В России не было, пожалуй, другого театра, похожего на Виленский. Здание не имело ни традиционных колонн, ни сверкающих больших нижних окон, ни парадного входа с обязательным навесом на фигурных столбах. Когда-то в этом здании помещалась городская ратуша. Здесь творился суд и над правым и над виновным. В те далекие времена ратушу украшала высокая каланча, откуда куранты мелодичными звуками оповещали горожан, что пора тушить огни. Потом случилось несчастье — каланча развалилась. Местные власти перебрались в другое здание, а это отдали под городской театр. К середине девяностых годов прошлого века в городе сложились уже крепкие театральные традиции.

Виленцы не только любили свой театр, но и понимали в нем толк, умели оценить хорошую пьесу и обласкать своим вниманием хороших актеров.

Стрелки больших городских часов показывали только семь, а торговая улица и площадь, между которыми втиснулось здание театра, уже пестрели разноцветной толпой. Публика была самая разнообразная: дамы высшего местного общества, купцы, чиновники всяких рангов, студенты и гимназисты. Объединяло их одно — любовь к театральным представлениям, к своему театру.

Наконец швейцар открыл дверь, и празднично настроенная толпа потекла в ее узкий проход. В фойе и расположившихся направо и налево коридорчиках с входами в ложи уже зажгли газовые рожки. Их сладковатый запах смешивается с запахом пудры, духов и парикмахерской. Из открытых дверей в ложи тянет холодком — это со сцены. Шарканье ног, стук каблуков, шум отодвигаемых кресел смешивается с говором толпы. Разноголосье настраиваемых инструментов создает радостное настроение.

Гремит торжественная увертюра «Руслана и Людмилы», зал аплодирует шумно и доброжелательно. Потом все стихает. Занавес со своим замком, озером, лебедями плывет вверх медленно, торжественно и празднично.

Незлобии открывал сезон классической комедией Грибоедова, чтобы показать весь блестящий состав своей труппы, не претендуя сказать публике что-нибудь новое трактовкой ролей и не собираясь дивить ее роскошью постановки. Все основные роли пьесы были уже играны партнерами Веры Федоровны. Спектакль шел, как заново вычищенные добрым мастером старинные, прочные часы, точно, ясно и громко выбивавшие каждую четверть.

Но в Софье — Комиссаржевской было что-то новое, и от опытных глаз, чуткого слуха партнеров это не могло укрыться. Лизу играла молодая артистка, недавно окончившая драматическую школу Московского филармонического общества, Надежда Львовна Тираспольская. Еще при первой встрече на репетиции Тираспольская и Комиссаржевская вспомнили, что они встречались раньше в Москве, в Сокольническом театре, где Киселевский представил их друг другу. Для обеих виленский сезон являлся серьезным творческим испытанием. Внимательно присматриваясь друг к Другу, они не могли не сблизиться.

— Не знаю, верно или неверно я понимаю свою Софью, — говорила Вера Федоровна, — но раз уж приходится ее играть, надо образ грибоедовской героини серьезно и глубоко продумать.

Обдумывая роль еще в вагоне на пути в Вильну, Вера Федоровна нашла свою точку опоры для создания своего образа Софьи.

— Я задумалась над фразой, относящейся к Молчалину, — рассказывала она, — над фразой: «Кто б думать мог, что был он так коварен», и мне стало ясно, как надо играть Софью. Софья с детства знает Чацкого, они вместе росли, воспитывались, и вдруг дружба, готовая превратиться в любовь у обоих, прерывается…

Следя за интонациями Комиссаржевской, Надежда Львовна видела, как глубоко обижена Софья, как обманута «неверностью», непостоянством Чацкого, который то «прикинется влюбленным», то вновь предастся напавшей на него «охоте странствовать». Отсюда уже недалеко было до желания отомстить Чацкому, предпочтя ему Молчалина, в преданность и верность которого Софья верила безгранично.

