I
«Редко, – писали газеты, – приходилось нам видеть большой двор и коридоры Дворца Правосудия, переполненными такой громадной разношерстной толпой, какая стекалась отовсюду присутствовать при развязке этого интереснейшего в уголовной хронике случая, который публика, охотница до кратких характеристик, окрестила именем «Процесса трех миллионов».
Если бы зловещая архитектура сурового храма Фемиды не воздвигала перед ними своих мрачных облезлых стен, своих холодных закоулков и могильно величественных залов, вызывая в нас почтительно жуткий трепет, мы подумали бы, что находимся на одном из торжественнейших праздников искусства или на арене какого-нибудь страстного опасного спорта: так велика, разнокалиберна и жадно-лихорадочно настроена была толпа, занимавшая огромный зал суда присяжных, куда уважаемый председатель нашего Трибунала счел удобным перенести заседание, принимая во внимание исключительную важность дела и болезненное любопытство, которое возбуждали в гражданах, как фигура печального героя процесса, так и почтенная особа потерпевшего.
Явившись сегодня утром к воротам Дворца Правосудия, перед которыми уже с рассвета толпились серые группы рабочих, праздношатающихся и мелких лавочников, мы пережили впечатление, будто находимся у дверей галереи оперного театра за двенадцать часов до появления «публики первого яруса», которую лишь бессмертное имя Джузеппе Верди умело расшевелить и воспламенить.
Несколько позже, хотя опять-таки далеко не в обычный час, мы имели возможность наблюдать, как из всех улиц и переулочков, ведущих к уединенно стоящему зданию Суда, стали подъезжать экипажи и автомобили, подвозя сюда все, что есть значительного и блестящего в таком огромном городе, как наш, – в среде промышленников и родовой аристократии, в рядах финансистов и политических деятелей, в сфере искусства и мире театральном.
Среди этой массы лиц, продефилировавшей мимо нас, мы отметили весь главный штаб итальянской литературы, проследовавший к специально для него отведенным местам.
Так, возле разряженной и вылощенной фигурки Габриэля д'Аннунцио, с его вечной усмешкой, приводящей в смущение юношей, мы заметили Винченцо Морелли, замкнутого в неподвижную иронию своего непроницаемого лица, а рядом с гордой энергичной персоной итальяно-французского поэта Ф. Маринетти, с его лихорадочно декламаторскими жестами, аскетическую фигуру Э. Бутти. Дальше, из-за нероновой головы Джиованни Борелли, последнего великого трибуна, выглядывал сатанинский лик Джакино-Пьетро Лучини, первого агитатора итальянской литературной фронды. Далее – прочие гении: и Роберто Бракко, и Артуро Лабриола, и Уго Онести, и Иноченцо Каппа…
Таким образом, даже сливки литературы, избранники мысли не устояли против затягивающей силы того водоворота любопытства, какой вызвал в обществе герой одной из колоссальнейших краж, когда-либо отмеченных судебными летописями. Очевидно, не одна только кровь с ее тайной зверства, с ее пряным запахом и багровым ореолом, порождает нездоровые чары, превращающие величайшего злодея в героя современности: золото, в свою очередь, обладает раздражающим действием на нашу психику. И, наблюдая лихорадочно нетерпеливую толпу, собравшуюся в этом величественном зале, невольно приходишь к заключению, что в наши дни золото сильнее крови.
Есть ли это знамение вырождения чувства, или только знак перемещения алчности современного человечества от жизни к деньгам?
Много размышлений и, конечно, далеко не оптимистических, могли бы мы высказать по поводу поистине неожиданного зрелища, развернувшегося перед нашими глазами, если бы наш долг прилежного хроникера не возлагал на нас обязанности прежде всего излагать факты, оставляя на долю других задачу, быть может, не слишком приятную, – критического их анализа.
Скамьи, отведенные для прессы, переполнены армией коллег, явившихся со всех концов Италии.
Если все большие газеты полуострова сочли необходимым послать на разбирательство дела специального корреспондента, то можно сделать отсюда вывод, что вся нация ощущает необходимость быть тщательно осведомленной обо всех подробностях этой исключительной кражи. Для того ли, чтобы защититься от других возможных конкурентов современного Рокамболя, или… чтобы при случае воспользоваться их системами?…
Трибуны по трем сторонам зала, на высоте первой галереи театра, – сплошной цветник из представительниц прекрасного пола.
Несомненно, синьора Орнано, вызванная вместе со своим супругом, коммерции советником, для дачи свидетельских показаний, никогда не воображала, чтобы значительное в общем число ее высоких связей достигало таких необычных размеров.
Элегантной, напудренной толпы, сидящей на этих трибунах, с избытком хватило бы наполнить все гостеприимные салоны дворца Орнано, с блеском роскоши и аристократизма, обычно отличающими царственные приемы, устраиваемые щедрым промышленником и его прелестной супругой.
Проходы кишат адвокатами и юрисконсультами, покинувшими под теми или иными предлогами все прочие залы и дела, чтобы всем составом присутствовать при разбирательстве этого дела-монстр.
Многие из них в поисках за крошечным, свободным местечком, достаточным для удовлетворения их необъятного любопытства, не погнушались примоститься на скамье, предназначенной для подсудимого, приказа о вводе которого председатель, по вполне уместным соображениям, еще не отдавал.
Среди этой беглыми штрихами набросанной картины необходимо дать читателю хотя бы слабое представление о том, что происходит на местах, отведенных для так называемой «большой публики».
За балюстрадой, отделяющей ее от судебного «претория», видна лишь темная, бесформенная, приплюснутая к стенам масса, одно продолговатое, беспокойное чудовищное тело, над которым движутся и волнуются тысячи голов без шей, без плеч, без туловищ.
Двойная цепь карабинеров с трудом сдерживает это трепещущее тело, которое в своих судорожных сокращениях поминутно выбивается из оков, жмет и давит, давит с такой силой, что вот-вот, сокрушив недостаточно солидный барьер, ввалится в свободные промежутки между креслами и скамьями судебной коллегии.
А сквозь входные двери, остающиеся открытыми, мы видим в обширном коридоре ту же давку голов, то же напряжение шей и слышим внушительный, несдержанный гул человеческого потока, который растет неудержимо на лестницах и на внутреннем дворе, который напирает, протестует, угрожает.
Нечеловеческим усилием двух десятков полицейских агентов удается оттеснить назад несколько бурных валов, чтобы наконец закрыть и забаррикадировать двери.
Этот маневр вызывает настоящую бурю, но спасает нас от катастрофы, которая иначе была бы неминуема.
В этот момент голос судебного пристава, похожий на крик молодого задорного петуха, возвещает о приближении Суда. Зал с трудом, словно расколыхавшееся море, мало-помалу успокаивается.
Председатель входит в зал в сопровождении судей, прокурора и длинной вереницы привилегированных лиц судебного ведомства, которые заполняют узкий промежуток позади кресел судебной коллегии, чтобы, хоть стоя, присутствовать при деле, которому суждено остаться навеки памятным в судебной хронике.
Назойливое упорное гуденье громадной толпы продолжает раздаваться в зале.
Председатель энергичным звонком кладет ему конец, после чего, обращаясь к судебному приставу, говорит:
– Прикажите ввести подсудимого.
Эти три слова производят эффект решительнее всякого колокольчика, эффект необычайный.
Словно по мановению волшебной палочки воцаряется гробовая тишина».
ІІ
Под конвоем четырех карабинеров появился Тапиока.
