Церковь св. Петра ожила в половине восьмого. Туземные ребятишки толпились и щебетали, как птицы, в то время как речь родителей звучала на глубоких тонах. Акустика церкви была не способна поглощать такой шум. Слова ударялись о стены, отлетали к скамьям, отскакивали рикошетом от чьих-то лиц, метались от одной головы к другой. Гомон утих лишь тогда, когда восемь европейцев появились из ризницы и направились к первому ряду скамеек в сопровождении подпрыгивающей фигуры мфундиси Джеймса Убаба.

Такого вечера еще не знали в Бракплатце. Время от времени приезжали белые миссионеры или группы инспекторов, но никто не помнил, чтобы сразу так много важных персон почтили собрание своим присутствием. Посмотрите на парадную форму толстого полицейского, он проходит среди нас в нашей церкви, и его появление сегодня не сулит беды, а это кое-что значит! Воистину Тимоти Маквин, должно быть, личность даже выше тех похвал, что пропел ему журнал «Драм».

Стоило посмотреть на преподобного Ван Кампа в черном и белом, с серебристыми волосами над темным воротником костюма. Его супруге все всегда были рады. Ее знали как веселого человека, она иногда даже напевает, идя по улице. Два серых Смита были ничто, прячущееся в тени священника и полицейского. Хаау! Видите эту шляпу на голове супруги полицейского — она вознеслась пурпурной с белым башней даже выше головы священника. Значит, сегодня действительно большое событие.

А вот и грек. Эта личность недоступна пониманию. Одна его улыбка способна бросить в холодный пот. Что ему нужно от них? Зачем он здесь, когда все тут не по его части? Кто мог вспомнить, чтобы он когда-нибудь шевельнул рукой? Говорят, что он помог доктору отправить Тимоти в Лондон. Удивительно! Какую выгоду он нашел в этом?

Вот доктор, он идет сзади и разговаривает со старой Рози. Поглядите-ка, а старый Никодемус поднялся с передней скамьи и освободил место, которое он занимал для тетушки нашего Тимоти. Но посмотрите снова на доктора, видите, он повернулся к нам и приветливо улыбнулся.

Добрый вечер, доктор! Мы этого не говорим, но это внутри каждого из нас. Доктор, этот худой, белый, с длинной шеей, с большим носом и горящими глазами человек.

Мфундиси Джеймс Убаба, пастор церкви св. Петра, в черной сутане. Он превосходит самого себя:

— Добро пожаловать, добро пожаловать, добро пожаловать. — Его язык так и вертится во рту, и белые зубы сверкают над таким же белым стоячим воротничком. — Добро пожаловать. Добро пожаловать. Добро пожаловать. — Он прямо извертелся в приветствиях, Но даже не пытается пожать кому-нибудь руку.

— Да благословит вас наш дорогой владыка, мои друзья. — Он источал из себя такой заразительный восторг, что растаяла даже кальвинистская скорлупа Ван Кампа, и он очаровательно улыбнулся. Выражение лица Джеймса Убаба приобрело сразу значительно большую уверенность.

— Это подходит ему куда лучше, — шепнула Мэйми мужу. — Эти чернью имеют теперь какое-то сходство с братьями во Христе. Во всяком случае, приемными братьями, — поправилась она поспешно.

То, что муж ее благосклонно принял дружеское обращение мфундиси Убаба, позволило Мэйми осторожно коснуться локтя африканского священника. Она хотела придать ему смелости, заставить почувствовать, что его несколько несдержанные восторги поняты и оценены.

Она похвалила убранство церкви:

— Как прекрасны здесь эти цветы, мистер Убаба!

— О да, да, да, они прекрасны, не правда ли?

О, это так приятно, приятно, приятно, когда к тебе обращаются «мистер», тем более такая дама!

— Все это сделала своими руками тетушка нашего Тимоти, ну, а чай и угощение — дамы нашего прихода.

Это великий, великий вечер.