О личной драме, пережитой Верой Федоровной, мало кто знал во всех подробностях. Между тем, только помня об этой драме, становилось понятным своеобразие трактовки почти всех ролей, сыгранных Комиссаржевской.

Смущенная своеобразием Софьи в исполнении Комиссаржевской, Тираспольская возражала:

— Ну, а как же признание Софьи о Молчалине: «вот я за что его люблю»?

— Шалит, она его не любит! — лукаво улыбаясь, отвечала Вера Федоровна. — Скажу вам по секрету, я, Софья, люблю Чацкого. Я сердита, обижена, оскорблена. Рана еще не зажила, а потому, мстя ему, я подчас говорю слишком резко, обидно!

«Основной чертой образа, созданного Комиссаржевской, — вспоминает Тираспольская, — была не способность Софьи к искреннему раскаянию, а ее властность. Вера Федоровна так вела решающие сцены с Молчалиным и Чацким, что невольно рождалась мысль: а не является ли источником мнимой любви к покорному Молчалину и недоброжелательства к Чацкому все то же семейное самодурство и стремление Фамусовых к безграничному властвованию? В такой трактовке образ Софьи, несомненно, приобретал большую убедительность».

Как крупный мастер сцены, Комиссаржевская вносила своеобразие своей артистической индивидуальности во все роли, которые приходилось ей играть, но далеко не все остались на всю жизнь в ее репертуаре, не все стали ее ролями.

И классическое «Горе от ума» не привлекло к Вере Федоровне такого внимания, стольких симпатий, сколько дала ей небольшая роль в одноактной пьесе Вл. Ив. Немировича-Данченко «Елка», поставленная вскоре после открытия сезона.

Такие пьесы в те годы часто ставились перед началом большой основной пьесы «для съезда публики», как говорилось тогда. Местные аристократы, богачи и кутилы считали признаком хорошего тона опаздывать к началу спектаклей. Являясь в зал уже во время действия, они мешали актерам и зрителям, внося беспорядок и суету, да и сами попадали в глупое положение, не зная завязки драмы.

Одноактная «пьеса для съезда», часто водевильного характера, не слишком много теряла от беспорядка в зале. У Незлобина к тому же иной раз и просто не пускали в зал опоздавших к началу действия. Основная же пьеса шла при полном составе публики и при полной тишине и порядке в театре.

Пьеса Вл. Ив. Немировича-Данченко представляла драматический этюд.

Супруги Бабиковы нежно любят друг друга и сегодня готовятся к встрече Нового года. Елка уже почти убрана, остается лишь накрыть праздничный стол.

Раздается звонок в прихожей.

Входит горничная и докладывает, что Бабикова ждет посетительница. Жена уходит, а горничная вводит девочку в гимназическом платье. Это Оля Бабикова. Зрительный зал настораживается.

Видевшая этот спектакль писательница Александра Яковлевна Бруштейн вспоминает некоторые подробности игры Комиссаржевской.

Оля держится подчеркнуто сурово, даже чуть враждебно — все здесь в кабинете отца ей чуждо: новые вещи, запах незнакомых, не как у мамы, духов. Девочка хочет сохранить достоинство, но конверт в руках заметно дрожит, голос срывается. Она пришла, чтобы вернуть отцу деньги, которые он прислал ей и маме к елке.

— Вот. Деньги. Нам не надо. У нас все есть…

В этих отрывистых фразах, произнесенных актрисой низким, проникающим в душу голосом, столько ребячьей гордости и вместе с тем еле скрываемого горя, что даже те зрители, кто сидел, чуть развалясь в кресле, невольно выпрямились, подались к сцене.

Чтобы отец не увидел заблестевших в глазах слез, Оля переводит взгляд на стену, где в богатой раме висит портрет красивой молодой женщины.

Интуитивно понимая, кто эта женщина, Оля не может удержаться от восклицания:

— И какая она тут добрая, папа!

