Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 2: Правый берег

Носик Борис

На барже, и пешочком, и рысью, и мимо

 

 

Вдоль идиллического канала к виселицам и дому с привидениями

Почти к самому парку Ла Вилет выходит старый канал Сен-Мартен. И если с бульвара Ришар-Ленуар его убрали под землю, в трубу, то значительная его часть осталась открытой и проходит по правобережному Парижу, и, более того, по нему еще ходят суда. Об этом стоит рассказать подробнее.

Небольшой в общем-то по размеру Старый Париж, или, как еще говорят, «собственно Париж», являет неленивому пешеходу увлекательное зрелище резких перемен городского пейзажа и при этом как бы даже перемены эпох. Ежели, скажем, отклониться на каких-нибудь метров двести от шумной площади, запруженной автомобилями, пешеходами, магазинами, деревьями и статуями (а зачастую также трудящимися, протестующими против всего, что им кажется несправедливым или просто неудобным, или, наоборот, приветствующими то, что им кажется большой удачей, – в общем, ежели отклониться немного от площади Республики, торжественно открытой некогда Наполеоном под именем площади Водонапорной Башни, то попадешь вдруг в совершенно иной мир, нечто вроде питерской Новой Голландии. Вот тебе, батенька, и Париж…

И правда ведь, совсем иной, незнакомый Париж. Поблескивают воды канала Сен-Мартен, горбатятся железные мостики, а вместо нетерпеливой своры автомобилей какая-то баржа, которая с ангельским терпением ждет, пока служитель откроет ворота маленького шлюза, закроет ворота, наполнит по старинке шлюз водой, снова откроет ворота, о Боже… А тут их девять, таких шлюзов, на каких-нибудь два с лишним километра пути. Да это, пожалуй, даже шикарней, чем кататься на унылой лошади, запряженной в шарабан, в потоке нетерпеливых дорогих машин. Так что люди со вкусом непременно предпримут это неторопливое, словно бы бросающее вызов городской спешке путешествие – от бассейна де ла Вилет до Музея д’Орсэ, что на берегу Сены.

Канал этот был введен в строй в 1825 году, чтобы вкупе с каналом Сен-Дени сократить путешествие по Сене на добрых 12 километров. Часть канала проходила под открытым небом (и тут он достигал 27-метровой ширины), а часть была позднее уведена под крышу там и сям – то для того, чтобы дать свободный проход кавалерии из казарм принца Евгения, то, чтобы не прерывать чинности гуляния по семнадцати скверам променада королевы Гортензии (названного в честь той самой падчерицы Наполеона, к которой, если помните, в славную победоносную весну 1814 года столь неравнодушен был царь-победитель Александр I).

Окрестности канала и впрямь были в прошлом веке иным Парижем: фабрички, ателье, мастерские, работяги, ремесленники, невзрачные, но по-своему живописные жилые дома и предприятия. Последние, устарев, закрывались одно за другим, а в начале 60-х годов XX века возникла даже опасность, что исчезнет и сам канал: собирались проложить тут дорогу с севера на юг, связав аэропорты Орли и Ле Бурже, – так чтобы за час проходило тут 12 тысяч автомобилей. Однако проект удалось остановить, а потом и вовсе похерить: к тому времени парижане уже начали понимать, что за преобразователями города надо следить в оба.

И все же берега старинного канала застраивали мало-помалу современными домами. Однако когда дошли строители до шлюзов № 5 и № 6 (до шлюзов Реколет), вышла у них заминка. В полуразвалившемся доме № 102 по набережной Жемап размещался старенький отель «Отель дю Нор», известный не только всем парижанам, но и всем французам по знаменитому довоенному фильму Марселя Карне «Отель дю Нор», в котором главную роль играла Арлетти. Всем французам был памятен изящный силуэт Арлетти над барьером шлюза, и, когда бригада строителей собралась ломать настоящий «Отель дю Нор», парижане сказали «Нет!». Не нужно думать, что где бы то ни было легко бывает справиться с преобразователями городов. Земля в городе дорога, а когда речь идет о деньгах, торгаши становятся не только беспощадными, но и хитрыми. На сей раз они сумели доказать, что декорацию, воспроизводящую в знаменитом фильме старенький «Отель дю Нор», построили на студии в Булони, а сам этот отель вовсе не снимали. Фильм был снят по одноименному роману Эжена Даби, отец которого и был владельцем старого отеля в начале века, так что писатель провел здесь свою юность. «Этот Даби и сам описал в конце романа, как ломают старый отель», – доказывали грамотные предприниматели. «Нет, пусть отель стоит», – упрямо повторяли парижане. Не нужно думать, что с ними считаются больше, чем с москвичами или ярославцами, но бывают периоды в жизни демократий, когда приходится считаться. Например, накануне выборов. Надо только, чтобы избиратель твердо стоял на своем. В общем, был достигнут компромисс с жителями квартала, кстати, в наши дни обычный, хотя и не идеальный: оставили нетронутым фасад старого отеля, а внутри дома все обновили. Зато на первом этаже открыта была галерея, посвященная фильму Карне.

