Хорошие и плохие мысли

Нова Улья

Это повесть о счастливой и неразделенной любви, о молодых людях, пытающихся быть творческими, казаться независимыми или хотя бы выдавать себя за благополучных и счастливых.

 

Часть первая

Сегодня с утра море беспокойно. Полдень. На спасательной станции эти волны с белой пеной, шипящей шампанским о берег, перепутанные клочки водорослей и оглушительный стук камней определили, как шторм такой-то силы, КУПАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО. Берег полукругом, разноцветными островками на песке – полотенца с маленькими человечками. Я спускаюсь по лестнице из 128 ступеней к морю, бреду по раскаленному песку, стелю свое полотенце. Лежу на солнце. Когда на морском берегу смотришь на солнце, видишь только жгучий белый шар, на белом небе, и глазам горячо. Я иссыхаю как ящерица, раскаленная, иду в море, прямо в волны. Когда волны велики, главное суметь осторожно, бочком войти. Плыву, стараясь, чтобы меня не захлестнуло, и не слышу ничего, кроме шума. Заплываю за буек. Здесь свобода, а волны неумолимо движутся навстречу. Я играю с грозным морем, мне кажется, что оно – кошка или судьба. Мне нравится это плаванье, когда ощущаешь себя маленькой, хищной, сбитой и крепкой. Море заставляет ощущать себя как никогда живой. Ныряю в волну и под водой открываю глаза, смотрю сквозь соль вниз. Вот она, высота, наполненная слезами. Море нежно со мной. Оно все время о чем-то рассказывает, заставляя забыть обо всем на свете.

Когда оборачиваюсь, оказывается, берег совсем далеко. Я живу… и думаю только об этом мгновении, огромные волны неумолимо надвигаются, одна за одной, я всплываю на них, покоряя. Но, кажется, уже пора плыть обратно.

Теперь волны подгоняют к берегу, а там, в рупор, как оказывается, мне, давно уже истошно кричат, чтобы срочно выбиралась из воды. Остался метр, ну, может быть полтора. Тут, наверняка, можно встать на цыпочки, чувствуя под пальцами песок и камешки. Я знала, что сегодня не утону и не умру, пусть даже и был сильнейший шторм. Сейчас я плыву и думаю об этом, а море, решив подшутить, сбивает с ног, неожиданно подкидывает меня и укрывает. Захлебываясь, кручусь в волне, вперемешку с камнями и тиной, ударяясь о дно, всего в полуметре от берега. Оно все же настигло меня именно здесь. Еле-еле цепляюсь за дно руками, захлебываясь соленой водой, выбираюсь на коленках по песку, поскорей вскакиваю и убегаю от следующей волны.

Там, за буйком, на глубине ты один и нет больше никого, никаких законов. Только ты, на четвереньках летящий над непредсказуемой высотой. Как маленький зверек или бунтарь? И неизвестность вокруг тебя. Но неужели море – опасно. Что есть слово опасность? Всего девять букв, и сколько в нем: соленая вода и раскаленное пятно солнца, брызги, пена, глубина, даль берега. Непредсказуемость, уязвимость, волны.

* * *

Мы лежим на старой софе под накидкой-пледом. Я – в узле рук, уютно пригревшись. Белые тела при белом свете дня. Время прикидывается остановившимся и все же где-то тайно движется быстрее.

Он говорит, что сейчас границы между нами размыты, что чувствует себя немного мной, будто это я смотрю сквозь его глаза. А я смотрю в окно, туда, где противоположенный дом и спутанные волосы деревьев. Скоро и это пройдет, я буду ехать в метро, усталая, удивляясь быстроте превращения настоящего в воспоминание.

Когда-нибудь после, когда завершится мозаика или достроится картинка головоломки, я пойму значение и необходимость каждого отдельного ее фрагмента. Ведь в головоломке не бывает лишних и ненужных кусочков замысловато вырезанного картона. Пойму, зачем они, но будет уже поздно. Останется лишь вспоминать все в свете прозрения и понимания истинного значения моментов. И грусти от того, что все уходит. Ибо, кажется, это и есть характерное качество всего…

Мы лежим, а кошку прогнали в коридор. Кошка молодая, хочет кота, смешно извивается и трется об ковер. Своей пушистой шерстью она уже прилично осыпала нашу скомканную на полу одежду. Каким-то образом кошка и на этот раз приоткрыла дверь, снова пробралась в комнату и вот уже пытается протиснуть свое пушистое тело межу ним и мной, важно разгуливает по моим ногам и мурчит. Я целую кошку в нос и уверяю, что после ее хозяина, люблю ее больше всех на свете. И в следующей жизни обязательно буду ее черным котом.

* * *

Около трех месяцев назад я убеждала Фила по телефону, что «мой далекий друг» Ельников хороший человек. Фил поинтересовался, что значит: «хороший человек»? Перед моим мысленным взором предстал Ельников, я стала раздумывать, что же хорошего именно в нем.

Не слишком умен, если не сказать, совсем не умен. Умеет казаться интересным. Добр, но эгоистичен и через себя не перешагнет. Нежен, но ровно настолько, чтобы получить порцию нежности взамен. Груб, когда облачко влюбленности съезжает набок. Строит глазки женщинам, сидящим за соседними столиками, зная, что это меня заденет или считая, что я ничего не замечаю и смотрю в окно. Отпускает меня одну, в ночь, добираться до дома на попутной машине. Рассказывает о знакомых женщинах. Слишком занят работой, постоянно говорит о новых проектах, о приближении выплаты гонорара. Я чувствую себя с ним немного менее одиноко, а после – опустошенной и выпитой. Мне не нравятся его друзья… Иногда начинает преследовать ощущение, что это какая-то игра. И даже не игра, а что-то примитивное, стремящееся к значимости, непрерывное вранье с потугами на правду.

Пью чай из грязных стаканов, которые извлекаю из горы немытой посуды на маленькой кухне, где на столе скатерть – кусок холста с голыми телами, нарисованными черным маркером. Чувствую и знаю: здесь побывало множество женщин и мужчин, которые пили чай из этих стаканов, мочились в этот толчок с подтеком ржавчины на дне, оставляли слизь на сером покрывале раскладного диванчика, рядом с которым на журнальный столик небрежно брошены журналы на немецком и Берроуз с неизменной закладкой на шестой странице. Я смотрю на мою макушку, тонущую за его спиной в зеркале. Его худющая спина и впалая безволосая грудь. Мои перепутанные волосы и размазанная тушь. Белесые худые тела, прижимающиеся друг к другу в зеркальной ледышке. Он говорит по телефону, а я ищу в квартирке следы пребывания других самок и иногда нахожу пахнущие псиной капроновые носки под кроватью. Но мне отчего-то хочется быть героиней этой истории, хоть это совсем нелегко, больно и похоже на колесо, бешено катящееся в тумане с холма.

Иногда мне азартно и любопытно отодвинуть краешек занавески, расспрашивая его, где он провел те три дня, почему не звонил. Приятно, что ничего не планирую и ничего не жду. Весело, что некоторые тоже ошиблись, как и я, те, другие, звонящие, когда мы валяемся на диване, или которые с ним, когда я звоню, а он односложно и бесцветно докладывает о своих делах и предлагает как-нибудь встретиться. Только иногда, по дороге домой, мне становится невыразимо тяжело от себя самой, такой иной, такой замерзающей, и я всхлипываю в поезде, несущемся по тоннелям метро на другой конец города. А потом, спустя пару дней, сама звоню, и наша история продолжается. Но это не важно, а важен нелегкий путь, пройденный мной, дабы стать главной героиней этой истории.

Вознаграждением были не печати в паспорте и не счастливое будущее, а всего лишь связка ключей от квартиры, которую он снимает. Туда я теперь могу явиться в любое время, навестить его и кошку.

Он непредсказуем и загадочен. Траектория его жизни напоминает то американские горки, то беспорядочные движения одинокого атома в безвоздушной пространстве космоса. И он заражает меня тем же ощущением жизни, тем же движением. И все же этот человек хороший. А еще он – художник. Наверное, я нужна и могу что-то дать ему. На все это Фил возражает:

– Представь, в вагон вереницей заходят нищие: «Сами мы не местные… Нас сорок три семьи на таком-то вокзале, все хотим кушать, деньги у нас украли». Ты что, поможешь всем подряд?

– Нет, обычно я даю деньги тем, кто, на мой взгляд, больше всего в них нуждается, а именно: калекам и музыкантам из переходов, играющих на аккордеонах, саксофонах, флейтах, а так же на гитарах. Или же просто людям, которые поют песни, наполняя музыкой и звуками бесцветные, душные, пахнущие усталостью, мочой и падалью трубопроводы метро.

– Но откуда ты знаешь, что именно они, а не те, что с детьми «Ребенку нужна операция», нуждаются в твоей помощи?

– Ну, тогда нам придется выстроить шкалу наибольшей нуждаемости в нас нищих и любимых, – говорю я, – мысленно прикидывая, какое место на ней занял бы «мой далекий друг», Ельников.

* * *

Я бесцельно брожу по магазинам. Сначала в «Детском мире», в очень дешевеньком отделе на третьем этаже, где разноцветными рядами висят канадские и турецкие куртки для детей. Меня поражает некрасота дешевого. Зато как душевно, в этом есть что-то уютное, согревающее. Вспоминаются похожие отделы магазинчиков из детства. Недалеко от железнодорожной станции располагался заветный универмаг – старенькое серое здание с покосившейся скрипучей лестницей. На первом этаже – отдел игрушек, едва войдя внутрь, я сразу же устремлялась туда. Заворожено замерев, разглядывала кукол, больших и маленьких, разодетых в нарядные платья. А еще плюшевых собак и медведей, машинки и кукольную розовую посуду. Хотелось всего сразу, выбрать что-то одно было пыткой, и я начинала хныкать. А бабушку почему-то тянуло в отделы обуви и одежды, где пахло резиной и дерматином, где стояли гордые ряды новых туфель, и висели разноцветные кофточки. Как-то она купила синенькое пышное платьице с рыбками «у каждой девочки должно быть нарядное платье». Большущая продавщица с белыми кукольными волосами застегивала сзади молнию. Я чувствовала себя самой несчастной в мире в этих синих оборках и длинной юбке. И поглядывала на сумку, где скрылся брючный комбинезон, придававший мне, по словам бабушки, сходство с беспризорниками двадцатых годов, будущими воспитанниками Макаренко. И по случаю покупки нарядного платья я обиженно молчала всю дорогу домой.

Хожу между рядами детской одежды, смотрю на цены, не без тревоги думаю, что когда-нибудь у меня появятся дети. Понравилась красная юбка-шотландка, захожу в примерочный «ящик», пытаюсь натянуть, но детская юбка мне не в пору – как символично. Разглядываю крошечные кофточки, рубашки, ряды лакированных туфелек и ботиночек. Они такие красивые, кажется, так подошли бы мне, но они восьмого и т.д. размеров.

