Ближе к вечеру Бринкер Хедли сам пересек разделявший нас коридор и навестил меня. Я уже сходил в ванную, чтобы смыть с себя въедливую соль Нагуамсет. Искупаться в Девоне было все равно что принять освежающий душ, после этого не было никакой нужды мыться, но Нагуамсет – совсем другое дело. Раньше я никогда в нее не окунался. Очень уместным казалось то, что я принял крещение в ней в первый день этого зимнего семестра и что влетел в нее в разгар драки.

Смыв с себя следы Нагуамсет, я надел шоколадно-коричневые слаксы, те самые, о которых Финеас отзывался особенно критично, когда не носил их сам, и голубую фланелевую рубашку. Затем, поскольку до урока французского, назначенного на пять часов, делать было нечего, начал прокручивать в голове вопрос о спорте.

Но тут вошел Бринкер. Думаю, он поставил себе целью в первый же день обойти все комнаты, располагавшиеся поблизости от его жилища.

– Ну, Джин… – Его сияющая физиономия появилась из-за приоткрытой двери. Бринкер выглядел типичным продуктом частной школы в своем сером габардиновом пиджаке с как будто вручную пришитыми квадратными накладными карманами, в консервативном галстуке и темно-коричневых кордовских туфлях. Все его лицо – брови, рот, нос и так далее – состояло из прямых линий, и свое шестифутовое туловище он тоже нес исключительно прямо. Он был похож на спортсмена, но, кстати, отнюдь не являлся им, поскольку был слишком занят политикой и организационными обязанностями. Ничто в Бринкере не вызывало антипатии, пока ты не видел его со спины; я это наблюдал, когда он повернулся, чтобы закрыть за собой дверь. Фалды его габардинового пиджака слегка расходились над мощным крестцом, и именно это, как я вспомнил безо всякой насмешки, было характерной особенностью Бринкера: его крепкие, четко очерченные, не чрезмерно большие, но очень крутые по форме и плотные ягодицы.

– …вот, значит, как ты наслаждаешься тут своим славным одиночеством, – добродушно продолжил он. – Вижу, ты пользуешься немалым влиянием. Такая большая комната – и вся тебе одному. Хотел бы я уметь устраиваться как ты. – Он откровенно ухмыльнулся, плюхнулся на мою койку и вольготно откинулся назад, опершись на локти, – как дома.

Бринкеру Хедли, первому номеру в классе, не к лицу было признавать мою влиятельность. Я хотел было возразить, что хоть он и делит жилье с соседом, но это лишь всего боящийся Брауни Перкинс, который никогда в жизни никоим образом не покусится на комфорт Бринкера, и что у них-то две комнаты, причем в передней даже есть камин. Но ничего подобного я ему не высказал. Несмотря на положение, которое он занял в нынешнем зимнем семестре, Бринкер мне нравился, он вообще нравился почти всем.

Однако не успел я ему что-либо ответить, как он снова заговорил своим беззаботным тоном. Если только была возможность не дать разговору принять унылый оборот, он ее никогда не упускал.

– Пари держу: ты с самого начала знал, что Финни не вернется в школу этой осенью. Поэтому и выбрал его в соседи по комнате, так?

– Что? – Я молниеносно развернулся на стуле, отодвинулся от стола и оказался лицом к лицу с Бринкером. – Нет, конечно же, нет. Как я мог предвидеть такое развитие событий?

Бринкер скользнул взглядом по моему лицу.

– Да ты же сам это и устроил. – Он широко улыбнулся. – Ты все знал наперед. Спорим, это все твоих рук дело?

– Не будь идиотом, Бринкер. – Я снова развернулся к столу и начал суетливо, безо всякой цели перекладывать книги. – Что за бред ты несешь? – Даже для моих собственных ушей, в которых громко пульсировала кровь, мой голос звучал слишком уж натянуто.

– Аа-а-а! Правда глаза колет, да?

Я посмотрел на него со всей язвительностью, какую способен выразить человеческий взгляд. Он принял вид обвинителя.

– Ну конечно! – Я издал короткий смешок. – Кто б сомневался. – Следующие слова вырвались у меня сами собой: – Правда всегда наружу выйдет.

Его рука свинцовой тяжестью легла мне на плечо.

– В этом можешь не сомневаться, сын мой. При нашей свободной демократии, даже если приходится драться за нее, правда выйдет наружу всегда.

