Мир и покой покинули Девон. Хотя по виду кампуса и городка этого нельзя было сказать, они еще сохраняли свою мечтательную летнюю безмятежность. Осень едва коснулась пышного великолепия деревьев, и в зените дня солнце ненадолго вновь обретало свою летнюю силу. В воздухе ощущалось лишь отдаленное веяние холода, доносящегося от дальней кромки зимы.
Но новый, энергичный ветер подхватил и понес все, как первую опавшую листву. Летний семестр – когда временные педагоги, заменявшие ушедших в отпуск постоянных наставников, пичкали знаниями несколько десятков мальчиков и когда большинство школьных традиций, словно чтобы уберечь от зноя, было убрано на склад, – этот летний семестр закончился. Такой семестр проводился в школе впервые, что же касается зимних, то нынешний был сто шестьдесят третьим в истории школы, и руководство, вновь собравшееся к его началу, разгоняло дух летнего благодушия, как ветер – осенние листья.
Во время первого богослужения в часовне наставники сидели на своих постоянных местах «в партере» – перед нами и под прямыми углами от нас, – усталым выражением лиц и непринужденностью поз словно бы демонстрируя, что они вообще никуда не отлучались.
В церковной апсиде сидели их жены и дети, во время скучных зимних месяцев являвшие собою объект наших бесконечных традиционных спекуляций (Почему он женился на ней? Что могло заставить ее выйти за него? Как эта парочка сумела произвести на свет таких маленьких чудовищ?). Наставники в этот погожий первый день предпочли костюмы из летней ткани, их жены достали свои шляпы. Пятеро учителей из самых молодых отсутствовали – ушли на войну. Мистер Пайк явился в форме; у бывшего курсанта военно-морского училища, видимо, сработал рефлекс, приведший его в этот день по старой памяти в Девонскую школу. Лицо у него было таким же мягким и, как всегда, выражало безысходность. Словно луна белея над щеголеватой, жестко накрахмаленной матроской, оно придавало ему вид самозванца.
Преемственность была основным принципом. Исполнялись одни и те же гимны, звучала одна и та же проповедь, делались одни и те же объявления. Случился лишь один сюрприз: «на определенный период» – тогда эта фраза вошла в моду – исчезли девушки-горничные. Однако преемственность всячески подчеркивалась: не возобновление, а продолжение воспитания юношества в духе нерушимых традиций Девонской школы.
Я – быть может, я один – знал, что это неправда. Прежний Девон утек сквозь пальцы за эти недооцененные жаркие месяцы. Традиции были порушены, стандарты снижены, все правила забыты. В те ослепительные дни манкирования учебой мы никогда не думали о том, к чему нас снова призывали теперь во вступительной проповеди: «Чем Мы Обязаны Девонской Школе?» Мы думали о себе, о том, чем обязан Девон нам, и брали от него все это и гораздо больше. Для службы был выбран гимн «Дорогой Господь и Отец человечества, прости нам наши неразумные пути», которого мы не слышали ни разу за все лето. У нас в ходу была другая музыка – цыганская, вольная, которая вела нас, не прощенных, как раз неразумными путями. И я был этому рад, я почти встроился за лето в ее бренчащий танцевальный дерзкий ритм.
Однако все это закончилось в длинных лучах заходящего солнца, там, на дереве, с которого сорвался Финеас. И теперь, пока уныло сидел на службе в часовне, я был вынужден признать: вероятно, есть все же резон в правилах Девона – зимнего Девона. Если ты ломаешь эти правила, они ломают тебя. И именно в этом, полагаю, заключался истинный смысл той первой утренней проповеди.
По окончании службы мы обычной семисотголовой толпой учащихся отправились изучать расписания своих занятий. Все классы были набиты битком, на мощеных переходах царила толчея, в спальных корпусах шум стоял, как на фабрике, все доски объявлений обросли лесом записок.