Удалось сохранить на набережной и два других стареньких дома, в которых были старинные кафе – «Якорь моряка» (в странном узком доме № 96) и кафе «Подвижный мост», так что этот уголок набережной Жемап сохраняет атмосферу былых времен. Если же свернуть за ближний угол – на рю де ла Гранж-о-Бель (улица Амбара Красоток), можно еще дальше углубиться в прошлое, ибо на ней стоит построенная в самом начале XVII века, а еще точней – между 1607-м и 1610 годами, больница Святого Людовика. О строительстве больницы распорядился король Генрих IV, но он был убит незадолго до окончания строительства, так что на церемонии открытия больницы заодно отпели и короля. А строил больницу тот самый Клод Вельфо, что сооружал здания великолепной площади Вогезов в квартале Маре. Нетрудно, кстати, заметить сходство этих двух сооружений – тот же ранний классицизм, то же сочетание камня и кирпича, который был тогда еще очень дорог. Сохранились все четыре старинных здания старой больницы. В одном из них размещались сестры-монахини, в другом – врачи, в третьем была бельевая, в четвертом размещали больных. В старину больницу окружали высокая стена и даже ров, стерегла ее швейцарская гвардия, часто со сторожевыми собаками, – так что ни врачи, ни персонал, ни больные не могли выйти за стены и разнести по городу заразу. С заразой бороться было трудно. Эпидемии чумы боялись как огня, не знали, с какой стороны она может прийти. Король Людовик IX (чьим именем названа больница) распустил слух, что чуму нарочно завезли евреи, и приказал им носить опознавательный знак. Сам-то он, вероятно, знал, что чума пришла через Марсель из Дамаска, но простым людям про это знать было не обязательно. Кончилось все весьма печально: как ни берегся король, сам он тоже заразился и помер…

Больница была в то время большой роскошью, так что одну койку больным приходилось делить на четверых-пятерых. Только гвардейцам охраны полагалась отдельная койка.

На территории больницы и ныне еще цел старый павильон Габриэль, в котором, по преданию, король Генрих IV устраивал свои любовные свидания. Может, легенда была навеяна тем, что стены павильона оказались украшены (или, если угодно, изгажены) порнографическими граффити. Но король тут был ни при чем. Этот вид изобразительного искусства обожали студенты-медики. У него даже было особое название, у этого стиля, – «карабинный стиль». Поскольку все больницы охраняли гвардейцы с карабинами, название «карабины» пристало и к медикам…

Впрочем, больница была отнюдь не самым печальным учреждением на улице Амбара Красоток. Чуть повыше больницы, у нынешнего дома № 50, чуть не с начала XIII века стояли городские виселицы. Сюда привозили из тюрьмы Шатле осужденных на смерть. Только в 1627 году больничные власти потребовали, чтобы место казни из соображений гигиенических перевели куда-нибудь подальше. Однако и за четыре столетия здесь успели повесить многих осужденных, в том числе придворных и видных аристократов, так что места эти хранят немало дворцовых тайн.

Но больше всего тайн хранит в этом уголке столицы вполне современное стеклянное здание, что стоит недалеко от набережной Жемап, на площади Колонель-Фабьен. В этом самом большом, вероятно, партийном здании Парижа и Франции размещается штаб Французской компартии. Поскольку партия была создана как отделение таинственного Коминтерна и подчинялась Коминтерну и ГПУ, конспирация была всегда одним из главных ее правил. Так что даже самые активные члены партии и даже в нашу эпоху максимальной гласности до сих пор не знают ни того, кем была создана, ни того, кем управлялась эта партия, ни того, на какие средства она существовала. В этом полупрозрачном стеклянном доме все самое важное по-прежнему остается тайной. Как выражался один из основоположников, «призрак бродит по Европе». Так, может, именно их он и имел в виду: призраки и привидения, населяющие дом на площади Колонель-Фабьен. В свое время секретарь компартии, маленький бородатый ветеринар камарад Робер Ю объявил, что и во Францию скоро придет время гласности и тогда можно будет хоть отчасти рассекретить тайны ФКП. Ну хотя бы протоколы партийных заседаний. Хотя бы новые – после 1956 года. Оказалось, что и это сделать невозможно, так глухо все засекречено. Но что же там за тайны такие, что их нельзя никому знать? Любопытно все же…

Русские экскурсанты, мои спутники, окажутся на сей раз в более выгодном положении, чем все группы французских экскурсантов, которые приближаются к этому огромному стеклянному зданию (архитектор Оскар Нимейер) на площади Колонель-Фабьен. Вашему гиду удалось по счастливой случайности познакомиться с открытыми одно время в Москве архивами Коминтерна, где есть немало интересных документов на этот счет (подробнее история моего с ними знакомства – в книге «Русские тайны Парижа»). Начать с того, что эта партия, которая до сих пор объявляет себя исконно «национальной» партией французских трудящихся, была создана без учета французских интересов несколькими агентами ГПУ – Коминтерна. Они были присланы Москвой, и имен их не знают здешние члены партии. Конечно, как члены всякой подпольной партии, они пользовались именами и кличками, но в архивах есть их имена, и даже известны их незавидные судьбы. Фамилии первых двух организаторов здешней «секции Коминтерна» – Абрамович и Деготь, а позже ею через подставных местных товарищей руководили коминтерновцы Фрид, Соколовская, Пурман, Гере, Паукер-Рабинович, Тольятти. Москва давала им указания через Пятницкого и Трилиссера из Коминтерна и ГПУ. Кроме узкого круга историков, побывавших в московском архиве, этих имен во Франции почти никто не слыхал. Как, впрочем, никто не слыхал и о цели, ради которой была создана «секция», о задачах, которые перед ней ставили, или о способах, к которым прибегали ее создатели.