В отдел неторопливо вплывает трио: родители и трёхлетнее дитя. Родители приблизительно моего возраста. Они похожи на взрослых животных, расслабленных и самодовольных. Они серьезно осматривают какую-то куртку, а дитя, пританцовывая на другом конце отдела, смотрит распахнутыми глазенками на небо и птиц в окне, тычет пальчиком, что-то воркует. Потом срывается и несется между рядами курток, курлычет, изображая индейца. Мамаша ловит его за руку, легонько шлепает, наклонившись, чуть слышно бормочет что-то на ухо. Молодой отец смотрит в сторону утомленным, пустым, отсутствующим взглядом. Я еле сдерживаю улыбку: вся эта сценка напоминает кадры из передач, посвященных жизни шимпанзе в дикой природе.

Слова «остепениться», «определиться» мне чужды. Я меряю еще две-три детские кофточки, рукава слишком коротки, спрашиваю, нет ли размера на два побольше, и продавщицы осуждающе оглядывают меня. Прогуливаясь между рядами кустарно пошитых сине-красных курток, думаю о поколениях, вырастающих в них. Так хочется жить красиво, пусть не богато, но чтоб каждое мгновение, уходящее в прошлое, было любимым, чтобы старая одежда наводила воспоминания, от которых улыбаешься, чтобы даже самые грустные мгновения были окрашены и наполнены музыкой.

На Никольской стою, ем суфле, а толпа людей движется мимо по весенней улице. Кожано-замшево-драповая. Черно-коричневая болотистая жижа толпы. За спиной Кремль – строение странной архитектуры с готическими окнами, обведенными белым кантиком, с острыми башнями, которые почему-то не тянутся в небо, но пытаются закрепиться здесь, на земле. Красный кирпич, изумрудные камешки звезд. А по улице, как по сосуду, снуют люди-частички. Кровоток города. Но сегодня светит солнце, поэтому я окрашиваю все это в оптимистичные тона.

Витрина. А в ней – голые манекены. Голые манекены тоже интересны, они не сексуальны, но привлекают внимание. В этой маленькой витрине аж три пластиковых голых манекена. Двое сидят напротив друг друга – широко расставив ноги. Третий стоит чуть поодаль. А рядом на полу разбросаны их руки.

Я в очереди в модный отдел, с одной стороны стоит одетый манекен мужчины, с серьгами в ушах, он отвел пластмассовые глаза, ведь у меня немытые волосы, это делает мой вид не пластиковым, не модным, не здоровым, не красивым, не сексуальным. Напротив манекен женщины «unisex». Во что они превращают людей? Как здорово было бы, если б люди ходили голыми. Наверняка, это бы резко уменьшило процент растворенной в воздухе лжи, количество маньяков, и рождаемость поползла бы вверх.

Модный магазин – заграница на выезде. А еще магазины сами по себе чем-то напоминают людей: снаружи – зеркальные витрины, какие-нибудь деревянные панели, вывеска, крыльцо, козырек, двери разнообразных конструкций. Входишь внутрь, и обнаруживается множество ненужного хлама, аккуратно развешенного вдоль стен под видом модной одежды. Но заставляет остаться музыка радио, прислушиваясь к песне, продвигаешься между рядами надушенного дорогого шмотья. Даже в самом никчемном магазине музыка может задержать.

* * *

И вот, именно в одном из таких бутиков, неожиданно вспоминаю, как история началась.

Приблизительно год назад, в апреле, я писала для одного тоненького журнала. В тот день, вдруг, оказалась в странной невесомости и пустоте, словно вошла в шар, где вакуум. Домой идти не хотелось, зачем-то отправилась в редакцию, просить удостоверение: может быть, тогда удастся взять несколько интервью.

Белый коридор редакции с коллажами из старых газет в больших хромированных рамках. Двери комнат. Все новое после недавнего ремонта, еще пахнет краской. Сижу в огромной квадратной комнате, заставленной лабиринтом столов, жду заместителя главного редактора, милую говорливую тетушку, которая меня неплохо знает – ведь я пишу им безумные статейки о снах и еще рассказы о любви, в каждый номер, которые выдумываю за день-другой, лежа на диване, а потом по месяцу дожидаюсь гонорара. И теперь мне кажется, что я знаю о любви все. В последнем, апрельском номере, напечатали мой рассказ «Бордовые георгины». Раскачиваюсь на сером компьютерном стуле, рассматриваю стеллаж, на котором красуются все вышедшие номера журнала, с фотографиями девушек на обложках и разноцветными подписями-заголовками. Вытаскиваю апрельский номер, не без гордости открываю на тридцать шестой странице. Вот он, мой рассказ.

Бордовые георгины.

Утро. Изморозь. Серо-коричневая умирающая зима плавно на цыпочках отступает, наполняя кровь кипящими, борющимися и любящимися демонами.

Рассудок остался на кухонном столе. Лениво лежит рядом с чашкой недопитого кофе. Свободное, мягкое и пушистое – новая Я, ощутила в себе искры, острые зубки и когти. Стала котенком, который бьется из стороны в сторону, ища пространство вырасти в блестяще-черную кошку.

Еду на метро в университет. Вокруг серьезные люди, скованные целями, планами и долгом. Рассудком. Их глаза убегают, смотрят в пол, упираются в книги, рассматривают катышки на одежде. Нечаянно встретившись друг с другом, поспешно разлетаются в разные стороны. Каждый едет один. В своем полусне.

Прохожие, машины, здания, я, – все тает, все минутно, все мы – призраки, мечты могучего воображения, рассеивающийся дым, абсурд. Город-мираж, по его улицам тихо и нежно ходит Любовь. Воздух наполнен ароматом ее духов с ноткой пряной истомы. Одежда, шторы, скатерти столиков в кафе пропитаны дымом ее сигарет, и сладкий пепел лежит на черном мокром асфальте, на руках, плечах, губах людей, не подозревающих о ее близости. Проходящих мимо, погруженных в свои мысли. Вдруг, неожиданно, проскользнет и исчезнет за поворотом краешек ее темно-вишневого платья. А я мучаюсь, бегаю за ней, хочу увидеть ее лицо.

Лекция. Зал амфитеатром. На сцене за кафедрой что-то говорит лектор. Рядом со мной за изрисованной каракулями партой сидит сокурсник Вася. Он молодцевато рассказывает, как вытаскивал свою машину из кювета. Я с пониманием киваю в такт его рассказа. А сама представляю Васю, долговязого, наивного, с большими зелеными глазами, катающим маленькую жестяную машинку по паркету. И мне смешно, но я стараюсь казаться серьезной, чтоб, засмеявшись невпопад, не обидеть его. Все вокруг жужжит, я чувствую слабость и тяжкое растворение в полусонной лени. Вдруг, накатывает и захлестывает волна шума, гогота, хора нарастающего числа голосов, шелеста: лекция закончена. Сокурсники группками, кривляясь, гогоча, задирая друг друга, покидают зал. Амфитеатр пуст. Я стою внизу, у сцены-кафедры и смотрю вверх на полукруглые ряды парт и скамеек. На самом верху Вася поспешно укладывает в рюкзак тетрадку, так и не открытую сегодня.

– Подброшу тебя до дома? – вроде бы небрежно бросает он.

– Если тебе не трудно, спасибо, – вроде бы скромно отвечаю, рассматривая линолеум и свои ноги в черных кожаных ботинках на толстой рифленой подошве.

Болтая о чем-то на ходу, не замечаю, что уже в машине. Еду, разглядывая тающую улицу, иногда искоса, украдкой изучаю Васю.

– Что завтра делаешь?

– Сажаю георгины на даче. Очень люблю георгины, особенно темно-бордовые, пушистые.

– Да ну, траурные цветы. Уж лучше пионы или тигровые лилии.

– А мне больше нравятся георгины…Они строгие. Цветут осенью, под дождем.

– А вечером приедешь – может, сходим в кино?

– Ладненько, я тогда звякну.

Мы молчим. За окном – магазины с вывесками, светофоры, пешеходы, весенняя уличная суета. Вдруг, вижу, что Она идет по тротуару, босиком, в длинном, легко развевающемся от быстрой ходьбы платье темно-бордового цвета. Кудряшки золотистых волос прыгают на плечах. Куда-то спешит, сталкивается с идущими навстречу людьми, не замечающими ее.

– Ты не остановишь машину?

– Что?

– Пожалуйста, останови машину.

– Я что-то не так сказал?

– Пожалуйста, останови, – кричу я.

– Что, прямо здесь?

Он боится очередным вопросом окончательно разозлить или расстроить меня. Останавливает. Выскакиваю из машины, даже забыв попрощаться.

Бегу за Ней. Она идет медленно и плавно, никого не замечая. Почти догнала, но она заходит в полупустой автобус, который увозит Её неизвестно куда, прочь. Кто-то плеснул воды на акварельную картинку, все поплыло. От разочарования потерялась, не могу понять, где я, бесцельно хожу по улицам, разглядываю витрины, читаю объявления и афиши. Смотрю в занятые чужие глаза.

Возвращаюсь домой рассеянная, не могу вспомнить, где пакет с клубнями георгин... вяло звякнул пейджер – это шофер отца уже подъехал к дому и ждет меня… Мы едем через серо-бурый пригород на дачу… Кладу клубни, похожие на растопыренные толстые пальцы, в землю… перепачкалась, пролила на себя полведра воды – так бывает, когда мысли где-то не здесь. Ведь в переулках города, на каменной мостовой, еще не смыты холодным дождем следы ее босых ног, пепел ее сигарет.

Долговязый Вася смущенно дарит мне желтую розу. Его рука едва заметно дрожит. Не люблю желтый цвет, боюсь, бегу без оглядки от любого оттенка. Благодарю Васю и, улучив момент, незаметно бросаю розу на заднее сидение. Мы едем в кино. За окнами – вечереющий город, деревья в гирляндах горящих фонариков, как будто цветущие звездами. Темные силуэты людей, освещенные витрины. Высоко-высоко, непонятно где, звучит тонкая, щемящая нота.

В маленьком кинозале кроме нас еще человека три-четыре. Старый черно-белый фильм. Я внимательно смотрю, а Вася дремлет, положив голову на руку. Дерутся. Убили. Мне жутковато, я прижимаюсь к Васе. А он, истолковав мое движение совершенно иначе, сжимает мою руку и гладит. Его рука влажная. Наши щеки трутся, мы целуемся в губы. Он взволнованный и милый. Наши руки обнимаются и танцуют. Мне тепло и до неприличия хорошо. Кто-то, одиноко сидящий впереди, вскакивает и направляется к выходу. Свет, прорвавшийся из открытой двери, освещает выход и человека в темно-бордовом платье, «это же Она!», поспешно вырываю руку из теплой Васиной руки и бегу вослед. Безмолвно ношусь за ней по бесконечным лестницам киноцентра. Она плавно, но необыкновенно быстро спешит, не оборачиваясь, к какой-то неизвестной мне цели.

Полутемный коридор. Протянуть руку, схватить за золотистые волосы, больно – зато увидеть ее лицо, узнать, какая Она. Кто Она. Мы быстро идем по коридору, расстояние сокращается, она открывает одну из боковых дверей, скрывается внутри, через минуту за ручку двери с медной табличкой «Кинофонд» хватаюсь я, но комната заперта. Я дергаю дверь – закрыто; подбегаю к соседней, дергаю – заперто; мечусь между закрытыми дверями, не понимая, где же Она, куда же Она сбежала от меня на этот раз. Все двери заперты. В полутемном коридоре душная, соленая, плачущая тишина.

