Между прошлым и будущим. Рай на грани времен
Минуло шестьдесят лет с тех пор, как я впервые услышал об островах Тонга. На коронацию юной принцессы Англии Елизаветы, ставшей Елизаветой Второй, прибыли в Лондон короли и президенты разных стран мира. Среди них была и королева Тонги, островного государства на юге Тихого океана, которая в один день сделалась мировой знаменитостью, потому что, в отличие от остальных коронованных особ, запретила поднимать откидной верх своей кареты, когда полил проливной дождь. В результате она вошла в Вестминстерский собор мокрой до нитки и привлекла всеобщее внимание тем, что оказалась настоящей великаншей.
Так все узнали и запомнили навсегда название островов Тонга. Находятся они между Австралией и Южной Африкой, в той области Тихого океана, где в таинственной глубине смыкаются друг с другом все части света. Попоробуйте-ка найти на карте эти крошечные острова. Кажется, словно кто-то швырнул могучей рукой в воду горсть крошек: острова Кука, Маршалловы острова, Маркизы — все они разбросаны на огромном расстоянии друг от друга. Можно часами разглядывать карту, отыскивая каждый из них, из чистого любопытства — там их тысячи. Не знаешь, с какого начать. Почти все читали о жизни Гогена на Таити и о доме Роберта Льюиса Стивенсона на Самоа, видели картины и фотографии, смотрели фильм «Мятеж на Баунти» с Чарльзом Лоутоном, летали на Гавайи и более или менее представляют себе, что такое Полинезия, но Тонга и ее великанша-королева остались в стороне, и потребовались многие годы, чтобы я, да и то случайно, окунулся в этот сбывшийся волшебный сон.
Меня пригласили на литературный фестиваль в Сидней, а там оказался писатель с Фиджи, который когда-то работал личным секретарем у короля Тонги. Король был не так высок, как его покойная мать, но компенсировал это невиданным в среде знатных и богатых людей объемом. Писателя звали Эпели Хау'офа, и он убедил меня поменять планы: вместо того чтобы вернуться в Лос-Анджелес через Таити, как я собирался, совершить почетный круг: Фиджи, Тонга, Вануату и Самоа — четыре детских мечты, и все разом.
Фиджи, где позднее произошел государственный переворот, вызванный соперничеством между коренными полинезийцами и потомками иммигрантов из Индии, мне почти не запомнился. Я был гостем Эпели, а он, тоскуя по родной Тонге, беспрерывно травил байки, распалявшие мое любопытство и желание поскорее увидеть эти таинственные острова. Я узнал, например, что король жутко растолстел и в маленьком самолете, на котором он летает инспектировать отдаленные островки своей империи, для него одного отводят два места; что воскресенье соблюдается настолько свято, что даже муха, если уж взлетела, летит прямиком в церковь; что на островах существует тысячелетняя аристократия и что, стоит жителям увидеть издали автомобиль короля, как они немедленно съезжают на обочину. Только об одном он забыл меня предупредить: вылетев четырехчасовым рейсом с Фиджи и попав в Тонгу, как положено, через два часа, неожиданно обнаруживаешь, что оказался во вчерашнем дне. Жизнь преподносит вам в подарок целый день, вы продвинулись вперед в пространстве, а во времени отступили назад: исполнение заветной мечты человечества. Как выяснилось, именно через Тонгу проходит воображаемая линия, которую человечество изобрело, дабы обуздать непокорное время: один шаг вперед или назад переносит желающих из вчерашнего дня в сегодняшний, и наоборот; таким образом подтверждается моя теория о том, что времени не существует. Наверное, именно поэтому я был так счастлив на Тонге.
Я остановился в Международном отеле перемены дат и занялся, в сущности, ничегонеделанием, приспособившись к темпу местной жизни: прогуливался по городу и вдоль берега моря, покупал морских ежей и устриц на рыбном рынке, глядел, сидя под пальмой, на светящийся океан, выходил в море с рыбаками, короче, освободился от шума и суеты большого мира и восхищенно смотрел на проплывывших мимо меня красавцев, ведших здесь чудесную, неспешную жизнь вдали от шумной, бессмысленной суеты, которая считается такой важной и в которую упоенно погружен остальной мир.
