил на распродаже ее золотую цепочку, писатель Эжен Сю купил ее молитвенник, парижская публика была в восторге от этого душераздирающего зрелища, и только грубый, хотя тоже весьма чувствительный, англосакс, писатель Чарльз Диккенс, тоже попавший на эту распродажу, никак не мог понять этой «симпатии и трогательного сочувствия к судьбе девки».

Смерть Мари потрясла молодого Дюма, он прославил ее в образе «дамы с камелиями», прекрасной Маргариты Готье, прославил и дом ее, и магазин моды, где она делала роскошные покупки, и ее любимую цветочную лавку (все тут же, у дома № 11). Ну а его роман и его пьеса, героиней которых стала бедная красавица Мари, прославили Дюма-сына, сделали его знаменитым писателем. К тому времени, когда ему открылся еще один уголок Парижа, этому высокому плечистому красавцу со светло-голубыми глазами, человеку, заставившему весь Париж плакать над судьбой заблудших созданий, этих бедных богатых содержанок, было всего двадцать пять.

Именно в эту пору он попал в дом № 8 на улице Анжу, которая выходит на улицу Фобур-Сент-Оноре у самого ее начала, тоже не слишком далеко от площади Мадлен и церкви Мадлен. Здесь часто собирались три подруги, три русские аристократки. Конечно же они были богатые, конечно же они были красивые, изысканные, тонкие, взбалмошные, безумные, говорившие на многих языках. Хозяйка дома Мария Калергис давно разошлась со своим мужем-греком, а Лидия Закревская, бывшая замужем за сыном знаменитого русского министра графа Карла Нессельроде, старалась не слишком часто видеть мужа и лечила слабые нервы на курортах Европы. Понятно, что лучшим местом для лечения нервов считался среди одиноких дам город любви Париж. Лидия, утонченная аристократка в безумно дорогих парижских платьях с драгоценностями и со знаменитой своей семиметровой ниткой жемчуга, вскружила голову молодому писателю и первой бросилась ему на шею. Через год ее муж Дмитрий Нессельроде увез Лидию из Парижа, и молодой Дюма следовал за супругами через всю Европу, до самой русской границы, которая оказалась на замке. Любовь эта разбила ему сердце, но позволила написать «Даму с жемчугами».

В 1852 году подруга Лидии, третья славянская красавица с улицы Анжу, зеленоглазая двадцатишестилетняя княгиня Надежда Нарышкина, в девичестве Кнорринг, принесла ему весть о том, что Лидия к нему не вернется. И он, конечно, с неизбежностью влюбился в Надежду, долгое время они были любовниками и даже подарили миру полурусское дитя – все это еще до того, как умер князь Нарышкин и Дюма-сын смог наконец сочетаться браком с Надеждой. Но еще и до смерти старого мужа Дюма-сын (в своих произведениях, как легко догадаться, весьма сурово обличавший внебрачные связи) успел вырастить дочь Надежды Ольгу (ее в отличие от матери, которую он звал «Великороссия», он нежно называл «Малороссия») и успел немало натерпеться от нелегкого характера зеленоглазой княгини, ну и, конечно, много понаписать всякого об этих загадочных русских женщинах, «обладающих особой тонкостью и особой интуицией, которыми они обязаны своей двойственной природе – азиаток и европеянок, своему космополитическому любопытству и своей привычке к лени, об этих «эксцентрических существах, которые говорят на всех языках… охотятся на медведей, питаются одними конфетами, смеются в лицо мужчине, не умеющему подчинить их себе, об этих «самках с низким певучим голосом, суеверных и недоверчивых, нежных и жестоких»…

Дюма-сын жил в те годы в роскошно обставленном особняке на авеню Вильер (ныне там дом № 98), а неподалеку, по другую сторону бывшей площади Мальзерб (сейчас площадь Генерала Катру), жил его отец. Позднее памятники отцу и сыну сошлись на этой площади. Дюма-сын умер в 1895 году. В завещании своем он выражал желание быть похороненным на Пер-Лашез, но в конце концов похоронен он был на Монмартрском кладбище, и только позднее кто-то из тех, кто, подобно мне, любит бродить по кладбищам, обнаружил, что по странной прихоти судьбы похоронен он был в двух шагах от могилы Мари Дюплесси, прелестной, трагической «дамы с камелиями», которую он обессмертил под именем Маргариты Готье.