Повесив голову, спускаюсь по лестнице. Встречаю растерянного Васю. Мы стоим на ступеньках и, молча, смотрим в глаза друг другу. Его глаза влажные и блестят. У него несчастный, виноватый и взволнованный вид. Я целую его в щеку:

– Все хорошо, – а про себя прибавляю – «малыш».

И мы выходим на улицу, так и не узнав, чем же закончился фильм. Подморозило. Если будет холодать, георгины не вырастут. Вася, счастливый, что-то рассказывает… а Она где-то совсем близко, даже шелест ее платья слышен.

Смешная девушка с двумя детскими косичками в бордовом шерстяном платье смотрит на меня своими черными глазами, нахмурив бровки. Улыбнулась. Это я примеряю только что купленное перед зеркалом. Мой пес носится вокруг, лает, просит, чтобы я скорей пошла с ним гулять.

Парк. Серо-черный. Голые деревья тянут в небо корявые многопалые ветви. Пес нашел подружку, похожую на него дворняжку, они сначала обнюхали друг друга, смешно помахивая хвостами, а теперь носятся по парку, играют, нежно кусаются, лают. Я сижу на спинке скамейки, грязно-белое сидение усыпано коричневыми прошлогодними листьями. Сзади подкралась Она. Гладит меня по голове. Я притаилась. Резко схватила ее за рукав, хочу увидеть ее лицо. Она отвернулась, змейкой вырвалась, оставив оторванный кусок манжеты в моей руке. Бежит прочь, хлюпая по лужам, по тающему серому снегу. А я стою и смотрю ей вслед. На фоне серого неба – черные стволы лип. По грязи босиком бежит Она вглубь парка, ее легкое темно-бордовое платье и золотистые кудри мелькают меж черных стволов. Сжимаю обрывок. Распахиваю ладонь, но в ней оказывается бордовая георгина, которая увядает на глазах.

Мы с Васей одни у него дома. Вечер. Тихо. Стоим на балконе… Темные химеричные деревья, дом напротив с редкими светящимися окнами. Неожиданные уличные звуки. Весенний ветер. Запах талого снега. Вася задумчиво курит. Потом, вдруг, бросает сигарету и притягивает меня к себе. Долгий поцелуй. Как же тепло.

Мы мурлычем друг другу всякие нежные глупости. Совершенно счастливый, он провожает меня до дома, то и дело, сминая и целуя. Вырываюсь. Кусаю его в губы. Убегаю в ночь.

– Любви нет, а есть только инстинкты, расчет да разврат, – отвечает бабушка на мои расплывчатые расспросы.

– Жаль, – грустно говорю я, пью сливовый компот и думаю о Любви, которая ходит по улицам призрачного города. Может быть, она-то как раз и существует, а всего остального, включая нас, не было, нет и не будет. Все мы – лишь дым, готовый рассеяться и исчезнуть в любое мгновенье туман, абсурд.

Молчаливый спутник, Вася, послушно сопровождает меня по бестолковым киношкам, где я отдыхаю от безумной и бесплодной погони, поглощающей меня все сильнее с каждым днем. Она появлялась лишь несколько раз, мельком. Оставила жесткий, вьющийся, пахнущий истомой и сандалом волос на расческе. Как-то утром украла мою губную помаду, юркнула в открытую форточку и убежала в небо. На голубом, чистом… ее легкость. Стремительный и игривый бег по воздуху ввысь. Снова не разглядела лица, но, вглядываясь Ей вослед, я поняла, что Она – самая реально существующая выдумщица, когтистая кошка, бесстыжая нежница, озорная абсурдница. Чокнутая в темно-бордовом платье. А можно проще – Любовь.

Я рассеянная, почему-то у меня тяжело на душе. Сокурсник на днях сказал по секрету, что Вася болен мной. А я ответила на это, что все они – мартовские коты, и цитировала бабушкину фразу об инстинктах, расчете и разврате. Вася тоже рассеянный и задумчивый, мы больше молчим, когда он подвозит меня на машине до дома.

Какой-то сегодня беспорядочный день. Мы сбежали с занятий, толкаемся в магазинах, пьем чай в кофейне, он подарил мне желтого игрушечного тигренка, наконец-то нашлись часы, которые понравились и мне, и ему.

– Вот ты и перестал быть счастливым, – сказала я, разглядывая поблескивающий циферблат. Тонкая золотистая стрелка безостановочно бегала по кругу.

– Почему же перестал, у меня есть ты. Ты у меня есть?

– Да, конечно, если я только вообще есть.

Вечером еду на дачу. Упросила шофера и теперь веду машину сама, сквозь весну. Думаю о Васе, мне тепло и нежно. Серая дорога, с шумом проносятся мимо машины, полосатые заправочные станции, светофор. Перекресток. На перекрестке стоит Она. А, может быть, Она – всего лишь плод моего воображения, сколько можно бегать непонятно за кем? И я тону в мыслях о милом, милом Васе.

Из-за угла вылетает темно-синяя машина. Торможу изо всех сил. Уже поздно. Она, обернувшись на звук визжащих по асфальту шин, смотрит с тревогой. У нее мое лицо. Боже, какая боль! Через минуту я перестаю быть где бы то ни было.

… где-то там, далеко-далеко – бордовый бархат и георгины. Вася смотрит на золотистый циферблат своих новеньких наручных часов. И меня больше нет. А по призрачному городу разгуливает Смерть, развратница с распущенными золотистыми волосами и растекшейся тушью. В темно-бордовых лохмотьях. Превращая все в дым, разводя и разлучая всех вокруг.

Наконец, явилась оживленная и говорливая тетушка, заместитель главного редактора. Гонорары за последние номера никак не начислят, я намеками и напрямик прошу выписать мне удостоверение и обещаю за это принести что-нибудь необыкновенное. Она понимающе кивает, делает бодрый приглашающий жест и ведет в соседнюю комнату. Здесь бежевые, крашенные водоэмульсионной стены, серый ковролин и возле окна – необъятный зеленый компьютер на пластиковом столе. Вдруг, по волшебству, по мановению руки тетушки-зама, от компьютера отделяется движущаяся деталь, тоже зеленая. Меня представляют главному художнику журнала: «Познакомься, наш главный художник, Коля Ельников. Коля, нарисуй автору какое-нибудь удостоверение и не забудь выставить на нем печать журнала, да пожирнее». Он снова исчезает, принимается что-то прилежно выстукивать на компьютере. Стою рядом, без интереса разглядываю это блеклое худое создание. Из большого принтера выезжает мое удостоверение и я, тихо распрощавшись, иду за подписью к доброй тетушке-заму. А ее опять нет. Что ж, подождем, спешить мне некуда – снова терпеливо покачиваюсь на стуле, разглядывая разноцветные обложки журналов.

Этот блеклый бесшумно возникает в комнате, будто вползая или паря по воздуху. Садится рядом и начинает воспитанно и дружелюбно разговор о предстоящем номере и проблемах с гонорарами. У него тихий хрупкий, улетающий голос. Я говорю, что работаю внештатно, он небрежно приглашает меня завтра на вечеринку в какой-то клуб, где соберется много народа из разных редакций. Ухватываю последнюю фразу. В тайной надежде осуществить свою мечту – постоянное место сочинителя рассказов о любви и стабильная зарплата – с удовольствием принимаю приглашение. Между тем, приходит добрая тетушка, ставит свою подпись, я укладываю новенькое удостоверение в сумку и медленно направляюсь к выходу. Он ловит меня в лабиринте коридора и небрежно бросает:

– Кстати, делать особенно нечего. Я сейчас иду обедать. Хочешь, пошли вместе.

Через минут пять мы, как давние знакомые, ловим машину, несемся по Москве от Беговой к Арбату. И там плутаем по пыльным, окутанным апрельским солнцем переулкам.

* * *

В «Кризисе жанра» полумрак и черные деревянные стены. Мы сидим за черным деревянным столом. Очень мало людей, обычно здесь столпотворение по вечерам и в выходные. Он рассказывает своим тихим, чуть дрожащим, струящимся голосом. Узнаю, что передо мной внук какого-то генерала, его дед дошел в войну до Берлина, остался там, женился, служил в посольстве. Теперь в Берлине у него родители и брат. Он учился в Берлине в художественном колледже и с шестнадцати лет живет один. А в восемнадцать, после несчастной любви и провала на экзамене взял, да и переехал в Москву. С билетом в один конец и небольшой спортивной сумкой. Сначала скитался по чердакам, жил в разрушенном старинном особняке без крыши, точнее, крышу заменяло небо. Зато в его распоряжении было шесть просторных комнат с отсыревшими обоями. Потом особняк окончательно списали под снос, а всех нелегальных самовольных жильцов – разогнали. Продавал на Арбате картины, которые рисовал вечерами, где уж придется. Со временем стал ходить в клубы, там перезнакомился с разными известными людьми, работал в рекламном агентстве, потом стал главным художником журнала. Вся эта история заставляет меня присмотреться к нему внимательнее, я испытываю уважение и нарастающий интерес к этому человеку. Мне надоели простые истории и плоские однозначные персонажи.

Мой дед тоже когда-то дошел до Берлина, работал военным врачом в госпитале, который располагался в старинном замке. Там родился и жил до шести лет мой отец, родным языком которого стал немецкий. Потом мой дед вернулся, хотя его и уговаривали остаться еще на некоторое время: работать врачом, продолжить научные исследования, начатые еще до войны. Дед все же вернулся домой, в Москву, привезя с собой всякие забавные безделушки, напоминавшие ему о войне и о победе. С тех пор в доме много немецких книг и памятных вещиц, вроде бонбоньерки, пепельницы, бронзовой статуэтки Дона Кихота. И еще есть большая напольная ваза из какого-то редкого стекла, тоже привезенная дедом из послевоенного Берлина, на память.

* * *

Пухлые губки, косая челка бесцветных, похожих на солому, волос, близко посаженные остренькие и настороженные темно-зеленые глаза. Где же я могла видеть это лицо? В нетерпении и замешательстве принимаюсь листать воображаемый каталог фотографий с лицами, встречавшимися в моей жизни. Лица, лица, личики. Мелькнувшие вдалеке и задержавшиеся на мгновение. Лица, показанные крупным планом, застрявшие в памяти, запутавшиеся и накрепко оставшиеся в ней. И вот, наконец, вспоминаю.

Раз в крещенский вечерок и я гадала. Одноклассницы рассказали, что под кроватью надо построить из спичек подобие колодца, положить рядом с ним закрытый навесной замок, а ключ спрятать под подушку. Тогда будущий суженый непременно принесет запасной ключ от замка, который у него, конечно же, есть. Этот вариант мне нравился больше, нежели наесться на ночь соли и ждать пока во сне вышеуказанный принесет стакан воды. Я уложила ключ под подушку, долго ворочалась, но в итоге кое-как уснула. И что же? Долгое время ничего не было. Вообще никаких снов, только темно-сизый, непроглядный туман. Потом из сумерек вышел некто. Странный-престранный, совсем не такой, кого я могла ожидать, такой, что я даже не знала во сне, радоваться или сокрушаться. Вышел из тумана высокий, худощавый и удивительно гибкий человек. Остановился. Стоял в серой дымке, слегка покачиваясь, усмехался каким-то своим мыслям. Помолчал-помолчал, потом с издевочкой, нагло заявил:

– Я, знаю, что сейчас у тебя никого нет, – качнулся, осмотрелся по сторонам, отшвырнул в сторону окурок. И слегка зловеще (или мне во сне так показалось) добавил, – Ну, вот я и пришел, – далее, как в фильмах, крупный план: соломенная челка и острые, колючие, болотного цвета глаза.