По вечерам в отеле устраивались песни и пляски, девушки были хороши, словно сошли с полотен Гогена, ангелоподобные миссионерши, они следовали своим обетам виртуозно и со вкусом и оттого становились еще прекраснее. Всякую мысль о том, чтобы осмотреть остальные острова королевства, я отгонял, потому что уже знал, что кроме Тонгатапу, где я жил, в состав его входят еще сто семьдесят четыре острова, из которых только на тридцати девяти живут люди. Мне хватало для полного счастья бирюзового моря, кокосовых пальм, отсутствия газет и проплывавших в небе облаков невиданной формы. Казалось, мир вокруг перестал существовать, и это радовало меня безмерно.
Эпели с гордостью поведал мне, что единственный на весь Тихий океан Университет Атениси, где обучали латыни и греческому, находится в Тонгатапу, и дал мне его адрес. И я явился по приглашению ректора, Фута Хеле, чтобы принять участие в «незабываемом античном празднике»: под домом прогуливались свинки, в доме кто-то пытался играть на вдрызг расстроенном пианино Моцарта, а во дворе группа молодых людей пыталась исполнять местные песни в ожидании Лага-церемонии. К последнему я был готов: kava выглядит невинно, она похожа на сильно разбавленное молоко, но не имеет с ним ничего общего. Ее приготовляют из перечного корня. Не знаю, что повлияло на меня особенно сильно: медленная, гипнотизирующая песня, скрип пестика, которым растирали в здоровенной ступке белый корень, или дочь Фута Хеле, продолжавшая барабанить на раздолбанном пианино нечто невразумительное: если это и был Моцарт, то в специальной аранжировке, предназначенной для исполнения в тропиках. А может, дело было в ветре, шумящем в ветвях пальм, и в самом грязно-белом напитке, смеси воды с растертым корнем. Смесь приготовлялась в долбленом деревянном чане на четырех ножках, откуда каждый черпал kava половинкой кокосовой скорлупы. Результат не похож на опьянение (несмотря на многократные визиты вашей скорлупки в чан), но вызывает либо сонливость, вплоть до полной отключки, либо демонстрацию не лучших сторон характера, после чего возникает страстное желание воспарить и, неспешно взмахивая крылами, отправиться инспектировать соседние острова на предмет наличия там еще полных чанов с kava.
На самом же деле улететь с острова оказалось непросто, это я понял в последний день своего пребывания там. С большим трудом удалось зарегистрировать билет на рейс до Самоа, отправлявшийся вечером в субботу, одно было неясно: произойдет это счастливое событие вчера или завтра; впрочем, все это не имело значения, — потому что рейс так и не состоялся. Пассажиры, ожидавшие самолета возле здания аэровокзала — на Тонге все происходит не «внутри» а «возле» зданий, — вели себя почти как беженцы, нервно поглядывая на часы и прислушиваясь, не раздастся ли в вышине шум моторов самолета. И чего все так беспокоятся? — думал я, оставаясь, благодаря счастливой неосведомленности, единственным среди них оптимистом. Они-то помнили, что нигде в мире молитвенная нерушимость Господнего дня не соблюдается с такой истовостью, как на Тонге; до наступления воскресенья оставалось всего полчаса, а по воскресеньям местный аэродром самолетов не принимал. Следующее за полуночью мгновенье до сих пор живо в моей памяти. Все застыли, затаив дыхание, часы пробили полночь; и сразу же в вышине послышался шум самолета, развернувшегося над аэродромом и возвращавшегося назад, не забрав нас с собой. Мы, внизу, начали нервно смеяться, каждый — своим мыслям. Шум одинокого самолета замирал в тишине тропической ночи. Я должен был бы сильно расстроиться, но этого не случилось. Чудом оказался я на Тонге и теперь, благодаря новому чуду, должен был провести воскресенье в месте, где понятие Праздности, ничегонеделания в этот день возведено в абсолют; состояние полного покоя сопровождается колокольным звоном, который раздавался каждые два часа, подтверждая: все застыло. Все, на самом деле все, закрыто; движутся лишь птицы и прихожане, направляющиеся в церковь, зажав под мышкой Библии и молитвенники. Ни рестораны, ни бары не работают, райская праздность распространяется по затихшему острову. Из окна своего номера я смотрел на проходивших мимо прекрасных, как во времена Гогена, людей. Гордо, словно драгоценности, несли они черные книги; люди, живущие в раю, шли петь, и молиться, и слушать проповеди о вечных адских муках.