Летом мы являли собой самочинное сборище, не управляемое ничем, если не считать эксцентричных идей Финеаса. Теперь официальные старосты и идейные лидеры классов возьмут управление на себя, полагая само собой разумеющимся свое право контролировать аллеи и поля, которые летом мы считали принадлежащими только нам. Меня поселили в ту же комнату, которую мы с Финни делили летом, а напротив, через коридор, в большом двухкомнатном апартаменте, где Чумной Лепеллье весь июль и август провел в мечтаниях и в пыли, пронизанной солнечными лучами, за окнами, через которые в комнату робко протягивал свои ветви плющ, Бринкер Хедли устроил свой штаб. Эмиссары уже шныряли туда, чтобы посовещаться с ним. Чумного, горемычного, как и все учащиеся последнего класса, перевели в комнату, затерянную где-то в недрах старого здания, стоявшего среди деревьев по дороге к спорткомплексу.
После утренних занятий и ланча я пересек коридор, чтобы навестить Бринкера, но, дойдя до его двери, остановился. Мне вдруг не захотелось видеть, как он заменил лотки с улитками, которых Чумной собирал все лето, своими папками. Пока не хотелось. Хотя иметь соседом напротив самого влиятельного ученика этого года было кое-чем. При иных обстоятельствах он стал бы для меня своего рода магнитом, средоточием всех волнений и влияний в классе. При иных обстоятельствах так и было бы – если бы не вмешалось лето, то цыганское бродяжье лето. А теперь Бринкеру с его уравновешенным умом и бесконечными планами нечего было предложить мне вместо пыли, заглядывающего в комнату плюща и улиток Чумного.
Я так и не пошел к нему. В любом случае я уже опаздывал к месту своего назначения. Раньше я никогда не опаздывал. А сегодня опаздывал, причем больше, чем к тому вынуждали обстоятельства. Я должен был явиться на гребную базу, находившуюся на берегу нижней реки. В Девоне две реки, они разделены маленькой дамбой. По дороге я остановился на пешеходном мостике, перекинутом через дамбу, и посмотрел вниз, на речку Девон, которая бежала мне навстречу между густыми зарослями сосен и берез.
Как всегда, когда смотрел на эту сверкающую речку, я вспомнил Финеаса. Не то дерево и несчастье, а один из его любимых трюков: Финеас, словно речной бог, в экстазе балансирует на корме каноэ, стоя на одной ноге; воздетыми вверх руками он как будто призывает воздух поддержать его, лицо его прекрасно, тело – гармония равновесия и непринужденности, мускулы идеально подогнаны один к другому, создавая образ победителя, кожа сияет после купания, тело пари́т между рекой и небом, словно оно преодолело силы земного тяготения, и сто́ит Финеасу чуть-чуть оттолкнуться ногой – он легко поднимется в воздух и зависнет в пространстве, окруженный ореолом летнего великолепия природы и устремленный к небу.
Но вот каноэ едва заметно вздрагивает, тело словно ломается пополам, воздетые руки падают, нога непроизвольно взлетает вверх, и Финеас с оглушительным боевым кличем обрушивается в воду.
Я задержался посреди этого быстро катящегося к закату дня, чтобы вспомнить Финни именно таким, а потом, чувствуя себя освеженным, пошел дальше, к гребной базе на берегу тускло мерцающей под дамбой реки.
Летом мы никогда не ходили на эту, нижнюю реку – Нагуамсет. Она была уродливой, засоленной, с заболоченными берегами и илистым дном, сплошь покрытым водорослями. Несколькими милями дальше она соединялась с океаном, поэтому происходившие в ней процессы зависели от неких невообразимых факторов вроде Гольфстрима, полярных льдов и фаз Луны. Совсем иное дело – пресноводный Девон, текущий по другую сторону дамбы, там мы весело проводили время все лето. Русло Девона определяли хорошо знакомые холмы, удаленные от моря, оно начиналось среди горных ферм и лесов, а в конце пролегало через школьную территорию, за которой, весьма картинно переливаясь через дамбу небольшим водопадом, река вливалась в мутную Нагуамсет.
Девонская школа располагалась в развилке этих рек.