– Черт возьми! – пробормотал он, подавленный величавым зрелищем человеческого улья.
И благодушно опустился на скамью среди долго несмолкаемого гула голосов.
Щелканье затворов множества направленных на него фотографических аппаратов заставило его улыбнуться с ребяческим тщеславием.
– Вишь ты: честь какая… ровно бы я Америку открыл! – подмигнул он унтер-офицеру, стоявшему рядом с ним.
Воин, польщенный откровенностью, которой удостаивал его обвиняемый, сумевший привлечь внимание всей страны, кивнул с одобрительным подобострастием.
– Встаньте! – приказал председатель.
Тапиока с предупредительной готовностью поспешил подняться.
– Ваше имя?
– Тапиока.
– Это не имя… – рассудительно заметил судья. Тапиока открыл было рот, чтобы возразить, что его
всегда так звали, но споткнулся, поперхнулся, спутался, потерял присущую ему ясность соображения и уныло замолчал.
– Секретарь! – приказал председатель, который ввиду важности предстоящего процесса вырос на голову и жаждал проявить всю свою энергию и все свои таланты. – Потрудитесь прочесть акты.
С торжественностью церемониймейстера поднялся секретарь и принялся читать громовым голосом:
«Анджело Подкидыш, сын неизвестных родителей, родившийся в Милане в декабре 1864 года, по прозванию Тапиока, был присужден:
1. В 1878 году к шести месяцам двенадцати дням заключения за кражу со взломом. Похитил из складов железнодорожной станции 18 килограммов медной проволоки, принадлежавшей администрации дороги.
2. В 1880 году к одному году двум месяцам 24 дням заключения и ста лирам штрафа за взлом витрины в колбасном магазине, с похищением десяти коробок, содержащих страсбургские пироги.
3. В 1883 году к одному году восьми месяцам заключения и двум годам особого надзора за покушение па карманную кражу на площадке трамвая окружной электрической дороги, выразившемся в введении в карман одного пассажира режущего инструмента с целью обрезать цепь из так называемого полузолотого металла, на которой сохранялись часы того же металла.
4. В 1891 году к двум годам восьми месяцам 25 дням заключения и 200 лирам штрафа за кражу с проникновением в чужое помещение, причем подсудимый перелез через ограду прачечной, вынеся оттуда полотняные одеяния, как-то: рубашки, носовые платки, кальсоны и тому подобное, развешенные на веревке на предмет просушки их на солнце.
По наведенным справкам отзыв королевской квестуры:
Опасный рецидивист. Имеет пристрастие к краже пищевых продуктов. Бродяга без определенного местожительства».
Секретарь кончил чтение и сел.
– Вы слышали, Тапиока? – спросил председатель.
– Так точно.
– Все правильно?
– Да уж словно из лавочки счет. Легкий смех пробежал по залу.
– Прекрасно, – продолжал представитель правосудия, возвышая голос, чтобы подавить в зародыше неуместную веселость. – Сегодня вы обвиняетесь в гораздо более тяжком преступлении. Вы обвиняетесь в том, что в ночь на 17 августа прошлого года, в часу, точно неустановленном, но приблизительно между 11 часами ночи и 4 часами утра, вы проникли, вынув стекло из верхнего купола передней, в дом на улице Мира, номер седьмой, принадлежащий коммерции советнику Николо Орнано, и затем, взломав с помощью химических средств, установить которые еще не удалось, несгораемый шкаф упомянутого Николо Орнано, похитили сумму в три миллиона сто восемьдесят семь тысяч лир, заключавшуюся частью в банковых билетах на предъявителя, частью в железнодорожных акциях, также на предъявителя, и частью в золотой монете…
Ради экономии во времени я опускаю другие, менее важные, подробности обвинительного акта, к которым мы еще вернемся в течение вашего допроса. Пока же послушаем, что вы имеете ответить по основному пункту обвинения. Говорите, Тапиока… Говорите свободно и изложите нам со всеми подробностями, как происходило дело… Правосудие сумеет, поверьте, поставить вам в число смягчающих вашу вину обстоятельств ваше чистосердечное признание… В голосе председателя звучали отеческие нотки.
Тапиока в своей простоте душевной был искренне тронут таким чисто родительским увещанием. Привыкнув к быстрой и суровой процедуре, с какой прежние судьи отправляли его в тюрьму, он принял ласковый тон председателя за чистую монету:
– Только перво-наперво, господин председатель, – начал Тапиока, – осмелюсь я у вас одолженьица маленького попросить… Так… Пустяки сущие… А уж вы явите такую милость…
Тапиока поднял руки с надетыми на них наручниками.
– Вишь вот… Браслетики эти… жмут мне малость сильно… Вроде, знаешь, башмаки узкие… Ну, и говорить свободно мешают… рассказывать о себе и о прочем всем… Ну, да вы господа – ученые… можете понимать… А я объяснить складно не умею… Вот оно дело какое…
Председатель запросил взором прокурора: тот подал знак снисхождения.
– Карабинеры, – приказал председатель, – снимите с подсудимого наручники.
Четыре воина бросились на Тапиоку, как один человек, и с рвением, доказывавшим, на каком хорошем счету был у них обвиняемый, исполнили приказ.
Освобожденный Тапиока энергично потер запястья, размял хорошенько затекшие руки и поблагодарил карабинеров и судей широкой улыбкой полного удовлетворения.
– Ну, говорите же, Тапиока, – подгонял его председатель.
Внимание публики и суда напряглось до крайности. Тапиока начал:
– Да что говорить-то? Сказать по совести, так все это дело, в котором меня обвиняют, смех один. Как только подумаю, что я такое дельце обстряпал, так, не во гнев вам будь сказано, господа хорошие, за животики хватаюсь… Смех берет, ей-богу, смех…
И Тапиока, словно для наглядного подтверждения своих слов, расплылся в гримасе смеха, немного нервной, немного идиотской.
Судьи недоумевающе смотрели друг на друга. В толпе пробежал ропот. Многие улыбались, заряженные улыбкой Тапиоки.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил председатель.
– Черт побери! Дело ясней ясного. Неужели ж вы думаете, господин председатель, что человек, который три миллиона свистнул и все те штуки проделал, которые вы здесь рассказываете, мог бы очутиться здесь, на вот этой скамье?…
В своей простоте и доверчивости Тапиока полагал, что представил блестящее доказательство своей невинности.
И он был поэтому немало озадачен внезапной переменой в тоне и выражении лица председателя.
– Берегитесь, Тапиока! – сказал строго председатель, когда ему удалось наконец продолжительным звоном колокольчика прекратить оживленный обмен замечаний, вызванный в публике выходкой Тапиоки. – Имейте в виду, что здесь не место для острот, а тем более дерзостей. Еще раз повторяю вам: будьте откровенны и не делайте игрушки из правосудия… Вы можете себе сильно повредить таким поведением.
Тапиока от такой головомойки совершенно растерялся.
– Да что же я говорить буду, коли не брал я ничего? – пробормотал он.
– Другими словами, вы продолжаете упорно стоять на линии защиты, которой вы держались на предварительном следствии: вы отрицаете, что кража совершена вами?
– Само собою разумеется, господин председатель.
– Вам известно, что здесь имеются против вас свидетели и весьма тяжкие улики?
Тапиока пожал плечами.
– А по-моему, – заметил он, – уж одни мои прежние дела лучше свидетелей всяких показывают, что ни в чем я не виноват.