Все здесь располагало к медитации, и я решил пройтись и подумать о чем-то приятном. О красоте и грехе, праздности и движении. Как бы устроить так, чтобы остаться здесь навсегда: ловить рыбу, срывать время от времени кокос, позабыть суету внешнего мира, основать личный скит Ордена Молчащих и Постигающих? Путешествуя по свету, я делил места, которые посещал, на те, куда мне хотелось бы вернуться, и те, куда лучше не возвращаться. Останься я здесь, пришлось бы сообщить миру о месте, которое невозможно покинуть. — Кто еще не понял, поглядите на карту Тихого океана. Островное королевство Тонга занимает площадь 362 500 квадратных километров и расположено на уйме островов и островков, застывших посреди бескрайнего океана; время здесь вообще ничего не означает, и неудивительно, что именно здесь провели линию перемены дат. Собственное время Тонги течет медленно, как густой сироп, и определяется без участия часов; параллельно с ним существует время Папаланги — остального мира, и соотношение между ними примерно такое: один час Тонги равен двенадцати часам Папаланги. Но раз времени тут не существует, то не существует и множества других вещей, к которым мы привыкли; не знаю, достанет ли мне внутреннего покоя, чтобы основать Орден Молчащих и Постигающих.
Когда-то молодой канадский писатель, посетивший Амстердам, спросил меня, зачем, черт побери, живя в одном из прекраснейших городов мира, я все время куда-то езжу. Хороший вопрос, особенно если он вспоминается, когда сидишь, опершись спиною о ствол пальмы. Солнечные зайчики превращают океанскую равнину в поле, вымощенное драгоценными камнями, но мне видится туманный октябрьский вечер в Амстердаме, а сразу за ним — ледяной, сырой вечер на острове в венецианской лагуне, с которого далекие городские огни едва видны. Венеция и Амстердам, два города, которые я, возможно, люблю больше всего на свете. А Лос-Анджелес? Этот город нельзя любить, считают многие из моих американских друзей, но сейчас здесь, на другом конце бескрайнего океана, я ощущаю, как ни странно, болезненную тоску по нему, чудовищно разросшемуся мегаполису, так и не победившему пустыню, посреди которой он некогда возник. Я провел там целый год, когда писал «День поминовения»; гуляя по залитому солнцем берегу океана в Санта-Монике под колоссальными вашингтоновыми пальмами, я сочинял книгу о снежной, холодной берлинской зиме.
А из моего внутреннего архива продолжали всплывать воспоминания: волшебный город Паган в Бирме с сотнями храмов, ночное плавание на старинном корабле по реке Гамбии, вечер в 1955-м — на балконе, над огромной центральной площадью в Саламанке, по которой прогуливались, болтая и споря, студенты и профессора унивеситета. И все эти миры живут не только в моей памяти, они существуют на самом деле; стоит мне захотеть, и я полечу туда. Сложная, почти невыполнимая задача для вечного странника: вновь навестить те места, где уже побывал.
Каждому дается лишь одно тело, мое в данный момент находится в Тонгатапу. А другие города и пейзажи пускай остаются там, где они есть. Зазвонили колокола, на этот раз у меня появилось чувство, что здесь и теперь — не в Японии, не в Мали, не в Мюнхене — звон их обращен ко мне. Вдали виднелись чуть заметные над поверхностью океана рифы Хакау Тапу, солнце покраснело, коснувшись воды, большие черные летучие мыши, жутковатыми плодами провисевшие весь день на деревьях, готовились к ночной охоте; настало время вечерней мессы. Мимо прошел старик в заплетенной косичками тростниковой юбке — ta'ovala с пропущенной сквозь нее kafa — веревкой из кокосовой мочалки: так одеваются тонголезские аристократы. Часто эти штуковины, предназначенные для церемониальных случаев, вроде церковной службы, передаются по наследству. Я последовал за стариком и вытянул счастливый жребий, потому что попал в ту церковь, где праздновал воскресный день король Тонги, Тауфа'ахау Тупоу IV, окруженный всей своей семьей. Когда-то, на заре времен, бог Солнца Тангалоа влюбился в девушку, которая собирала ракушки на берегу. Ее звали Йилахева, и он похитил ее, как Зевс Европу; похоже, все боги только и делают, что похищают девиц (за исключением того, которому молимся мы, но именно поэтому он остался в одиночестве). Девушка родила сына Ахойейту, который и стал первым Тау. С тех пор существует местный королевский род, длинная, непрерывная линия предков, в точности как в Японии. Японский император до сих пор ночь перед коронацией проводит с богиней Солнца, и никто не смеет при этом присутствовать.