Я проснулась разочарованной. Решила, что не то гадание выбрала. И вот сегодня встретила очень похожего, загадочного персонажа. Сижу напротив него за черным деревянным столом, беспечно озираю редких полуденных посетителей «Кризиса жанра». Искоса наблюдая за своим новым знакомым. Мне любопытно, что же будет дальше. И все это затягивает меня в темный туннель, в какую-то новую историю.

* * *

Вечером следующего дня почти бегу вдоль окон кафе «Дели-Франс». У двери высоченный и до безобразия тощий Коля ждет меня в съехавшей набок, защитного цвета фуражке из вельвета. Улыбаясь, он целует меня в щеку, а точнее, чуть ниже, в уголок губ, будто мы знаем друг дружку уже много лет. Не успели сесть за круглый столик возле окна, появляется его друг – Леонид, как оказалось, второй заместитель главного редактора их журнала – с какой-то вертлявой девицей. Мне не понравилось, что Леонид удивленно окинул меня с ног до головы, будто в этом самом плетеном кресле должен был сидеть кто-то другой (так потом и оказалось), и как он весь вечер бросал на меня иронично-изучающие взгляды, которые очень не люблю – сразу чувствуешь себя срезом червяка под стеклом микроскопа. Кому какое дело, кто я. До этого вечера я считала, что такие изучающие, проникающие вглубь взгляды имею право бросать только я. С моей претензией на знание глубин человеческой природы и интуицию: как-никак, начинающий писатель, специализирующийся на пронзительных историях о любви.

И вот, два блеклых молодых человека, какие-то несуразные и придурковатые персонажи, старательно пытающиеся кого-то из себя изобразить, плюс девица – художник-модельер, слегка подвыпившая, явно случайная женщина, с интересом изучают меня и, многозначительно посмеиваясь, переглядываются.

Посидели, посидели да и отправились в клуб «Четыре комнаты». Люблю гулять в центре ночной Москвы, когда она вся в бижутерии огней и вывесок.

* * *

На Красной площади пришлось остановиться: в темноте шла репетиция предстоящего парада, посвященного 9 мая. Перед мавзолеем стояли военные машины, в сумраке на фоне кремлевской стены с грохотом шагали ровные ряды солдат, похожих на заводные манекены. Люди в военной форме суетились с рациями, всюду проникал запах кирзы и резины, и в ночи цвет хаки выглядел почти черным. Как тревожно выглядит множество поблескивающих пуговиц, как жутко звучат одновременные шаги тысячи ног организованной лавины людей. Казалась, мы угодили прямо в экран, идет какое-то кино, сценария которого я пока не знаю, и что требуется от моей роли – тоже. Военные возле ограждения не поддались уговорам, не пропустили нас, пришлось идти в обход – темными переулкамик гостинице «Балчуг», где находится клуб.

По дороге, не зная, о чем обычно говорят, направляясь на вечеринку в клуб, я рассказывала Коле сказку про Горе. Есть такая русская народная сказка. К одному бедному мужику ни с того, ни с сего стало наведываться Горе, тащило в кабак, пить. Мужик сначала терпел, подчинялся, потом как-то взял, налил вина в кувшин и говорит Горю: «Полезай и пей». Горе влезло в кувшин, мужик его, как джина, закупорил. И бросил в реку. А у меня тоже как-то раз не все ладилось, и я кинула в Москву-реку маленькую глиняную вазочку с предполагаемым Горем. А подруга, наполовину кореянка, Кимса, когда я ей рассказывала эту сказку, вдруг, спросила, а что делать, если Горе заключается в любви к недостойному человеку.

Я все это тараторила, а Коля шел рядом, молчал, слушал, недоумевая, зачем я ему все это рассказываю. А я просто пыталась себя развлечь. Не люблю ходить, молча. Люблю болтать без умолка, заговаривая людей до одурения. Кстати, обычно Коля подписывает свои работы на немецкий манер: Ельникофф.

* * *

Около клуба ошивалось много журналистов, богемных, какбыбогемных, опустившихся и совсем уж сомнительных личностей. Было темно и сыро. Нас пустили внутрь. Из темноты – в дымно-табачную атмосферу, в оглушительный грохот музыки. Оказалось, в каждой из четырех комнат музыка играла разная.

В круглой комнате на потолке висел прожектор-шар, освещая прохладный полумрак мечущимися блестками. Я сидела рядом с художником, наблюдала за танцующими людьми и огоньками, беспорядочно мерцающими на их лицах. Кто-то уходил, кто-то подходил, Коля здоровался со знакомыми, перебрасывался с ними несколькими словами, как я поняла, никаких работников редакции на вечеринке не было. Значит, меня обманули. Я была разочарована. Сидела тихо и удивлялась, как хитро меня сюда затащили: «вечеринка редакции, будут люди из разных журналов», а ведь иначе я скорей всего и не пришла бы.

Зазвучала другая музыка, комната постепенно опустела. Мы сидели вдвоем. Я заворожено наблюдала движения светлячков лампы и не думала ни о чем. Сидящий рядом, видимо, думал о чем-то и очень медленно, медитативно поглаживал мою коленку. Я соврала, что у меня есть любимый человек. Бывший сокурсник, Вася. Тогда, неожиданно, он очень уверенно и грубо обнял меня, уложил руку с длинными костлявыми пальцами, похожую на большущего паука, мне на грудь, впился губами в мои губы. И заявил:

– У меня тоже есть девушка, Евгения, – и к моему изумлению нагло добавил, – ничего страшного, будем любовниками.

– Нет, не будем, – возмутилась я, – а ты, наверное, не любишь свою девушку?

– Вот именно! Не люблю.

– А ты кого-нибудь вообще любишь, кроме себя?

Он сказал, что любит свою бывшую одноклассницу, которая осталась в Берлине.

– Я делал все, что мог, из кожи вон лез. Но она так и не полюбила меня. Я больше не мог оставаться в городе, где каждая скамейка, улицы и дома – все напоминает о ней. Я уехал. Поначалу писал ей каждый день длинные письма, потом накопил денег, ездил туда, но она оставалась такой же холодной, сказала, что не может меня полюбить и даже сама не рада. Она никого не любит. Просто живет и рисует картины.

Мы, молча, движемся вдоль реки в сторону Арбата. В темноте на набережной чугунный шар разрушает старый особняк, слепо, черными дырами своих окон наблюдающий за нами и рекой в последний раз. Мы пробегаем мимо, чтобы пыль и песок не попали в глаза и волосы, а осколки кирпичей умершего дома не задели нас. Разгоряченный совместным бегом, он сжимает меня, притягивает к себе и умоляет поехать к нему. Развязно заявляет, что никакого молодого человека у меня нет. Что меня видно насквозь. А я говорю, что не хочу сегодня ехать к нему. И не поеду. Но это не мешает нам идти в обнимку по ночной набережной мимо черной ленты реки.

Остановились. Стоим на лестнице моста. Я в его чудной вельветовой фуражке. Тремся носами. А кругом – сине-серая тающая ночь, сизый мост, лестница. Москва мигает очами утренних огней. Или, как у Бродского – розами фонарей, хотя, когда они светят голубым, больше напоминают васильки.

У Манежа голосуем. На заднем сидении ругаемся, будто бы знакомы давным-давно.

– А что же это твоя девушка, Евгения? Небось, ждет звонка!

Он зловеще бормочет, что с ней у него все только начинается, а сейчас она как раз поехала отдыхать на море.

– Она тебя любит?

– Говорит, что любит.

– Иногда это отличный способ привязать к себе человека, – болтаю я, а он отстраненно смотрит в окно.

Тогда я объясняю, что он совершенно не в моем вкусе. Но, кажется, мы могли бы быть друзьями. На это он, оскалившись, шипит, что друзья ему не нужны, а нужна любовница. Мы совсем разругались, сидим по разные стороны заднего сидения, отвернувшись друг от друга. Возле своего дома я выскакиваю из машины с уверенностью, что никогда больше его не увижу.

* * *

Дома я злюсь, наливаю чай. Пью, смотрю в окно. В стекле мое отражение с чашкой в руке. В доме напротив, на пятом этаже, как всегда не зашторено окно и включен компьютер – васильковый цвет экрана и рябь. Видимо, кто-то спит, забыв выключить. Или работает ночью.

Странно, что именно сегодня, ранним утром, оставшись наедине с собой, я впервые задалась вопросом: «кто я» – скользя взглядом по темным крышам домов. Кто я, куда иду, и туда ли, куда действительно хочу? Пока повернуться и сменить направление не поздно. Вслед за тем захлестывает неуютное ощущение от прошедшего вечера. Это какая-то чужая история, которая не должна была приключиться со мной. Вдруг, становится по-детски обидно: «мне не нужны друзья, мне нужна любовница», – это он говорит мне. Чувствую себя какой-то уцененной ношенной блузочкой в магазине second-hand. Долго ворочаюсь, бормочу возмущенные запоздалые колкости, никак не могу заснуть от обиды и злости.

* * *

На следующий день одна отправляюсь в кино. Все мысли только о том, где бы найти сюжет будущего рассказа. Я же обещала доброй тетушке-заму принести что-нибудь необыкновенное. Ищу историю. Разглядываю людей вокруг.

Внутренний фон накладывает на глаза какую-то незримую пленку, сквозь нее лица, предметы, улицы, здания меняются. Картотека пленок в моей голове. Они вкладываются, как кадры, в особый диапроектор. На белом полотне экрана отображается нечто. Пленка сытости. Довольства. Розовые стекла. Грусть и апатия. Критика всего окружающего. Желтые стекла. Черно-белое. Логичное. Иррациональное. Клетчатые и полосатые. Выборочные. Выделяющие. Я передвигаюсь в своей плоскости людей и лиц. И вижу лишь то, что хочу сейчас. Все это диктуется особенностями выбранной пленки.

Интересно, смогу ли я однажды увидеть все по-другому. Сразу. Правдиво. Со всех сторон. Почувствовать, как «все сразу» притягивает к земле неизмеримой массой. Тогда придется видеть не просто старушку с авоськой, мирно бредущую мне навстречу по такой-то улочке. Но увидеть необозримую массу, вдавившую ее в нее саму. И разложить компоненты. Школа. Первая любовь, первый аборт, гражданский брак, совместное имущество. Война. Работа, терпение и труд. Сын спился после армии, внук просит денег: «Бабуль, маме опять задержали зарплату». Свобода, ограниченная вещами. Медленно, годами, мы проявляемся в тех, какими, в итоге стареем и умираем. И руки извне день ото дня все отчетливей прорисовывают наши лица.