И столько детского недоумения прозвучало в интонации Оли, что смущенный отец торопливо, сбиваясь, стал уверять дочь, что его жена действительно очень добрая женщина. Но девочке трудно, невозможно поверить, что человек, заставивший жестоко страдать ее, Олю, ее любимую, такую добрую и ставшую несчастной маму, может быть добрым. И то, что с портрета смотрит на Олю лицо очень красивой женщины, еще более смущает ее детское представление о красоте и доброте.

— Добрая… — шептала она. — Разве добрые так делают, как она?

И, уже не в силах удержать слез, Оля бессильно покорялась отцу, крепко обнявшему ее. Она продолжала говорить нервно, срывающимся голосом, быстро-быстро, словно боялась, что отец не даст ей высказать все горе, заставит поверить, будто эта женщина и впрямь добрая. А слезы, горькие, крупные, падали на отцовские руки, на его белоснежную манишку, застывали, сверкая капельками росы, на длинных ресницах. Она и осуждала отца и любила его.

Оля ушла, ушла не примиренная с отцом, еще более несчастная. Супруги Бабиковы продолжали готовиться к Новому году, но зрители досматривали пьесу уже кое-как, только по обязанности. И когда занавес опустился, публика, неистово аплодируя, выкрикивала только одну фамилию:

— Комиссаржевская! Браво, Комиссаржевская!

В антракте только и разговоров было, что о новой актрисе. Наиболее смелые в суждениях сравнивали ее с Сарой Бернар и, надо сказать, не в пользу француженки.

— Что Бернар! — горячился один из студентов, завсегдатай галерки. — В «Даме с камелиями» истукан лишь не заплачет. А здесь! Ведь Комиссаржевскую выпустили в одноактной пьеске, а что она из нее сделала?!

— А голос, голос, господа! — перебивая студента, восторженно говорила девушка с длинной толстой косой и широким черным поясом, подчеркивающим скромность ее костюма. — Такой актрисы у нас еще не было! И как просто держится, как искренна!

За кулисами на этот раз было более шумно. Незлобии зашел в уборную Комиссаржевской, чтобы поздравить ее. Он положил на гримерский столик букет белых астр.

— Ну, голубушка, да ведь это чудо, что такое вы сделали из этой безделицы! А мы-то ее пустили для съезда публики! Не сердитесь, голубушка, виноваты!

Любопытное совпадение: рецензент «Виленского вестника», оценивая игру Комиссаржевской в роли Оли Бабиковой, почти буквально повторяет своего новочеркасского собрата:

«В драматическом этюде «Елка» выступила г-жа Комиссаржевская и дала такую правдивую, реальную картинку, что заставила зрителя с замиранием сердца следить за ее игрою, впрочем, игрою неправильно было бы назвать исполнение г-жи Комиссаржевской — это была не игра, а жизнь. Перед зрителями была в эту минуту не г-жа Комиссаржевская, а действительно Оля Бабикова, и все в эти минуты переживали ее горе. Страдали ее страданиями, обливались ее слезами — до того проста и естественна была артистка и обаятельна ее игра. Так захватывать всех одним моментом может только большой талант художника, и г-жа Комиссаржевская в этой маленькой роли проявила его в полном блеске… Это была минута высшего художественного наслаждения, которую нам когда-либо приходилось переживать в театре».

После «Елки» шел «Уриэль Акоста». Мария Николаевна осталась в зале и, просмотрев весь спектакль, убедилась, прислушиваясь к разговорам в публике, что и на выходе из театра вспоминали больше «Елку», чем «Акосту».

И уже поздно вечером, когда ночная площадь возле театра поглотила взбудораженную представлением толпу, Комиссаржевская, выйдя с Марией Николаевной из театра, заметила у тусклого фонаря несколько темных фигур.

— Смотри, смотри, — негромко произнес молодой мужской голос, — это она' Какая миниатюрная!