Начнем по порядку. О целях. Дело в том, что ни в 1917-м, ни в 1918-м, ни в 1919-м, ни в 1920-м Ленин не верил, что большевикам удастся удержаться у власти в России без немедленного развязывания Мировой революции, начало которой Ленин предсказывал со дня на день. Для помощи ей еще в 1918-м были созданы при РКП «бюро по заграничной работе», а потом и Коминтерн. Уже на втором его конгрессе о наступлении Мировой революции говорили как о реальности, и Ленин послал тогда в Харьков бодрую шифрограмму своему лучшему ученику и другу (Сталину): «Положение в Коминтерне превосходное, Зиновьев, Бухарин, а также и я думаем, что следовало поощрить революцию тотчас в Италии. Мое личное мнение, что для этого надо советизировать Венгрию, а может, также Чехию и Румынию». У Ленина были четко разработанные методы «советизации», к которым он и прибегал чаще всего: военное вмешательство и подкуп (в человеческое бескорыстие вождь не верил). Сперва была начата операция по «прощупыванию штыком буржуазно-шляхетской Польши», как выразился Ленин (операция военного вмешательства «вплоть до разжигания гражданской войны», поддакивал Троцкий). Операция потерпела поражение, товарища Тухачевского прогнали, и России это обошлось очень дорого.

Саботаж и подкуп были поручены ЧК и иностранным «секциям»-группам, созданным Коминтерном. Переписка, бережно хранимая в бывшем партархиве (ЦПА) дает представление о требованиях, предъявляемых к этим группам их организаторами, агентами ЧК – Коминтерна (это были, по существу, смежные организации, иногда у них и начальник был один, скажем, Трилиссер). В группах должна была царить конспирация, железная дисциплина, диктатура («означает… неограниченную, опирающуюся на силу, а не закон, власть», – объяснял Ленин), подкуп при вербовке («умоляю Вас, не экономьте. Тратьте миллионы, много миллионов», – писал Ленин секретарю Коминтерна Балабановой). Переписка с французскими агентами Москвы Абрамовичем и Деготем содержит много подробностей на этот счет.

Революцию обещали первыми сделать немецкие товарищи, они и получали больше всего денег (многие удрали с ними сразу). Революции не состоялись. Но секции Коминтерна – ЧК не были распущены. ЧК (позднее НКВД, КГБ) нашла им должное применение – саботаж, пропаганда, шпионаж, выполнение первоочередных задач московской борьбы за власть (теперь уже не ленинской, а сталинской, в частности, борьбы с троцкизмом, титоизмом, создание для этого «полиции партии» в парижских ячейках). ЧК сохранила за собой право вербовать членов «секции-партии» для конспиративной работы и выполняла свои задачи вполне профессионально. Конечно, Москва по-прежнему регулярно, до 90-х годов XX века, оплачивала бесперебойную работу «секций» (средства теперь привозили не в изъятых драгоценностях, а в долларах, чемоданами, через агентов и диппочту). «Секции» стали называться «партиями», но конспирация (на которой настаивали и Ленин, и Троцкий) оставалась главным их законом (шифровки, агенты). В России об этом нынче и говорят, и пишут открыто. «Коминтерн был придатком спецслужб НКВД», – пишет историк Дм. Волкогонов в книге «Ленин». Во Франции об этом писать не то чтоб запрещено было, но все еще страшновато, а главное – невыгодно. Жаль, вполне детективный жанр. Вот образчик шифрограммы, посланной из Москвы в мирный Париж, в здешний ЦК коммунистов:

«Назначается явка на 19 и запасная на 21 декабря около кинотеатра “Агора”, у главного входа с площади в 16 часов… Явившийся на свидание ваш человек должен держать в руках такой же журнал и трубку…»

Шифрограммы разъясняли местным марионеткам вроде Тореза и Дюкло, как им вести себя и что делать (по линии оккупации, Народного фронта и т. д.) – сегодня, завтра, послезавтра. Шифровальщики, кадровики и агенты ГПУ растолковывали им смысл шифрограмм. И местные товарищи все аккуратно выполняли, только вот власть в прекрасной Франции передать тов. Сталину не смогли, и тов. Торез в этом каялся, когда был принят тов. Сталиным в Кремле (а ведь был принят, два раза за долгие годы жизни). Понимая, какой это важный момент в его жизни, тов. Торез все законспектировал (и свои оправдания – отчего не добыл власть для хозяина, – и мудрые суждения вождя на этот предмет). Товарищ Сталин объяснил тов. Торезу, почему он, тов. Торез, не смог захватить власть в Париже. Потому что союзная армия, а не советская освободила Париж. «Вот если бы Красная армия стояла во Франции, тогда картина была бы другая (человек с богатым воображением или нашим опытом без труда представит себе, какая была бы картина! – Б. Н.)… Вот если б Черчилль еще немного замешкался с открытием второго фронта на севере Франции, – сказал тов. Сталин, – Красная армия пришла бы и во Францию» (и, сами понимаете, не ушла бы, как не ушла из других стран). «Тов. Сталин сказал, что у нас есть идея дойти до Парижа», – восторженно сообщает запись тов. Тореза (преданная гласности в 1996 году французским журналом «Коммунизм»). В ответ тов. Торез заявил от лица трудящегося и даже нетрудящегося народа, что «он может заверить тов. Сталина, что французский народ примет Красную армию с энтузиазмом. Тов. Сталин сказал, что при таких условиях картина была бы другая. И Торез сказал, что тогда де Голля не было бы в помине». Поскольку беседа была интимная, тов. Сталин коснулся вопросов взаимодействия компартии, которой пока не удается захватить власть, с демократическим (хотя и идейно незрелым) правительством Франции: «Компартия недостаточно сильна, чтоб стукнуть правительство по голове. Надо накапливать силы… Если ситуация переменится к лучшему, тогда силы, сплоченные вокруг партии, послужат силам нападения».