— Пожалуйста, миссис Ван Камп, не хотите ли вы сесть? Пожалуйста, садитесь, садитесь, садитесь. — Он усадил ее и повернулся к миссис Бильон. — Садитесь, садитесь, пожалуйста, пожалуйста, — он обогнул живот главного инспектора, чтобы показать Генриетте ее место.

Генриетта уселась, натянутая и чопорная. Теперь, когда она уже была здесь, она более чем когда-либо уверилась в нелепости этой затеи. Неуместный выкрик Рози в связи с какими-то ассоциациями с ее шляпой все-таки окончательно испортил ей настроение. Ее усики ощетинились в чувствительную антенну, схватывающую любые признаки скрытого антагонизма и недовольства.

Священник и его жена дошли уже до предела приличия! Генриетта фыркнула. Мэйми дотронулась до руки Убаба! Будь у Генриетты та проницательность, которой она любила прихвастнуть, она бы заметила, как сразу же дернулась вперед рука черного, словно готовясь и ожидая какого-нибудь действия со стороны любого из белых… И как чувствительно сжимаются, точно анемоны, отступая в глухую защиту, его пальцы, обожженные оскорблением, когда им отказывают в рукопожатии.

Доктор Вреде был катализатором. Он пожал руку. Убаба вновь обрел достоинство.

— Пожалуйста, доктор, пожалуйста, доктор, пожалуйста, доктор… — Убаба так вертелся вокруг него, что понять, куда он хочет усадить доктора, было невозможно. Вреде пришлось охладить его.

— Послушай, человек, что ты хочешь, чтобы я сделал?

— Доктор, доктор, доктор. Садитесь сюда, садитесь, садитесь, пожалуйста. Отлично, отлично, отлично, — преподобный Джеймс Убаба гордо обвел взглядом конгрегацию, показывая всем свою радость и разделяемое сегодня всеми чувство общности перед алтарем.

Он поднял руку. Затем поднял обе руки. Постепенно от скамьи к скамье поползло «шш», и тишина воцарилась под его воздетыми вверх руками.

В этот момент преподобный Ван Камп решил, что настало время вмешаться. Он поймал локоть Убаба и что-то шепнул ему на ухо. Улыбка застыла на лице мфундиси Убаба. Он так мечтал открыть собрание своей проповедью, но могли ли его праведность и ораторское искусство тягаться с выпавшей всем честью послушать преподобного Ван Кампа? Он проглотил собственное разочарование. Какая честь, честь, честь! Он должен забыть о своем желании и быть скромным перед оком всевышнего. Вероятно, позже он тоже сможет благословить собрание. Но он сделает еще лучше! Почему бы не сказать несколько слов прямо сейчас, экспромтом?

Он насладился драматической тишиной и заговорил:

— Мои друзья, братья и дети мои. Нам выпало великое счастье собраться в этом храме Христовом, чтобы приветствовать нашего молодого друга Тимоти и послушать его музыку.

Все головы повернулись к ризнице, откуда появился Тимоти в сопровождении доктора Маквабе. Шепот и движение на скамьях нарушили гипнотическую тишину.

— Но позвольте мне прежде всего, — быстро произнес преподобный Убаба, — просить нашего глубокоуважаемого священника, преподобного Ван Кампа, который удостоил нас — наше африканское общество — своим присутствием, обратиться ко всем нам с благословением всевышнего.

Убаба склонился перед неизбежным и уступил место Ван Кампу, и тот поднялся, высоченный, как статуя Всемогущества, над темными рядами скамеек. Благоговейный трепет перед священником пронесся по церкви, когда он торжественно взывал к божеству снизойти к ним, чтобы убедиться в их дружеском единении и оценить талант, который Тимоти, так сказать, возвращает Всемогущему. Немногие отметили многосложную звучность его слов. Голос проповедника звучал сочно, глубоко и раскатисто, и слушать его было легко, как слушать гром, грохочущий где-то над горизонтом.