Я встал.

– Курить хочется. Не составишь компанию? Пойдем в курилку.

– Да-да. С тобой – хоть в темницу.

Комната для курения и впрямь была похожа на темницу. Она находилась в подвале, можно сказать, во чреве общежития. Там уже собралось человек десять курильщиков. В Девоне у каждого было много лиц для предъявления публике; в классе вид у нас был если не ученый, то по крайней мере приличествующе внимательный; на игровых площадках мы выглядели невинными экстравертами; а в курилке очень напоминали преступников. Чтобы отвратить нас от курения, школа придавала этим комнатам как можно более гнетущий вид. Окна находились под самым потолком и были маленькими и грязными, из кожаной обивки мебели торчали внутренности, столы были изуродованными, стены – пепельного цвета, а полы – цементными. Из радиоприемника с неустойчивой связью сквозь треск неслось что-нибудь очень громкое, а потом вдруг обрывалось зловещей тишиной.

– Джентльмены, вот вам подсудимый, – объявил Бринкер, хватая меня за шею и вталкивая перед собой в курилку. – Передаю его в ваши компетентные органы.

В густом дыму в курилке все сразу оживились. Фигура, ссутулившаяся возле радиоприемника, из которого в этот момент как раз неслись громкие хриплые звуки музыки, наконец распрямилась и произнесла:

– В чем обвиняется?

– В том, что избавился от соседа по комнате, чтобы стать ее полноправным хозяином. То есть – в гнусном предательстве. – Бринкер многозначительно помолчал. – Практически в братоубийстве.

Дернув плечом, я сбросил его руку и процедил сквозь зубы:

– Бринкер…

Он остановил меня, предостерегающе подняв руку:

– Ни слова! Ни звука! Вам еще будет предоставлена возможность высказаться в свое оправдание.

– Черт тебя дери! Заткнись! Ты совершенно не знаешь меры в своих шутках.

Это было ошибкой; радио вдруг замолчало, и мой голос, громко прозвучавший во внезапно наступившей тишине, вызвал у всех возбуждение.

– Значит, ты убил его, да? – Какой-то парень, с трудом распрямившись, встал с дивана.

– Ну… – рассудительно произнес Бринкер, – не то чтобы убил. Финни балансирует между жизнью и смертью дома, под присмотром скорбящей старушки матери.

Мне нужно было как-то вмешаться, иначе я рисковал полностью утратить контроль над ситуацией.

– Я не совершил абсолютно ничего дурного, – начал я как можно более непринужденно. – Я… единственное, что я сделал, – это… подсыпал щепотку мышьяка в его утренний кофе.

– Лжец! – зарычал на меня Бринкер. – Пытаешься выкрутиться с помощью ложного признания, да?

На это я коротко хихикнул, что вышло непроизвольно.

– Нам известны истинные обстоятельства преступления, – продолжал тем временем Бринкер. – Там, наверху, на этом… погребальном дереве у реки, не было никакого яда и вообще ничего коварного.

– А-а, вам известно про дерево. – Я попытался с притворным чувством вины покорно склонить голову, но получилось так, словно кто-то прижал ее вниз. – Да, гм, да, там, на дереве, случилось небольшое contretemps.

Моя уловка – смешно исковеркать французское произношение, чтобы переключить внимание, – цели не достигла.

– Расскажи нам все, – хрипло потребовал самый младший мальчик, сидевший за столом. Был в его голосе какой-то тревожный призвук, какая-то непритворно заговорщицкая нотка, словно он искренне верил буквально всему, что тут говорилось. Такое отношение показалось мне почти оскорбительным, как будто человек, прознавший про твой интимный секрет, обещает не сказать никому ни слова, если ты поведаешь ему все в мельчайших подробностях.

– Ну, – ответил я более уверенным голосом, – сначала я украл все его деньги. Затем обнаружил, что он смухлевал при поступлении в Девон, и стал шантажировать его родителей, а потом я… – Все шло хорошо, кое-кто заулыбался, даже тот, младшеклассник, похоже, вдруг понял, что воспринимать шутку всерьез в Девоне считается большой ошибкой. – Потом я… – Мне осталось лишь добавить «столкнул его с дерева» – и цепь неправдоподобных событий замкнулась бы в комическое кольцо, всего несколько слов – и, вероятно, этот кошмар в темнице закончился бы.