Я вошел в церковь вслед за стариком. Должно быть — я понял это позже, — он принадлежал к высшей знати, потому что прошел вперед, туда, где сидела на специальном помосте королевская семья. В Тонге имеются 33 знатных фамилии, и члены их не могут сочетаться браком с простыми смертными. Сам король был облачен в белые одежды, имел в руке серебряную трость, на носу — солнечные очки, а на талии прелестный пестрый фартучек tafa, словно обязан был иметь на себе эту часть туалета, дабы поражать своим видом присутствующих. Короче, выглядел, как настоящий король, а происходил он по прямой линии от Тау Тонга или от родоначальника какой-то другой династии, не имело для меня никакого значения, потому что мне нравится верить в сказки. Некоторое сходство с бабушкой, горделивая осанка и ангелоподобные юные принцессы вокруг лишь усиливали общее впечатление величия фигуры короля. Что же до самой службы, тут я ничего не понял. Ход церемонии напомнил мне апокалиптические звуки, которые воскресным утром транслируют по нидерландскому радио: кальвинистские завывания об аде и вечных муках, — но лица людей оставались безмятежными, ибо живущих в раю нелегко напугать. Существование ада предполагает и существование греха, а это, как видно, не нарушало покоя окружавших меня красавцев и красавиц. Потом все запели, — казалось, все сдерживавшиеся до поры страсти изливались в их пении; это было незабываемо. Пение звучало от Ниуатопутапу до Вавау, надо всеми островами королевства, и обитатели океана, от поверхности до самого дна, слушали его: бакланы и крабы, гигантские моллюски и киты, проплывающие здесь каждый год, — и все остальные. Мощный звук гигантского органа, состоящего из человеческих голосов, летел в небо, и королевская семья пела громче всех.
Остаток моего последнего дня на острове прошел в тишине, верующие сидели по домам, а я гулял по пустым улицам Нукуалофы, вдоль деревянного, выкрашенного белой краской королевского дворца, удивительных кладбищ, где могилы украшены воткнутыми горлышком в песок бутылками, супермаркета и безлюдного по случаю воскресенья maketi ika — рыбного рынка. Завтра меня здесь уже не будет, я улечу на Самоа, чтобы посетить могилу Роберта Льюиса Стивенсона. А здесь будет продолжаться жизнь, и никто не вспомнит обо мне, потому что никто не замечал моего присутствия. А если тебе удалось так естественно вписаться в пейзаж, что никто тебя не замечает, значит, ты смог стать в этом месте почти своим, и на островке в Тихом океане это получается не хуже, чем где-нибудь в Нью-Йорке или Лос-Анджелесе.
Может быть, именно в этом состоит тайная цель любого путешествия: раствориться в чужой среде. Проще всего это сделать в Нью-Йорке, там каждый — невидимка. Среди сирийцев, польских евреев, тибетцев, викингов или португальцев ты просто еще одна тень, еще одно живое существо, простой прохожий, чьего имени никто не знает, покупающий баночку витаминов в аптеке. Многие боятся тех, кто не похож на них. И я считаю это возмутительным. Того, кто много путешествует, начинает в конце концов раздражать постоянный вопрос: а зачем он, собственно, сюда приперся, но я сейчас говорю не об этом. Искусство состоит в том, чтобы, продолжая существовать, слиться с пейзажем. Жить своей жизнью, звонить по телефону туда, где кто-то всегда ждет твоего звонка, и одновременно — оставаться невидимкой. Все видят тебя, но ты невидим. Проще всего схитрить, выдать себя за другого. Ты можешь исчезнуть, если, рассказывая о себе, представишься жителем Прованса или Рио-де-Жанейро, а можешь просто сесть в самолет новозеландской компании и улететь на Самоа. Внизу расстилается океан, полный крошечных островов, на которых ты провел последние дни. Что за иллюзия — считать, что в тех местах, которые ты посещаешь, и в тех, куда ты привык возвращаться, ты ведешь две разных жизни, словно дважды проживаешь одно и то же время. Путешествие, если оно удачно, есть одна из форм медитации, а медитировать можно с равным успехом как в Венеции, на набережной Заттере с видом на лагуну, так и в Загоре, у границ Марокко, с видом на Сахару. Все говорят, что мир стал меньше, — ничего подобного, он все еще безмерно велик для того, кто решился пуститься в путь в одиночку.