Преподобный Ван Камп возвратился на свое место, чтобы принять как должное легкое прикосновение руки своей супруги в знак восхищения проповедью.

Доктор Вреде представил Маквабе, Тимоти и трех певчих из Йоханнесбурга. Маквабе держался, как опытный артист, он занял свое место на вращающемся стуле, раскланялся и пробежал пальцами по клавишам органа в обе стороны, пробуя звук и наполняя церковь громовыми басами и умирающим шепотом дисканта.

Певчие встали, раскланялись и снова сели настолько синхронно, что три их фигуры слились в одну. Тимоти застенчиво наклонил голову. Он стоял один, мечтая только об одном — оправдать надежды, оказаться достойным. Все остальное — он знал это — не имеет значения. Все кругом ждут. Тетушка Рози, казалось, вот-вот взорвется под своей модной шляпкой — хороший вкус должен отличать семью Тимоти, — и дядюшка Никодемус (стоя в дверях церкви, он распространял вокруг себя запах спиртного) сгорал в лучах славы.

Тимоти чувствовал уверенность в себе. Три года музыкальной школы — это также и три года мытья посуды в доме на Лайонз Корнер. Несмотря на всю щедрость фонда и доктора, приходилось зарабатывать на жизнь самому. Эти годы — годы одиночества, становившегося временами невыносимым. Шесть отвратительных недель прожил он в Ноттинг-хилл Гэйт, видя в людях одну лишь ненависть. Он переехал в кроличью конуру у вокзала Эрлс Корт: пятиэтажное здание с высокими потолками, скрипящими лестницами и похожими на стон звуками унитаза. Он встретил дружеское отношение индейцев и пакистанцев, персов и англичан, двух канадцев и трех южноафриканцев — один из них, как и он сам, был зулус.

Но наибольший след в его душе оставила высокая белая девушка-манекенщица из Южной Африки, снимавшая комнату в том же доме. Они познакомились незадолго до отъезда Тимоти из Англии. Встретив его в холле, она приветливо обратилась к нему:

— Саку-бона.

Он растерялся — так его еще никто не приветствовал. Может быть, она хочет поставить его на свое место, принося и в эту страну социальные барьеры Африки?

Он подчеркнуто грубо игнорировал ее.

Но девушка оказалась настойчивой. Вскоре ему стало понятно, почему она тогда сказала ему «сакубона», а вечером, когда он взбирался по лестнице, — «хамба кале». Когда он заговорил, она не перебивала его, а, наоборот, жадно внимала каждому его слову. Их объединяло одно чувство — щемящая тоска по родине. «Могла ли тосковать по Африке белая? Было ли это чувство искренним? — думал он. — И существуют ли вообще белые африканцы?» Он давно уже усвоил тот урок, что значение слов заключено не в том, что слышишь, а что чувствуешь сердцем. И когда, наконец, его разум и совесть подсказали ему, что ее приветствие искренне, он сам стал искать встреч, в которых, как далекое эхо, присутствовал родной дом в этой чужой для них стране. Он отчетливо помнил свое последнее воскресенье в Лондоне: дюжина гостей, толпящихся вокруг столика с кофе и пивом в комнате черного, как ночь, Чарли Джона из Британской Гвианы. Дождливое небо низко повисло над печальными мокрыми крышами домов. Горячее дыхание собравшихся и жар двухсекционного электрического камина раскалили комнату, Все они истосковались по своим покинутым далеким странам и завидовали Тимоти, собравшемуся в обратную дорогу. Веселые калипсо магнитофонной ленты сменились печальными до острой муки нью-орлеанскими блюзами. Тогда Тимоти сыграл для них на своей флейте. Он рассказал им о завывании африканского ветра, свежего, молодого на раскаленных равнинах, и их печаль как-то незаметно сменилась радостью. Последняя нота прозвучала в полутемной комнате, сопровождаемая чьим-то глубоким вздохом. Тимоти поднял глаза: у двери стояла белая южноафриканская девушка. То была музыка и ее сердца; потом она предложила ему выпить вместе кофе в «Корилле» на Эрлс Корт. Он понял, что она до боли страдает по родному дому, так же как и он сам.