В сыром главном помещении базы Квакенбуш, окруженный толпой гребцов, засек меня своим темным, лишенным всякого выражения глазом сразу, как только я вошел. Квакенбуш был администратором команды, и что-то с ним было не так. Что именно – я не понимал. В круговерти зимних семестров мы никогда не соприкасались, и до меня лишь доходили неприязненные слухи о репутации Квакенбуша. Примечательно, что никто не называл его по имени – я даже не знал, как его зовут, не было у него и клички, пусть хоть даже нелестной.
– Опаздываешь, Форрестер, – сказал он уже вполне мужским голосом. Это был крепкий, мускулистый парень; возможно, его и не любили именно за то, что он повзрослел раньше нас всех.
– Да, прости, меня задержали.
– По-твоему, тебя должен ждать экипаж? – Похоже, он не понял, что это прозвучало смешно. А я понял и хмыкнул.
– Так. Если ты думаешь, что это шутка…
– Я не говорил, что это шутка.
– Мне тут нужна реальная помощь. Наша команда намерена обязательно победить на любительских соревнованиях школ Новой Англии, не будь я Клифф Квакенбуш.
Таким образом заполнив пробел в своих знаниях о Квакенбуше, я был готов приступить к исполнению обязанностей помощника старшего администратора. Официально такой должности не существовало, но при необходимости ее иногда вводили, и ничего общего с синекурой она не имела: куча работы и никаких привилегий. Обычно помощником администратора бывал ученик предпоследнего класса, у которого был шанс на следующий год самому стать администратором, унаследовав соответствующий статус и права. Помощник, уже учившийся в старшем классе, никаких перспектив не имел. И поскольку я, будучи выпускником, претендовал на столь ничтожную должность, Квакенбуш, знавший обо мне не больше, чем я о нем, видимо, решил на мне отыграться.
– Бери полотенца, – скомандовал он, не глядя на меня и указывая на дверь.
– Сколько?
– Откуда я знаю? Возьми сколько-нибудь. Сколько сможешь унести. Видимо, это будет не слишком много.
Такую работу, как моя, обычно выполняли мальчики, имевшие какой-нибудь физический недостаток, потому что в спортивной жизни должны были участвовать все, а это было единственным, что могли делать инвалиды. Наверняка, пока я шел к двери, Квакенбуш смотрел мне вслед: не хромаю ли я. Но я знал, что его тусклые черные глаза мой изъян обнаружить не смогут.
В конце дня, когда мы стояли на плоту перед гребной базой, собрав использованные полотенца, он немного смягчился.
– Ты ведь никогда не занимался греблей. – Разговор он начал ни с того ни с сего, и это не было вопросом. Голос его звучал почти нарочитым басом, как будто он говорил через какую-то трубу.
– Нет, никогда.
– Я два года выступал в команде легковесов. – Он был низкорослым, но крепко сбитым, под облегающей спортивной фуфайкой угадывались крепкие мускулы. – Зимой я занимаюсь борьбой. А ты чем зимой занимаешься?
– Да не знаю, пробую работать администратором еще где-нибудь.
– Ты же в старшем классе учишься?
Он прекрасно и сам это знал.
– Ага.
– Поздновато начинать заниматься администрированием команды, нет?
– Ты считаешь?
– Конечно, черт возьми! – Он вложил в свои слова презрительную убежденность, призванную на корню заглушить во мне любые ростки самоуверенности.
– Ну это не так уж важно, – возразил я.
– Очень важно.
– Я так не думаю.
– Иди ты к свиньям, Форрестер. Кто ты такой, в конце концов, черт возьми?