Но я почувствовал, как у меня перехватило горло, и так и не смог произнести эти слова.

Я развернулся к младшекласснику.

– Что я тогда сделал? – потребовал я от него ответа. – Держу пари, у тебя полно предположений на этот счет. Ну, давай, восстанови картину преступления. Вот мы стоим на дереве. И что случилось потом, Шерлок Холмс?

Его глаза виновато бегали из стороны в сторону.

– Спорим, потом ты его просто столкнул.

– Слабовата версия, – сказал я небрежно, плюхаясь на стул, словно утратил всякий интерес к игре. – Ты проиграл. Ты не Шерлок Холмс, ты – доктор Ватсон.

Все посмеялись над младшим товарищем, а тот смущенно заерзал, и вид у него сделался еще более виноватым. Среди завсегдатаев курилки позиции его были очень слабы, да и с тех я его с легкостью сбросил. Со дна своего поражения он зыркнул на меня, и я к своему удивлению понял, что, посмеявшись над ним, навлек на себя его откровенную ненависть. Но я был рад заплатить такую цену за свое избавление.

– Французский, французский! – воскликнул я. – Хватит этих contretemps. Я должен идти учить французский. – И удалился.

Когда я поднимался по лестнице, до меня донесся голос из курилки:

– Забавно, он притащился сюда из самого общежития и не выкурил ни одной сигареты.

Но и об этой странности все вскоре забыли. Я не выявил среди них ни Шерлока Холмса, ни даже доктора Ватсона. Ни у кого не возникло желания преследовать меня, никто ничего не выпытывал, не строил никаких догадок. Ежедневные списки поручений становились все длиннее по мере того, как длиннее становились лучи угасающего осеннего солнца, пока к середине октября и лето, и первый день учебы, и даже каждый вчерашний день не стали уходить в прошлое и забываться, поскольку день завтрашний всегда изобиловал массой новых дел.

Кроме уроков, спортивных и клубных занятий у нас была еще и война. Бринкер Хедли мог, конечно, если ему так хотелось, сочинить самое короткое в мире стихотворение о войне:

Война Скучна,

но всем нам приходилось теперь более деятельно работать на нее. Прежде всего местный урожай яблок оказался под угрозой гниения, потому что все сборщики ушли в армию или работали на военных заводах. В течение нескольких солнечных дней мы собирали плоды, за что нам платили наличными. Это вдохновило Бринкера на «Оду яблоку»:

Наша страда  – Три кита Ратного труда.

Новизна занятия и деньги приводили нас в возбуждение. Жизнь Девона все еще была очень близка к мирной; война в худшем случае казалась «скучна», по представлению Бринкера, и от нас не требовалось никаких иных повинностей, кроме дня, проведенного во фруктовом саду.

Вскоре после этого, рано даже для Нью-Гемпшира, выпал снег. Произошло это очень эффектно: однажды поздним утром я поднял голову от стола и в прямоугольнике окна увидел, как крупные хлопья, кружась, опускаются на аккуратно подстриженный кустарник, обрамлявший дорожки, на три вяза, все еще сохранявшие большую часть листвы, на еще зеленые лужайки. С каждой минутой они увеличивали толщину снежного покрова, словно безмолвное войско спокойно, без шума и суеты, завоевывало окружающее пространство. Я наблюдал, как снежные хлопья летели мимо моего окна, их игривый полет как будто говорил: не воспринимай нас всерьез, этот ранний снегопад – лишь безобидный фокус.

И оказалось, что так оно и есть. В ту ночь школа укрылась тонким белым покрывалом, но следующее утро было ярким, почти ласковым, и все до последней снежинки растаяло. В выходные, тем не менее, снег пошел снова, еще два дня спустя он усилился, и к концу недели землю уже на всю зиму укутал снежный покров.

Так же и война, начавшись для нас почти комически, с объявления о горничных и сборе яблок, продолжилась постепенным вторжением в недра школы. Ранний снег был рекрутирован ею как авангард наступления.

Чумной Лепеллье ничего подобного и не подозревал. По правде говоря, сначала этого никому не было видно. Просто для меня Чумной всегда был человеком, которого чаще других можно было застать врасплох и который более эмоционально реагировал на эту и любые другие перемены в нашей девонской жизни.