Компартия сплачивала силы и даже предпринимала отчаянные акции саботажа, но власть не удалось захватить даже и три года спустя, несмотря на всю братскую помощь с Востока. Товарищ Торез во время второй беседы с хозяином оправдывался еще более отчаянно, говорил о своей советской душе, рвал на груди рубашку, напомнил товарищ Сталину, что «хотя он француз, у него душа советского человека». Товарищ Сталин сдержанно сказал: «Мы все коммунисты, и этим все сказано». Это к вопросу о «национальном характере» Французской компартии, о котором так много говорят ее вожди.

Призраки никому не известного в этой стране (где зато множество площадей и улиц имени Дюкло-Торезов) тов. Абрамовича (клички Альбрехт, Залевский и др.), а также сгинувшего позднее в ГУЛАГе агента Коминтерна Владимира Деготя (ученика ленинской школы в Лонжюмо, оплаченной первым мужем мало кому известной товарищ Арманд), ненавязчивого Владимира Петровича, который привез в чемодане доллары товарищу Плисонье на постройку этого стеклянного, но, увы, непрозрачного здания, а также бедного женолюба и наставника товарища Тореза товарища Эугена Фрида, застреленного в Брюсселе, кадровика товарища Треана и его шифровальщиков, любвеобильной и идейной Анны Паукер-Рабинович и доносчика Тольятти – все они бродят ночами по многоэтажному творению архитектора О. Нимейера и вопиют к признанию их роли (и ролей) в кровавой драме ушедшего века.

 

Северный вокзал

Западнее канала Сен-Мартен лежат два парижских вокзала – Восточный и Северный. На протяжении доброго десятилетия, в течение которого я делил жизнь чуть не поровну между Францией и Россией (куда входили, конечно, и Кавказ с Таджикистаном и Крымом), в Париж я возвращался на поезде (42 часа неторопливой езды мимо Кельнского собора и бельгийских садово-огородных кибиток) и первые шаги после возвращения делал под сводами Северного вокзала (Gare du Nord), под ставшим уже привычным стеклянным небом Хитторфа. Ну вот и Париж, вот и родная жена, в ужасе сообщающая, что не нашла места для парковки. Вон черные ребята-таможенники – хоть бы раз подошли, только один раз крикнули с улыбкой через платформу: «Икры много везешь?» – «Килограммов шестьдесят!» – крикнул я, кивнув на клетчатую сумку с черным хлебом. Вот и красноносый клошар. А вон французы, встречающие кого-то из Москвы, встревоженно бормочут невнятное: «Чернобиль! Чернобиль!» – я и слова такого не слышал, что это еще за черная быль? Что, взрыв?.. А мы-то ехали все воскресенье через Польшу, поляки купались в речке, и радио помалкивало, чтобы начальство успело без хлопот сбежать из Киева, – тоже мне, гласность!..

Потом московский поезд вдруг стал в одночасье и дороже, и опаснее самолета, а потом его отменили вовсе, старый добрый поезд Москва – Париж, жертва шоковой терапии…

Только когда перестал ездить на поезде в Москву (иногда все же еще отправлялся отсюда в Маастрихт или в Лондон, где у дочки любимый молодежный базар – Кэмдентаун), почитал я кое-что об истории огромного этого вокзала, который почти безболезненно перешел из XIX в XXI век и все еще тянет, бедняга, все служит. Почитал и о творце вокзала знаменитом Жаке-Игнации Хитторфе, что, как и многие парижане, родился не в Париже, а в соседней Германии (а многие ли из нынешних москвичей рождены были, как я, парижанин, в Москве?). Завершив образование и совершив почти неизбежное в ту пору для художника и архитектора путешествие в страну искусства Италию, молодой Жак-Игнаций вернулся в Париж, обогащенный впечатлениями и отягощенный своими собственными искусствоведческими теориями – скажем, теорией о полихромном характере античной архитектуры. С начала сороковых годов молодой Хитторф уже много строил в Париже, так что на нашей прогулке мы не раз поминали его имя. Это он завершил постройку интереснейшей церкви Сен-Венсан-де-Поль здесь же, близ вокзала. Это он обустроил знаменитую площадь Согласия после, обогатив ее фонтанами. Это он придал новые очертания Елисейским Полям, построив павильоны; он застраивал площадь Звезды низкорослыми особняками (причем сумел убедить императора в своей правоте – бывали ж такие императоры!). И Зимний цирк в Париже строил он (в соответствии со своими теориями)… А все же главным творением Хитторфа считают этот вот Северный вокзал с его многофигурным монументальным фасадом, навеянным римскими термами (кто ж им не дивился, этим банно-просветительным строениям древности?), с его необычайной легкости стеклянной крышей, поражавшей современников и, может, отчасти оправдывающей легкомыслие моей тогдашней попытки жить на два города.