 

Вокруг Мадлен

Двинувшись к северу по Королевской улице (рю Руайяль) от площади, некогда тоже Королевской, а после того, как она стала площадью цареубийства, названной площадью Согласия (плас Де ла Конкорд), мы очень скоро выйдем на площадь Мадлен, то бишь площадь Магдалины. Церковь Святой Марии Магдалины, которую парижане называют попросту Ла Мадлен, является одним из самых знаменитых сооружений города. Знаменитое – это еще не значит выдающееся, да вы уже и без подсказок, наверное, заметили, что самыми знаменитыми в Париже далеко не всегда являются истинные шедевры высокого и древнего искусства. Что же до церкви Святой Марии Магдалины, то она выделяется не только своими внушительными размерами (108 метров в длину, 43 – в ширину и 30 – в высоту, вдобавок полсотни колонн коринфского ордера), не только странностью своего вида (по виду языческий, античный храм, какой-нибудь храм Посейдона, ни тебе креста, ни купола, точно и не крестили еще галлов святители), не только исключительностью своего положения (в перспективе видны рю Руайяль и площадь Согласия), но и превратностями своей судьбы, несколько сближающими ее в этом плане с несостоявшимся храмом Святой Женевьевы, нынешним Пантеоном, ее ровесником. Последнее объясняется и тем, что храм Святой Марии Магдалины еще не был достроен, когда грянули во Франции «мгновенья роковые» истории, которые так жаждал пережить наш Федор Иванович Тютчев, не знавший на своем веку ни революций, ни войн, ни коллективизации, ни «чисток», ни даже «приватизации».

Первый камень этого храма, спроектированного Пьером Контан д’Иври, на месте бывших епископских владений, заложили в 1764 году. После смерти архитектора план был изменен Гийомом Кутюром, но тут пришла революция, и зданию стали придумывать новое назначение – разместить ли в нем Народное собрание, или биржу, или библиотеку… Наполеон решил, что это будет храм славы, и повелел Бартелеми Виньону завершить постройку. В пору Реставрации решили, что странное это здание останется все-таки католическим храмом, и тогда в украшении его приняли участие такие видные мастера, как скульпторы Франсуа Рюд, Прадье, Бари, Бозио, Ламер. В храме был установлен орган одного из величайших органных мастеров Франции Кавайе-Коля. Храм был освящен в 1845 году. В нем и ныне совершаются пышные богослужения и престижные брачные церемонии. Он поражает своим объемом и тем величественным видом, который открывается со ступеней его воистину голливудской лестницы на площадь Согласия и на Бурбонский дворец.

Мало-помалу застроились и площадь вокруг церкви Ла Мадлен, и весь квартал – короче, застроена была вся территория бывшего епископского городка.

У восточной стены храма еще в начале 30-х годов прошлого века возник цветочный рынок, на северо-запад, к бульвару Осман, ушел бульвар Мальзерб, к северо-востоку, в сторону Оперы, – бульвар Мадлен, а между ними, к северу, – улица Тронше, носящая имя адвоката, защищавшего на судебном процессе несчастного Людовика XVI, память о котором все еще хранят в этом квартале. К западу от xpaма был один из самых известных торговых пассажей правого берега (их ведь тут множество). На углу бульвара Мальзерб знаменитым Шарпантье был построен большой дом, украшенный скульптурами Клагманна. В этом доме прошло детство Марселя Пруста. На первом этаже в помещении старинного ресторана Картона сохраняется и ныне интерьер с резьбой по дереву. В доме напротив восточной стены храма было агентство Кука и открыт ресторан Дюрана, а на углу бульвара Мадлен – знаменитый старый магазин «Три квартала», куда еще, бывало, бегала за покупками жившая тут же, на бульваре Мадлен, Мари-Альфонсин Дюплесси, послужившая прототипом для «Дамы с камелиями». Наискосок от ее квартиры в доме № 32 был салон самой что ни на есть мадам Рекамье.