— Давайте немного проводим ее незаметно! — пробасил другой голос.

Вера Федоровна переглянулась с матерью, вздохнула и радостно и легко вступила в черноту городской улицы.

Поставленная в необходимость вести самостоятельно все роли, выпадавшие ей, она иногда засыпала с чувством удовлетворения, но каждое утро просыпалась в смятении: так ли сыграла роль, все ли она дала, что могла дать, на что она способна? Тревога и сомнения отличали Веру Федоровну и в жизни и на сцене.

— Я иногда завидую вам, — говорила она Тираспольской, — вы можете играть и благородную женщину, и интриганку, и соблазнительницу, и неудачницу. Какой простор для актерской фантазии! И вам нет нужды каждый раз переживать боль своей души.

Вера Федоровна говорила тихо, голос ее был ровен и спокоен. Но глаза вдруг стали темными, будто на дне их шевельнулось тяжкое воспоминание. На минуту Тираспольская почувствовала себя неловко оттого, что, казалось бы, деловой разговор вызвал у ее новой знакомой грустные воспоминания. Она готова была уже заговорить об обычных вещах, о городе, погоде, но Вера Федоровна остановила ее легким прикосновением руки.

— Я по природе своей должна сочувствовать своей героине — иначе играть не умею. Мне каждую роль надо оросить кровью своего сердца…

Надежда Львовна, слушавшая недоверчиво подругу, могла вскоре же убедиться, как правильно характеризовала свою артистическую природу ее ровесница по сценическому стажу.

Ставили наспех, как всегда в провинциальных театрах, «Коварство и любовь», опять-таки пьесу, игранную раньше всеми участниками, кроме Комиссаржевской. Роль Луизы ей не давалась. Тираспольская могла скрыть не совсем искреннюю интонацию сценическим мастерством, воспринятым от таких педагогов Малого театра, как Южин. Комиссаржевская больше надеялась на свои нервы и интуицию.

И вот разговор с Фердинандом никак не получался, она чувствовала, что Луиза — вне ее актерской индивидуальности и потому фальшивит. Павел Васильевич Самойлов, молодой и очень талантливый актер, играл Фердинанда. Он понимал душевное состояние партнерши и деликатно предложил:

— Пройдемте еще раз это место!

Но нервное возбуждение уже захлестнуло Комиссаржевскую. Она стояла бледная, без кровинки в лице, готовая вот-вот упасть в обморок. Слезы блестели на глазах, в голосе слышалась мука.

— Кто, кто меня уверил, что я могу быть актрисой? — проговорила она, судорожно сжимая виски кончиками пальцев, и поспешно ушла со сцены.

В середине сезона, опять-таки наспех, готовили мелодраму «Две сиротки». Комиссаржевская играла слепую Луизу, Тираспольская — ее сестру Генриетту.

В сцене, вызывавшей неизменно в зрительном зале жуткую тишину с всхлипываниями и сморканием в платки, Луиза ползает по полу, отыскивая нужный ей ключ, и натыкается на мертвую сестру. Проделав однажды все это на репетиции, Вера Федоровна начала хохотать, не поднимаясь с пола.

Партнерша смотрела на нее с испугом.

— Что такое? Что с вами?

Режиссер принял было ее смех за истерические рыдания, но потом рассердился.

— Повторим всю сцену! — кричал он.

А Комиссаржевская, виновато поднимаясь с пола и едва удерживаясь от смеха, повторяла:

— Не могу, не могу играть искусственных ситуаций!

Неспособность подчинить свою артистическую индивидуальность неестественному, нежизненному положению, непреоборимое отвращение ко всякой искусственности, неправдоподобной драме вели то к бурному сомнению в своем призвании, то к неудержимому, до истеричности протесту.

При постоянной смене разнохарактерных пьес Комиссаржевской, естественно, приходилось играть и свои, близкие ее природе роли и чужие, чуждые ей по характеру.