Таков был Стивенсон, в одиночку совершивший со своим ослом путешешествие через Севенны. Самый спокойный из беспокойного племени путешественников, он провел последние годы своей жизни на этих островах и описал их в чудесных книгах и письмах.
Я остановил свой выбор на одном из отелей Агги Грэй, известном роскошными тропическими садами и качеством обслуживания, гарантированного репутацией Агги, создавшей за свою долгую жизнь знаменитую на весь Тихоокеанский регион сеть отелей; вдобавок я рассчитывал насладиться знаменитыми вечерами fiafia, во время которых гостей развлекают полинезийскими танцами и пением, чтобы перед разлукой в последний раз пережить счастливое расслабленное состояние, с которым приходилось расставаться. Мир уже не тот, что прежде, певцов и танцоров времен Стивенсона давно нет с нами, да и к его прибытию они успели уже забыть, что до появления здесь джентльменов с Запада обитатели Самоа, как и обитатели Тонги, самозабвенно плясали для себя, а не для посторонних зрителей. Только тень тех древних плясок достается нам теперь, но все же… Как заметил в одном из своих интервью английский писатель Тим Парке, полезнее находиться в окружении по меньшей мере пяти культур, чем торчать там, где встречается лишь одна аутентичная культура.
Агги Грэй тоже давно умерла, но принадлежала вместе со Стивенсоном и Маргарет Мид к людям, которые создали Самоа, да и всему региону всемирную славу, поддерживая иллюзию нетронутой цивилизацией красоты и внушая всем ощущение, что здесь существует наивная, райская простота сексуальных отношений. Разумеется, это неправда, хотя то же самое утверждает и Стивенсон, живший здесь во времена племенных войн, но очарование ландшафтов, мягкий характер и красота местного населения побуждают иностранцев до сих пор пребывать в счастливом заблуждении. Пестрые тропические цветы в вазе — это одно, но сплетенные в гирлянды, украшающие поющих и танцующих людей, они приобретают совсем иное значение; впервые попавших сюда зрелище это убивает наповал, теперь то же самое происходит и на Таити, и на Охау, и на Раратонге. Нам, в конце концов, хочется верить в то, в чем мы сами себя успели убедить, так что и я на время поверил не в истинное положение дел, подтвержденное статистикой и статьями в газетах, но в шелест прибоя, в рынок, где продаются корень маниоки, специи и живые крабы, в пандановые пальмы на мохнатых медвежьих ногах, в звуки голосов, поющих непонятные, возвращающие вас во времена непредставимого прошлого песни, которые автор «Острова сокровищ» слушал больше ста лет назад.
В один из последних дней я посетил его просторный дом, превращенный в музей. Расстояние между этим домом и его родиной — Шотландией — даже сейчас, когда скорость судов сильно возросла, кажется огромным. Скорость все еще недостаточна, но темп жизни в наше время чудовищно возрос, никогда больше нам не узнать, как можно месяцами ожидать письма и вдвое дольше — ответа на отправленное письмо. Жить в добровольном изгнании и чувствовать себя счастливым. «Можешь мне позавидовать, — писал он, сорокалетний, 7 ноября 1890 года, когда жить ему оставалось всего четыре года. — Мы поселились в небольшом временном жилье на своей земле; перед нами, шестьюстами футами ниже, за сельвой лежит море. Гора возвышается позади нас еще на тысячу футов, высокие деревья окружают то место, где мы строим свой дом, птицы поют беспрерывно, никогда я не жил в таком райском месте».