Вокзал был торжественно открыт 19 апреля 1854 года (в самый разгар османовской «перестройки» и «ускорения»), и поезда со всей доступной в ту пору скоростью помчались в города, чьи символы красовались на фасаде, – в Лилль, в Брюссель (нынче элегантный «Талис» добегает отсюда до Брюсселя за два часа, а туда ведь как от Питера до Москвы), в Амстердам, а потом и на таинственный северо-восток – в Варшаву, в златоглавую Москву… С годами линии ветвились и удлинялись, количество пассажиров, проходящих через вокзал, выросло до полумиллиона (большинство из них, правда, не едут дальше пригорода, за год проходит их туда-сюда 90 миллионов), так что в конце тысячелетия пришлось французскому правительству всерьез заняться этим вокзалом (имевшим, как выяснилось, огромный запас прочности, не в пример какому-нибудь Центру Помпиду). Пришлось вложить в него миллиард (впрочем, не долларов, а франков). Реконструкция в первую очередь коснулась поездов дальнего следования: тут Франции есть чем гордиться. Скоростные французские поезда высокой скорости, ТЖВ (TGW – Train à Grande Vitesse) мчатся со скоростью 250–300 километров в час – чисто, удобно, надежно, сиди читай, пей чай (правда, дорогой и хуже, чем наш, из титанчика), звони домой (если денег не жалко), а за окном – такая красотища! До Лондона три часа (по вине архаичных английских дорог так долго), до Марселя или Женевы чуть больше (когда, помнится, писал биографию Набокова, сел поутру в поезд, полдня просидел в гостях у симпатичной сестры гения Елены Владимировны в Женеве, а к ужину в Париж вернулся без опоздания). А на вокзалах – тележки для багажа, справочные, харчевни, душевые и все, что угодно для души и тела…

Вот с чем тут, видно, никогда не справиться, так это с демагогией «солидарности». Здешним машинистам, проводникам и контролерам всегда кажется, что платят им мало. И вот чуть не каждый месяц кто-нибудь да бастует. А за эти лишние контролерские полсотни евро миллионы французов не могут добраться на работу, в детсад с ребенком, в школу, в больницу, на самолет… Их, эти потерпевшие миллионы тружеников, левые партии призывают к «солидарности». Но несытые контролеры не спешат проявить солидарность с миллионами, стынущими часами на вокзалах, равно как и с теми миллионами, которые вообще давно не работают, потому что безработица в Европе оказалась неодолимой, да и страх перед нею неистребим.

Что же касается достижений Северного вокзала, то он принял в последние годы поезда из туманного Лондона «Евростар» – часа полтора бегом по Франции, потом ныряем под Ла-Манш, и дальше – зеленая Англия, бредем, спотыкаясь, до вокзала Ватерлоо в туманном Лондоне, а там держи карман уже. Впрочем, на привокзальной площади и в Париже уши не развешивай, привокзальное, оно и есть привокзальное, там мелкие жулики, проводники, грустные провожающие, смех и слезы. К северу от вокзала – гостиницы и магазины чуток подешевле, чем всюду, а близ империи дешевых товаров «Тати» – и вовсе уже не то население, туда не преминем прогуляться. Ну а народ привокзальный всегда спешит, так что он не решается побродить даже по прилегающей к вокзалу улице Паради (то бишь Райской улице), в этом царстве хрусталя и фарфора. Самые крупные фирмы Лиможа и Лотарингии держат здесь свои фарфорово-хрустальные лавки, проводят выставки-продажи, а в доме № 30 и вовсе разместился музей баккара: хрустальное производство Баккара было в свое время главным поставщиком хрусталя к столу королей и принцев, президентов и других важных особ, слуг народа, чей быт мы изучаем по музеям, хотя сами только что усадили их в золоченые кресла…

Но Бог с ним, с хрусталем, тут ведь замечательная церковь неподалеку, Сен-Венсан де Поль (обратите внимание на росписи Ипполита Фландрена). В квартале этом еще в Средние века монахами ордена госпитальеров Святого Лазаря основаны были больницы. С XVII века тут целили недуги ближних монахи миссии, основанной святым Сен-Венсан-де-Полем. Конечно, Великая революция эти гуманные здания сразу превратила в тюрьму, здесь среди прочих томился поэт Андре Шенье. Именно здесь одна из невинных узниц (Эме де Куаньи) вдохновила его на знаменитые стихи «Юная узница». Томился здесь и художник Юбер Роббер. От былых тюремных строений дошли до наших дней лишь часовня и более позднего времени двор Бальтара, но и они влились в обширный больничный комплекс. Здесь, в больнице Ларибуазьер, умер среди прочих любимый простыми людьми в старой русской эмиграции казацкий поэт Николай Туроверов. Кто ж не знал его стихов про печальный исход из Крыма?

Уходили мы из Крыма Среди дыма и огня. Я с кормы все время мимо В своего стрелял коня. А он плыл, изнемогая, За высокою кормой, Все не веря, все не зная, Что прощается со мной. Сколько раз одной могилы Ожидали мы в бою. Конь все плыл, теряя силы, Веря в преданность мою. Мой денщик стрелял не мимо, Покраснела чуть вода… Уходящий берег Крыма Я запомнил навсегда.

Поэт сохранял бодрость аж до послевоенных лет и мечтал избежать больничной койки:

Только жить, как верится и снится, Только не считать года И в Париже, где чудесные больницы, Не лечиться никогда.

Однако ни от сумы, ни от тюрьмы, ни от больницы, ни от смерти не зарекайся. Умер Николай Туроверов семидесяти двух лет от роду в больнице Ларибуазьер, в двух шагах от перрона, от которого московские поезда уходили в покинутую Россию…

 