Я развернулся к нему лицом, мысленно издав стон. Квакенбуш не собирался позволить мне просто автоматически выполнять для него работу. Похоже, нам предстояло сойтись в схватке. И теперь мне было легко понять почему. С первых своих шагов в Девонской школе Квакенбуш столкнулся с неприязнью, с тем, что его походя, равнодушно оскорбляли; из года в год голосуя за лидеров класса и рукоплеща им, он не снискал для себя ничего из того, о чем мечтал. Я не хотел добавлять ему унижения, я даже сочувствовал распиравшему его изнутри и постоянно задеваемому самомнению, которое он уже не в силах был сдерживать, его бешеной заносчивости, которая выплеснулась наружу теперь, при малейшем намеке на несогласие со стороны найденного наконец человека, которого он мог считать ниже себя. Я понимал, что его поведение объяснимо, и не сказанные им слова взбесили меня, а то, что он не имел никакого представления о цыганском лете, об утрате, которую я мучительно старался пережить, о полевых жаворонках, плеске реки и ветерке, несущем цветочные лепестки, что он не видел улиток Чумного и даже не слыхал о хартии Суперсоюза самоубийц; он ни в чем не участвовал, ничего не знал и не чувствовал ничего из того, что знал, чувствовал и придумывал Финеас.
– Ты, Квакенбуш, понятия не имеешь о том, кто я есть. – Меня понесло, и я уже не мог остановиться: – И вообще ни о чем.
– Слушай, ты, убогий сукин сын…
Я ударил его в лицо. В первый момент я и сам не понял почему – словно и впрямь был убогим. И только потом до меня дошло: потому что был в моей жизни человек, действительно изувеченный.
Квакенбуш стиснул мне шею каким-то жестким борцовским приемом, и я порадовался тому, что не был на самом деле калекой. Я закинул руки назад, ухватил его за фуфайку, рванул, и она осталась у меня в руке. Я попытался стряхнуть его с себя, но он в это же время сделал выпад, и мы оба катапультой полетели в воду.
Купание отрезвило Квакенбуша, и он отпустил меня. Я вскарабкался обратно на плот, все еще пылая гневом.
– В следующий раз, когда захочешь назвать кого-нибудь калекой, убедись сначала, что это действительно так. – Я резко и отчетливо рубил каждое слово, чтобы все они дошли до него.
– Убирайся отсюда, Форрестер, – злобно отозвался он из воды. – Ты здесь никому не нужен. Проваливай.
Так я провел свой первый бой за Финни, первое сражение в предстоявшей долгой кампании. Пока рука моя не хрустнула, врезавшись в лицо Квакенбуша, я не мог и представить себя защитником Финни, я и теперь не предполагал, что он когда-нибудь поблагодарит меня за это. Он тоже был просто предан всему, что имело к нему отношение: своему соседу по комнате, своему общежитию, своему классу, школе, и дальше его преданность расходилась вовне широкими кругами, я даже не мог себе представить, кого она не охватывала. Впрочем, у меня не было твердого ощущения, что я сделал это именно ради Финеаса. Я чувствовал, что сделал это скорее ради себя.
Но даже если так, особой выгоды мне это не принесло: я брел обратно к общежитию промокший до нитки, потерявший работу, которую хотел получить, утратив кураж и снова и снова перебирая в уме невеселые события этого дня. Теперь стало совершенно ясно, что пришла осень, я чувствовал, как она зловеще прижимает к телу мою мокрую одежду, ощущал недружелюбное тревожное дыхание в атмосфере, приближение зимних холодов, и свет тускнел в преддверии момента, когда все вокруг погрузится в темноту. Одна нога у меня не переставала дрожать – то ли от холода, то ли от гнева, я не мог понять. Я жалел, что не врезал Квакенбушу сильней.
Кто-то шел мне навстречу по кривой, ломаной дороге, ведущей от общежития. Когда-то это была дорога в Лондон, по обеим сторонам вдоль нее стояли старинные дома, наклонившиеся так, будто вот-вот должны были свалиться, а брусчатка под ногами напоминала океанский шквал, закованный в камень, и по ней ко мне приближалась какая-то высоченная фигура. Это мог быть только мистер Ладсбери, никто иной не мог передвигаться по этим булыжникам походкой, настолько не соответствующей определению «легкая».