– Как? – изумился председатель. – Вы решаетесь ссылаться на ваши прежние преступления?
Тапиока не выдержал.
– Да когда ж у меня за всю мою жизнь пороху не хватало больше, чем на 100 лир за один раз! – выпалил он.
Это признание было встречено общим взрывом хохота.
Председатель рассвирепел и пригрозил очистить от публики зал заседания.
Тогда счел уместным вмешаться один из четырех почтенных защитников Талиоки, не побоявшихся, несмотря на бедность клиента, принять на себя бремя его защиты.
Я попросил бы уважаемого господина председателя воздержаться от неправильного толкования слов нашего подсудимого, в своем неведении выразившегося, быть может, несколько двусмысленно и тем, конечно, неумышленно нарушившего должное к высокому собранию уважение… Говоря по существу, наш клиент, ссылаясь на свое прошлое, полное нищеты и унижения, хотел лишь этим сказать, что его, если можно так выразиться, преступная способность не преступает определенной возможности, всегда ограничиваясь лишь мелкими кражами съестных припасов и предметов низкой стоимости.
Прокурор, большой казуист в области юриспруденции и морали, прервал речь защитника:
– И вы полагаете, господин защитник, – ядовито заметил он, – что преступник, вынужденный обстоятельствами красть лишь малоценные предметы, остановился бы перед весьма редким, но удобным случаем украсть три миллиона?
– Скажу даже, – отразил тонкий удар адвокат, – что перед подобным соблазном, при наличии благоприятствующих обстоятельств и обеспеченной безопасности, не устоял бы не только признанный преступник, но признанный джентльмен.
Неистовые крики огласили зал.
С галереи и мест, отведенных чиновникам, поднялись негодующие протесты против слишком «откровенной» фразы пылкого адвоката.
Что касается серой массы публики, она смеялась тем первобытно-грубым, наивно-глуповатым смехом, каким гогочет толпа перед праздничным балаганом.
Одна фраза, брошенная Тапиокой как бы в оправдание, особенно развеселила всех.
– Коли все воруют. Председатель, сидя между двумя непроницаемыми,
словно пара сфинксов, судьями, потряс звонком, как сумасшедший.
– Прошу прекратить беспорядок, – крикнул он, успев водворить относительное молчание. – А вы… – продолжал он, обращаясь к Тапиоке, мирно усевшемуся в ожидании, – извольте встать и отвечать… Где были вы вечером 17 августа прошлого года?
– Где был? – повторил Тапиока в большом затруднении. – А кто ж его знает. Разве упомнишь… столько-то времени спустя?
На лице прокурора изобразилась ирония.
Тапиока, который после враждебности, проявленной по его адресу суровым представителем закона, немедленно почувствовал к прокурору глубокую антипатию и снова не выдержал.
– Извините, пожалуйста, – возбужденно воскликнул он с язвительным смешком. – Ну, а если бы вас кто спросил вдруг, где вы провели ту или эту ночь, вы могли бы ответить?
– Конечно, – холодно-сардонически ответил прокурор с успокоительным жестом по адресу председателя, уже собиравшегося вновь обрезать Тапиоку, – я всегда мог бы ответить и доказать, что ту или иную ночь, в ту или иную эпоху, я провел именно у себя дома.
– Чего проще! Хорошо, как у кого дом есть! А вот у меня нет его? Мне как прикажете быть?
– И поэтому, – по-прежнему насмешливо заметил прокурор, – вы и забираетесь в чужие?
Тапиока пробурчал себе что-то под нос.
– Впрочем, – добавил председатель, – если память у вас такая короткая, мы вам можем помочь.
В августе прошлого года вы избрали себе, предположим случайно, пристанищем чердак одного несколько подозрительного дома на улице Торкио. И именно на этом-то чердаке, спустя три дня после кражи, вы были найдены полицейскими агентами и арестованы. Помните?
– Как не помнить? Еще хороших пинков мне надавали, как забирали… Потому рано было и спросонок вставать мне не хотелось…
– Оставим в покое пинки, – продолжал председатель. – Чины полиции, которые заслуживают большего, чем вы, доверия, будут здесь и покажут, что вы, напротив, яростно им сопротивлялись. Но в данный момент это важности не представляет. С чердака на улице Торкио, откуда из слухового окна прекрасно виден дом, где совершена кража, можно без труда, как это установлено следствием, пройдя по крышам, спуститься как раз на стеклянный купол, освещающий переднюю дома коммерции советника Орнано на улице Мира. Правильно?
– Может быть, и можно, нам это неизвестно…
Чай, не господа мы: у окошечка не стоим, по сторонам не смотрим…
– Пусть так… Перейдем к другому… Признаете ли вы, что утром 17 августа, то есть приблизительно за двенадцать часов до кражи, вы являлись в дом Орнано, в помещение швейцара дома Орнано, где, притворившись подмастерьем стекольщика, болтали со швейцаром, с целью выведать у него, что намеченный вами дом необитаем?
– Ни от чего я не отпираюсь и ничего не признаю… Со многими швейцарами приходилось болтать… и швейцары болтают со всяким народом. Может статься, швейцар дома Орнано болтал со мной, а может, и я когда перекинулся словечком с иной жирной скотиной…
– Кого вы разумеете под словами «жирная скотина»?
– Да так… никого собственно… Это я по привычке, величаю так всех господ, которые насчет понятия туговаты…
– Признаете ли вы далее, что уверяли швейцара, будто посланы хозяином починить стекла в стеклянной крыше дома коммерции советника Орнано?
– Ну уж нет, господин председатель: чего не было, того не было. Откуда мне было знать, что есть на белом свете такой коммерции советник?
– Действительно, вы с хитростью, достойной лучшего применения, назвали какое-то вымышленное имя, которого швейцар не разобрал, так как вы его произнесли умышленно неразборчиво с целью выпытать настоящее. Во всяком случае вы настойчиво расспрашивали о стеклянном куполе, о том, какую он комнату освещает… высоко ли от пола… о том, живут ли хозяева на даче…
– Я? – прервал Тапиока. – Ничего такого я не спрашивал. А если швейцар выкладывает все господские дела, так я-то чем тут виноват? А потом опять же повторяю: никакого такого разговора не помню… ничего не признаю и признавать не могу…
– Послушаем, что об этом скажет швейцар, – заключил председатель. – Пойдем дальше, и смотрите, Тапиока, берегитесь упорствовать в своем запирательстве, чтобы не ухудшить тем безнадежно своего положения, – оказывается, повторяю, и притом с полной достоверностью, что в тот же день, 17 августа, два часа спустя после вашего посещения швейцара, вы приходили к некому Джованне, известному скупщику краденого, от которого получили отмычки, веревку, нож и разные другие вещи, необходимые вам для преступления, в котором вы обвиняетесь. Этот Джованне, арестованный после вас и освобожденный за недостаточностью улик, сознался и подтвердит это на суде, – что он продал вам перечисленные предметы, заявив, однако, что он не знал, для какой цели они вам нужны, но и не скрыв в то же время подозрения, что они могли вам потребоваться для какого-то «большого дела», которое вы затеяли. Правда это или неправда?
Тапиока колебался и, казалось, соображал.
Председатель настаивал:
– Правда ли, что вы были у этого Джованне?
– Бывал я у него много раз…
– А не припомните ли, не говорили ли вы ему в последний раз о «большом деле»?