Надо писать новый рассказ. Нужен главный герой, нужен сюжет, а на душе тоска и пустота. Нет постоянной работы, денег в обрез и еще этот странный тип, наглый художник с немецким гражданством. Редактор пометил на двух рассказах «красиво, но неправдоподобно» и попросил прислать что-нибудь другое. А мне так хочется создавать красоту. Пусть и неправдоподобную. И еще – чтобы мои истории были теплыми. Я хочу быть ангелом-хранителем и делать своих героев счастливыми.

Хотя почему бы не попробовать другой метод – написать что-нибудь прямо из жизни, не придуманное, не приукрашенное, как есть. А героями сделать обычных людей. Вот я и ищу героев своей будущей повести.

В кассах Киноцентра на Краснопресненской – давка. Покупаю билет, даже не спросив, на какой именно фильм, мне все равно. «В зал номер три, пожалуйста». Почему-то последний билет, все раскупили.

В зале темно, фильм уже начался. Название, по странному совпадению: «Небо над Берлином». Про акробатку, которая летала под куполом цирка с искусственными крыльями. В нее влюбляется ангел, живущий на крыше собора святого Павла в Берлине. Он чувствует ее одиночество, читает ее мысли, приходит к ней во снах. Цирк закрывается, девушка-акробатка остается совсем одна, не знает, куда ей теперь идти. И тогда ангел отказывается от вечности, чтобы стать обычным смертным человеком и быть с ней.

Фильм начинается словами, которые могли бы быть хорошим эпиграфом, я записываю их на всякий случай в записную книжку:

«Когда ребенок был ребенком, у него ручки свисали вдоль тельца, так он и ходил. И хотелось ему, чтобы этот ручеек был речкой, речка – многоводной рекой, а эта лужица – морем.

Когда ребенок был ребенком, он не знал, что он ребенок, его все воодушевляло. И все души были для него единым целым.

Когда ребенок был ребенком, была пора задавать такие вопросы: почему я – это я, а не ты? Когда началось время и где кончается пространство? И не сон ли всего-то наша жизнь? Может быть, это только иллюзия мира, не настоящего мира? И существует ли на самом деле зло и люди, которые по-настоящему злы? И как может быть, что я, будучи самим собою, раньше не был самим собою? И как может быть, что я, будучи самим собою, когда-нибудь буду тем, кем сейчас не являюсь?»

Повезло же девушке-акробатке, а еще режиссеру и сценаристу. Вот это история! Мне хочется верить в любовь, и я верю, что так может быть. Что когда-нибудь подобное может случиться и со мной, – найдется ангел, который поймет, полюбит меня и спасет.

И когда-нибудь потом я обязательно напишу про это.

* * *

Вечером звонит Коля, как ни в чем не бывало, болтает всякие новости редакции. Что гонорары так и не начислили. И еще, что сегодня компьютеры редакции нечаянно подцепили новый вирус. Теперь вся система на два дня вышла из строя. Почему-то слушаю его, смеюсь, не бросаю трубку, не даю понять, что обижена. Неожиданно, он сбивчиво просит прощения за вчерашнее. Говорит, что у него поехала от меня крыша, и он сам не понимал, что вытворяет. Желая загладить вину, кротко приглашает завтра на выставку фотографий.

Я опаздываю, иду быстро-быстро, а потом почти лечу через парк. Сквозь свежую листву светит солнце, как золотой глаз с длинными ресничками лучей. Я бегу мимо черных и серых стволов, чувствую, что жива, мелькают ветви с сочными нежными листьями, земля, камешки дорожки, клочки неба, голубого-голубого и чистого, что, как ни старайся, такое не нарисуешь. А где-то в городе, в центре ждет меня пока непонятный человек, он как будто читал мои мысли, понял, что был не прав, извинился, и меня уже тянет к нему. Сейчас я верю, что жизнь прекрасна. Мне кажется, что это и будет именно та история, где все получится.

Станция метро Кропоткинская похожа на античный храм. Почему-то всегда здесь вспоминаю тот день, когда проснулась в гостинице, у подножья горы Парнас. Было раннее утро, свежесть неба тянула на балкон, мельком увидеть и навсегда запечатлеть в памяти вершину горы. Я двигалась в полусне. Вдруг, сильный удар, съезжаю на пол, сжимаюсь, так сильна эта боль. Вход на балкон был закрыт дверью из прозрачного, толстого стекла, которое я не увидела. Чувствуя боль, я смотрела на Парнас, недостижимо и гордо взирающий на меня.

В центре ярко освещенного, белого зала метро, долговязо прижавшись к колонне, ждет меня Коля в своей причудливой фуражке и в вельветовых штанах болотного цвета, с подтяжками a la Titanic, недавно вышедший и всеми любимый фильм. Он дарит мне белую розу. И в знак примирения на ломаном английском поет какую-то песенку.

Мы идем на выставку в Манеж мимо строящегося Храма Христа Спасителя, о чем-то говорим, я не замечаю улицы, а только вслушиваюсь в первые аккорды какой-то музыки.

– Знаешь, в Москве такие девушки, чуть что – сразу прыгают щучкой в постель. А ты ни на кого не похожа. Тот таксист, что нас вез, сказал, что я ничего не понимаю, что такая девушка, как ты, встречается раз в жизни. Он сказал, чтобы я бросил всех ради тебя. Он думал, что ты моя девушка, что мы давно знакомы.

* * *

На выставке фотографий в Большом Манеже мы ходим, будто пришли порознь. Каждый в своих мыслях. Я смотрю на фотографии, удивляясь, скольким люди жертвуют, желая прорваться к славе. Особенно поразил стенд «Fashion на кладбище»: могилы со свежими венками, а на переднем плане женские фигуры в черных прозрачных одеждах. Я спрашиваю Колю, нравится ли ему это. А он спокоен, его ничего не удивляет. Наблюдаю за ним искоса. Все больше и больше кажется, что он похож на вампира. В нем есть что-то дрянное, отталкивающее, холодное. Он истощенный. Голодный. Надломленный. Его кожа серо-зеленого цвета.

Зато мне очень понравилась одна фотография – рисунок на стене храма святого Павла – углем. Перед ней Коля принялся рассказывать, где они с родителями живут, произносил какие-то немецкие названия улиц. Под впечатлением от вчерашнего фильма, конечно же спрашиваю, смотрел ли он «Небо над Берлином». А он заявляет, что даже был на премьере, во Франкфурте.

– Вот, видишь, в стоящих работах все натурально, максимально приближено к жизни. Кажется, что снимок сделан случайно, без всякой предварительной подготовки, – с видом знатока объясняет он.

– Интересно, а если так же писать – не зная, что будет на следующей странице. Без всяких планов и задумок. Как будто диктует сама жизнь.

Он не ответил, потому что, погруженный в собственные мысли, разглядывал название какого-то коллажа. Роза завяла, мы незаметно оставляем ее в Манеже. На полу.

После выставки пошли в недавно открывшийся на Тверской клуб «Территория», пили кофе, он показывал альбом с фотографиями своих работ. Мне больше всего понравился один рисунок: на голубом холме, обхватив колени руками, грустит малюсенький, в бейсболке, ангел.

И тут немного потеплевший, разоткровенничавшийся Коля признается, что у него огромные проблемы с паспортом, с пропиской, с работой. Есть одна подруга, Валерия, на которой он собрался жениться, чтобы их решить. Взамен он обещал купить ей диджейские вертушки. Вся эта информация окончательно сбивает меня с толку. Я путаюсь в калейдоскопе его проблем и девиц.

* * *

По пути домой читаю Юнга, который тоже задавался вопросом, что отличает талантливых людей от сумасшедших, юродивых и придурков. Пишет, что псих несет всякий бред, а талантливый человек берет и делает. Рисует картину. Снимает фильм. И добивается понимания. Потому что талант, как черный ворон, севший на плечо, стремит жизнь человека в определенном направлении, подчиняет ее своим законам, затягивает в какой-то темный замкнутый круг. Смешно, но иногда я хожу в церковь и прошу у бога, чтобы он послал мне талант. Интересно испытать, как это, когда ты одарен чем-то свыше. Интересно узнать это ощущение – что черный ворон таланта затягивает тебя куда-то.

* * *

Лето пролетело так быстро, будто кто-то в очереди к парикмахеру без интереса небрежно пролистал журнал и кинул его на место. Журнал упал и вылетело несколько страничек.

$Страничка первая

Как-то вечером я от нечего делать написала рассказ «Украденные улыбки». Позже тетушка, заместитель главного редактора, позвонила и торжественно объявила, что мой рассказ пойдет в следующий номер. Его напечатали в последнем номере журнала. На сорок шестой странице. Как раз перед закрытием.

Украденные улыбки.

По большой дороге на огромной скорости несется машина. Назад убегают огоньки домов и ночь. В машине едет человек, лет сорока, один. На заднем сидении лежит ружье, заряженное. Шумит двигатель. Человек хмур и полон мрачной решимости. Сквозь холод и дождь его куда-то несет. Он едет, чтобы больше никогда не вернуться. Есть одно местечко, придется ехать почти всю ночь, зато там тихо, безлюдно, никто не помешает. Вдруг, из темноты, рассеченной светом фар, возникает силуэт, одиноко голосующий на обочине ночи. Человек в машине сначала хочет проехать мимо.

«А, какая разница. Все равно», – думает он. И нехотя тормозит. Передняя дверь распахивается, заглядывает кто-то, слегка под шефе, бормочет название ближайшего городка и напряженно прибавляет:

– Сколько? – машина наполняется характерным запахом выпившего.

– Денег не надо, – сухо произносит водитель.

И кто-то радостно плюхается на переднее сидение рядом с ним. Живо и дружелюбно осматривается. Оборачивается. Замечает ружье. Машина пропитывается напряжением, слышно, как у попутчика начинают стучать вены в висках. Он нервно поглядывает на дверь, на всякий случай нащупывая ручку.

– Я Вас не трону, – спокойно произносит водитель, не отрывая взгляда от освещенного клочка ночной дороги.

– Вы преступник? – спрашивает мало обнадеженный попутчик.

– Нет, просто стреляться еду.

Кто-то резко поворачивает голову и в упор смотрит на водителя.

Машина мчится со скоростью 130 км /ч. Через открытое окно дует холодный ветер.

– Вы спятили?

– Не слишком умный вопрос.

Попутчик начинает тараторить:

– ЯнезнаюктоВы. НоуВаснеприятности. Этобывает. Можетбытьрасскажите, япомогу, еслиэтобудетвмоихсилах. Нельзяподдаваться состояниюаффекта и поступатьопрометчиво. Яобещаю, чтопомогу.

После непродолжительного молчания, обдуваемого ветром и озвучиваемого лишь ревом двигателя, водитель спокойно произносит:

– Вы, что, Господь?

– Нет... зачем... я – хирург... врач... у меня связи...

– Почему тогда Вы, вдруг, решили мне помочь, почему приняли слишком близко к сердцу мое решение. Мы незнакомы... Разве я могу Вам верить? И можно ли вообще верить, разумно ли это? – задумчиво, откуда-то издалека изрек водитель.