Они сидели в баре с притушенными огнями, сознавая внушенные людям комплексы, разделяющие их сейчас за этим столом; но оба чувствовали также и силу того, чем они владеют сообща. Они говорили о зеленых холмах Зулуленда, о влажном тепле Каталя, о благодатной земле Трансвааля и горных ущельях. Они не обращали внимания на разделявшую их стену, ни он, ни она не собирались завоевывать Иерихон, но они вместе смотрели на уходящие вдаль поля, и в этом была их победа.

Наконец она задала ему тот самый вопрос:

— Будешь ли ты счастлив, когда вернешься домой? — и вопрос повис мучительно и тревожно над паром, поднимавшимся от чашек с кофе. Сомнения вызывала не земля, а люди, которые ходили по ней.

— Буду ли я счастлив дома? — Он не ответил. Он сделал вид, будто просто не знает.

И вот теперь он ждет начала концерта. Но что значит даже его триумф в сравнении со страхом перед властью? Или улыбка доктора Вреде против угроз Бола? И как свыкнуться с мыслью, что правда, как подсказывал ему рассудок, лежит куда ближе к сжатым кулакам, готовым к удару, чем к слепому в своей простоте Никодемусу? Он не был уверен, будет ли счастлив, ибо знал, что люди в конечном счете стремятся к тому, что выше их, противятся тому, чего боятся, и недовольны чужими приказами. И эти сомнения внушали ему: он наверняка не будет счастлив.

В эту минуту, возможно, он познал славу успеха и удовлетворение, но что ждет его дальше?

«Привет Победителю-Герою», — возвестили вступительные громовые аккорды органа, сообщая всему вечеру королевскую торжественность. Тимоти чувствовал себя растроганным, но подумал: «Это уж слишком». Гимн исполняли в его честь.

Но он был счастлив и молод. Он ничего не завоевал, но ему поют победную песню; и только лишь музыку мог он дать людям.

Как только смолкли звуки органа, поднялись, подобно марионеткам, певцы и затянули «Верующие, взойдите!». Маквабе счел это достаточным знаком уважения к церкви. Теперь он мог вступить на куда более благодатную почву народных песен.

Он играл просто и искренне, жестко контролируя трио певцов, склонных к театральности. Дважды он приглашал аудиторию присоединиться к нему. Это объединяло публику и исполнителей в духовное единство. Когда они сыграли последние строфы гимна, он подал знак Тимоти. В первый раз вступила его флейта. Она шептала, набирала силу, растекалась таким чистым дискантом, что заставила публику забыть о певцах. Ее голос взлетал высоко над органом и дрожал среди цветов под сводами церкви.

Публика реагировала по-разному: преподобный Ван Камп был растроган священной музыкой; Мэйми и доктор Вреде анализировали ее с точки зрения раскрытия возможностей флейты; Бильон, его супруга и Смиты наслаждались радостными звуками гимна; африканцы были в восторге, и лишь один грек оставался безучастным, уставившись на дверь и окна, явно желая быть сейчас совсем в другом месте.

Старый Никодемус прыгал от радости и неистово аплодировал. Но, поймав укоризненный взгляд мфундиси Убаба, он сконфуженно смешался и грохнулся на свое место: тетушка Рози буквально силой усадила его.

— Почему ты не слушаешь? — шепнула она рассерженно. — Я говорила тебе: сиди спокойно. Не хлопай. Это церковь.

Снова зазвучал орган, на этот раз исполнялась африканская песня. Это была песня не для белых. Доктор Маквабе пробудил глубокие басы, точно приоткрыв дверь, через которую можно разглядеть сидящую фигуру черного гиганта: в темноте она стучит в барабан и ждет; и вот снова вступает флейта — серебряные звуки мечутся вокруг барабана, взлетают на крылышках вверх, а потом несутся на своих маленьких ножках рядом с органом… И орган и флейта создавали образы, которые легко угадывались ребятишками, то гулкие, то звонкие удары сливались в ритм, будто отбиваемый по земле ногами, а мелодия отрывалась от земли и вновь возвращалась на землю, снова и снова, до бесконечности, повторялась и всегда вновь опускалась на твердую землю в гуле барабана.