Занятая целыми днями разучиванием ролей, репетициями, спектаклями, она писала из Вильны друзьям: «Я так занята, как я не знала, что можно быть занятой!»

И по тону такого рода неоднократных признаний чувствуется, что в этой занятости и горе и радость артистки.

«…Я играю уже роли, а не рольки… — сообщает она, — и играю драматические роли…»

Среди этих ролей особенное место в репертуаре и сценической жизни Комиссаржевской заняла роль Рози в новой тогда пьесе Зудермана «Бой бабочек», шедшей в Вильне впервые для ее бенефиса.

Незадолго до бенефиса, в середине сезона, произошел почти небывалый в летописях театра случай: Незлобии предложил Комиссаржевской контракт на новый сезон с повышением жалованья.

Одновременно он приглашал ее и на летние гастроли в Старую Руссу.

Вера Федоровна растерялась. Никто из ее товарищей еще не получал от антрепренера подобных предложений. Предложение было как нельзя более выгодным и приятным: оно обеспечивало артистку почти на два года работой и давало возможность прожить еще два года в родной Вильне, где многие еще помнили Золотую красавицу и считали праздником даже минутную встречу с нею за кулисами театра или на улице.

Но, с другой стороны, вопрос об Александринском театре был только отложен, и Вера Федоровна об этом не могла забыть. Она посоветовалась с единственным другом. Бравич сказал:

— Контракт подписывайте, но с условием, что в случае надобности театр отпустит вас на три дня для дебюта в Александринский театр.

Бравич обладал деловым умом. Комиссаржевская выговорила у Незлобина право на отпуск для дебюта и подписала контракт.

Принимая бумагу и пряча контракт в стальной шкаф, Незлобин напомнил артистке о приближающейся поре бенефисов.

— Выбрали вы что-нибудь для себя?

Вера Федоровна и дома и с товарищами не раз затевала разговор о пьесе для бенефиса, спрашивала совета, перебирала сама все сыгранные роли, но не могла ни на чем остановиться.

Незлобин деликатно ждал ответа.

— Выберите сами, Константин Николаевич!

— Вот что, Вера Федоровна, давайте сделаем, — предложил Незлобин. — Я просмотрел одну пьесу. Думаю, публике она придется по вкусу и вам подойдет. Это «Бой бабочек» Зудермана. Возьмите-ка, — вынимая из своего стола новенький томик, продолжал он. — Рози — ваша роль!

Пьеса показалась актрисе интересной, и она начала готовить роль Рози, девочки-подростка. Когда остальные роли были распределены и расписаны, Вера Федоровна и спать ложилась с тетрадкой, вдумываясь в каждое слово, в каждую фразу текста.

Спектакли с участием Комиссаржевской неизменно давали полные сборы. На бенефис ее билеты были распроданы за неделю. Вере Федоровне и на ум не пришло ездить по знакомым, предлагая билеты на свой бенефис, как это приходилось делать некоторым ее товарищам по труппе.

Мария Николаевна под вечер проводила дочь, неся за ней коробку с голубым платьем для Рози. Она помогала Вере одеваться, причесываться вплоть до стука в дверь:

— На выход!

Мария Николаевна перекрестила свою Верочку и поспешила в оркестровую яму — смотреть, как встретят бенефициантку.

Когда поднялся занавес, Рози в светло-голубом платьице задумчиво стояла у окна, слушая болтовню своей сценической матери. Шум, гром, вопли театрального зала заставили ее оглянуться и приблизиться к рампе. В тот же момент из «кукушек» — самых верхних, крайних лож — посыпался разноцветный дождь бумажных угольничков, квадратиков, кружков, быстро покрывший цветным ковром рампу, пол сцены, ближайшие кресла партера, барьеры нижних лож. Мария Николаевна на лету поймала несколько листков. На красных было напечатано: «Сейте разумное, доброе, вечное, сейте, спасибо сердечное скажет вам, Вера Федоровна, русский народ!» На зеленых — простое приветствие: «Нашей любимой артистке В. Ф. Комиссаржевской горячий привет!» На голубых: «Нашей гордости — привет от Вильны».