– Я знаю, у Вас депрессия, это явно. Мой лучший друг – психиатр, вот такой мужик (попутчик сует водителю под нос кулак с оттопыренным большим пальцем), проблем не будет.

– Разве есть доктора, способные вылечить подгнившую совесть, забродившую душу?

– Нет, но мой друг – профессионал высокого класса, он такие чудеса творит, Вы даже не представляете! Помню, как-то он рассказывал об очень похожем случае из своей практики ...

– Только не надо пересказывать. Я здоров. Приехали – Вам выходить.

Машина тормозит.

– Я не могу Вас оставить. Здесь. С ним, – он оборачивается и указывает подбородком на ружье – А как же ваша жена? Дети, родители? Вы подумайте минутку, что будет? Поставьте себя на место кого-нибудь из них, – шантажировал неугомонный врач.

– У меня никого нет, – человек за рулем курил в приспущенное стекло.

– Дык, может быть, в этом-то и коренится проблема? Дотяните до завтра, а там все найдутся.

– Завтра? Найдутся? Ну, если только какие-нибудь случайные дети. А Вам-то что?

– Любой нормальный человек на моем месте скажет, что это грех и это ужасно. А я, как врач, скажу более: там не будет ничего, кроме бессмысленного мрака, кроме пустоты. Разве можно вот так, как Вы, предавать жизнь. Это непозволительно, это безумно с любой точки зрения. Заклинаю, одумайтесь, поверните все вспять!

– Я теряю время на пустые разговоры. Они далеки от сути, – спокойно произнес водитель, задумчиво разглядывая темную даль.

Попутчик покидает машину, ныряя в ночь, отъезжающий слышит, как он продолжает что-то говорить-говорить самому себе. А бешеный двигатель толкает машину вперед. И шумит и шумит в сизой темноте.

Через пару километров что-то опять мелькает в свете фар, заставляя водителя притормозить. Передняя дверь распахивается. Заглянувший вежливо просит:

– Дарагой! Давэзи да ближайшей станции. Тут нэдалэко. Вот деньги. Памаги. Очэнь нада.

– Садись. А деньги спрячь.

Улыбающаяся физиономия и шелест убранных в карман денег. Кто-то, крякнув, усаживается рядом, настроенный «пагаварить, што за жизн пашла, адны праблэмы».

Далее следует непонятная тирада, в переводе, возможно, нецензурная. Водитель докуривает сигарету, пронзая взглядом лобовое стекло. Кто-то замечает ружье.

– Хххарощий ружье! Ты оххотник! Уважжжаю!

Его резко обрывают:

– Я не охотник, моя жена мне изменила. Я решил ее прикончить.

Осознав услышанное, попутчик характерно встряхивает руками:

– Ты шшшто, опомнысь! Канччай, слущщщщий! Умерь себя. Знаешь, у меня гостеприимный дом. Поехали. Моя жжженщина наккроет стол. Щащлык. Вино. Пагаварым. Залэчим раны. У кого их нет! А завтра новый день. И все будет новое. И деньги. И женщины. И возможнасти.

– Спасибо, я вегетарианец и пью только виски. Как-нибудь разберусь сам. Вам выходить.

Незнакомец ныряет в ночь, растерянно жестикулируя в темноте.

Задумчивый человек едет дальше. Кажется, впереди снова кто-то движется по обочине. Он машинально тормозит, сам не зная, почему. Внутрь заглядывает девушка с очень грустными глазами и спрашивает:

– Подвезете?

– Куда?

– Вперед.

– Садись.

Она запрыгивает на заднее сиденье. Садится рядом с ружьем, совершенно не замечая его. Машина мчится. Девушка смотрит на вырванную светом фар и редких фонарей дорогу, на придорожную темноту. Человек за рулем разглядывает в зеркале ее лицо. Опущенные уголки губ. И впервые за эту ночь заговаривает сам:

– Что так кисло-то? Улыбнись!

– Да как-то сейчас не могу.

– А чего это?

– Разучилась улыбаться.

– Это как?

– Ну, так.

– Расскажи.

– А можно я лучше сказку расскажу?

– Давай, – хмурый человек сдерживает улыбку.

И она начинает сказку: «В одной стране жил-был принц. А в другой стране жила-была принцесса. На балу у одного знакомого графа они случайно встретились. Оказалось, что они похожи друг на друга, как две капли воды. И они полюбили друг друга так, как любят раз в тысячу лет. Сильно-сильно. Он подарил ей карету цветов, кольцо и белое платье. И на следующий день намечалась их свадьба. Наступила ночь. Принцесса спала. Видела во сне любимого и улыбалась. А на высокой горе в страшном сером замке с острыми башнями жила ведьма. Она собирала улыбки людей. У нее была целая огромная коллекция самых разных улыбок. Ночью ведьма превратилась в змею, вползла в открытое окно и украла улыбку принцессы.

На следующее утро принцесса проснулась и не смогла улыбнуться солнцу. Не смогла улыбнуться новому дню. Не смогла улыбнуться своим родителям, королю с королевой. И даже принцу она в тот день не смогла улыбнуться.

А он подумал, что она его не любит так сильно, как он ее. Принцесса прошептала свое «да» в церкви, но принц не поверил, потому что она не улыбалась, и ему показалось, что у нее очень унылое, расчетливое лицо. Он подумал, что она любит кого-то другого. И уехал прочь. Навсегда. Тоже очень грустный...»

По щеке человека за рулем текла скупая, возможно, первая в его жизни, возможно, тридцать первая или три тысячи тридцать первая мужская слеза.

– А вот меня никто никогда не любил, – тихо признался он.

– Вы демон, да? – убежденно спросила девушка.

– Нет, напротив, я – добрый волшебник. А наш удел – одиночество и чудеса.

– Значит, Вас обязательно скоро полюбят, честное слово!

– Честных слов так мало... А к тебе вернется твоя улыбка. Завтра утром. Я обещаю. Вот увидишь!

Машина остановилась.

– Удачи, – шепнула грустная девушка и исчезла в ночь.

Он мчался дальше. И уже ждал следующего попутчика. Следующей была старушка, опоздавшая на последний поезд. Она ехала от школьной подруги, тоже старушки, домой, потому что голодная собака ждала ее и скулила. Бабушка сразу заявила, что денег у нее нет.

– А мне и не надо, – спокойно сказал водитель.

Они ехали, он молчал, а бабушка что-то говорила-говорила, потом заметила ружье и тут же умолкла.

– Еду грабить продовольственные склады, убью всех, кто помешает, – спокойно ответил он на молчание, пронзая взглядом лобовое стекло, – Вас не трону, так как бабушек очень уважаю и всегда в таких случаях берегу – добродушно прибавил он.

Старушка обрадовалась, что удастся еще немного пожить, накормить голодную собачку и довязать свитер. Через минуту она совсем успокоилась и пошла в наступление:

– Плохие шуточки, молодой человек.

– Я давно не молод и не шучу.

– Но это же насилие, грубость, бардак. Они сейчас повсюду. Хоть вы одумайтесь. На вид такой симпатичный. Порядочный. Ну, мало ли, что накатит. А надо себя в руках держать!

– Каждая минута таит в себе кусочек ада, – пробормотал он слова из любимой песни. – Всякая мысль – не более чем бессмыслица, и приносит боль… – пробормотал он слова из другой песни.

– А знаете что, остановите-ка машину. Что-то я в вас разочаровалась. Не нравятся мне ваши шуточки. Как-нибудь сама доберусь.

Гордо поправив пучок, она с несвойственной для бабушек ее возраста живостью выскочила в ночь. До места оставалось совсем немного.

Коля Ельников, художник 18 лет от роду расслаблялся в гостях на даче у друзей. Они пили пиво, болтали, заедая все это воблой, икрой и оливками, слушали синтетическую музыку, и было «по приколу»... до тех пор, пока в 00 часов 47 минут не позвонила Колина девушка Женя и не заявила, что хочет, чтобы он срочно оказался рядом. Ельников, недолго думая, распрощался с друзьями и пошел в ночь, где голосовал под дождем на большой дороге, размахивая руками в надежде поймать какое-нибудь захудалое средство передвижения.

Послышался шум несущейся в нужном направлении машины, которая через минуту оказалась добротным джипом, что остановился возле спешащего к любимой художника.

Ельников энергично открыл дверь, увидел человека, которого тут же про себя обозвал «хмырем», и вежливо спросил:

– До города довезете?

– Денег не надо.

– А я не предлагаю, у меня сейчас ни копейки.

– До города не повезу. До полпути.

Ельников поморщился: «Сбой системы! Придется ловить другую машину. За нее уже точно запросят деньги. Женька ждет. Нехорошо». Он заметил ружье.

– А Вы случайно не стреляться едете?

– Совершенно верно, – ответил обрадованный догадливостью попутчика хмурый водитель и поинтересовался, – как ты угадал?

– Я насквозь вижу людей, – художник Коля сказал первое, что пришло на ум.

– Здорово. Хочешь, поедем со мной?

– Не, как-нибудь в другой раз, я пока стреляться не стремлюсь. Я жить хочу. Меня Женя ждет.

– А меня никто не ждет… И мне это даже нравится.

«И не удивительно: кому нужен такой угнетающий хмырь», – подумал Коля.

– Ты не понял. Стреляться буду я. А ты потом заберешь и увезешь, куда захочешь, мою машину.

От услышанного Коля пришел в непонятное ему самому оглушенное состояние.

«Все особенно странно этой ночью», – подумал он.

Они ехали, молча. Человек думал о своем, а оживающий постепенно Ельников пытался осознать значение свалившегося на него случая. По правую сторону дороги растянулось на многие километры необъятное поле. Остановились.

– Вот и приехали, – сказал человек. Их глаза встретились в зеркале.

– Скажи, а вот теперь ты хочешь, чтобы я жил? – торжественно спросил водитель.

Ельников в следующее мгновение успел про себя ругнуться и рассудил таким образом: «Если хмырь застрелится, на машине можно быстро доехать к Жене. Если останется жить, к Жене приеду позже, зато со спокойной совестью. Пусть живет. Заработаю, джип куплю года через два-три. А может и быстрее. С другой стороны, зачем мне джип, есть же много других хороших машин!?»

– Конечно, какие вопросы, – сказал Коля.

– Тогда бери ружье, выходи и стреляй в землю.

Ельников вылез и послушно стрелял в землю. Земля вздрагивала от боли и ужаса, содрогаясь на всю округу. Тем временем хмурый человек вынул из-под сидения какую-то папку, положил под мышку. Тоже вылез. Подошел к Коле и протянул руку:

– Ты хороший парень. Будем знакомы. Майор Кертис, эсквайр.

Ничему уже не удивляющийся Коля пожал широкую волосатую руку мужчины.

– Очень приятно. Художник Коля Ельников… не эсквайр… но когда-нибудь обязательно стану знаменитым. Вы обо мне еще не раз услышите.

– Обрати внимание, вон там ряд огоньков на поле. Это мой самолет. Я улетаю, а ты, счастливчик, гоняй на тачке.

– А зачем нужно было ружье и весь этот спектакль со стрельбой в землю?

Пилот услышал условленный сигнал и разогревает двигатель. Кроме того, не хочу оставлять отпечатков. До свидания.