– Эх! Все вы свое. А вы взгляните на меня, каков я есть, да прикиньте, велики ли мои нужды… Тогда смекнете авось, что по этим моим нуждам мои «большие дела» дальше сотни лир не идут…
– Возможно, конечно, что вы проникли в дом советника Орнано с такими скромными расчетами… Но вот вы натыкаетесь на несгораемый шкаф… Открыв его, как это вполне естественно, и найдя там ни больше, ни меньше, как добрых три миллиона, вы сочли уместным изменить свои взгляды… а?… как вам это кажется, Тапиока?
– Слушайте, не знаю я, ей-Богу, что бы я сделал, если бы повстречался завтра с несгораемым шкафом. Это штука серьезная… такая, с какой я дел не имел, и какое с ней обращение иметь – не знаю; ну, а ежели бы научился да нашел бы такой шкаф с тремя мильонами, тогда знаете, что бы сделал, господин председатель?…
– Скажите?…
– А то бы сделал, что все делают, которые могут и умеют по три мильона зараз хапать…
– То есть?
– Сел бы в первый поезд и… «покойной ночи», господа хорошие! Однако я вот здесь, и это, как я с самого начала сказал, лучшее доказательство, что ничего я не крал.
– Однако судебный следователь считает вас хитрее и высказывает предположение, – слушайте внимательно, Тапиока, и смотрите мне в лицо, – предположение, что вы скрыли эту сумму в надежном месте или, возможно и так, что вы передали ее товарищу-сообщнику, чтобы затем, на случай беды, иметь возможность разыгрывать здесь роль простака.
– Да, и позволить этому товарищу улизнуть с деньгами, а самому сесть в тюрьму?… Нет, уж это вы оставьте. Может, я и дурак, да только не такой, за какого вы меня почитаете…
– Тогда, может статься, – заметил вкрадчиво прокурор, – что существует другое лицо, которое, скажем, было главным деятелем, тогда как вы были лишь сообщником…
– Уж не вы ли там со мной были? – огрызнулся Тапиока.
Эта выходка порождает новый взрыв веселости среди публики, которая следит за процессом с оживленным вниманием и нескрываемой симпатией к подсудимому и его благодушным остротам.
– По вопросу о сообщниках, – вмешался председатель, – считаю долгом обратить внимание суда на выдвинутые судебным следователем и обвинительной камерой предположения, сущность которых сводится к тому, что обвиняемый, несмотря на его отрицания, действовал не один, и именно по следующим соображениям: 1) несгораемый шкаф был взломан при помощи кислот и других химических составов, предполагающих в преступнике познания, каких Тапиока не имеет, или, точнее сказать, до сих пор не обнаруживал; 2) исчезновение денег и ценных бумаг покрыто таинственностью, так как, несмотря на тщательнейшие розыски полиции всех стран и на ряд запросов главным банкирским домам, не обнаружено до сих пор ни малейших их следов. Отсюда возникает предположение, что эта крупная добыча скрыта другим лицом, быть может, тем самым, которое взломало шкаф в сообщничестве с Тапиокой.
– Черт побери! – зарычал Тапиока, близкий к отчаянию. – Да говорю ж я вам, что ничего я не ломал, ничего не скрывал и не крал ничего…
– Замолчите и не прерывайте, – закричал раздраженно председатель. – Я не кончил еще… Еще один вопрос…
Председатель протянул руку к куче предметов, завернутых в бумагу и разложенных на скамье. Взяв один из них, он развернул бумагу и двумя пальцами вынул из нее содержимое.
– Узнаете вы это? – спросил он, протягивая в сторону обвиняемого безобразный предмет.
Это был башмак, забытый Тапиокой во время бегства из дома Орнано.
Тапиока вытянул шею и, прищурившись с видом добросовестного исследователя, оглядел со всех сторон то, что ему преподносили.
– Словно бы башмак… – произнес он с невинным видом.
– Вот именно. Это один из пары башмаков, бывших на вас в ночь на 17 августа, каким-то образом забытый вами в одной из комнат той квартиры, где, по вашим словам, вы никогда не бывали.
– Как? Этот башмак… мой?
– Да, ваш.
Тапиока вздернул плечами.
– Выдумают тоже.
– А вот посмотрим, кто выдумывает. Карабинеры! Подведите сюда обвиняемого и посадите его на секретарскую скамью.
Приказ был выполнен среди благоговейного молчания.
Каждый ощущал важность момента.
– Снимите башмак… Мне кажется, что это правый… – продолжал председатель, пытаясь расшифровать тайну подошвы.
Тапиока, не употреблявший носков, остался с босыми ногами.
– Наденьте ему это, – вновь приказал председатель карабинерам.
Нога вошла сразу, как в лохань.
– Теперь вы убедились? – заметил председатель тоном едва сдерживаемого триумфа.
Все смеялись с выражением одобрения, усмехнулся и Тапиока.
– А знаете что, господин председатель, – предложил он с выражением фамильярности, не лишенной доли почтительности. – Вот с истинным моим к вам уважением, – продолжал он, сняв башмак и протягивая его, – желаете биться об заклад, что этот башмак и вам по ноге придется.
Вместо ответа председатель судорожно схватился за звонок, чтобы сдержать бурный восторг собрания.
– Возможно, – оборвал он, – но вы забываете, что на чердаке, где вы были арестованы, был найден брошенный в угол, очевидно, за ненадобностью, другой башмак, парный с этим, вернее сказать, такого же плачевного вида. И вы не сможете, конечно, сказать, куда вы дели другой, недостающий, то есть именно тот, который и найден в доме Орнано и который вы видите здесь. Что вы можете теперь возразить?
Тапиока почесал в затылке.
– Все это может показаться странным, – отозвался он, – ежели кто способа моего не знает…
– Какого способа?
– А способа, каким я себе башмаки добываю.
– Объяснитесь.
– Извольте… Я, видите, как делаю: нужна мне, скажем, пара башмаков, а нет таких средств и случая подходящего не выходит… Тогда иду я, значит, к какому-нибудь приятелю, обведу это глазом его гардероб, увижу башмаки, и того… и стяну один…
– Только один?
– Один, истинная правда, один: потому как два в историю могут запутать, да и трудненько, знаете, оба под полой пронести… А потом, дня через два-три опять иду к приятелю… Вижу, валяется один башмак: видно, за ненадобностью брошен. «Эге! – говорю ему, будто ничего не знаю, – у тебя тут башмак…» «Да, – отвечает тот обычно, – не знаю вот, куда я другой забросил». «Подари, говорю, мне его…» – «Да на что он тебе?» «Гм! все ж несколько сольдо можно за него у сапожника вытянуть…» Ну, ясное дело, приятель мне говорит: «Бери…» Вот вам остался… Поняли теперь, как дело было?…
Весь зал разразился неистовым хохотом, и даже судьи, помимо своего желания, не могли удержаться от скромного участия в общей веселости.
– И выходит, значит, – заключил Тапиока, сияя от своего триумфа, – что башмак, который у меня нашли, и был аккурат добыт по этому моему способу: надо бы мне ему второй под пару доставить, а тут как раз и помешали мне: забрали вдруг… Ну, этот башмак так, значит, вдовый и остался. Поняли теперь, как дело было?
III
Допросом Тапиоки закончилось первое заседание.
Слухи, добавляемые к газетам, разожгли любопытство публики до белого каления.
Тапиока стал единственным предметом разговоров, и его ребяческое наивное добродушие толковалось, как тонкая маккиавеллистическая политика.