О самом спектакле подробно рассказывает в своих воспоминаниях писательница, виленский старожил Александра Яковлевна Бруштейн, театральный человек с детства.

В первом действии Рози с упоением хлопочет по хозяйству, в доме ждут гостей — жениха старшей сестры Эльзы и его отца. И Рози, как настоящий ребенок, наслаждается праздником, лакомится украдкой закуской, задирает своего родственника Пиголицу — Вильгельма. Доставая праздничные, еще бабушкины чашки, она вдруг задумывается. Сидя на спинке стула и глядя куда-то далеко-далеко, Рози тихонько признается, что «влюблена во всех мужчин на свете». Комиссаржевская говорила это с огорчением, смешным и трогательным, словно сама немножко смущенная такой любвеобильностью. Но вот на сцене появлялся Макс, и сразу становилось все ясно: Рози, по-детски нескладная и чуть-чуть смешная в своем полудетском платье и дешевых туфлях без каблуков, становилась грациозной. И зрители понимали, что «из всех мужчин на свете» ее душа уже избрала только одного.

Но Макс — жених старшей сестры. Брак Эльзы не только удача, это спасение семьи от бедности. И потому Рози даже сама себе не может признаться, что ее избранник Макс.

А красавица Эльза, которую Рози обожает, не любит Макса. Женив его на себе, она собирается обманывать мужа вместе с наглым и пошлым коммивояжером Кесслером. Пользуясь любовью младшей сестры, Эльза заставляет девочку передавать свои записки Кесслеру, через нее назначает ему свидания. Рози еще не все понимает, она не видит всей пошлости и грязи этой нечестной сделки, но смутно догадывается, что это все против ее совести. Ей больно огорчить отказом Эльзу, но она не может предать и Макса.

Неуловимо, тонкими штрихами показывала Комиссаржевская, что Рози не похожа на своих сестер и потому она несколько чужая в своей родной семье. Это достигалось не впрямую — Рози не держалась дичком, не сторонилась семьи. Она, как никто из сестер, любила мать, гордилась своими сестрами, больно переживала семейные огорчения. Она говорила без лицемерных мещанских интонаций, держалась очень естественно и мило, все ее движения были изящны и благородны. Даже порывистость Рози была тоньше «хороших манер» ее сестер. Может быть, ключ к тому и был в творческом начале, заложенном в Рози, в тех бабочках, которых она рисовала на веерах для продажи. Она по-детски серьезно, хотя и очень наивно, относилась к своей работе и обижалась, когда о ее бабочках говорили пренебрежительно.

В третьем акте Кесслер, сговорившись с Эльзой о свидании у них в доме, дает Рози выпить несколько бокалов шампанского, чтобы девочка не мешала им.

Благодаря удивительно тонкому смешению детского и девического, каким наполняла роль Рози Комиссаржевская, ей удавалась сцена опьянения Рози — пожалуй, самая трудная в пьесе. Комиссаржевская выпивала первый бокал, прижмурившись от удовольствия, как ребенок, впервые пробующий что-то лакомое и вместе с тем запретное. Кесслер подливал ей еще вина, и Рози становилась смелой и решительной. Привстав, она смотрит на Эльзу осуждающе, строго. «Эльза не должна пить за Макса!» — приказывает она. И тут же добавляет с горечью, словно ей тяжело признаться в этом: «Эльза этого не стоит!» С Кесслером, с которым обычно она разговаривала, как девочка со взрослым, теперь говорит равнодушно, развязно. Величественно-небрежно играя собственными локонами, она заявляла ему, что была в него влюблена когда-то, давно. «Но теперь, — заканчивала она, глядя на него пренебрежительно, — теперь я вас больше не люблю… Ни капельки, вот!..»