Снежные заносы парализовали работу сортировочных станций в одном из крупных городов к югу от нас, одну – на линии, соединяющей нас с Бостоном, другую – с Мэном. На следующий день после самого сильного снегопада, чтобы откопать их, двести человек добровольцев согласились провести день с лопатами в руках – согласно Программе чрезвычайной помощи, которую преподавательский состав школы принял минувшей осенью. За это тоже платили. Поэтому все мы вызвались добровольцами: Бринкер, я, Чет Дагласс и даже Квакенбуш.

Но не Чумной. Обычно во время службы в часовне он занимался тем, что делал на последней странице тетради маленькие наброски птиц и деревьев, так что, скорее всего, и не слышал объявления. Поезд, который должен был доставить нас до места работы, прибывал лишь после ланча, и по дороге на станцию, срезая путь через луг неподалеку от реки, я повстречал Чумного. Всю осень мы с ним почти не виделись, и теперь я с трудом его узнал. Он неподвижно стоял на гребне небольшой возвышенности и издали напоминал огородное пугало, оставшееся там с лета. Пробираясь сквозь снег, я постепенно начинал различать предметы его одежды: тускло-зеленую охотничью шляпу из войлока, коричневые защитные наушники, толстый серый шерстяной шарф – и лишь потом среди всего этого узнал лицо Чумного, заострившееся и красное. Его глаза через очки в стальной оправе с интересом всматривались в дальний лес. Подойдя ближе, я заметил, что под длинным коричневым брезентовым плащом с отвисшими карманами, под бриджами в красно-черную клетку и зелеными обмотками у него на ногах лыжи. Они были очень длинными, деревянными, облезлыми, со старомодными декоративными креплениями.

– Как ты думаешь, есть тропа, которая идет через этот лес? – спросил он своим мягким нерешительным голосом, когда я подошел ближе. Чумной не умел легко переключаться с одной мысли на другую, и даже при том, что мы были старыми друзьями, не видевшимися несколько месяцев, я ничего не имел против того, что он воспринял как должное столь невероятную встречу посреди широкого снежного поля.

– Не знаю точно, Чумной, но думаю, у подножия склона дорога есть.

– Ну да, наверное.

Мы всегда в лицо называли его Чумным; он и не припоминал, что когда-то откликался на какое-нибудь другое имя.

Я не мог заставить себя не пялиться на него, на его карикатурный образ путешественника-первопроходца.

– Что ты… – решился я наконец спросить, – гм, что ты поделываешь, чем занимаешься?

– Я путешествую.

– Путешествуешь? – Я осмотрел длинные бамбуковые лыжные палки, на которые он опирался. – Что ты имеешь в виду под этим «путешествую»?

– Просто путешествую. Так изучают местность зимой. Путешествуя на лыжах. А как еще ходить по снегу?

– И куда ты направляешься?

– Да никуда я не направляюсь. – Он наклонился, чтобы закрепить завязку на обмотке. – Просто брожу по окрестностям.

– На той стороне реки есть место, где можно кататься на лыжах. Оттуда к вершине холма, что напротив железнодорожной станции, протянут бугельный подъемник: держишься за трос – и тебя тащат наверх. Можешь пойти туда.

– Нет, не думаю. – Он снова принялся обозревать лес, хотя очки у него запотели от теплого дыхания. – Какое это катание?

– А что, по-моему, прекрасное. Отличный короткий спуск, а потом быстрый подъем.

– Да, но в этом-то и дело: катание на лыжах не должно быть быстрым. Лыжи предназначены для того, чтобы путешествовать по окрестностям с пользой. – Он вперил в меня пытливый взгляд. – А на том склоне и ногу сломать недолго.

– Да брось, он же совсем пологий.

– Все равно. Идея как таковая неправильна. У нас в стране исковеркано само понятие катания на лыжах: бугельные подъемники, кресельные подъемники и все такое прочее. Тебя везут наверх, а оттуда ты – вжик! – мчишься вниз, не видя даже деревьев вокруг, ничего вообще. То есть мимо тебя проносится куча деревьев, но ты их, в сущности, не видишь, не различаешь отдельного дерева. А мне нравится ехать медленно, разглядывать то, мимо чего я еду, и получать от этого удовольствие. – Он завершил свою мысль и теперь стал медленно переключать внимание на меня, рассматривая старые одежки, надетые на мне одна на другую. – Ладно, а ты-то что делаешь? – спросил он с умеренным любопытством.