Но наиболее живописные магазины размещаются, конечно, и нынче на северной стороне площади Мадлен. Это, выражаясь по-российски, продмаги. Но, Боже милостивый, что там за продмаги, на этой площади Мадлен, если даже обитателей этого города, где продовольственная проблема давно решена, они приводят в небывалое возбуждение, особенно под праздник, скажем, под Рождество! В такие дни на площади за собором терпеливо дремлют дорогие автомобили, а владельцы их локтями прокладывают себе путь к прилавку в магазине Фошона (20 000 видов продукции, все фрукты подлунного мира – и какого качества! А цены какие, кошмар!) или в гастрономе Едияра (варенье, пирожные, а также вишни и клубника – в конце декабря). Лучшие трюфели здесь можно купить в Доме трюфелей и там же – знаменитые соленья Роделя; в магазине «Маркиза де Севинье» – знаменитейшие сорта шоколада, – лучшие сыры у Крепе-Брюсселя; ну и, конечно, икра в магазине «Икра Каспия» (тут, слышал я, чуть дешевле, чем у Фошона, но все равно дух захватывает от этих цен). Вот тут «приличные люди» и покупают рождественский подарок для любимых – изящно упакованная корзина с яствами за 5–6 тысяч долларов или бутылочка «шато-икем» за тысячу. Но может, это все же не слишком приличные люди, те, кто швыряется тут деньгами: ведь снаружи-то стоит как-никак очередь в благотворительный «ресторан сердца» за тарелкой бесплатного супа, а люди из Фошона… неизвестно еще, подадут ли они пятак бедному, как требуют «приличия»…

Впрочем, оторвемся от этих сказочной красоты витрин, вспомним, что мы уже обедали нынче и просто глаза жаднее брюха, так что прогуляемся по округе, для начала по улице Тронше, где жили Альфред де Мюссе и Шопен, мимо дворца Пурталес (в салоне у Мелани Пурталес бывал Проспер Мериме), специально построенного Дюбаном для знаменитого коллекционера, развесившего на этих стенах своих Гольбейнов, своего Гвидо Рени, Мурильо, Давида… Собственно, Мюссе вряд ли постоянно обитал на рю Тронше, но он снимал в доме № 9 две комнаты на антресолях, чтобы принимать там возлюбленную – Эме д’Альтон. (Ах, эти старые письма, в которых оживают былые романы: «…Моя милая нимфа, не придешь ли ты на улицу Тронше, что за Мадлен? Я нашел в доме 9 две комнаты на антресолях… Совсем новенькие… Люблю».) С улицы Тронше мы выйдем на улицу Матюрен, где еще в XIX веке любили селиться литераторы, где жила, в частности, мадам де Сталь (Шатобриан и мадам Рекамье обедали у нее в мае 1817 года, за два месяца до смерти хозяйки). Здесь расположен и театр «Матюрен»; построенный знаменитым актером Люсьеном Гитри. Не менее знаменитым актером и драматургом был его сын Саша, родившийся в Санкт-Петербурге. На стене этого дома – две мемориальных доски с датами смерти Георгия и Людмилы Питоевых, замечательных актеров русского происхождения, чьим талантом восхищался Париж в двадцатые и тридцатые годы минувшего века.

С улицы Матюрен можно увидеть сонный скверик, разбитый на месте былого епископского кладбища, а на нем – часовню Искупления, построенную Фонтеном по велению короля Людовика XVIII в память о казненных Людовике XVI и Марии-Антуанетте. Здесь похоронены были около 3000 человек, казненных во время Великой революции, в том числе король и королева, мадам дю Барри, Шарлотта Корде, Камиль Демулен, Дантон, Фабр, Лавуазье, Барнав… Алтарь часовни приходится как раз на то место, где были захоронены король и королева. В январе 1815 года их тела были перенесены в собор Сен-Дени, где покоятся чуть не все французские короли, а в здешней часовне можно увидеть памятники Шарлотте Корде и герцогу Филиппу Орлеанскому. Мраморные группы в часовне (дар герцогини Ангулемской, дочери Людовика XVI) представляют короля (работа скульптура Бозио) и королеву (скульптура работы Корто). На пьедестале памятника Марии-Антуанетте – текст прекрасного письма, написанного королевой в день ее казни 16 октября 1793 года…

Гул недалекого бульвара Осман не в силах нарушить покой этого крошечного скверика, стынущего от неизбывной печали и ужаса перед жестокостью всех революций, какие бы пышные эпитеты ни прицепляли к ним беспечные и бездумные потомки.

К сведению любителей старины и искусств, самая элегантная общественная уборная Парижа (в стиле ар-нуво, растительный орнамент, керамика, узорные стекла на дверях кабин, и каждому – свой умывальник) находится на площади Мадлен (милости просим с половины десятого утра до без четверти семь, время парижское).