Вреде был в восторге. Он следил за пальцами Тимоти, восхищался его мастерством и умением так свободно приложить свои академические знания к этой элегии африканского племени. Последний удар барабана — и орган замер.

Ребятишки в экстазе ерзали на скамейках.

Певцы, исполненные сознания собственного величия, начали песенную программу, которая должна была угодить всем. Их головы слились в одну глыбу с тремя раскрытыми ртами.

Маквабе приготовил приманку для Бильона, его супруги и Смитов. Как высоко задралась от гордости голова большого полицейского, когда он услышал «Трансвааль, Трансвааль, моя любимая земля». Пусть американцы называют эту песню «Шагая через Джорджию»! Это песня Трансвааля — и его ноги с силой стучали по полу, отбивая маршевый ритм. «Когда маршируют святые» — исполняя этот гимн, певцы бросались вперед под звуки флейты в облаках. И наконец, в мужском исполнении — «Wimoweh».

Прошел час. Вреде ожидал второй части программы. Концерт имеет большой успех у публики. Маквабе завладел зрителями.

Но всякий раз, когда смолкала музыка и в церкви воцарялась тишина, острые, как лезвие ножа, резкие голоса доносились из окон, и приливы жизни города, далекого, но находящегося где-то здесь, рядом, казалось, ударялись о стены церкви.

Без четверти девять объявили перерыв. Детишки точно взорвались и с криками «Перерыв, перерыв!» хлынули к дверям церкви и высыпали на улицу, где стояли два стола на козлах — с хлебом, бутербродами, чаем и холодными напитками. Дорвавшись до пиршества, они выстроились в аккуратную цепочку, но широко раскрытые глаза рассказывали, какой бы налет совершили они на столы, если бы не были скованы правилами вежливости. Большинство из них не было достаточно взрослыми, чтобы считать, будто знают лучше своих родителей, кому надо отдавать знаки внимания. Им предстояли еще собственные испытания.

— Кофе, кофе, кофе, — бубнил мфундиси Убаба, и голос его напоминал шипение кипящего кофейника с ситечком. Он проводил белых к двери. Каждое движение его молотящих воздух рук угрожало выстроившимся в ряд чашкам на столе. Но все же они были в достаточной безопасности. Убаба отлично знал, что чашки — из дома доктора Вреде, а ему бы совсем не хотелось чем-либо расстроить доктора.

С чашкой в руке Вреде вышел через боковую дверь на улицу. Он любил наблюдать за ребятишками и их родителями в минуту их радости. Это был счастливый вечер, такой вечер стоит сохранить в сердце. Случайный автомобиль проехал по шоссе неподалеку. Большинство огней Бракплатца были не видны за холмом, а слева доносились громкие звуки, какими жила локация. Жаровни светились на едва освещенных улицах, хотя ночь была теплой. Участки темноты и покоя между домами являли резкий контраст с точками яркого огня и металлического лязга.

Потягивая кофе, Вреде оглянулся. Рядом стояла Мэйми, она смотрела в темноту ночи, как всегда следуя за его мыслями. Она хорошо понимала его.

Мэйми коснулась его плеча. Он потупил глаза, улыбнулся и сказал:

— Мэйми, это чудесно — быть здесь с вами.

— Да, Ян. Удивительный вечер. Мне понравился Маквабе, да и старый Убаба так забавен.

— Хорошо ли все это для них? Да и для нас. Я не уверен и в этом, — произнес Вреде и показал рукой на городок. — Было ли справедливо посылать Тимоти за границу?