В глубине души никто более не сомневался, что он виновник колоссальной кражи. Но огромное большинство сходилось на том, что благодаря избранной подсудимым ловкой защитной тактике, становилось вероятным оправдание его за отсутствием доказательств.
Сначала его считали дураком, так как, сумев похитить три миллиона, он позволил себя арестовать. Но затем он был возведен в гении, лишь только узнали, что деньги исчезли бесследно: очевидно, он скрыл их в надежном месте.
Но где могло быть это сокровище? Кому доверено? Сообщнику! Любовнице? Закрыто где-нибудь за городом в укромном уголке?… Или припрятано в каком-нибудь тайном погребе?
Все эти предположения подвергались страстному обсуждению.
Чердак на улице Торкио, где жил Тапиока, был уже тщательнейшим образом обыскан полицией. Однако слух о том, что здесь известным разбойником спрятан громадный клад, привлекал сюда по ночам импровизированных сыщиков, которые проникали через слуховое окно на чердак и здесь скребли, копали, рыли, словно бы это было местонахождение золотоносной руды.
Старые приятели и публичные женщины, которые имели с Тапиокой случайные отношения, возобновляли в памяти былые встречи с ним, и хотя все они привыкли считать Тапиоку за изрядную дубину, однако теперь, среди смрадного дыма, сомнительных кабачков, среди непристойного гама публичных домов, среди шушуканья ночных притонов, каждый последний жест Тапиоки вспоминался, как героический жест нового Наполеона – Наполеона воров.
Не было ни одного самого несчастного бродяги, который не называл бы себя личным другом Тапиоки; не было ни одной самой несчастной проститутки, которая не кричала бы во все горло, что она делила с Тапиокой ложе и доходы его ремесла.
Хозяева и управляющие разных фабрик и заведений, где Тапиока когда-то искал работы, втайне упрекали себя за то, что так грубо обращались со своим бывшим рабочим.
Его бывшие квартирохозяева жестоко каялись, что не отнеслись к нему снисходительно, когда он, не имея чем уплатить за квартиру, просил обождать, уверяя, что скоро он обделает одно выгодное дельце.
Весь этот люд, ослепленный миллионами, которые Тапиока согласно общему убеждению похитил и скрыл неизвестно где, искал какого-нибудь повода заслужить право на благодарность гениального вора, у которого впоследствии, если он будет оправдан или присужден к пустяшному наказанию, можно будет урвать кусочек из его огромной добычи.
Таким образом, каждый по мере своих умственных и финансовых сил старался засвидетельствовать Тапиоке все то сердечное к нему расположение, всю ту мягкую снисходительность, искреннее сочувствие, почтительное удивление, наконец, каких раньше никто к нему не думал питать и проявлять.
На следующее утро после первого заседания, тюрьму наводнил поток соболезнующих и льстивых записочек, писем, полных энтузиазма и счастливых пророчеств, коробок с сигарами, бутылок вина, фотографических карточек, газет с отчеркнутыми статьями о нем, и тому подобное.
Были и такие, которые препровождали Тапиоке скромные суммы денег, занятые у него в отдаленные времена и невозвращенные своевременно единственно лишь по незнанию его адреса.
Посылали локоны волос, перевязанные розовыми ленточками и голубыми шнурочками.
Прибавим еще: роскошный символический букет лилий, корзиночку миндальных пирожных из Кремоны со вложением пылкого объяснения в любви, и молитвенник, посланный одной набожной женщиной, укрывавшейся под псевдонимом, но заявившей, что она заказала трехдневный усердный молебен о спасении души заключенного.
Разумеется, Тапиоке ничего этого не доставили, но перед тем, как отправить в суд, его оповестил обо всем подробно начальник тюрьмы, который расточал Тапиоке столько любезных улыбочек, что мог бы заткнуть за пояс самого ловкого содержателя отеля.
Тапиока был так изумлен происшедшим за эти двадцать четыре часа вокруг его особы, что мало-помалу стал думать, не стянул ли уж он действительно три миллиона.
Ночью его дважды навестил тюремный врач под предлогом, что у Тапиоки ускорился пульс.
Тапиока чувствовал себя великолепно. Он с большим аппетитом съел обед из изысканных блюд, присланный ему соседним трактирщиком, в кредит, разумеется, – и задремал, блаженный и сытый, каким никогда раньше не бывал. При виде доктора, который так заботливо его расспрашивал, ощупывал, выстукивал, выслушивал со всех сторон и заставлял высовывать язык, Тапиока не на шутку струхнул.
– Не умру я? – спросил он с тоской.
– Нет, нет… – ободрял его врач с отеческой ласковостью. – Дело идет на поправку… Не унывайте, друг мой…
– Ну, а как все-таки? – настаивал Тапиока, не вполне разуверенный.
– О, не волнуйтесь… Все обойдется превосходно… Завтра у вас решительный день. Желаю успеха, и надеюсь, что мы с вами не увидимся уже здесь завтра вечером…
– А? Почему? – удивился Тапиока, который под влиянием сна и процесса пищеварения запамятовал немного, где он и что с ним.
– Помилуйте! Вы будете оправданы. Так говорят все: десять вероятностей против одной… А от счастья, говорят, не умирают… Ха… Ха…
– Правда? Что ж… Это хорошо… – протянул Тапиока по виду равнодушно, но в глубине души довольный, что здоровье его не внушает тех опасений, которые возникли у него под впечатлением докторского усердия.
У дверей камеры доктор, воспользовавшись минутным отдалением присутствовавшего при его визите надзирателя, добавил:
– Вы видите, голубчик, что я пользовал вас со всем вниманием… словно брата родного… Кстати, – продолжал он, снова подходя к Тапиоке, – я забыл дать вам…
Тапиока удивленно посмотрел на доктора. Тот сунул руку в боковой карман сюртука, вытащил бумажник и достал из него визитную карточку, на которой торопливо написал несколько слов.
– Это что ж такое? – спросил Тапиока, машинально беря карточку, которую врач совал ему в руки.
– Адрес мой… на случай, если захотите обо мне вспомнить… там… на воле… Ну всего-всего вам хорошего.
Тапиока снова задремал. Минут через десять его вновь разбудили.
Это был тюремный смотритель, пришедший осведомиться, не нуждается ли в чем-нибудь заключенный.
При внезапном пробуждении Тапиока сильно ударился локтем о деревянные нары.
– Ах, грех какой! Больно, что ли? – участливо спросил смотритель… – Может быть, еще одеяло подослать?
– Отчего ж, можно, – отозвался Тапиока, все тело которого затекло.
Принесли три одеяла и две подушки, и смотритель сам их устроил, словно он был сиделкой. Тапиока растянулся с наслаждением.
– Ну, спокойно почивать, – пожелал ему смотритель, в последний раз оправляя складку одеяла.
– И вам так же. Смотритель повернулся к выходу.
– Эх, – прибавил он прежде, чем затворить дверь. – А вот я… так не добыл… трех миллионов…
И вздохнул.
Тапиока так чудесно чувствовал себя среди одеял и подушек, что утратил всякую охоту ворочаться.
Спустя несколько часов такого блаженного покоя он услыхал, как дверной замок осторожно скрипнул и кто-то пошевелил его кровать.
Он открыл глаза.
Перед ним в несколько подобострастной позе стоял другой надзиратель.
Тапиока собирался опять задремать, как вдруг заметил позади смотрителя какую-то бабищу, толстую и жирную, как нормандская лошадь.