Рози, наконец, засыпает. Но тут приходит Макс, предупрежденный отцом о возможном заговоре против него, Макса. Возмущенный обманом Эльзы, потрясенный удивительно жалким видом спящей опьяненной Рози, Макс решает не связывать себя с женщиной, подобной Эльзе.

В последнем действии с самого появления Рози — Комиссаржевской было видно, что за истекшую ночь в ней произошли большие перемены. Внешне ничего не изменилось — то же полудетское платье, поношенная шляпка с пером, подаренная, видно, старшей сестрой. Но Рози-ребенка, Рози-девочки больше не было. — Был взрослый человек, страдающий и измученный. Она измучена мыслью, что мать и сестры так и не устроили благополучие семьи и потому они растеряны, угнетены. И Рози готова взять всю вину на себя: пусть все думают, что это она, Рози, пьянствовала с Кесслером, это она его любовница. Этого требует от нее мать, так велит долг перед семьей. Но как предать Макса, к которому тянется ее чистая душа, как позволить ему подумать о ней так дурно?! Как пойманная в клетке птичка, мечется Рози между двумя решениями — как быть, кому придется нанести ей более жестокий удар?

Неспособность Рози ко лжи и притворству делала-ее в начале последнего действия скованной, деревянной. Она боялась вопросов. Лишь в глазах ее стояла та мучительная боль, которая была так свойственна глазам самой Веры Федоровны. Но положение прояснялось, близился счастливый конец.

Занавес опустился лишь на минуту, а затем уже долго не опускался при громовых аплодисментах. На сцену подавали корзины с цветами, сыпались с «кукушек» приветствия и цветы.

И Рози — Комиссаржевская без конца выходила кланяться, сначала вместе со всеми актерами, занятыми в спектакле, а затем одна — в боковую калитку, прорезанную в занавесе.

На следующий день, подходя к театру, Вера Федоровна еще издали заметила высокую фигуру Бравича. Он ждал ее у входа и с веселым лицом подал пачку газет:

— Вот вам на память о вчерашнем вечере! — И, развернув газетный лист, он прочитал конец рецензии: — «Увенчанная лаврами, украшенная трофеями сценических побед, награжденная восторженными овациями зрителей вышла вчера Комиссаржевская из «Боя бабочек»: редкий бой доставляет столь блистательную победу, какую он доставил вчера Комиссаржевской на мирном поприще искусства».

Вера Федоровна смотрела на этого большого взрослого человека, который радовался ее успеху так, будто это он вчера одержал победу, и смутное чувство тревоги и счастья легло на душу. Она поблагодарила своего нежного, верного и делового друга и, бережно свернув газету, спрятала в сумку.

К этим дням относится одно из виленских писем Веры Федоровны, собранных и опубликованных потом Н. В. Туркиным, ее биографом:

«Успех я имею колоссальный, — пишет она. — Говорят везде и всюду обо мне, а я… Я ужасно, невозможно собой недовольна, так хочу скорей, скорей быть лучше, так подчас теряю всякую надежду на то, что это когда-либо будет, и так не в силах вернуться к ролям комическим В то же время все это так ужасно, я должна бы отказываться от драматических ролей, так как я не могу на мое жалованье одеваться как нужно для этих ролей. Но я не в силах отказаться».

И она не отказывалась и играла одну роль за другой, все с большим и большим успехом, учась у товарищей, советуясь с Незлобиным, оглядываясь на свое детство. Традиции высокого искусства, окружавшие ее с детства, бессознательно и глубоко жили в ее сознании и светили ей в минуты сомнений. И в этом свете она видела лживость ходячих театральных эффектов, бездейственность трагических поз и громких рыданий. Нет, каждый раз Вера Федоровна плачет на сцене настоящими слезами, в минуты высшего душевного напряжения лицо ее заливает настоящая бледность, пробивающаяся даже через слой румян.