В квартале Золотой капли

Протопав минут десять к северу от привычного Северного вокзала, попадаешь не то чтоб за границу, но в совершенно иной Париж, в квартал Гут д’Ор. Романтическое название улочки Гут д’Ор (Золотая капля или Капля золота) и всего этого северного парижского квартала, где обитают представители пятидесяти шести национальностей, восходит к деревушке того же названия, к ее виноградникам и к изысканному вину, которое здешние виноделы поставляли ко двору короля. Помнится, что именно в этих местах жила героиня Золя Жервеза. А новые обитатели появились в квартале, когда поблизости вырос Северный вокзал. Первыми по этой дороге прибыли и поселились в квартале поляки и бельгийцы. Потом появились итальянцы. Позднее и тех, и других, и третьих стали вытеснять обитатели Северной Африки – магрибинцы. Еще позднее, уже на моей памяти, возросло число выходцев из Центральной Африки и из самых разнообразных стран Азии. Но вообще-то можно тут встретить также уроженцев Индии, Гавайских островов, Болгарии, даже Швеции и Финляндии. На здешних улицах шумно, но, как во многих самых шумных кварталах Парижа, здесь можно вдруг наткнуться на очаровательную улочку, на домики с садиками, на витые ограды и особнячки времен короля Луи-Филиппа. Да и жители тут попадаются разные. Как-то я встретил тут случайно московского художника и певца-барда Лешу Хвостенко: оказалось, жил на Гут д’Ор. На ближней улице Суец – ателье карикатуриста и скульптора Патрика Пинтера, который родился в Венесуэле, жил на западе Парижа, а теперь вот живет здесь и даже руководит ассоциацией, которая намерена возродить художественную жизнь квартала.

Воротами квартала считают построенную в 1903 году станцию метро «Барбес-Рошешуар», хорошо знакомую и парижанам, и приезжим, ибо к этой вечно многолюдной станции примыкает целый квартал магазинов «Тати». «Самые низкие цены в Париже» – написано на клетчатых пакетах «Тати», которые нынче встретишь и в Москве, и в Касабланке. Цены тут зачастую действительно низкие, хотя качество товара не гарантируется: он поступает из Гонконга, Макао, Индии, Италии, Португалии, с Тайваня. Иные из купленных здесь предметов разваливаются с ходу, иные служат долго, но в качестве дешевого парижского сувенира все сгодится, так что и французы, и даже американцы здесь «отовариваются». В магазинах толпа, в толпе бывают и жулики, здесь вечные очереди, да и продавщицы не слишком любезные, однако популярность этих магазинов растет, и французские социологи пишут, что это не магазины, а новый социальный феномен.

Напротив магазина близ метро сохранилось здание новоегипетского стиля с мозаиками знаменитого Тибери – это построенный в 1921 году роскошный кинотеатр Луксор-Пате. С востока к кварталу примыкает бульвар Ла-Шапель, возникший на месте деревушки Ла-Шапель (что значит – Часовня). Нынешняя улица Марке-Дормуа, что тянется на север, и была главной улицей этой деревушки, в которой перед штурмом Парижа остановилась на несколько дней Жанна д’Арк со своими спутниками-герцогами – д’Алансоном, де Бурбоном, Дюнуа и Лаиром. Стоит здесь еще с меровингских времен церковь Сен-Дени-де-ла-Шапель, где молилась Жанна в ночь с 7 на 8 сентября 1429 года. В конце XIX века перед церковью была установлена статуя Орлеанской девственницы (одна из многих ее статуй). Фасад церкви был перестроен в XVIII веке, однако древние балки ее интерьера, ее капители и карнизы еще могли видеть святую Жанну…

В начале Первой мировой войны было решено рядом с этой древней церковью построить базилику Святой Жанны, но только в 1932 году архиепископ Парижский заложил первый камень в основание нового храма. Полагают, что образцом для базилики послужила средневековая оборонительная архитектура. Первая часть нефа была построена в 1935 году, а вся базилика была освящена в 1964-м. Это аскетического вида бетонное сооружение с весьма гармонично организованным и обширным (в тысячу квадратных метров) пространством.

Поклонникам архитектуры конца XIX века бывает интересно увидеть металлическую конструкцию рынка де ла Шапель. Таких рынков, к сожалению, уже немного осталось в Париже: местные власти и торговцы недвижимостью все время порываются их добить, но парижане из соседних кварталов, проявляя большую мудрость, чем их избранники и торгаши (может, кстати, торгаши и не безразличны избранникам), вступают в борьбу за сохранность своего города и иногда даже одерживают победу.

В заброшенном доме № 37-бис на бульваре Ла-Шапель доживал свой век знаменитый некогда театр «Буф дю Нор», который в 80-е годы XX века вдруг снова стал одним из очагов театрального авангарда.

Нет сомнения, что в округе есть старина, заслуживающая внимания, но самыми экзотическими приманками квартал обязан новой эмиграции. Здесь теперь внедрилась парижская Африка. Помню, как мы стояли однажды с русским приятелем-парижанином в квартале Гут д’Ор, и он, глядя вслед черной как ночь африканке в пестром платье и с выводком негритят, в который раз стал мне рассказывать о своих давних планах посетить наконец Африку. Причем не Северную Африку, всем здесь неплохо знакомую, все эти близкие французам страны Магриба – Алжир, Тунис и Марокко, а самую что ни на есть глубинную – Сенегал, Мали, Камерун, Гвинею, на худой конец Мавританию. Беседуя так, мы вспомнили, что пора закусить, зашли в какое-то первое попавшееся неказистое кафе и взяли дежурное блюдо, попробуй упомни название, – кажется, что-то вроде «мафе». Два белых клиента уже уписывали его за соседним столиком с огромным аппетитом, так что мы попросили дать нам то же самое. Хозяин принес какое-то рагу в арахисовом соусе с овощами. Капусту мы опознали без труда, другие овощи вызывали у нас сомнение, и хозяин, он же и повар, охотно объяснил нам, что, кроме капусты, он дал нам сладкий африканский картофель и иньям.

– Попробуйте, – сказал хозяин. – Блюдо замечательное. Это и в Сенегале едят, и в Мали, и в Нигере, и в Верхней Вольте, то есть в Буркина-Фасо, а также на севере Гвинеи и Берега Слоновой Кости.