Надо сказать, что, оказавшись после октябрьского путча в парижском изгнании, самые предприимчивые из русских активно обживали эти места. На рю Руайяль в доме № 14 находился русский дом моды «Итеб» (как, впрочем, и в доме № 19 на соседней рю Дюфо, где разместился знаменитый юсуповский дом моды «Ирфе»). На Мадлен в ресторане «Экинокс» играл оркестр гениального русского армянина-балалаечника Карпа Тер-Абрамова. Он был из семьи бакинских нефтепромышленников, скитался по Константинополю и Берлину, пока лихой земляк Леон Манташев не вызвал его в Париж, где великий князь Дмитрий Павлович (любовник Коко Шанель), услышав, как играет этот истинно русский армянин, подарил ему свою бесценную великокняжескую балалайку, с которой раньше не разлучался. Об исполнительском мастерстве Карпа Тер-Абрамова (а играл он всюду, в том числе и в своем послевоенном «Карпуше» близ Мадлен) с восторгом отзывались дневные и ночные гости – Гречанинов и Герберт фон Кароян, Хейфец, Мария Каллас, Ив Монтан, Шагал, Эдит Пиаф, Жорж Помпиду, де Голль, Брижит Бардо…

На улице Комартен, что тянется к северу параллельно улице Тронше, в «Большом Московском эрмитаже» пели замечательные русские певцы – Надежда Плевицкая и Юрий Морфесси, а также гениальный наш, уникальный Александр Вертинский.

– Плевицкая была агентом ГПУ, из самых мерзких… – сказал я однажды в Москве моему доброму знакомому, большому знатоку истории эмиграции. – А как остальные?

– Может, все трое были агенты, – отозвался он с безнадежностью, и тут я вдруг с ужасом понял, что даже если этот непотопляемый, лукавый Вертинский окажется «тоже» (почему бы и нет, строчил же он «нужные» статейки в гэпэушную шанхайскую газетенку)… тоже окажется, как многие и многие в той злосчастной эмиграции… в общем, даже тогда моя любовь к нему останется неизменной, потому что ведь и сейчас, на закате моих дней, усталый клоун все машет картонным мечом в моих видениях и памяти, и лиловый негр подает ей манто в притонах Сан-Франциско, и чужая плещется вода, и чужая светится звезда… Потому что даже увиденный мною настоящий, реальный, а не бананово-лимонный уныло-промтоварный Сингапур и настоящий, без притонов, унылый Сан-Франциско не потеснили в моей душе те чудные города, что принес нам, русским мальчишкам, Вертинский в нищую Москву 1944 года.

 

Вандомская площадь

Если, возвращаясь в сторону площади Отель-де-Виль по улице Риволи, вы свернете влево по рю Кастильоне (rue Castiglione), даже не заглянув в знаменитую английскую книжную лавку (а жаль!), то вы вскоре попадете на Вандомскую площадь.

Прославленную венецианскую площадь Сан-Марко прозвали когда-то «самым красивым бальным залом Европы». В Париже тоже есть такой зал – прекрасный, просторный и праздничный бальный зал. Он называется Вандомская площадь. И это не просто метафора – здесь, прямо на площади, замкнутой кольцом праздничных фасадов Жюля Ардуэна – Мансара, давали некогда пышные, головокружительные балы и маскарады.

Впрочем, начнем по порядку, ab ovo… В 1686 году королевский надзиратель строений (всех постов и заслуг этого придворного нам не перечислить, и мы назвали лишь тот, что сейчас к месту) маркиз де Лувуа представил его величеству королю Людовику XIV проект, предусматривающий сооружение в любезном его величеству Париже особой площади, долженствующей разместить статую, изображающую его величество восседающим на коне, – другими словами, конную статую его величества. Если чуткий слушатель уловил в нашей фразе хоть малую толику горькой иронии, то виной здесь, вероятно, лишь горькая судьба этой прекрасной площади, в который уж раз нам напомнившая о тщете людского величия – о суете сует. На месте, выбранном для новой квадратной площади, стоял некогда дворец сына Генриха IV герцога Вандомского (отсюда и нынешнее название площади). По замыслу короля, великодушно подписавшего декрет о сооружении площади в его честь, она должна была носить название площадь Завоеваний. Работы начались споро, но вскоре были заброшены по причине отставки и последовавшей за нею смерти вдохновителя этого проекта славного маркиза де Лувуа (впавшего перед смертью в немилость, однако все же успевшего оставить по себе память не только украшением столицы, но и преследованиями протестантов и прочим). Устройство площади возобновилось через десяток лет, но уже по новому проекту Мансара, согласно которому площадь имела восьмиугольные очертания, ибо две ее стороны открылись для двух новых улиц, одна из которых вела к храму аббатства капуцинов (проект Франсуа д’Орбэ), а другая – к улице Сент-Оноре и воротам монастыря фейянов (членов старинного религиозного ордена, отделившегося от бенедиктинцев и просуществовавшего лет триста, до самой революции).