— Станет ли он счастливее от этого? — задумалась Мэйми. — Не думаю. Особенно когда пройдет первое возбуждение. Один день, два, неделя, а дальше? — Она пожала плечами. — Как он может быть счастлив? Когда-нибудь потом — быть может. Возможно, в свое время он еще и возненавидит вас, пока не полюбит снова. Но такова цена, и вам не следует терзаться. Все-таки это прекрасно.

— Его испытание как музыканта еще впереди, — грустно сказал Вреде. — Мы наслаждались прелестными звуками сегодня. Маквабе организовал это так, чтобы доставить удовольствие детям — и старому Бильону. Но ведь Тимоти способен на большее, чем детская песенка «Три слепые мышки».

— Что вы имеете в виду?

— Вы знаете, о чем я говорю. Мы африканцы, все мы черные, коричневые или белые. Мы часть этого и чувствуем себя потерянными, когда нас отрывают от родной почвы. Мы так ревниво к этому относимся, что становимся просто смешными, пытаясь сохранить это для себя. Путешествие значило для Тимоти многое — оно позволило ему открыть высоту и глубину. А многие из нас слишком поверхностны.

Она кивнула.

— Мэйми, мы чувствуем то, что, я надеюсь, Тимоти открыл теперь для себя. Мы представляем красоту как нечто большее, чем плоское ощущение, ограниченное тем, что способны видеть в данную минуту наши глаза, — мы знаем Африку, которая раскинулась во все стороны к горизонту, и знаем то, что лежит за ним. Перспектива — вот то, чем мы обладаем. Для нас не возникает проблемы, что за холмом трава зеленее нашей. Нас вполне устраивает наша собственная трава. Но мы видим все целиком: этот уголок Трансвааля, кустарник, фермы, а за ними сахарный тростник в горах Наталя, хижины Зулуленда, сухой вельд, тянущийся на запад к пустыне, далекое Карру и еще дальше Кейптаун и море. Все рыбы, все облака и горы, все животные, воды, деревья и птицы — мы видим все. Камедное дерево — это больше, чем дерево. Вы ощущаете годы позади него, и годы грядущие, и миллионы других деревьев, раскинувшихся на сотни тысяч квадратных миль. Вы видите форму и ее смысл.

— Некоторые — да. Но не все.

— Это то, чего я желал для Тимоти. Быть музыкантом, быть артистом — значит безгранично расширить свое восприятие. Если он способен на это, значит способен и весь его народ. Исчезнет восприятие одного лишь внешнего образа. Растения и деревья будут расти не только для того, чтобы предоставлять кров и пищу; ручей будет значить куда больше, чем просто источник воды для жаждущего, или преграда во время прогулки; скот будут ценить не по количеству, а по качеству, дичь в кустах перестанет быть только мясом — во всем этом будет очарование самой Африки. Вот наша задача. Помочь людям увидеть сложную картину мира, предназначенного не только удовлетворять потребности нашего тела, но и вдохновлять нас, бросать нам вызов — если этот мир будет защищен и заботливо ухожен. О небо! Смотрите, что творится вопреки нашим желаниям…

— Но многое происходит и вследствие наших поступков. Об этом тоже не следует забывать.

— Знаю. Но наш закон должен преследовать одну только цель: чтобы все люди могли развиваться, сохраняя достоинство, ибо уважения меньше всего можно добиться эгоизмом, и моя мечта не казалась бы столь неосуществимой, если бы мы сами не выбивали почву из-под ног туземцев, едва они появляются на свет. Мы теряем уважение к себе и собственное достоинство в той же степени, в какой отказываем в них другим, — и в результате попадаем в безысходный заколдованный круг.

— Но ведь в человечности Петруса нет ничего дурного, согласитесь.

— Конечно. Но у него интеллектуальный подход или то, что принято называть интеллектуальным подходом. Он конформист. Если он отойдет на шаг от своей совершеннейшей теории, это будет поражение его интеллекта под ударами личных эмоций: слабость, навлеченная на Самсона Далилой!