– Еду работать на сортировочную станцию. – Он продолжал смотреть на меня с тем же умеренным любопытством. – Расчищать рельсы от снега. Об этом говорили сегодня во время службы в часовне, помнишь?

– Ну, желаю приятно провести время, – сказал он.

– Постараюсь. Тебе тоже хорошего дня.

– Он будет хорошим, если я найду то, что ищу, – бобровую плотину. Раньше она была где-то там, вверх по течению Девона. Интересно посмотреть, как бобры приспосабливаются к зиме. Ты когда-нибудь видел?

– Нет, никогда.

– Ну если я найду это место, может, ты тоже захочешь посмотреть.

– Да, скажи мне, если найдешь.

Общение с Чумным всегда было борьбой для семнадцатилетнего мальчишки, живущего в замкнутом мирке школы, где царит вечная конкуренция, борьбой с самим собой, чтобы не начать потешаться над ним. Но по мере того как я лучше узнавал его, победить это желание мне становилось все легче.

Взмахнув длинными бамбуковыми палками, он неспешно оттолкнулся и медленно заскользил вперед по невысокому плавному спуску; он держался очень прямо, широко ставил лыжи, чтобы не потерять равновесия, и втыкал палки в снег, как будто возводил ограду с обеих сторон, чтобы исключить всякое вторжение.

Я развернулся и побрел помогать откапывать из-под снега нашу Новую Англию для военных нужд.

Мы провели странный день, вкалывая на сортировочной станции. К тому времени, когда мы туда прибыли, снег стал серым от сажи, мокрым и тяжелым. Нас разделили на бригады, каждой руководил кто-нибудь из старых железнодорожников. Мы с Бринкером и Четом оказались в одной бригаде, но веселой атмосферой яблоневого сада тут и не пахло. Единственное, что мы видели вокруг, – это унылые краснокирпичные здания депо и складов, окружающие сортировочный двор, и мы с трудом откапывали то, что руководивший нами железнодорожник называл «подвижным составом», – мрачные товарные вагоны, прибывшие с разных концов страны и застрявшие здесь в снегу. Бринкер спросил старика, не уместнее ли теперь называть их «неподвижным составом», но тот, посмотрев на него со смутной неприязнью, не ответил. Ничего забавного в тот день не случилось, работа была тяжелой и однообразной; я начал потеть под многочисленными слоями одежды. К середине дня мы утратили свой задорный волонтерский вид и, покрывшись сажей, вымотавшись от тяжелого физического труда, казались неотъемлемой частью этого депо и этих складов. Железнодорожника мы раздражали, вернее, нервировали, а может, он просто плохо себя чувствовал, потому что и выглядел нездоровым. Он ворчал по любому поводу, все время сплевывал и в промежутках между приказными рыками гладил свой огромный, явно болевший живот.

Около половины пятого настал момент торжества. Главный путь был расчищен, и первый состав медленно загрохотал по нему. Мы смотрели, как он надвигается на нас, выбрасывая из трубы клубы пара, еще больше сгущавшие общую пасмурность.

Выстроившись в шеренги с обеих сторон пути, мы приготовились приветствовать машиниста и пассажиров. Окна во всех купе были открыты, и пассажиры висели в них гроздьями; все они были мужчинами, насколько я разобрал, все – молодыми, и все – похожими друг на друга. Это был воинский эшелон.

Перекрикивая лязг колес и сцеплений, мы вопили им что-то ободряющее, и они так же громко отвечали нам; и мы, и они оказались застигнуты врасплох. Ребята были не намного старше нас, но хотя их, видимо, только-только призвали, нам они, проплывающие мимо закопченных шеренг, представлялись отборными армейскими частями. Казалось, что они наслаждаются жизнью, их форма была новенькой, с иголочки; они выглядели чистенькими, бодрыми, и их наверняка ждало захватывающее будущее.

Когда поезд скрылся из виду, мы, трудяги, глядя друг на друга через только что расчищенный путь, ощутили какую-то пустоту, и даже Бринкеру не пришло в голову никакой уместной шутки. Старый железнодорожник велел нам разойтись по другим участкам двора, но в тот день мы больше ничего особо полезного не сделали. Скученные на этом сортировочном узле, в то время как весь мир устремляется совсем в иные места, мы казались себе всего лишь детьми, играющими в игры меж настоящих героев.