О том, как застраивалась эта прекрасная восьмиугольная площадь, этот бальный зал Парижа, я скажу чуть позже, а пока еще два слова об упомянутых выше тщетных усилиях славы и суете сует. Как нетрудно угадать, поначалу на площади (Его) Завоеваний утвердился сам король Людовик XIV в огромном парике, однако позднее пришла революция, и короля скинули. Вскоре на месте короля разместился новый монарх, на сей раз император-выскочка Наполеон Бонапарт, который велел отлить колонну из захваченных им при Аустерлице (про небо над Аустерлицем сами перечитаете в свободную минуту у Толстого) австрийских и русских пушек, а на колонне для умножения славы наиболее глубоко почитаемого им человека (этим человеком, как вы догадались, был он сам, великий и ненаглядный) установить его собственную фигуру, но в виде Цезаря. После не задержавшегося в пути падения узурпатора статую эту, понятное дело, сбили с пьедестала (правда, сам пьедестал с его девятиметровой глубины фундаментом сбить оказалось трудней).

Во времена Реставрации на колонне укрепили королевский белый флаг, а потом и огромных размеров королевскую лилию, ибо и площадь тогда сделалась площадью Людовика Великого. Ну а, в конце концов, из соображений политической выгоды на вершину колонны был снова поставлен Наполеон, однако на сей раз отчего-то в двурогом шлеме. Позднее кто-то из французских начальников усмотрел в рогатости императора намек на легкомысленное поведение Жозефины Богарне, и рога были устранены, а безрогому Бонапарту сделали приличную буржуазную прическу. Однако и это еще был не конец (конца всем глупостям, может, и не предвидится). Во время Коммуны горячие головы, говорят, подстрекаемые к этому живописцем Гюставом Курбе, сбили императора с нерушимой колонны. С Коммуной, как известно, было покончено быстро, решительно и жестоко. Художника Гюстава Курбе обвинили (иные говорят, что напрасно) в подстрекательстве к повреждению художественного памятника и заставили платить за ремонт, что он и делал, пылкий бедняга художник, до конца своей жизни. Этого конца ему пришлось ждать в изгнании, впрочем, не слишком далеко от французских пределов.

Сдается, что и эта многоактная драма, то ли смешная, то ли просто грустная, ничему не научит человечество, пропускающее мимо ушей все уроки истории. Даже тому, что дешевле все же не ломать и самые посредственные творения скульпторов с каждой переменой власти. Ведь если б стоял по сию пору на Лубянской площади монумент кровавого Феликса, то, может, и самые забывчивые из моих земляков-москвичей не забыли б так быстро впечатляющих подвигов коммунистической власти и ее высочайшего творения – органов госбезопасности…

Пора, впрочем, вернуться на площадь, которая, несмотря на пигмейскую возню вокруг колонны (в которой – и русские пушки), оставалась прекрасной. Конечно, французская революция не прошла мимо двух прилегающих к площади монастырей – и тот и другой были разрушены, а на их месте проложены улица Кастильоне и улица Мира, но в целом площадь сохранила свой облик и по-прежнему окружена была великолепными фасадами Мансара. Участки, прилегающие к ним сзади, раскуплены были в первые два десятилетия XVIII века крупнейшими финансистами эпохи вроде Пенотье, Ло и Кроза. Архитекторы Пьер Буле, Бофран и Буле де Шамблен построили здесь для них великолепные дворцы. Недаром же шутили в Париже, что если Генрих IV вступает на Пон-Нёф в толпе своих подданных, Людовик XIII – на плас Руайяль (нынешнюю площадь Вогезов) в толпе своей знати, то Людовик XIV вступает на площадь Завоеваний (нынешнюю Вандомскую) в толпе своих финансистов. Вслед за кварталом Маре и площадью Вогезов Вандомская площадь становится обиталищем самой шикарной публики. Многие из тогдашних дворцов стоят еще и поныне.