— А вы все мечтаете, Ян! — преподобный Ван Камп приблизился к Мэйми и доктору.

Вреде пожал плечами, но перед его глазами мелькали картины, поглощавшие все его мысли.

— Разве это мечты, пастор? Это больше похоже на молитвы. Молитвы, как ступеньки, ведущие в тот день, когда мы будем все меньше и меньше относиться к черным как к бездушным цифрам и начнем замечать, наконец, их живую душу.

— Он хороший мальчик, этот ваш Тимоти. Вы открыли талант — и взвалили на себя ответственность. Но что вам следует сейчас иметь в виду — это не создавать для себя политический символ.

— Политический символ? Ерунда! Вы знаете, как я отношусь к политике?

— Вы не можете отстраниться от того, что сделали, Ян. Жизнь — это политика, и все, что будет делать этот мальчик с данной минуты, — первый шаг к переменам. Человечество страшится перемен, и это заставляет людей опасаться политики.

— Но он не причастен к политике! — возразил доктор Вреде.

— Он уже причастен! Что теперь он собирается делать? Играть на грошовой свистульке на ступеньках почтамта в Йоханнесбурге? — спросил священник с сарказмом и добавил уже серьезнее: — Разве не мы поставили перед ним проблему? И разве не здесь наши с ним пути расходятся? Развивать, давать образование, а дальше? Пусть используют все возможности в своем собственном кругу. Пусть Тимоти будет профессором музыки в африканском университете. Разве это не справедливо? Разве в этом не заключено развитие? И вы, разве вы не совершили преступления, развив талант мальчика, но не предоставив возможности его проявить?

— Послушайте, пастор, не надо примешивать сюда политику. Я дал бы ему такую возможность, пожалуйста. Тимоти с ног до головы пропитан музыкой. Не его музыкой — нашей. Я имею в виду то, чем сообща владеют люди: музыкой Баха, Моцарта, Бетховена, Сибелиуса.

— Ах, оставьте же! — вмешалась Мэйми. — Вы уже парите в облаках.

— И в самом деле, — ласково отозвался Ван Камп. — Мы забрались на обратную сторону Луны, а там кромешная тьма.

Но Ян Вреде не желал обрывать разговор.

— Я знаю, как мне жить, — сказал он. — Но что будет с Тимоти? Душой он все еще в доме на Лайонз Корнер, на улицах с красными автобусами и — в Альберт-Холле. И лишь понемногу — это уже легко заметить — он привыкает к мысли, что вернулся домой и что здесь все не так, и, когда он это поймет, он придет ко мне — ибо не придет ни к вам, ни к Бильону, ни к Рози или старому Никодемусу, — он придет ко мне за ответом. Что я ему скажу? И что говорите вы, пастор, когда люди ждут от вас ответа?

— Ответ всегда можно найти в библии.

— В библии! — усмехнулся Вреде. — Беда с нашей страной — это кризис человеческого поведения, но мы, конечно, обращаемся не к библии для его разрешения. И если бы поменьше давали пинков в зад — просто так, из предрассудка — и больше добросердечно пожимали руку, проблемы не казались бы неразрешимыми. И даже просто хорошие манеры тех, кто обладает большим знанием, могли бы создать какое-то доверие. Каждое слово, каждый поступок идет в счет — они либо рождают друзей, либо создают врагов. Даже ваш апартеид — это ваше развитие по вертикали — может иметь смысл. Но люди не дураки. Правоту теории определяет ее дух… В моей левой руке коммунизм, — Вреде протянул руку с обращенной вверх ладонью, — в правой — христианская этика, — он вытянул другую руку, — вот они, эти символы братства на Западе. А разница между ними?

— В духе, — пробормотал Ван Камп.

— В духе, — подтвердил Вреде. — В одной моей руке — человечность, в другой — страх.

— Пошли, однако. Концерт начинается. — Мэйми взяла обоих мужчин под руки. — Старый Убаба крутится среди своего женского благотворительного общества и уже загоняет ребятишек в церковь.