– Наша тюремная лавочница, – пояснил смотритель с лукавой улыбкой.
– Ага, – пробурчал Тапиока, который прежде всего хотел спать.
Но женщина придвинулась к нему, как гора к Магомету.
– Не узнаешь меня? – произнесла она голосом, от которого заколыхалась паутина в углах камеры.
Смотритель тем временем скромно ретировался.
– Я – Пия… – продолжала женщина, фамильярно усаживаясь на кровать прямо Тапиоке на ноги.
– Какая Пия? – спросил тот.
– Ну, Пия… из «Золотого Лебедя»… Аль забыл. Еще макароны мы с тобой устраивали… на дантистовы денежки… Неужели не помнишь? А славно было выпито… Да, погуляли… А теперь вот третий год здесь лавочницей…
Тапиока не помнил никакой Пии, никаких макарон, никакой попойки и никакого дантиста.
Он оставался спокойным и попытался лишь высвободить свои ноги из-под непомерной тяжести этой бабищи. Та привстала на минуту, чтобы пересесть поближе к его голове.
После минутного молчания женщина склонилась огромной грудью к Тапиоке.
– Скажи, – начала она, нежно проводя рукой под его подбородком. – Это ты был, или не ты?
– Чего это?
– Ну… Хапнул-то?…
Тапиока почувствовал в этом намеке такое льстивое участие, что не решился опровергать.
– Гм… Кто ж его знает… – ответил он, зевая. Попытался было освободить плечо от навалившейся
на него огромной туши, но та прижалась еще сильнее, чтобы не дать ему высвободиться.
После новой и тщетной попытки Тапиока решил взять терпением и предоставить лучше раздробить себе кости, чем позволить разгулять свой сон.
Снова молчание.
– Тебе ничего не нужно? – спросила наконец женщина масляным голосом и выразительно подмигивая.
Увы! Тапиока, никогда не бывший дамским кавалером, ответил самым невежливым храпом.
На рассвете явился тюремный капеллан. Это был высокий жилистый поп с острыми бегающими глазками и густыми черными бровями.
Он приблизился к Тапиоке, ступая на цыпочках, словно в церкви.
Тапиока открыл глаза и не мог сдержать движения ужаса при виде черной и молчаливой фигуры у своей постели.
Священник успокоил его елейной улыбкой.
– Ну, как? Отдохнули немножко? – спросил он, беря его за руку, удерживая в своей и легонько похлопывая ее пальцами, словно это была табакерка.
Тапиока инстинктивно не питал большой симпатии к духовному люду, которому он, хотя и без определенных мотивов, не доверял.
– Да, так… ничего будто… – отозвался он, чтобы не выказать себя невежей.
Поп замолчал и нежно смотрел на него своими черными пронзительными глазами.
– А вы давненько не исповедовались, сын мой? Несмотря на медоточивый тон этого «сын мой»,
Тапиока под взором духовного отца своего почувствовал себя скверно.
– Давно… надо полагать… – пробормотал он, поборов смущение. – Потому… потому не приходилось все как-то…
– Нехорошо, нехорошо, – продолжал поп, покачивая головой, снисходительно-вкрадчивым полушепотом. – Нехорошо, сынок. Не отступись вы от Бога, и он бы от вас не отступился; держались бы поближе к нему, и он бы вас поддержал… Да не преткнешься о камень ногой твоей, как сказано в писании… Не надо, однако, впадать в отчаяние… Отчаяние – сугубый грех… Ибо неизреченны милость и всемогущество господни… Согрешивший покаяться может, а покаявшийся спасется… Каешься ли в грехах своих, сын мой?
– Это насчет чего же? – спросил Тапиока, не смекнув сразу, куда гнет его собеседник.
– Каетесь ли в прошлом вашем, в вашей жизни, в дурных делах?
– Кабы смог я чем другим хлеб добывать, отчего же… можно бы и покаяться… дело нехитрое, чай… – рассуждал Тапиока, будучи вообще парнем сговорчивым.
Поп сделался еще убедительнее.
– И вы это несомненно сможете, сын мой. Господь будет с вами… С твердым желанием, с терпением, с верой, прежде всего с верой во всемогущего…
Но Тапиока, малоубежденный, тряхнул головой, капеллан изменил тон на более деловой.
– Выслушайте меня, Тапиока. Мне неизвестно, виноваты вы или нет. Но если подлинно вы впали в грех, и если судьи, которые вас судят, вместо того, чтобы наказать вас, должны будут, как это часто случается, оправдать вас, помните, что есть на небесах высший судья, который в противоположность земному правосудию, никогда не ошибается, и что наказание Божие вас рано или поздно, а постигнет. Бог все видит, все знает, сын мой, и вы ничего от него скрыть не можете… Вот, обвиняют вас, что вы похитили у законного собственника большую сумму денег… Правильно это обвинение или нет, осудят вас или оправдают, но моя совесть, вера моя, мой долг служителя господня обязывает меня преподать вам совет… совет духовного отца блудному сыну… блудному, но, милостью Божией, не погибшему… Если вы раскаиваетесь, сын мой, если хотите вступить на путь истинный, вы должны вернуть кому следует то, что взяли.
Тапиока сделал движение протеста, но священник не дал ему вставить слова.
– Словом, – продолжал он, – вы должны вернуть коммерции советнику Орнано сумму, которую у него похитили. Так хочет господь, и господь вам поможет. Сказано: принесите плоды, достойные покаяния… Жертва, которую вы принесете во искупление греха вашего, будет угодна Богу, и он в небесном милосердии своем не замедлит вас вознаградить… Со своей стороны, господин Орнано, человек, как говорят, очень щедрый, сумел бы, будьте уверены, отблагодарить вас за подобный поступок, либо облегчив вам при помощи своих огромных связей тюремное наказание в случае вашего осуждения, либо обеспечив ваше семейство, если таковое имеете, либо сделав вам лично добровольный дар, который вам поможет покойно дожить до старости… И если вы пожелаете, я мог бы сам передать господину Орнано ваши добрые намерения и исхлопотать у него…
Тапиока прервал речь.
– Очень я сожалею, батюшка… от всей души сожалею… потому… со своей стороны… прямо говорю… я бы готов…
Поп не мог сдержать в своем взгляде молнии алчности.
– Да благословит вас господь, сын мой!
– Да все горе-то мое в том, – заключил Тапиока, – что не брал я ничего…
Пораженный капеллан выпустил руку Тапиоки и смотрел на него молчаливо-испытующе.
– Так, кто же это был? – спросил он. Тапиока замялся на минуту.
– Коли Бог все знает, так он и это может узнать… А нам где ж… Мы народ темный…
В черных зрачках священника сверкнул злобный огонек.
– И не знаете также, где деньги спрятаны? – спросил он, стараясь скрыть ярость разочарования, бушевавшую в его темной душе.
Тапиоке надоел этот допрос.
– Говорю вам нет, нет и нет, и ступайте вы к… господу Богу…
И внезапно успокоенный своей собственной вспышкой сплюнул.
– Тьфу! – пробормотал он. – Недоставало только попа, чтобы человека в грех ввести!
Капеллан понял, что дело его прогорело.
– Бог покарает вас муками ада! – торжественно провозгласил он.
– Ладно! – огрызнулся Тапиока, – по крайней мере там ко мне архангелы таскаться не будут.
Служитель церкви возвел очи к потолку камеры, словно призывая Бога в свидетели такого закоренелого бесчестия, и затем, сложив смиренно руки на груди, поспешно вышел в коридор.