Кто населял дома вдоль этой улицы, я толком не знал; скорее всего, какие-нибудь хрупкие эфемерные старые дамы. Ни в какой из них я нырнуть не мог. Вокруг было полно углов, извилин и провалов, но ни один не был достаточным, чтобы укрыть меня. Мистер Ладсбери неясно маячил вдали, словно клипер, плывущий по штормовым волнам. Я попытался украдкой проскользнуть мимо него в своих хлюпающих спортивных туфлях.
– Одну минутку, Форрестер, пожалуйста. – Мистер Ладсбери говорил басом, с британским акцентом, и его кадык двигался при этом не менее энергично, чем губы. – В той части города, где ты был, ливень, что ли, пролился?
– Нет, сэр. Извините, сэр. Я упал в реку. – По въевшейся привычке я извинялся перед ним за неприятность, которая причинила неудобство только мне.
– Не поведаешь ли, как и почему ты упал в реку?
– Я поскользнулся.
– Ну да. – Он сделал паузу и продолжил: – Похоже, с прошлого учебного года ты множество раз и самыми разными способами поскальзывался. Например, я знаю, что летом, пока ты здесь жил, в общежитии практиковались азартные игры. – Он был ответственным за общежитие, и теперь я осознал, что свобода от правил, которой мы пользовались в те дни, оказалась возможной только благодаря его отсутствию.
– Игры? Какие игры, сэр?
– Карты, кости. – Он небрежно отмахнулся длинной рукой. – Я не выпытываю. Это неважно. Но больше ничего подобного не будет.
– Я даже не знаю, кто там мог играть.
В голове у меня пронеслись воспоминания о блэк-джеке, покере и других, ранее неведомых играх, выдуманных Финеасом, в которые мы резались ночи напролет; темная комната в номере Чумного; лампа, завешенная одеялом так, что только маленький яркий круг света падает на стол в кромешной темноте; Финеас, проигрывающий даже в им же самим изобретенных играх, всегда ставящий на кон то, что якобы обязательно должно выиграть, ибо что могло принести более упоительный успех, – если бы только карты постоянно не подводили его. В конце концов он поставил на кон свой «холодильник» и проиграл это хитроумное сооружение мне.
Я вспомнил это потому, что мистер Ладсбери как раз говорил:
– И пока я навожу в общежитии прежний порядок, рекомендую тебе избавиться от своего протекающего холодильника. Ничего подобного в общежитии никогда держать не разрешалось, разумеется. Вижу, что за лето все пришло в полный упадок и что никто из вас, старых учеников, знающих наши порядки, пальцем не пошевелил, чтобы помочь мистеру Прадомму их поддержать. Будучи лишь временно замещающим должность, он не мог узнать все и сразу. А вы, старшеклассники, просто воспользовались ситуацией.
Я стоял, дрожа от холода в туфлях, полных воды. О, если бы я действительно воспользовался ситуацией, если бы сумел оценить и извлечь пользу из множества возможностей, которые открывало мне то лето! Если бы!
Я молчал, изобразив на лице печальную мину подсудимого, знающего, что суд все равно не тронут его показания, какими бы доказательствами в свою пользу он ни располагал. Это было типичное школьное выражение лица, и мистер Ладсбери прекрасно знал его.
– Тебе звонили по междугородной, – продолжил он тоном судьи, выполняющего неприятную обязанность сообщить подсудимому, что тот невиновен. – Я записал номер телефонистки в блокноте возле аппарата у себя в кабинете. Можешь зайти и позвонить.
– Большое спасибо, сэр.
Он поплыл дальше по улице, больше не обращая на меня никакого внимания, а я подумал: «Интересно, кто из домашних заболел?»
Но, дойдя до его кабинета – мрачной комнаты с низким потолком, уставленной книжными стеллажами и черными кожаными креслами, с подставкой для трубки и полом, застеленным потертым коричневым ковром, комнаты, куда ученики заходили редко, ну, разве что получить нагоняй, – я увидел, что номер в блокноте был не кодом моего родного города, а кодом, от которого у меня сердце замерло.
Я набрал его и с удивлением слушал, как телефонистка привычно устанавливает соединение, словно это был самый заурядный междугородный звонок, потом ее голос пропал на линии, и послышался голос Финеаса.