Я попробовал, и у меня челюсть отвисла. Небо мое было охвачено пожаром… запил водой, потом оранжадом, снова запил и только тогда с трудом отдышался.

– Вкусно? – вежливо спросил хозяин.

– Да, очень вкусно, – сказал я вполне искренне. – Но как выжить после этого? Перец…

Хозяин покачал головой сочувственно, однако не вполне одобрительно, объяснил нам, что это все наши европейские предрассудки, потому что перец очень полезен для жизни и здоровья. От него пробуждается аппетит, лучше работает желудок, кровь бодрее течет по жилам, и, что бы там ни говорили, от геморроя он помогает тоже. К тому же перец еще и для сердца полезен, он регулирует давление и даже как снотворное очень неплох. Вдобавок он помогает от ревматических болей, от невралгии и, наконец, восстанавливает мужскую силу, что тоже, признайтесь, нелишнее…

Хозяин посетовал на парижских рестораторов, которые, чтобы угодить европейским клиентам, делают африканскую пищу пресной. «С водой выбрасывают ребенка», – поддакнул мой приятель, еще не забывший московских лекций по основам марксизма.

– А их много тут, африканских ресторанов? – спросил я.

– Теперь стало много, – с горечью отозвался хозяин. – Да вон рядом, почти напротив, – кафе «У Аиды». Чуть подальше, у метро «Симплон», – «Конголезка», туда заирцы ходят и конголезцы… Есть еще «Фута Торо» и «Ниомре», тоже рядом. Но у меня-то «мафе» настоящий, вы заметили? Я двадцать лет жил в Сенегале.

Мы доели свой «мафе», запили его минеральной водой, расплатились и вышли на улицу. Счет был весьма умеренным, и все же я выразил сомнение в том, что низкооплачиваемый малийский работяга станет часто ходить по таким кабакам. Они как-то, наверное, иначе устраиваются, эти люди, решили мы с приятелем. Гуляя потом по кварталу, мы обнаружили, что снабжение парижан самыми экзотическими африканскими овощами и специями налажено здесь неплохо. На улице Мира мы увидели сразу две лавки, где продавали и сладкий картофель, и маниок, и иньям, и множество сортов перца, и маис, и просо, и еще какие-то незнакомые нам крупы, и особые бананы для жарки, и шпинаты, и кускус…

– Продовольственная проблема решена, – сформулировал мой приятель. – Но кто им готовит? Ведь приезжают-то чаще всего холостяки на заработки, и тайные эмигранты, и легальные…

А потом так случилось, что мы познакомились однажды в кафе с симпатичным конголезцем, который повел нас с собой в одну из множества здешних семейных столовок. Без всякой вывески. Тут я понял, что у каждого одинокого африканца есть своя хата. Если считать меня недостаточно смуглым, то белых нас там было с приятелем только двое, но к нам отнеслись вполне доброжелательно, и заплатили мы, как все, то есть в пять раз меньше, чем в кафе. А пища была самая настоящая африканская, как на песчаных холмах Африки, где-нибудь на краю Сахары. Конечно, жаль было, что мы не знаем ни языка волоф, ни сараколе, ни бамбара, но многие за столом знали французский, а наш новый друг-конголезец сообщал нам время от времени что-нибудь познавательно ценное за нашим низким столом, куда хозяйка-«мамаша» из Заира уже поставила блюдо риса «фуфу» – одно блюдо на всех. Телевизор базарил в углу, но мы все же кое-что расслышали за столом и поняли, что эти вот три симпатичные девушки – это проститутки из Ганы, они спешат на панель, а вон тот важный дядечка во главе стола – настоящий колдун-марабу из джунглей, он разрешает для населения все жизненно важные проблемы и тем зарабатывает свой хлеб насущный. Рекламные карточки колдунов раздают в этих кварталах при выходе из метро, и в первые годы моей парижской жизни я собрал целую их коллекцию: все хотел обнаружить, какие же из проблем не могут разрешить марабу. Но никогда еще до визита в домашнюю столовую мне не доводилось сидеть за одним столом с настоящим, потомственным колдуном из джунглей, который попросил, чтобы я звал его попросту – «профессор». Он внушал доверие, и я даже стал подумывать, не обратиться ли мне к марабу со своими проблемами – у меня в то время зашла в тупик моя повесть о московском детстве…

Дома я похвастал жене своим новым знакомством. Она не удивилась и рассказала мне, что ее подруга по лаборатории в Национальном центре исследований (СНРС) молодая черная аспирантка объявила им недавно, что ей придется раньше уйти с собрания, потому что у нее свидание с марабу. Она забеременела, но не знает, оставлять ли ей ребенка. В подобных обстоятельствах совет ей может дать только марабу…

Рассказ жены поверг меня в долгие и бесполезные раздумья. Я уже раньше слышал об этой сенегальской аспирантке, которая лучше всех управлялась с компьютером, обожала интернетские услуги и лихо говорила по-английски. И все же, как выяснилось, без советов марабу ей пришлось бы трудно в диком Париже. А может, и без сенегальской пищи, без сенегальской музыки, без африканской парикмахерши тоже… Времена, когда в Париже с такой гордостью говорили о французском плавильном тигле интеграции, ушли в прошлое. Все тут уживаются (даже с тайными эмигрантами), но никто особенно бурно не интегрируется. Так что при желании на окраинах Парижа можно углубиться в истинные африканские заросли и даже пустыни.