Мне тяжело посещать дома умерших писателей. Их нет там, они ушли, а если где и остались, то в своих книгах — там их и ищите. Рукописи, пожелтевшие снимки, старые издания книг — все покрыто патиной прошлого. Только вид из окна остался прежним и деревья выглядят в точности, как на старых фотографиях.
Стивенсон был уже всемирно известен в 1889 году, когда шхуна «Экватор», на которой он плыл, бросила якорь в Алии. Он уезжал, жил в Сиднее, но зов острова был слишком силен, и в 1890-м он купил землю, на которой построил себе дом, Вилла Вайлима. Он был уже болен, и похоронили его прямо над домом на вершине горы Ваэа. За те четыре года, что Стивенсон прожил на Самоа, люди успели полюбить его. Они прозвали его Tusitala — Рассказчик. Дорога к вершине горы была проложена через сельву за одну ночь вождями местных племен. Ночью, накануне того дня, когда я собрался подняться на гору, прошел сильный дождь, и густые заросли кустарника и папоротников, тропический подлесок, тонули в горячем тумане. Вокруг перекликались птицы, и точно так же они пели в ветвях этих деревьев в день, когда вожди несли вверх фоб Стивенсона. Я шел долго, никого не встречая на своем пути, а добравшись до вершины, обнаружил, что промок до нитки. Могила оказалась единственной в этом месте, вокруг — никого, кроме ветра и птиц.
Далеко внизу лежал океан, я остался наедине с поэтом и прочел вслух вырезанные над изголовьем стихи, которые всякий путешественник с удовольствием увидел бы над своей могилой:
Under the wide and starry sky,
Dig the grave and let me lie.
Glad did I live and gladly die,
And I laid me down with a will.
This be the verse you grave for me:
Here he lies where he longed to be;
Home is the sailor, home from the sea,
And the hunter home from the hill. [142]
Когда я спускался по лесу, рядом шумел высокий водопад, и я понимал, что начинаю долгий, долгий путь к своему острову в Средиземноморье. Величайший соблазн для современного путешественника, не желающего подчиняться тирании твердого расписания, — round-the-world-ticket. Связывая всякий раз по нескольку путешествий вместе, я навсегда покончил с этой проблемой. Я смог остановиться в Японии и, завершая начатое в прошлый приезд путешествие по тридцати трем храмам в окрестностях Киото, добраться до самых отдаленных буддистских монастырей, в которых одиннадцатиглавая и тысячерукая Каннон, богиня милосердия, почитается во всех своих тридцати трех воплощениях. Потом, чтобы залечить тоску по калифорнийским годам, заехал в Лос-Анджелес и находящийся по соседству национальный парк Топанга, лазал по тамошним скалам и глазел на тот же самый океан, но с другого берега; океан оказался по левую руку от меня, когда я поехал на автомобиле по 101-му шоссе в сторону Сан-Франциско и Марин-Каунти, откуда длинная наклонная дорога ведет вниз, к пляжу Макклюр. По этой дороге я спускался туда каждый день много лет назад, когда читал лекции в Беркли. Однако была в этой идиллии и положенная ложка дегтя. Места там тихие, практически безлюдные. И на этом пляже я едва не утонул; огромная донная волна подхватила меня и ударила оземь, и с тех пор всякий раз, посещая Запад Америки, я навещаю это место.
Может, кому-то это покажется глупым, но я считаю очень важным возвращаться в такие места и раз за разом заставляю себя делать это. С высоких небес глядит на меня колоссальное, бездонное нечто, и я точно знаю, в каком месте над ручейком, текущим вдоль тропы, нарву дикого салата, а спустившись вниз, где прилив всегда опасен, посмотрю на вечное движение воды и птиц, выписывающих лапками на песке, у самой воды, таинственные иероглифы. Но наступает день, когда архив моей памяти снова наполняется до краев. Впечатления накоплены, и это значит, что пора возвращаться в город на воде, где стоит мой дом, в Европу моих первых путешествий автостопом, или на остров, где я живу летом, к саду, над которым возвышается пара пальм, посаженных мною тридцать лет назад; они стояли на месте, пока я выписывал кренделя по всему свету. Несколько месяцев проведу я там, в неподвижности, пока не напишу обо всем, что увидел, о чудесах и парадоксах огромного мира.