– Чао, – бросил Ельников. Сел за руль, и, окончательно потеряв способность удивляться, поехал к своей девушке Жене.

Когда я вышла из машины, оказалось, что до города еще очень далеко. Вокруг была ночь. Шел дождь. Было холодно. И ни души вокруг. Грустные мысли поглощали меня: «Год длился долго... и больно... Последний разговор... Послушай!.. дальше нельзя... смотришь гордо… похожи… всегда только ты... даже не слушаешь... трудно... не хочешь понять... жалко... значит всё? Все».

Дальше было движение в разных направлениях. Непонятное ожидание, улыбка потерялась. Пустые улицы, череда лиц, проплывающих мимо. Ненужные слова, разбивающие тишину. Корни и ветви, пронзающие бессильные руки. Вернись! А этот молчаливый водитель пообещал, что все будет хорошо утром. Успокаивал? Куда же бежать от себя дальше? Я шла в город весь остаток ночи, раздумывая в темноте.

Утром хмурый майор Кертис, эсквайр, раскладывал в штабе перед коллегами бумаги. Он не думал ни о предстоящей высокой оплате труда, ни об отдыхе, виллах, женщинах; он с какой-то необычной грустью думал о змее, укравшей улыбку принцессы: «Надо начинать жить как-то иначе. Только вот как?»

Хирург, в операционной, держал в руке только что отрезанную селезенку и рассказывал другу-анестезиологу о приключении своей пьяной ночи:

– Нет, из меня психолог нулевой!

– Надо послушать последние новости. Не застрелился ли кто этой ночью на дороге…

– Точно, сейчас, дошью живот и пойдем.

Грузин ел сациви. И, вдруг, с ужасом, понял, что если узнает об измене своей женщины, тоже прибьет ее. От этого кусок сациви царапал ему горло: «Что за жизн, адны расстройства! #tyj$%uk^&nm*();jl_^qw%$gjzx#b%g?» – дальше мысль бурлила на родном ему и неизвестном автору языке.

Коля Ельников сидел за крохотным столиком в кофейне «Донна Клара», возле Патриарших прудов, смотрел сквозь окно на свой новенький джип, в пятый раз рассказывал о счастливой ночи своему другу журналисту Леониду и своей девушке, Евгении. Но они не верили ни единому слову:

– Ладно, хватит издеваться, – возмутилась Женя.

– Да я серьезно! – и он начал рассказывать все снова, в шестой раз.

Старушка вязала свитер и слушала радио, с нетерпением ожидая жутких новостей о ночном грабеже. Но почему-то ничего такого не передавали. Все последние новости касались вспышек коровьего бешенства, инфляции и наводнений.

Очень усталая, я вошла в квартиру. Ноги болели. Я сползла на пол, села на корточки, прислонясь к дверному косяку, и уловила писк телефона. Усталая рука снимает какую-то особенно тяжелую сегодня телефонную трубку. А там голос, который я с нетерпением, в тайне от себя самой, ждала целый год или даже дольше, десять, сто, тысячу лет.

– Где тебя носило? Я звонил!

– Это важно?

– ДА!

– Но год прошел?

– Ну и что? Мы вместе?

– Да.

В это время что-то стукнуло в оконное стекло. С улицы доносились голоса детей. Я вышла на балкон и выглянула во двор. За подоконник зацепился воздушный змей. У него была задорная улыбающаяся рожица. Ветер трепал его хвост с завязанными разноцветными бантами. И тогда я тоже улыбнулась. Впервые за этот год, впервые за эту тысячу лет…

$Страничка вторая

Из-за разразившегося этим летом банковского кризиса журнал закрыли. Редакция опустела. Потом в помещение въехала неизвестная фирма. Деньги у Коли быстро кончились. Звонил он редко. И каждый раз демонстрировал силу духа, с которой встречал безденежье и навалившиеся трудности. Как-то в середине лета мы встретились, и целый день бездумно бродили по городу.

Я сижу на мосту, верхом на перилах, а он держит меня за талию, и мы начинаем целоваться в губы. Потом сидим на скамейке в Серебряном бору, и он говорит, что не хочет «иметь мозги под линейку и жить, как все». Даже впроголодь он пытается реализовать свои безумные проекты и собирается участвовать в августе в какой-то выставке. «Я всегда буду художником. Всегда буду ломать преграды, которые ставит мне жизнь. Нельзя идти не поводу у судьбы. Ее нет», – сурово заявляет он.

Два часа спустя знакомлюсь с его рыжей персидской кошкой. С первого же взгляда кошка меня невзлюбила, исцарапала и норовила укусить за руку каждый раз, когда я пыталась погладить ее.

Сидим на диване, целуемся, обнимаемся, гладим друг друга. Это приятно. Играет его любимая синтетическая музыка. За окном – дождь. На полу валяется ворох журналов, старых и новых, какие-то каталоги, альбомы фотографий. Кошка неторопливо бродит по подоконнику, удивленно рассматривая капли, брызги дождя на стекле и изредка оглядывает нас. Потом идем на кухню, молча, пьем кофе, он украдкой отстраненно наблюдает за мной. Он как летний дом, дачники из которого уехали, закрыв ставни и забив двери. И вдруг, ни с того ни с сего, жестоко, с вызовом заявляет: «Ты ничего не знаешь о жизни и о людях. Живешь, как в клетке, из которой тебя изредка выпускают. Ты слабенькая. И несамостоятельная. Окажешься на воле, один на один с окружающей жизнью – погибнешь от бессилия и неспособности бороться». Пытаюсь возразить, а сама удивляюсь, почему я все это терплю. Ставлю чашечку с кофе на блюдце. Направляюсь в коридор, начинаю собираться, но он останавливает меня, ловит за предплечье, возвращает на кухню и усаживает допивать кофе.

$Страничка третья

На последние деньги он купил корм кошке и букетик васильков – для меня. Он очень худой, потому что ничего не ест. Я купила чипсы и мы их ели в темноте около памятника Пушкину. Он, дрожа от голода, отправлял в рот целые стопки чипсов, а меня уже тошнило от этого соленого суррогата. Такой резкий скачок из моей реальности в его дикий мир.

$Страничка четвертая

Мы в метро, на дерматиновом диване несущегося в направлении его дома поезда. Полупустого. Напротив только две девушки. Одна из них снимает свитер и остается в беленькой обтягивающей рубашечке без рукавов. Он уставился, она поглядывает на него и как бы случайно выпячивает влажные губки. Очень необычное ощущение: будто меня здесь нет, и все это – за стеклом, меня не касается, но ранит где-то в глубине.

– Симпатичная девушка. Ее можно фотографировать. Пойди-ка, узнай, сколько ей лет.

Я подсаживаюсь к девушке и спрашиваю, сколько ей лет. А позже, на станции, он записывает дрожащей от голода и восторга рукой под ее диктовку телефон.

Несколько минут спустя, у него дома, я прижимаюсь к стене и смотрю в окно. Он пытается меня обнять, но я сопротивляюсь, потому что ничего не понимаю. Это похоже на слова и действия, которые просят исполнить актера на сцене, не посвящая в сюжет спектакля. Или на игру по неизвестным правилам. Я не люблю так.

$Страничка пятая

Из Берлина приехал его друг, немецкий журналист со своей девушкой: писать репортажи об очередном кризисе в нашей стране. Я собиралась расспросить его о Коле Ельникове. Но все произошло скомкано и сумбурно. Мы ждали, пока парочка вернется с прогулки по Москве, пили кофе на кухне и рисовали на куске бумаги всякие рожи. Они пришли поздно, Коля поспешно заявил, что оставит их на ночь в квартирке одних (ему было неудобно спать с ними в одной комнате). И утащил меня, так и не успевшую толком познакомиться с ними.

Мы были в гостях у его друга Леонида, второго зама главного редактора закрывшегося журнала, теперь тоже безработного и голодного журналиста. Опять молчаливые взгляды, непонятные мне. Смотрели фильм Дэвида Линча, до конца не досмотрели, ушли.

Он проводил меня до дома и остался на ночь. Жадно ел бутерброд с сыром у меня на кухне. Мы спали в обнимку, целовали друг друга во сне. А утром молча пили кофе кухне, которая почему-то стала похожа на забегаловку, куда мы зашли порознь, не зная друг друга до этого. Он сказал, что у меня никчемная прическа и никуда негодные брюки. Какое странное чувство. С ним я становлюсь маленькой и невзрачной. Еще он бросил, что вечером будет в «Территории» и как бы между делом пробормотал: «Ты тоже можешь прийти, если хочешь».

Вечером меня зачем-то несет в «Территорию». Оправдываюсь перед собой, что просто хочу как-нибудь убить время. К тому же мы все-таки ночью были вместе. И он пригласил. Еду в метро, посмеиваясь от мысли, вдруг, он и есть тот ангел, с собора Святого Павла в Берлине, который меня нашел, чтобы спасти. Ничего не поделаешь, какова я, таковы и все мои ангелы.

Вхожу в клуб, он сидит за столиком с какой-то девушкой, занято место и для меня. Они разговаривают о выставке, о порт-фолио, пленках, рамках. Незнакомые, пестро одетые, перекошенные, обмотанные бутиковым тряпьем люди подходят к нему, спрашивают, как дела, а Коля отвечает: «лучше всех». Он в шуме музыке, в духоте от огромного количества людей покачивается в такт, объясняет что-то двум девушкам, одна из которых – фотограф – показывает ему снимки Love-парада в Берлине. А я уперлась взглядом в экран, где в ритме с огромной скоростью двигаются картинки. Черно-белые и цветные. Тону в этой целлофановой, поролоновой музыке. Чувствую, что обошлись бы и без меня. Чувствую себя чужой, пытаюсь убедить себя, что все так и должно быть: небрежный стиль, богема, свобода. Почти убеждаю. Но где-то остается оскомина. Я не такая. И мое место не здесь.

Мы вдвоем бродим в темноте по Тверской, разглядываем игрушечную железную дорогу в витрине. Коля задумчиво, будто бы самому себе, говорит, что в Берлине у него была такая же, когда он был маленьким. Там в Берлине все слишком хорошо и скучно: богатые родители, трехкомнатная квартира в центре, полный покой и сытость. А здесь в Москве трудно, зато интересно.

Распрощались в метро. Он уходил, не оборачиваясь, думал о своем, и, кажется, сразу же забыл о моем существовании. У него есть его поп-арт, полно идей и вокруг много знакомых, которые одалживают деньги, оставляют ночевать, кормят, помогают в осуществлении проектов.

А я вернулась домой. В свою пустую квартиру. Посмотрела на диван, где мы спали вместе. Разве нормально так. Хотя, богема, свобода, никаких обязательств. Да, нормально. Но оскомина. Никуда от нее не деться.

А потом была осень. Желтые листья кленов, мокрый асфальт, нахохленные голуби, из шкафа достать пальто, раскрытый зонт сохнет посреди комнаты… зачем о ней писать, уже все написано у Пушкина, классиков и всех прочих.

* * *

Чтобы найти среднее, к примеру, из чисел 2, 4, 7, 8, 23, складываешь их и сумму делишь на количество цифр. Получается среднее – 8,8.