IV
Дорогой из тюрьмы в суд Тапиока размышлял обо всех этих происшествиях и думал о Каскариллье.
Он не питал к нему никакого злобного чувства за то, что ему, Тапиоке, пришлось нести на себе последствия великолепного дела, так мастерски обделанного Каскарилльей каким-то способом, так и оставшимся для Тапиоки тайной.
По своей бесхитростной логике Тапиока сразу сообразил, что ему не было бы никакой выгоды оговаривать своего друга былых дней.
Притом у Тапиоки был свой собственный, несколько варварский, но благородный взгляд на дружбу, свойственный вообще отсталым людям, и он ни при каких условиях не предал бы Каскариллью. Но в то же время, в течение месяцев, проведенных им в тюрьме в ожидании процесса, он не переставал в тайниках души лелеять надежду, что вот-вот Каскариллья даст ему какой-нибудь знак, подаст голос, словом, проявит так или иначе свое участие к его судьбе, свою товарищескую солидарность.
Но Каскариллья словно в воду канул. – Вот так штука! – размышлял Тапиока, шагая между карабинерами, сопровождавшими его с очевидной гордостью. – При чем же тут собственно я во всей этой истории? Ведь деньги-то он взял, и они и посейчас у него…
И он улыбался покорно и благодушно, в глубине души довольный шумом, поднявшимся вокруг его особы.
«Если я, ничего не укравши, получаю со всех сторон такие низкие поклоны, и только потому, что подозревают меня, так что ж бы такое было, – спрашивал он себя, подводя итоги своим думам, – ежели бы я и впрямь эти мильоны тяпнул?»
И он замер с открытым ртом перед вопросом, который его ограниченная фантазия отказывалась разрешить.
– Одно верно, – заключил он, – что я здоровый осел…
И он вновь с искренней завистью думал о Каскариллье.
Впервые пришлось Тапиоке получить некоторое понятие о том, что представляют из себя деньги в преступном обществе, подобном тому, которое тянулось к нему, обвиняемому, словно жадные щупальцы спрута, со всех этих трибун, скамей и из проходов залы.
Допрос свидетелей шел быстро.
Пристав, руководивший его арестом, агенты полиции, швейцар дома Орнано, старый Джованне и разные другие лица, заявлявшие о своих отношениях с Тапиокой, давали такие сумбурные показания, что в них ясно сквозило если не робкое почтение к обвиняемому, то, во всяком случае, желание выгородить его во что бы то ни стало.
Тапиока, ожидавший от слов председателя подавляющих обвинений, не верил собственным ушам.
Даже сам потерпевший, коммерции советник Орнано, приглашенный судом сесть, как это и подобает его званию миллионера, не выказал против него никакого раздражения и даже употреблял очень скромные и любезные выражения всякий раз, как судьи спрашивали его мнения о Тапиоке и его подвиге.
Правда, коммерции советник питал надежды на успех миссии, возложенной им на тюремного капеллана, результата которой он еще не знал: отсюда нежелание враждебными заявлениями портить побуждения нравственного порядка, которые могли дать благие результаты. К тому же громадная кража, о которой судили и рядили газеты всего мира, оказалась для его имени, для его спекуляции и продуктов его фабрик такой рекламой, что обороты и доходы его учетверились.
Синьора Орнано, получившая через несколько дней после кражи обратно почтой компрометирующее письмо, написанное ею своему любовнику и теперь любезно возвращаемое Каскарилльей, решительно высказывала убеждение, что автором кражи было лицо, богато одаренное, не похожее на Тапиоку, дьявольски хитрое и с несравненно более высоким умственным развитием.
Вот все, что могла себе позволить аристократическая дама во имя истины и благоразумия.
По заключении дебатов защитники полагали, что им остается мало что прибавить, чтобы добиться полного оправдания их клиента.
И потому велико было удивление толпы, в несметном числе наполнявшей зал в ожидании вердикта суда, когда председатель прочел приговор, которым Тапиока присуждался к шести годам тюремного заключения.
– На сколько? – переспросил Тапиока, плохо расслышавший.
– На шесть лет, – грустно повторил ему начальник карабинеров.
Тогда Тапиока со своеобразной торжественностью поднял руку по направлению к судьям и возгласил несколько приподнятым взволнованным голосом.
– Я не крал ничего… Но если за кражу трех мильонов полагается всего шесть лет отсидки, – ладно же!…
Все замерли в ожидании.
– Ладно! Тогда даю слово, что как только выйду на волю, все сделаю, чтобы и впрямь их украсть!
Среди оглушительного шума публика поднялась уже, чтобы направиться к выходу, как вдруг громкий, звучный и властный голос, заставивший вздрогнуть синьору Орнано, покрыл собою весь этот гвалт.
– Маленькое заявление, господин председатель! – крикнул этот голос.
Высокий молодой человек, элегантной внешности, одетый в безукоризненный серый редингот, стоял посреди претория, окруженный судьями и адвокатами, с недоумением смотревшими на него.
– Эге! – воскликнул Тапиока, остановившись вместе с карабинерами, которые загляделись на незнакомца. – Да то же Каскариллья!…
Это был действительно Каскариллья, с высоко поднятой головою, с его худым бесстрастным лицом и ясным, стальным, повелительным взглядом. Он стоял с непокрытой головой, и в руках его был чемоданчик желтой кожи.
– Заявление как нельзя более простое! – повторил он высоким голосом среди напряженного молчания.
– Что вам угодно? – спросил один из судей.
– Виновник кражи трех миллионов – я!
Фраза, произнесенная со спокойствием и уверенностью великого артиста, произвела потрясающий эффект. Все остолбенели.
– Как? Что вы такое говорите? – пробормотал прокурор, который счел незнакомца за сумасшедшего.
Каскариллья поставил чемоданчик на председательский стол.
– Миллионы, хранившиеся в несгораемом шкафу коммерции советника Орнано, украл я, я один, и я явился представить тому доказательства.
При этих словах коммерции советник Орнано, стоявший тут же в претории, окруженный всякого рода высокими особами, почувствовал себя от волнения близким к апоплексии. С багровым, налившимся кровью лицом, точно притягиваемый магнитом, он придвинулся на несколько шагов к Каскариллье, безотчетно опасаясь, как бы тот не исчез так же быстро, как появился.
Каскариллья взглянул на него, и в его ироничных глазах сверкнул загадочный огонек.
Норис Орнано с бледным как смерть лицом, полузакрытым полями ее эффектной шляпы, последовала за мужем, стараясь овладеть своими, охваченными беспокойством, нервами.
В толпе поднялось перешептывание, сначала тихое, затем усилившееся от ожидания и нетерпения и грозившее перейти в бурю.
– Повторяю, миллионы взял я… – раздался снова голос Каскарилльи. – И вот они…
Он открыл чемоданчик, вынул оттуда пачки и мешки и разложил их на председательском столе. Мешки при опускании издали металлический звон.
Одновременно головы всех находившихся в зале вытянулись и нагнулись к деньгам, словно колосья в поле под внезапно налетевшим порывом ветра.
– Прошу коммерции советника Орнано, – добавил Каскариллья, – проверить, те ли это пачки и мешки, которые находились в его несгораемом шкафу и сохранили до сих пор свою подлинную упаковку.
Коммерции советник Орнано в присутствии этой огромной толпы, в животном дыхании которой он чувствовал алчность, еще более страстную, еще более наглую, чем его собственная, не осмелился приблизиться к деньгам. Но он прекрасно видел и убедился, что это его деньги.