Наконец день закончился. Изначально серый, к концу он посерел еще больше: небо, снег, лица, душевное состояние – все стало темно-серым. Мы снова погрузились в старые, удручающие, тускло освещенные вагоны, ожидавшие нас, повалились на неудобные зеленые сиденья, и никто не произнес ни слова, пока мы не отъехали на несколько миль.

Когда же молчание было нарушено, то все разговоры вертелись вокруг программ летной подготовки, армейского братства, требований к призывникам, тщеты девонской жизни и того, что у нас не будет военных историй, которые можно было бы рассказывать внукам; мы строили предположения о том, сколько может продлиться война, и возмущались тому, что в такое время приходится изучать мертвые языки.

А вот Квакенбуш, воспользовавшись паузой в разговоре, объявил, что точно останется в Девоне до конца этого года, какие бы необдуманные поступки ни совершали другие, полоумные. Не встречая поддержки, он, тем не менее, распространялся о преимуществах программы физического закаливания Девонской школы и обладания ее аттестатом, о том, что базовое образование следует получать в положенное время и что лично он намерен пройти шаг за шагом весь путь до поступления в армию.

– Лично ты, – презрительно передразнил его кто-то.

– Да уж, ты у нас такой один, – добавил другой.

– А в какую армию ты намылился, Квакенбуш? К Муссолини?

– Не-е, он же краут.

– Он – краутский шпион.

– Сколько взрывчатки ты сегодня заложил под рельсы, Квакенбуш?

– А я думал, что всех Квакенбушей интернировали после Перл-Харбора.

На это Бринкер заметил:

– Его не нашли. Он спрятался под кустом и перестал квакать.

К концу дня мы все изнемогали от усталости.

Возвращаясь с вокзала в школу в сгущающихся сумерках, мы нагнали долговязую фигуру, скользившую вдоль улицы по заснеженной обочине.

– Вы только посмотрите на Лепеллье, – раздраженно начал Бринкер. – Что он о себе возомнил? Что он снежный человек?

– Он просто катался на лыжах по окрестностям, – перебил его я. Мне не хотелось, чтобы все нервное напряжение сегодняшнего дня обрушилось на Чумного. – Ну как, нашел плотину? – спросил я его, когда мы поравнялись.

Он медленно повернул голову, не останавливаясь, продолжая поочередно отталкиваться то одной, то другой палкой и продвигая вперед то одну лыжу, то другую, работая ритмично, но слабо, без размаха, как самодельный маломощный поршневой двигатель.

– А ты знаешь, да, нашел. – Он расплылся в улыбке, словно бы предназначавшейся не одному мне, но всем, кто готов был разделить с ним эту радость. – И на нее действительно интересно было посмотреть. Я сделал несколько снимков. Если они получились, я принесу и покажу их тебе.

– Что за плотина? – поинтересовался у меня Бринкер.

– Это… ну, маленькая плотина, которую он когда-то видел, она находится выше по реке.

– Я не знаю никакой плотины на реке.

– Ну она стоит не на самом Девоне, а на одном из… притоков.

– Притоки?! У Девона?

– Да так, знаешь, маленький ручеек.

Он в недоумении сдвинул брови.

– И что представляет собой эта плотина?

– Ну-у… – Полуправдой его все равно с толку было не сбить, поэтому я признался: – Это бобровая плотина.

Под тяжестью этой новости у Бринкера опустились плечи.

– Вот где нужно прятаться, когда в мире идет война. В школе для фотографов, снимающих бобровые плотины.

– А сам бобр так и не показался, – вставил Чумной.

Бринкер не спеша повернулся к нему и издевательски воскликнул:

– Что ты говоришь?!

– Ага. Наверное, я подбирался неуклюже, он услышал и испугался.

– Ну что ж. – Нарочито сочувственный тон Бринкера подразумевал величайшую иронию. – Ничего не поделаешь.

– Да, – согласился Чумной после задумчивой паузы. – Ничего не поделаешь.

– Ничего не поделаешь: мы пришли, – сказал я, подталкивая Бринкера за угол, куда сворачивала дорожка, ведущая к его спальному корпусу. – Пока, Чумной. Я рад, что ты ее отыскал.

– А как у вас день прошел? – крикнул он нам вслед. – Как потрудились?

– Как олени во время гона, – рявкнул в ответ Бринкер. – Это была сплошная зимняя сказка. – И процедил через уголок губ, только для меня: – Здесь все если не уклоняющиеся от службы крауты, так… – презрительная нотка в его голосе превратила следующее слово в ругательство: – на-ту-ра-листы! – Он взволнованно схватил меня за руку: – Все, с меня хватит. Записываюсь в армию. Завтра же.

