В трехстах ярдах от церкви, у дома 28 по Третьей улице, где помещалась «дешевая-голубая» половина бара, сидело человек двадцать мужчин и семь женщин. Они говорили, кричали, пели, спорили. Спиртное с каждой минутой все сильнее забирало верх над ними, и никто, по крайней мере сейчас, не знал над собой другого владыки.
Пятеро парней, размахивая стеками, лихо отплясывали прямо на дороге у дома. На них были одни лишь расстегнутые до пупа рубашки и брюки, висевшие совсем низко — на бедрах. Они наклонялись вперед, и их упругие ляжки и вздувшиеся икры превращались в заведенные пружины. Ноги отбивали правильный ритм. Зрители кричали — их крики накатывались волнами, достигавшими вершины, когда ноги танцующих ударяли о землю, — и барабанили по перевернутой жестянке из-под керосина. Монотонно и периодически повторяясь, подтягивала концертина, сначала она звучала сама по себе, а затем, захваченная общим ритмом, слилась с криками, топотом и барабанным боем. Каждое повторение мелодии усиливало возбуждение. И точно под воздействием гипноза, все живое, все дышащее подчинялось этому извилистому, волнующемуся, страстному циклу.
Беззаботный, а быть может, пьяный танец становился все напряженнее и напряженнее. Каждый гулкий удар взвинчивал танцующих. Биение сердец, прерывистое дыхание, трепет тел, зигзаги ног превращали их из веселых в пылких, из трепетных в неистовых. Раскачивающиеся тела и движущиеся ноги точно охватило пламя. Гулкие удары барабана вместе с танцующими шаг за шагом приближались к взрыву. Горячая кровь бурлила и выходила из подчинения. И когда стало казаться, что только что-то неожиданное, подобное удару грома, в состоянии повернуть вспять надвигающийся шторм, от группы людей, поглощавших пиво, отделилась женщина. Она пронзительно расхохоталась, и этот неожиданный и резкий звук нарушил весь строй танца.
Ритм был сломан. Танец сорвался. Все бросились к своим пивным кружкам, а женщина неистово затопала и задвигалась, размахивая руками и напевая. Кое-кто подхватил, но слабо и без прежнего импульса, и вскоре оставили ее одну — как солистку на пустой сцене. Она казалась прекрасной, никто не обращал внимания на пятна ее платья, на пыль, покрывавшую ноги; она была воплощением всех девушек ее племени в горах и долинах; и даже для тех, кто родился в городе и не знал, что ценит их племя, она казалась привлекательной и по их городской мерке.
Городская одежда не скрывала ее изначальной африканской природы. Свет мерцал над ее изогнувшейся фигурой, ломая или затеняя линии ее движений, пока она не превратилась в сверкающего леопарда, скрытого и в то же время открытого всем взорам.
На ней был туго повязанный желтый шелковый платок, ровно пересекавший лоб над светло-коричневыми бровями; черный свитер до горла, плотно облегавший ее полную высокую грудь; желтая юбка, туго обтянувшая выпуклый зад, — вся ее фигура, хотя и спрятанная под городской одеждой, была открыта, обрекая мужчин на страдания.
Чулок она не носила. Она скинула туфли на высоких каблуках, только мешавшие ей. Грубая, пепельно-серая потрескавшаяся кожа на пятках и подошве — вот вся обувь, какая ей требовалась. Глаза, ее дико сверкали, а плечи ритмично вздымались в такт извивающимся движениям. Бедра женщины колыхались, живот и зад резко двигались. Узкая юбка собиралась в складки и задиралась, обнажая коричневый бархат бедер. Чувственность сжигала ее, и она не знала стеснения. Опьяненные зрители стали ее пленниками, тем более что сейчас им выпало мгновение свободы от всего остального.
Клейнбой как прикованный следил за женщиной. Вожделение быстро овладело им. Он рванулся в круг. Вдали от Динамита он снова обрел свой грозный вид, и танцовщица не настолько была поглощена самолюбованием, чтобы не заметить, что пришелец, во-первых, не из местных, а во-вторых, мужчина могучий.
— Хий-я, большой мальчик! — крикнула она ему, танцуя. Ее слова придали танцу привкус дешевого порока трущобных задворков.
Она продолжала кружиться и извиваться, но люди, тянувшие свое пиво, сразу ощутили перемену. Она больше не танцевала. Она выставляла свое тело напоказ этому новому мужчине. Все разбились на группки и забыли про нее.