Мария Николаевна слышала однажды, как в публике, замечая бледность артистки и блеск настоящих слез, спрашивали недоумевая:

— Как она это делает?

С простотой и искренностью, стоящими у вершин искусства, Комиссаржевская переиграла все роли обычного репертуара своего амплуа до ролей Ларисы и Негиной в пьесах Островского. Пока еще только своей игрой, а не новой трактовкой роли волнует она зрителей.

Товарищи по сцене, следя за ее игрой, удивляются порой: опять пауза. Может быть, забыла роль? Но Вера Федоровна смотрит на партнера смело и не ждет помощи. Играя Луизу, Рози или Негину, в минуты отчаяния своих героинь Комиссаржевская не мечется по сцене. Она внутренне напряжена, и чем отчаяннее положение, тем скупее ее жест. И в этих паузах, глубоком грудном голосе, в том, как холодные тонкие пальцы прикасаются к разгоряченному лбу, зрители чувствуют необыкновенную жизненность создаваемых ею образов.

Видят они и другое. Какую бы роль ни играла Комиссаржевская, она играла в них свою главную тему — столкновение чистой, верующей в добро и справедливость души с ложью и подлостью продажного мира. Она жалела обиженных и униженных, страдала за них. Но то была не только жалость. Уже в виленский период Комиссаржевская приносит на сцену оттенки непокорности и борьбы. Пока это только оттенки, и даже в «Бесприданнице» нет еще грозного обвинения общественному строю лжи и несправедливости.

Особенно молодежь, чьи сердца еще не опалены житейскими бурями и не могут не сострадать ближнему, чувствовала эту главную тему Комиссаржевской и потому так любила маленькую артистку.

В ноябре направлявшийся за границу по делам театра поверенный директора императорских театров Всеволожского остановился проездом в Вильне. Беседа его с Комиссаржевской была краткой.

— Так вот, Вера Федоровна. Решайтесь наконец. Александринский театр ждет вас уже третий год. На обратном пути я заеду за ответом. Постарайтесь договориться с Незлобиным об отпуске на несколько дней.

Незлобин отпустил ее на три дня. Тревожно ждали вестей из Петербурга Мария Николаевна и Ольга. К вечеру второго дня в окошко постучал почтальон.

— Почта, откройте!

Мария Николаевна приняла телеграмму, и, пока искала очки, Ольга уже прокричала короткий текст:

— «Контракт в кармане. Всеволожский согласился и на один год, жалованье четыре тысячи, гардероб казенный. Целую. Вера».

Мать и дочь переглянулись. Радоваться этому? Но как жаль с Вильной расставаться!

А в феврале 1896 года Комиссаржевская играла перед виленцами в последний раз. Играла «Бесприданницу». Публика неистовствовала, долго не отпускала Комиссаржевскую со сцены. Громадная толпа проводила ее до дому.

Дома собралась почти вся труппа. Преподнесли ей большой букет цветов. Вера Федоровна вдруг спрятала в него лицо и заплакала. Выпили шампанского. Комиссаржевская предложила поехать покататься. Луна заливала улицы, сады города. Вера Федоровна не удержалась и тихо сказала матери:

— Друг мой дорогой, что-то ждет нас в Петербурге!

И вот вокзал. К перрону медленно подошел поезд. От выходных дверей по всему вокзалу с двух сторон в несколько рядов стояли виленцы. Вере Федоровне пришлось идти живым коридором. Ей под ноги бросали цветы, кричали: «Прощайте!», «Не забывайте нас!», «Желаем успеха!»

Паровоз предупредительно заревел, колеса скрипнули, и поезд пополз вдоль перрона. Золотые лучи заходящего солнца мягко осветили в окне вагона заплаканное лицо Комиссаржевской. Она вынула платок. И когда уже поезд был далеко и невозможно было ее разглядеть, друзья еще долго видели, как взвивался, словно чайка, то вверх, то вниз белый платок актрисы.