При этих его словах я страшно возбудился. Это стало логической кульминацией неудачного дня и всего расхлябанного девонского семестра. Наверное, я уже давно ждал, чтобы кто-нибудь произнес их и заставил меня самого задуматься о решительном шаге.

Завербоваться. С грохотом закрыть за собой дверь в прошлое, сменить кожу, сломать весь былой образ жизни – тот сложный ее узор, который я плел с самого рождения, со всеми его темными нитями, необъяснимыми символами на традиционном фоне – домашнем белом и школьном голубом, – со всеми этими жилами, сплетение которых требует ловкости виртуоза, чтобы не оборвать канат, привязывающий тебя к прошлому. Я жаждал взять гигантские военные ножницы и разрезать его: чик! – и вмиг в руках у меня не останется ничего, кроме катушки ниток цвета хаки, из которых, как бы туго ни были они скручены, можно сплести только простое гладкое одноцветное полотно.

Не то чтобы будущая жизнь казалась прекрасной. Война смертельно опасна, кто спорит. Но нечто смертельное всегда таилось во всем, что меня привлекало, чего мне хотелось, во всем, что я любил. А если ничего такого не было, как, например, в отношениях с Финеасом, я сам привносил это.

Но на войне даже вопрос подобный не вставал: там смертельная опасность всегда была рядом.

Я расстался с Бринкером во дворе, он не возвращался в общежитие, поскольку обязан был присутствовать на собрании в одном из своих клубов.

– Я должен сегодня вечером председательствовать на собрании дискуссионного клуба «Золотое руно», – сказал он с презрительным видом и повторил, словно недоумевая: – Дискуссионный клуб «Золотое руно»! Мы все здесь посходили с ума, все! – Он зашагал прочь, бормоча себе под нос что-то бессвязное.

То была ночь, словно бы специально предназначенная для тяжких раздумий. Отдельные яркие звезды пронзали черноту неба, не скопления их, не созвездия, не Млечный Путь, как бывает на Юге, а одиночные точки холодного света, такие же далекие от романтики, как лезвие ножа. Они царили над Девоном, безмолвным оккупантом мягкого снега; холодные звезды-янки властвовали над этой ночью. Они не пробуждали во мне мыслей о Боге, или о матросской службе, или о великой любви, как это делало звездное небо там, дома. Здесь, в блеске этих холодных игл, я думал о решении, которое мне предстояло принять.

Зачем изображать из себя прилежного ученика, наблюдая, как война медленно пожирает то единственное, что я любил во всем этом, – мир и покой, неизмеримый беспечный покой девонского лета? Другие, всякие там квакенбуши, могли хладнокровно наблюдать, как война приближается, и впрыгнуть в нее в последний, самый благоприятный момент, как при игре на фондовой бирже. Я так не мог.

Никто, кроме меня самого, не мог меня остановить. Отринув слабые отговорки насчет того, Чем Я Обязан Девону, насчет моего долга перед родителями и всего прочего, стоя под этим безучастным ночным небом, я думал о своих обязательствах и понимал, что никому ничего не должен. Только перед самим собой было у меня обязательство принять этот вызов тогда, когда я сам решусь, и теперь момент настал.

Я живо взбежал по лестнице общежития. Быть может, потому, что перед моим мысленным взором все еще стоял образ ярких ночных звезд, этих одиночных световых стрел, пронзающих тьму, быть может, именно поэтому теплый желтый свет, струившийся из-под двери моей комнаты, поверг меня в шок. Тот случай, когда видишь то, чего совершенно не ожидал. Свет в комнате не должен был гореть. Но он, словно живой, тонкой желтой полоской струился из-под двери, высвечивая пыль и трещины пола в коридоре.

Схватившись за ручку, я распахнул дверь. Он сидел на моем стуле перед столом и, наклонившись, пытался пристроить под ним громоздкое сооружение, охватывавшее ногу, так что над столом виднелись лишь знакомые, тесно прижатые к черепу уши и коротко остриженные каштановые волосы. Он поднял голову и вызывающе ухмыльнулся.

– Привет, дружище! А где же духовой оркестр?

Все события дня растаяли, как первый ненадежный зимний снег. Финеас вернулся.