Женщина нагло приблизилась к Клейнбою, бесстыдная похоть была в каждом движении. Губы накрашены, как у белых женщин, лицо напудрено. Грязные от пота щеки казались нездоровыми. Как и в других женщинах, Клейнбоя привлекала гладкость ее тела. Она вселила в него страсть, и ему не терпелось совершить какое-нибудь безумство, гордо выпятить грудь и сжать мускулы и говорить настоящие большие слова, чтобы она почувствовала его неодолимую силу, хотелось рассказать ей о трех мужчинах, которых он убил, показать кинжал, который выбрасывал свое лезвие, когда спускали защелку, и пистолет, спрятанный в машине. Ха! Автомобиль! Он совсем забыл о нем — большая черная машина, старая, но такая большая и быстрая, что любая женщина с гордостью согласится покататься в ней, — показать всем, как она разъезжает с приятелем на собственной машине, а не втискивается в обыкновенное такси. Машина! Как же он забыл про нее? И дагга! Дагга!
Но здесь перед ним была женщина.
— Так что ж, человек? — она придвинулась к нему, и ее острые соски кольнули его грудь.
Он поднял руку. Исходившее от нее пламя обжигало.
Он отвернулся. Это было нелегко, но пусть женщины всегда знают, что они не смеют приближаться к настоящему мужчине и говорить: «Так что ж, человек?», как будто они хозяева.
Она усмехнулась, отпуская его, и выжидающе застыла. Он отошел на два шага и, отвернувшись от нее, задумался.
Стоило ли ломать комедию? Он хотел ее. Он повернулся. Она победила.
— Так что ж, человек? — сказала женщина с нескрываемой наглостью. Чем мужчины крупнее, тем труднее они сдаются.
Он вытащил из кармана фунтовую бумажку и плотоядно посмотрел на нее.
Она фыркнула:
— Большой человек!
Он притворился, будто дразнит ее, и добавил еще один фунт.
Она поняла, что не ошиблась. У него водились деньги. Она тек прижала к нему свое тело, что если у него еще и оставалась воля, то теперь он размяк, как желе.
— Выпьем, — пригласила женщина. Она провела его во двор дома 28 и придвинула стул к проволочному забору, там, где было совсем темно.
— Деньги!
Он протянул ей фунт.
Она вернулась с квартовой кружкой пойла матушки Марты, протянула ему, но сдачу не отдала. Он пожал плечами. Остаться с ней — ради этого стоило не считать денег. Сама она пила из маленькой эмалированной кружки.
После коньяка шимиян пришелся ему не по вкусу, но он пил жадно. Он не чувствовал, чтобы напиток действовал на него, желудок и без того горел от выпитого коньяка, и кровь разгоряченно бурлила даже в кончиках пальцев, но ноги оставались холодными, как будто алкоголь жгутом перетянул их под коленями. Мозг потерял способность сопротивляться и всякую восприимчивость к опасности. Коньяк подавил разум. Не отрываясь от кружки, он жадно проглотил еще целую кварту дешевого пива — словно пил воду.
В углу двора какой-то пьяный мужчина обнимал женщину, его качало, и он с трудом удерживал равновесие, а женщина заливалась гортанным непристойным хохотом пьяной проститутки. Клейнбой посмотрел на женщину в желтом и черном, что сидела с ним. Она не собиралась его утешить.
— Еще денег! — требовательно заявила она.
Он нашел еще один фунт и протянул ей.
Она принесла новую кружку пива.
— Сдачи? — спросил Клейнбой, пытаясь взять агрессивный тон. Она покачала головой.
— Это стоит денег.
— Еще денег? Еще денег? Ты требуешь еще?
— Много денег.
Он долго шарил по карманам. Отыскал последние десять шиллингов. Женщина вышибла бумажку из его рук. Теперь она прямо издевалась над ним.
— За эти деньги? Меня за десяток бобиков? Не пойдет, человек.
— Но мы покупали пиво, на все мои деньги пиво, я дал тебе фунт. — Он силился вспомнить, сколько всего он дал ей денег.
— У тебя нет больше денег? — Она соблазнительно изогнулась, нарочно мучая Клейнбоя. — Где твоя машина? Ты покатаешь меня, большой мальчик? — Она придвинулась к нему совсем вплотную.
Медленно и тяжело распутывал он клейкий клубок своих мыслей и, наконец, смутно осознал цену, которая сломит женщину.
— В машине… — невнятно пробормотал он и сделал большой глоток из кружки.
— В машине? О чем ты?
— Дагга.
— Дагга, — она сразу очнулась и насторожилась. — Дагга? Ты принесешь мне даггу?
Женщина оглянулась: она боялась, как бы не подслушал кто-нибудь из тех пьяных, что сидели во дворе.
— Дагга! — по-ребячески гордо повторил он и торжественно откинул назад голову.