Скажем, под номером 23 стоит, как в былые времена, отель Монбретон, в котором жил богатый банкир, убитый в 1720 году, после краха его банка. В доме № 19 жил богатейший господин Антуан Кроз, у которого в новом дворце, скрытом за старым фасадом Мансара, развешаны были его великолепные коллекции полотен (со стороны двора дома покрыты пилястрами и медальонами). Крозу, кстати, принадлежал дом № 17. А в доме № 15 размещается ныне прославленный отель «Риц», основанный в 1898 году Сезаром Рицем. Здесь постоянно жила Коко Шанель, здесь останавливались все знаменитости, какие вам только придут в голову, у стойки отельного бара любили опохмеляться Хемингуэй и Скотт Фицджеральд… В интерьере отеля еще целы кое-какие старинные росписи, скажем, цел знаменитый салон, расписанный арабесками XVIII века. На фасаде дома № 13 (бывшего дворца Люилье) можно и ныне увидеть мраморный метр, установленный здесь в 1795 году с единственной целью приучить парижан к новой, метрической, системе мер.

Дом № 9 и дом № 11 были построены Мансаром. В доме № 26, принадлежавшем ювелиру Бушерону (ювелиры и ныне тут в немалом числе), жила итальянская аристократка-красавица Кастильоне. Это через нее действовал Кавур, склоняя Наполеона III к объединению Италии. Позднее она поссорилась с французским императором, а умерла здесь же сорок лет спустя, старая, всеми забытая, похоже, с помраченным рассудком.

Как мы предупреждали, перечислить имена всех знаменитостей, живших в этих дворцах, ставших позднее отелями, не представляется возможным, но все же назовем некоторых из тех, кто к нам поближе. В отеле «Вандом» (дом № 1) останавливался в сентябре 1897-го, а потом и в мае 1898 года милый человек Антон Павлович Чехов. Позднее, добравшись до Мелихова, он напоминал об этих сентябрьских днях в письме другу своему Алексею Суворину: «Париж вспоминаю с удовольствием. Какой чудесный город!»

Герцен останавливался в отеле «Польз» (дом № 6) весной 1847 года. А двадцать лет спустя в том же отеле жила со своей свояченицей итальянской маркизой Вулькано де Черчемаджоре возлюбленная императора Александра II юная Екатерина Долгорукая. Счастливо избежав пули террориста в Булонском лесу, император поспешил в отель, чтобы успокоить милую Катеньку. Она разрыдалась при сообщении о происшедшем, и, чтобы ее утешить, Александр поспешил уединиться с ней невзирая на итальянскую маркизу.

В отеле Бодар де Сент-Джеймс (дом № 12) с 1839 по 1849 год размещалось русское посольство, где с 1841 года отозванного в Петербург графа Палена замещал поверенный в делах Николай Киселев, хорошо принятый французским обществом. Когда дипломатические отношения между Россией и Францией были разорваны (в 1848 году), Киселев продолжал жить здесь как частное лицо. Когда же русское посольство освободило престижную жилплощадь, на его место вселился Фредерик Шопен, который и умер здесь 17 октября 1849 года.

Но вернемся в просвещенный XVIII век. В 70-е годы этого столетия, которое было «безумно и мудро», в доме № 19 (отель Эвре) жил герцог Бролье, который в 1771 году выставил на продажу коллекцию картин, собранную его покойным тестем Луи-Франсуа Круаза, жившим по соседству, в доме № 17. В январе 1772-го философ Дени Дидро приобрел здесь по дешевке для своей благодетельницы Екатерины II (и на ее деньги, конечно) 400 замечательных полотен мировой живописи, обогативших коллекцию петербургского Эрмитажа (среди них «Даная» Рембрандта, «Святое семейство» Рафаэля, автопортрет Ван Дейка). Дидро скупил для государыни и другие коллекции, но, понятное дело, не все уцелело в Эрмитаже (часть была продана за границу большевиками, у которых были большие расходы на разжигание мирового пожара).

В отеле Сегюр (дом № 22) в апреле 1814-го жил граф Луи де Рошешуар, которого русский генерал Сакен назначил комендантом Парижа (граф был в эмиграции в России и вошел в Париж с войсками Александра I). С 1815 года здесь жил граф Чернышев, тот самый, что купил в 1812 году у французского шпиона знаменитую карту (шпиона казнили). Граф Чернышев был дипломат и разведчик (вероятно, это вообще смежные профессии), в 1815 году он являлся каждое утро к государю, чтоб доложить ему, о чем говорят в Париже…

Прежде чем покинуть Вандомскую площадь, присмотримся внимательнее к знаменитой Вандомской колонне. По бронзовой ее облицовке восходят к статуе императора спирали с барельефами ученика Давида Бержере, изображающими войну и прочие события 1805 года. Колонна получилась такая толстая, что просто не могла не навеять нашему озабоченному Маяковскому неумеренные мегаломанские мечтания о женитьбе на площади Согласия. А по мне, женился бы на Вандомской площади, чего далеко ходить?