Председатель, совершенно оторопелый, тупым бессмысленным взглядом смотрел то на холодно улыбающегося Каскариллью, то на Орнано, который выглядел таким растерянным и сконфуженным, словно его раздели.
– Так как же, синьор Орнано? – промямлил он, наконец. – Ваши это деньги или нет?
– Да, да, господин председатель, – хриплым, сдавленным голосом поспешил отозваться советник. – Я узнаю… узнаю прекрасно… мои деньги…
– Вы убедились, господин председатель, – насмешливо раскланялся Каскариллья. – Позвольте же мне воздать дань преклонения перед величием правосудия, вновь увенчавшего себя сегодня осуждением невинного.
Такая пощечина вернула председателю его самообладание.
– Карабинеры! – крикнул он, протягивая руку. – Арестовать…
– Одну минутку, господин председатель, – прервал Каскариллья. – Разрешите также и мне выполнить в свою очередь акт справедливости, позвольте мне сначала вернуть эту сумму ее законному собственнику. Коммерции советник приблизился, инстинктивно протягивая руки. Каскариллья остановил его.
– Господин советник! – заявил он резко. – Я сказал, что желаю возвратить эти деньги их законному собственнику. Но этот законный собственник – не вы!…
Зал казался пустым: так глубоко было молчание, среди которого прозвучали металлически отчеканенные слова Каскарилльи.
– Нет, не вы! – повторил он… – Вы… по отношению к деньгам… к этим деньгам, не более как простой вор, пошлый, презренный воришка, неизмеримо пошлее Тапиоки. Только вы для взламывания замков употребляете отмычки более усовершенствованные, более злоумышленные, более преступные, которые называются «аферами» и «спекуляциями»… Хотите знать, кто собственник этих денег? Вот… глядите…
Каскариллья схватил один из мешков, быстрым резким ударом надорвал его вдоль и, взмахнув вскрытым таким образом мешком, словно пращой, швырнул его содержимое в глубину зала.
В косых лучах солнца, врывавшихся в зал через высокие окна, стрелой пронеслись желтые блестки, точно промчался рой золотых жучков.
Раздался сначала дробный треск об двери и стены, затем певучий звон отскакиваемой монеты, словно обрушился целый град разбитых стекол.
На мгновение все замерло в испуге, затем так же внезапно последовал оглушительный взрыв.
Казалось, что пол заколебался под давлением огромной, неведомой силы.
Толпа в каком-то судорожном приступе, одновременно охватившем всех, заметалась и обрушилась на золото как туча саранчи. А Каскариллья хватал одну за другой пачки и мешки и разбрасывал их во всех направлениях.
Сладострастная жестокость, почти зверская жестокость светилась во влажных складках его лба и растягивала плотно сжатые углы его сухих губ в то время, как он безумными лихорадочными движениями нервных дрожащих рук безостановочно расшвыривал деньги. И казался он в эти минуты каким-то страшным, могущественным магом, по мановению и заклинаниям которого вертится и кружится человеческая масса.
Весь зал был теперь зверем, сорвавшимся с цепи. Деревянный барьер, защищавший судебный преторий, треснул и разлетелся в куски.
Грозный человеческий вал нахлынул и перекатился через слабых, нерешительных и опоздавших. Крик ужаса раздался с трибун.
Горсти золота и банковых билетов сплотили воедино эту разношерстную толпу и заставили ее кататься по полу в дикой оргии долго сдерживаемого, но наконец восставшего голода.
Судьи, адвокаты, карабинеры, скамьи, кресла, – все было перевернуто, смято и увлечено ураганом безумного грабежа, для которого уже не было более препятствий, который не знал границ и который затопил зал бушующими волнами ползающего и корчащегося тела, жалкого, несчастного, отвратительного человеческого тела…
V
Каскариллья воспользовался свалкой, чтобы пробраться к Тапиоке, которого нахлынувшей волной грабителей отнесло в угол, далеко от приставленных сторожить его карабинеров.
Он схватил его за руку и потащил вон, расталкивая и топча тела.
На лестнице человек, одетый шофером, подал Каскариллье широкое пальто и дорожную шапочку, которые тот передал Тапиоке.
– Живо! Надевай это! – скомандовал Каскариллья. – Тебя могут узнать…
Тапиока машинально повиновался. Зрелище, при котором он только что присутствовал, отняло у него всякую способность соображать. На площади перед зданием суда Каскариллья, сделав несколько поворотов между рядами автомобилей, ожидавших своих владельцев, приехавших на заседание, остановился перед солидной машиной. Другой шофер, сидевший у колеса, тотчас сошел, чтобы завести машину.
Каскариллья втолкнул Тапиоку внутрь машины, сел рядом с ним, и автомобиль полетел по направлению к городской заставе.
Около часа автомобиль несся среди полей и деревень.
Каскариллья, выглядевший несколько уставшим, не проронил ни слова. Тапиока, мало-помалу вернувшийся к пониманию действительности, не осмеливался нарушить молчания товарища.
Время от времени он высовывал голову из окна и смотрел на пейзажи, как смотрит курица, когда ее в клетке несут на рынок.
Группы домов, попадавшиеся все чаще, заставляли предполагать близость города.
Наконец автомобиль остановился перед отелем. Тапиока немного осмелел.
– Это что ж за город? – спросил он у соскочившего с автомобиля Каскарилльи.
– А не все ли тебе равно? Тапиока смолк.
– Сходи! – пригласил Каскариллья.
Он распорядился затем выгрузить большой чемодан, который внесли в зал отеля, где Тапиока с покорностью побитой собаки расположился в первом попавшемся кресле.
Каскариллья подошел к нему.
– Этот чемодан, – сказал он ему, понижая голос и указывая на багаж, – твой… В нем разная одежда, из которой ты выберешь на досуге во что тебе переодеться в одной из комнат этого отеля…
Тапиока смиренно молчал.
Каскариллья вынул из кармана бумажник и сунул ему в руку.
– Я должен был тебя спасти, – продолжал он. – Как видишь… я успел в этом… Теперь я тебя покидаю… Возьми это и… учись!… Всего хорошего!…
Тапиока не имел времени поблагодарить. Каскариллья, вскочив в автомобиль, мгновенно скрылся из вида.
Тапиоке все пережитое казалось сном наяву.
По любезному приглашению управляющего отелем, он поднялся в приготовленную ему комнату.
Его оставили одного.
Он огляделся кругом, посмотрел на внесенный за ним чемодан, посмотрел на бумажник, который он положил на мраморную доску комода.
– Учись, говорит! – пробормотал он, размышляя о последних словах Каскарилльи. – Эко словечко загнул… Чему? Как? Для науки-то прежде всего нужно… нужно тово…
И Тапиока постучал себя по лбу.
Затем он развернул бумажник, но не в силах был сосчитать содержавшихся в нем банковых билетов. Понял одно: что сумма тут немалая…
«Что ж я теперь делать буду со всеми этими деньгами?» За все его существование у него было их всегда так немного. Он почувствовал приступ мрачной тоски… Вздернул плечами… «Еще украдут у меня», – заключил он.
С минуту он смотрел на себя в зеркало: комический вид представляла его худая фигура в дорожном костюме.
И он начал раздеваться, продолжая размышлять сам с собою:
«Либо сам воруй, либо других заставляй… Н-да! И вся жизнь тут…»