— Шш! Не греми языком, — прошептала она. — И много у тебя дагги?
Теперь коньячные пары говорили ему, что он снова может стать сильным и выбрать любую женщину по своему вкусу.
— Много? Ты спрашиваешь, много ли? Много, женщина!
— Где машина?
Он неопределенно махнул рукой.
— Спрятана.
— Послушай меня, сильный мальчик. Сходи-ка в свою машину и принеси мне дагги. Иди сейчас, большой человек, принеси ее мне, и всю ночь я буду женщиной сильного мужчины!
Она говорила, и в нем созревало решение.
— Идет! — Он встал. — Идет! Идет! Идет! — Слова доносились до нее, а он уже бежал по улице.
Весь мир могут покрыть его ноги, всех людей может он схватить своими руками, если пожелает, думал Клейнбой, и пьяное сознание увлекало его в направлении, которое он угадывал лишь подсознательно. Он бежал по нехоженым тропкам к окраине района лачуг, где начиналась потрескавшаяся от ветра и зноя коричневая тропа, узкой, еле видимой лентой протянувшаяся через темный вельд. Тропа извивалась под звездами, пока не исчезла у обрыва в глубоком высохшем русле, становившемся бурлящим потоком в период летних ливней. Сухое русло отчетливо проступало уродливым шрамом на пыльной коже вельда. Оно полукругом огибало деревню, затем поворачивало к северу сужающейся лентой и мелело там, где на его пути начиналась возвышенность и руслу приходилось лезть вверх.
Черный «понтиак» был спрятан в укромном месте, в более мелком, пересекавшемся с главным, высохшем русле, там, где оно делало зигзаг, точно перегибаясь в локте. Клейнбой соскользнул с обрыва в облаке пыли. Он встал на ноги, вспоминая, что пришел за машиной, но совершенно потеряв представление о конечной цели своих действий. Постепенно жадные мысли о женщине подсказали ему, что делать. Это была его последняя ясная мысль, ее надо не упустить далеко, держать под контролем: женщина, машина, дагга, женщина… Чувство пространства и собственного тела исчезло, его сменило бездумное устремление животного. Добежав до машины, он прислонился к крылу, как будто отдыхая и снова забыв, зачем пришел. Машина показалась знакомой. Сна была заперта. Он нащупал в кармане ключ, с трудом нашел дверной замок, вставил ключ, открыл дверцу и плюхнулся на сиденье. Прошло несколько минут, пока он совладал с собой, выпрямился и сел за руль.
Автоматический рефлекс — включить зажигание, но попытка не удалась, так как в замке на приборном щитке ключа не оказалось. Еще несколько минут потребовалось, чтобы вспомнить, что ключ остался в дверце, доползти до нее по сиденью, извлечь его и нащупать замок зажигания.
Спрятанный под крутым обрывом высохшего русла «понтиак» был обращен капотом как раз туда, откуда канава с потрескавшимся дном могла вывести на поверхность вельда.
Клейнбой включил передачу. Под действием немыслимого нажатия на педаль «понтиак» рванулся с места, и его задние колеса неистово забуксовали — на первой передаче так неистово газовать мог только пьяный. И обычный бархатный звук двигателя стал ненормальным истошным ревом, когда машина брала последние сантиметры подъема.
Клейнбой взял курс на глухие улицы городка. Башня церкви св. Петра служила ему бессознательно избранным ориентиром. Скорее руки, чем мозг, диктовали решение двигаться к «неофициальному» въезду в городок через хаос туземных лачуг.
В нем не осталось ни мысли о собственном величии, ни возбуждения. Победа больше не имела значения, так как он перестал чувствовать что-либо. Левая рука твердо сжимала рукоятку скоростей, пока сильнейшая вибрация взбешенного двигателя не подсказала его пальцам команду — переключить передачу. Он перевел рычаг в нейтральное положение, а когда вторая передача решительно отказалась включаться, руки и мозг Клейнбоя потеряли последний контакт. Нога по-прежнему давила на газ, педаль уже упиралась в пол, но передача была выключена, и, как ни завывал двигатель, машина остановилась. Обескураженный, Клейнбой снял, наконец, ногу с педали и тут же сполз на сиденье.
Двигатель «понтиака» работал теперь неторопливо, ожидая, когда пьяный Клейнбой придет в чувство.
Минут через пятнадцать первая мысль, как мыльный пузырь, стала обретать форму и давить на мозг. Мелькнуло видение; женщина в черном и желтом в шибине. Женщина! Он приподнялся, включил передачу, и машина снова тронулась с места. Женщина, женщина, в черном и желтом!