Приобретя вкус к африканской пище, мы стали иногда обедать с приятелем в бесчисленных африканских кафе и забегаловках, а еще чаще – в семейных столовках и общагах, где притерпелись в конце концов к перцу и оценили вкус «тиепа», «ета», «ветчины М’бао» и «супокандии». Иногда мы неспешно попивали за столиком какой-нибудь безалкогольный настой вроде горьковатого «биссапа», вроде гранатового напитка, вроде «лемуруджи», приготовленного из зеленого лимона и имбиря с зернышком перца, вроде желтоватого горького гвинейского настоя «кинкелиба», который, по утверждению кабатчицы и всех окружающих, помогает от кашля и от лихорадки. Один нигериец уверял нас зачем-то, что «кинкелиба» ко всему прочему замечательное средство от рака. Любой разговор о целительных свойствах питья немедленно переходил из сферы народной медицины в сферу магии, в которую свято верили наши собеседники. Их проживание в столице Просвещения домашнюю эту веру никак не пошатнуло. Мы наслушались рассказов о сглазе, о заколдованных пакетах, присылаемых врагами по почте, о целителях-«дагара» из нищей Буркина-Фасо…

Мой приятель, в отличие от меня умеющий оценить спиртное, отведал за столиками наших кафе и просяного пива, и пальмового вина, и какого-то самогона «куту-куту». Я отдавал ему и горькие орехи колы, которыми нас иногда угощали. Едва начнешь жевать этот орех, в голове тут же мутится, чего лично я до крайности не люблю. Так что, должен признать, приятель мой глубже, чем я, проникся африканскими чувствами. Сидя в угловом кафе, мы с ним наблюдали мужские и женские моды, прически, замашки. А гуляя на севере Парижа в 18-м округе, мы убеждались, что здесь можно купить то самое, что сейчас последний крик моды в Дакаре или в Бомако, – яркие ткани «вакс», изготовленные в Англии и Голландии с самым модным сейчас в Африке узором или рисунком. Одно время таким рисунком был «Самолет “Конкорд”», потом «Телевизор», потом «Алмаз», «Арахис» и «Ча-ча-ча»… То, что здешние дамы состязаются не с парижскими, а дакарскими модницами, показалось мне естественным, они вообще живут в своем мире. И даже если они не собираются возвращаться на родину, они с нее не сводят глаз. А есть группы иммигрантов, например малийцев, из некоторых районов страны, для которых предметом гордости является то, что их здешние заработки помогают выжить бесчисленным родичам из их деревни, помогают всей деревне сделать что-нибудь важное – например, вырыть колодец или купить трактор. Эти-то и вообще чувствуют, что они «в послании», что они не зря себе отказывают то в одном, то в другом…

Мы с приятелем довольно внимательно разглядывали татуировки и украшения женщин квартала, украшения, как правило, новые и дешевые. Впрочем, иногда попадались и украшения подороже, те, что были выкованы по заказу живущими в Париже кузнецами. Что же до произведений знаменитого африканского искусства, то мы их здесь не рассчитывали найти. Они ныне попадаются лишь в дорогих магазинах близ бульвара Сен-Жермен, на улицах Генего или Боз-Ар, близ Академии художеств и на набережной Малаке. Ну и, конечно, в музеях. Они там уже были, кстати, перед началом Первой мировой войны, когда в Париже вспыхнула эта мода на «негритянское» и вообще на «примитивное» искусство, которой переболели все тогдашние художники, весь Монпарнас и Монмартр.

Постоянным предметом нашего с приятелем изумления были женские прически. Мы уже убедились, что в Париже открыты десятки африканских парикмахерских, где профессионалы из пустынь и зарослей создают настоящие скульптуры из женских волос и косичек. Но нас удручало, что мы не можем прочесть в особом, всякий раз новом расположении косичек и прядей их символики, их смысла. Ибо расположение это и все сочетания прядей и косичек неслучайны. Знатоку они все расскажут о женщине – о ее принадлежности к той или иной этнической группе, о ее социальном и гражданском положении, о ее материальной обеспеченности, о положении ее мужа (ибо есть узор, который говорит: «Я богата», – и другой, который извещает о мужских достоинствах мужа).

Не зная традиционных узоров, мы не могли, конечно, угадать и выдумок новейшей моды, а в ту пору уже имели хождение прически «Олимпийские игры», «Мое будущее», «Надежда»… Мы не сразу умели угадать на женских лицах следы косметики, осветляющей кожу, знаменитого крема «Венера Милосская», против которого даже специально выступил однажды сенегальский президент Сенгор…

Со временем мы с приятелем стали посещать концерты, присматриваясь к африканским танцам, – это найдешь в Париже в изобилии. Мы познакомились и с несколькими «новыми африканцами». Нас как-то даже свели с африканскими книгопродавцами, и тут уж мы остановились в отчаянии перед этим черным Вавилоном, где существовали многие десятки, скорее, многие сотни живых языков, да что там – тысячи две, не меньше…

Мы обошли однажды магазины африканских цветов, оранжереи, постояли перед клетками с африканскими птицами на набережной Сены, благоразумно отказавшись от предложения купить какое-то ввезенное контрабандой африканское животное.

В общем, Африка приближалась к нам, но ехать еще было рано: ну как ехать, ничего не зная? Мы бродили по бесчисленным тропам африканского Парижа, мысленно углубляясь в пустыни и джунгли. Мы ведь не хотели быть похожими на здешних туристов, которые просят скорее сводить их к Эйфелевой башне, чтобы сфотографироваться и сказать друзьям – я там был… Я не раз бывал за эти годы в Африке, в нескольких африканских странах, однако понимаю, что африканский Париж не раскрыл мне пока и сотой доли своих тайн.