– С началом нового учебного года!
– Спасибо, большое спасибо! Ты… звучишь… я рад слышать твой…
– Кончай заикаться, это ведь я плачу́ за звонок. С кем тебя поселили в комнате?
– Ни с кем. Они никого больше в нашу комнату не поселили.
– Держат место для меня! Добрый старый Девон. Но ты в любом случае не позволишь им никого к тебе подселить, ведь правда?
Дружелюбие, естественно исходящая от него привязанность – это все, что я мог различить в его голосе.
– Нет, конечно, нет!
– Я так и думал. Друзья-соседи остаются друзьями-соседями. Даже если время от времени у них бывают стычки. Господи, когда ты был здесь, у тебя совсем в голове помутилось.
– Да, наверное. Наверное, совсем помутилось.
– Крыша начисто съехала. Я просто хотел убедиться, что ты пришел в себя. За тем и позвонил. Я загадал: если ты позволил поселить на мое место кого-нибудь другого, тогда ты и впрямь рехнулся. Но ты не позволил, и я знал, что не позволишь. У меня не было и тени сомнения. Ну ладно, должен признать: всего на одну секунду появилась. Ты меня за это прости, Джин. Конечно, я был совершенно не прав. Ты не позволил никому занять мое место.
– Нет, не позволил.
– За то, что я даже допустил такую мысль, мне следовало бы застрелиться. Но на самом деле я знал, что ты бы не позволил.
– Нет, не позволил бы.
– А я истратил столько денег на междугородный звонок! Совершенно зря. Но я же заплатил и за то, чтобы тебя послушать. Так что говори, приятель. И лучше о чем-нибудь хорошем. Начни со спорта. Чем ты занимаешься?
– Греблей. Ну не то чтобы гребу. Помогаю команде. Я помощник администратора.
– Помощник администратора гребной команды?!
– Боюсь, что уже нет…
– Помощник администратора?!
– После того как я подрался с…
– Помощник администратора гребной команды?! – Никто не умел голосом так передать удивление, как Финни. – Нет, ты действительно чокнулся!
– Послушай, Финни, я вовсе не стремлюсь стать звездой школы или чем-то в этом роде.
– Что-о-о-о?! – Гораздо отчетливей, чем что бы то ни было в кабинете мистера Ладсбери, я видел в тот момент его лицо, выражавшее полное остолбенение. – Кто говорит о том, кем кто хочет стать?!
– Тогда чего ты так разошелся?
– На кой черт тебе что-то там устраивать для какой-то команды? Зачем тебе это нужно? Какое это имеет отношение к спорту?
Значит, смысл был в том, что мое занятие не имело ничего общего со спортом как таковым. А я не желал больше никакого спорта. Этот вопрос был для меня закрыт, как если бы тогда, когда доктор Стэнпоул сказал: «Со спортом покончено», он имел в виду меня. Я больше не верил ни себе, ни кому бы то ни было другому, кто занимался спортом. Теперь мне казалось, что все, кто играет в футбол, стремятся лишь выколотить жизнь друг из друга, а боксеры реально дерутся насмерть, и даже теннисный мяч способен обернуться пулей. В 1942 году это не было такой уж игрой воображения, потому что прыжки с дерева заменяли нам соскакивание с палубы торпедированного корабля. А в бассейне, на уроках плавания, мы отрабатывали второй этап этого действа: оказавшись в воде, нужно было изо всех сил колотить по ней руками, чтобы разогнать пролившееся горящее топливо.
Поэтому я сказал Финеасу:
– У меня на спорт времени не остается, я слишком занят.
За этим последовал бессвязный поток слов и восклицаний с его стороны, и я было уже решил, что тема исчерпана, пока под конец он не сказал:
– Послушай, дружище, если я не могу заниматься спортом, ты должен делать это за меня.
При этих словах часть меня будто отделилась и безвозвратно перешла к нему, и, ощутив состояние паря́щей свободы, я понял, что именно это и было моей целью с самого начала: стать частью Финеаса.