Пузырь лопнул, и видение исчезло. Он снова забыл, где он и зачем, забыл об опасности попасться с даггой, забыл, что он в Бракплатце из-за полиции Спрингса, забыл Динамита, забыл все его угрозы.
Опять пузырь стал надуваться, и он снова увидел женщину в черном и желтом.
Машина двигалась в направлении церкви. Мыльные пузыри больше не появлялись. После темноты вельда он хорошо различал теперь освещенные окна церкви. Машина шла ровнее: он старался совместить линию правого крыла с идущими в ряд пятью окнами церкви.
Нога по-прежнему со всей силой нажимала на газ. Когда он миновал локацию, подъем с вельда стал более отлогим. Машина зацепила одну из обитых железом лачуг, потом метнулась влево и сшибла жаровню.
Около самой церкви он въехал в город. Он успел разглядеть, что двойные двери церкви раскрылись как раз тогда, когда он проезжал мимо. Теплый луч света вырвался и упал на дорогу, как будто распахнулась печная дверка и выставила напоказ горячий мир, полный шума и движения. Но церковь уже осталась позади, и на дороге пока никого не было.
Женщина в черном и желтом!
Быстрее, быстрее! Машина мчалась по Второй улице. Он взял левее, и там, где кончился короткий квартал, повернул налево, на Третью улицу. Почему он гнал быстрее и быстрее? Гнал не он — его гнали, помимо воли. Быстрее, быстрее! Он не мог совпадать с этим. Быстрее! Быстрее!
Откуда взялся этот ужасный страх, что гнал его мимо прыгающих назад домов? Автомобиль сошел с ума от скорости, и Клейнбоя обуял ужас. Он почувствовал удар и металлический звон — это еще одна жаровня отлетела в сторону из-под колес. В воздухе перед глазами сверкали горящие угли. Кто-то пронзительно закричал. Он видел — там, где были фонари или горел огонь, — изумленные лица с широко раскрытыми ртами. Дома по обе стороны будто сметало назад. Он слышал, как скрежетали и скрипели на жесткой дороге шины «понтиака», а когда впереди показался тупик и он автоматически круто вывернул руль, они издали отчаянный вопль и его самого бросило в дрожь.
В ужасе Клейнбою показалось, что его околдовали, и он спешил в каком-то кошмаре разрушения — мчась от одних криков к другим, от стены к стене, из конца в конец, от огня к огню, и все быстрее и быстрее. Страх дико хозяйничал в его мозгу. Больше не было женщины в черном и желтом. Цели больше не существовало. Была бесконечная безумная охота. Ему представлялось, что все вокруг направлено против него: дома давили и окружали, дом за домом, и так до бесконечности; и кричащие люди, эти орущие и воющие чудовища, безумствующие в ночи; их крики и вопли были едки, как дым из жаровен и труб, клубящийся повсюду и жаждущий уду-шить его; агонизирующие, пугающие, оглушающие, угрожающие, обвиняющие, ненавидящие, устрашающие, убивающие, ужасающие голоса — как будто все кости из всех долин разом загремели, покинув могилы и материализовавшись в ветре, который хотел растерзать его; и сумасшествие ядовитого пойла, парализовавшее ногу, прижавшую педаль акселератора к полу. Этот паралич гнал его прямо навстречу судьбе.
Где сейчас Динамит в этой ночи? Где все эти африканцы, и их рты, и их глаза, и ужас, ставший смертельным экстазом всех женщин в черном и желтом, которые были краем пропасти?
Пять светящихся окон и широкая золотая пасть церкви снова вынырнули перед Клейнбоем. Церковь? Но я давно ее проехал! Церковь? Откуда она здесь? И призраки, черные призраки на крыше церкви, прыгающие прямо на дорогу, громадные и неподвижные, и ни звука — только открытые рты, и вот опять крики.
Автомобиль дрожал, когда огибал уклоняющуюся черную массу, он не раз подпрыгивал и кидался в сторону и, наконец, сбился с дороги. Баранка руля выскользнула из рук Клейнбоя, и тем тяжелее всем обвисшим телом надавил он на акселератор.
Как выпущенный из орудия снаряд, как безумный, автомобиль рванулся наперерез улице и врезался носом в стеклянную витрину магазина за церковью. Благоговейный страх заставил смолкнуть крики. Глицериновая пленка, обволакивавшая его сознание, стала тонкой и холодной как лед.
Казалось, что весь мир замер в трепете и ожидании. Теперь он это понимал.
Стон. Всхлип. Детский плач. И затем шумный гул и улюлюканье всех черных глоток всех черных женщин, завывающих в ночи.