Если вывести среднее из наших осенних встреч, получился бы примерно такой сюжет.

Он звонит, тусклым голосом признается, как одиноко без денег в чужом городе да еще когда все подружки отвернулись – ведь ты теперь не в состоянии водить их в разные дорогие кафе; дела не улучшаются, не хватает даже на корм кошке. Мне жалко его. И он, будто бы это почувствовав, предлагает встретиться, просто пройтись по городу. Я радуюсь. Мне хочется хоть как-то согреть его и чем-то помочь.

Зеркальце, а в нем – глаз. Сначала это просто глаз, голубой, со слегка расширенным зрачком. Никакой мистики. Кусок нерва, отросток мозга. Зато он блестит, движется, видит и мало что от него ускользнет. Накладывается грим, глаз становится ярким, заметным.

Еду в метро, в поезде читаю книгу, улыбаюсь своим мыслям, мне уютно и хорошо быть собой. Замечаю Колю, рассеяно плывущего в центре зала. Подкрадываюсь со спины, зажимаю его глаза ладонями, как в фильмах. В это время происходит совсем не то, что я ожидаю. Он разворачивается и делает мне замечание по поводу опоздания или заявляет, что на мне опять не те брюки, или в моей руке журнал, который он считается попсовым. Неужели такие мелочи, слабые уколы заставляют меня чувствовать сбитой с толка. Он рассказывает о своих планах и проектах так, будто уже все воплотил и дает интервью в самодовольном стиле человека, который давным-давно добился признания. А меня он не слушает. Словно я всего лишь промежуточный персонаж, а главный герой этой истории – он. Будто я больше не звезда, а всего лишь потухший кусок камня, увлекаемый во вращение неведомой силой какого-то крупного космического объекта. Меня гасят, начинаю чувствовать себя маленькой и ущербной. Не такой сильной. Из-за этого все маски и сценарии летят в тартарары, я иду с ним рядом, стараюсь казаться веселой, но что-то не так. Оскомина.

Не что иное, как ощущение себя промежуточным персонажем. Чувствуешь черную дыру, куда утекает жизнь кого-то. И кто-то перетекает от тебя в черную дыру. В черный квадрат.

Главный герой одной истории станет промежуточным персонажем в другой. Трагедия. Чувствовать себя лишь этюдом или репетицией. Ты был нужен, чтобы приоткрыть дверь. Тогда проходящий мимо герой увидит, что творится в комнате. Вдруг понимаю, что он эпизодичен для моей жизни, а я – для его. Начинаю жить мгновениями. Будто сижу за кулисами и мне понятны все трюки этого театра, а на сцене и в зрительном зале кто-то другой.

* * *

Утешает лишь то, что сижу я, не сложа руки. Я провожу исследования на тему – что влияет на красоту и талантливость письма. После практических занятий в этом направлении, могу сказать, что на красоту и талантливость моего письма не влияет состояние здоровья, объем выпитого, характер и профессии людей, с которыми я общаюсь, цвет их волос и глаз… но влияют мои эмоции и мысли, читаемая в данный момент книга и ощущение своей необходимости для мира вообще, и для какого-нибудь конкретного человека, в частности.

Но мне все больше и больше кажется, что чтобы писать, надо становиться главным героем. Многих историй. Бороться за главное место, даже тихо наблюдая со стороны. И иметь душу главного героя.

* * *

Она сидит перед большим квадратным зеркалом, чужие руки тонкой кисточкой рисуют ее. Нарисовали длинные каштановые волосы и зеленые глаза, тонкие бледные руки и ноги, маленькие груди. Так странно, когда картину рисуют извне, когда вне плоскости появляются штрихи, тени и складываются в ее тело.

Ее одевают в длинную юбку с поперечно идущими черными полосами, в рубаху-сеть и шутливым пинком подводят к двери. Она идет по серебристому настилу-дорожке, покачивая бедрами, уставившись в никуда остекленевшими глазами. Она разворачивается, смахивает волосы с лица, китайцы в черных костюмах-кимоно в упор смотрят на нее, худую женщину иной расы. Ее груди, неплохо зримые сквозь сеть рубахи вызывают у сидящих мужчин легкий зуд. Она подходит к специальной установке, которая распиливает ее вдоль на две равные половинки. Половинки продолжают идти, каждая половина рта улыбается. А они смотрят на срез ее диафрагмы, силуэт легкого, содержимое половинки желудка, на ходу переваривающее, на кишки, уложенные в брюшной полости сальным удавом, на выделение соков ее тела. Они видят срез ее небольшой матки, готовой к месячным, и влагалища, покрытого капельками росы, и внутренние поверхности ее ног, и половинки бедер, покачивающихся при ходьбе. Она приближается к следующей установке, из которой выходят уже четыре части, продолжающие идти, покачивая бедрами и улыбаясь кусочками рта, а они все разглядывают срезы ее тела. Врач, присутствующий на показе признает ее правую почку дееспособной, после чего тем же вечером она ставит подпись на документе, и ночью почка вшивается разжиревшему китайцу с пучком, а назавтра она уже едет в поезде, поглядывая на растолстевшее портмоне, мечтая о доме и теплой ванне.

Вот на что можно разменять талант: долго учиться рисовать, а потом рисовать половые органы и голых баб в разрезах, писать о групповом сексе и сперме, текущей по пищеводу в желудок, о латексе и бандитах из города Бобруйск. Можно учиться петь и после петь матерные песни в таком-то дорогом кафе под аккомпанемент неуемных синтезаторов, а вечером смотреть на растолстевший бумажник, предвкушая ужин, новые флаконы духов, бутылочку коньяка, новый джип, костюм, сшитый тем-то.

Сейчас трудно быть реалистом, ведь окружающая реальность иррациональна, алогична, беспорядочна, абсурдна. Трудно выстраивать «чистые», холеные сюжеты, ибо все переплетено и перетекает друг в друга, как липкая грязь под ногами или переминаемая пальцами жвачка. А герои… Массовость, разные типы, направления, секты, течения. Все сожрало само себя. Мир, как процесс самопожирания, превращения сожранного в дерьмо и новое перерождение дерьма в плоть.

* * *

И все же, когда я иду по городу, то слышу музыку. Эта музыка легка, едва уловима. Она парит, она звучит независимо от окружающих домов, их возраста, архитектуры, не зависит она и от рас людей, проходящих мимо, от их одежды, от того, улыбаются они или матерятся, и распухши, угреваты или красны от выпитого их носы. Иногда мне легко, я готова поверить, что еще немного – и взлечу. Иногда я иду, ругая все вокруг, но музыка звучит. И тогда начинаю осматриваться вокруг и видеть. Прошлое, наложенное на сейчас, образует нить или галерею взаимообусловленных деталей, картин, вещей, сюжетов, примет. Я начинаю воспринимать «сейчас» как частицу некой уходящей в «после» плоскости и музыки. Я начинаю верить в Бога и в справедливость всего, что он делает. Я продолжаю играть свои роли и врастать в них. Так невидимые руки день ото дня все четче рисуют меня и окружающее. Но я все еще надеюсь избежать компромиссов.

* * *

Последнее время меня подкупает идея документального реализма, стирающая границы жизни и искусства. Главный герой у меня уже есть – художник Коля Ельников, с головой утонувший в мечтах стать великим художником. Он говорит, что совсем скоро станет великим деятелем поп-арта, а я в это время буду чистить туалеты. Молчу, потому что списываю его грубость на счет проблем, которых у него сейчас хоть отбавляй и потому, что не знаю, чем бы ответить на подобное хамство.

Ему не нравится, как я пишу. Предложил зайти в гости к настоящему писателю, познакомиться. Писатель Алексей Андреев жил в доме у Киевского вокзала, он оказался худым человеком лет тридцати, бритым наголо на тибетский манер, в очках с черной оправой. Они обсуждали какой-то сценарий, а я сидела на диване, слушала восточную музыку, вдыхала запах сандала, рассматривала прилепленный к голубеньким обоям рентгеновский снимок черепа в профиль и потрясающий вид из окна на движущиеся по проспекту огоньки фар.

Потом мы пили кофе, ели каштаны, и я читала его коротенькие рассказы о невидимых людях и безумных девицах. Поняла, что нельзя сочинять в пустоту, лучше найти достойную личность и для нее рассказывать. Как бы сидишь за столом, на одном конце ты говоришь, понятно и откровенно, на другом кто-то конкретный слушает. И рассказать так, чтобы на другой стороне стола это было принято, прочувствовано. А кого из моих знакомых можно было бы выбрать в слушатели? Друзей-журналистов? Или музыкантов, перебивающихся в неблагодарном андеграунде, которые изредка заходят ко мне в гости, в том числе, чтобы пообедать? О родственниках и говорить нечего, им все одно, что писатели, что психи. Писательство, говорят – это от сублимации сексуальной энергии. Это, говорят, уход от реальности в мир выдуманных образов вследствие неумения жить. А сами квитанции на свет по часу заполняют. Но кто же тогда?

Может быть Бог. Просто мой единственный и неповторимый Бог, которому не безразлична я, который знает все мои мысли и поступки, возможно, именно он подстраивает некоторые ситуации жизни так странно и необычно, чтобы они превращались в текст. Может, вся жизнь – это и есть большой разыгранный текст. К тому же, когда общаешься с Богом, общаешься с лучшим. А ведь так хочется рассказывать свои истории кому-то, кто лучше меня.

Пока я все это думаю, писатель Андреев, живущий на свои гонорары из глянцевых журналов и на пенсию мамы, и Коля беседуют о том, что из Москвы пора уезжать. А для кого они все это делают? Не верю, что для себя. Чего бы я делала для себя? Ехала в машине и смотрела в окно долго-долго. Или качалась бы на качелях.

Мы встречаемся с Алексеем глазами, и я спрашиваю, что лучше: выдумывать свои произведения, а после, по неведомым обстоятельствам, переживать придуманное, которое вдруг обращается в предсказание, или же брать сюжеты прямо из жизни, но тогда на каждом шагу путаться, забывая, где жизнь, а где литература? Алексей многозначительно глотнул кофе из чашечки, пустил в потолок столб табачного дыма и изрек, что нужен синтез, а в целом никаких рецептов нет, ведь никто не знает, как надо писать и, тем более, как следует жить.

* * *

Мы идем по темной улице, по Садовому кольцу, в сторону ночной Триумфальной площади. Каждый думает о своем. Сыро, мелкий дождь, серые дома. Коля тихонько поет какую-то песню Вертинского. Потом останавливается напротив меня, смотрит с высоты своего роста и, неожиданно, заявляет: «Я тебя люблю, давай поженимся». Вот мгновение. Серый фундамент здания, черный сырой асфальт, капли, темная фигура Ельникова, мы стоим недалеко от «дома Булгакова», мимо проносятся уютные машины, Москва в огнях вывесок и рекламных щитов. И мне кажется, что рядом с ним не я, а какая-то школьница-троечница, в детском восторге обнимаю его, целую и ничего не отвечаю. Он напевает какое-то танго двадцатых годов, которые он очень любит, что-то типа «не уходи, останься, это ведь не шутка», шутка хорошо рифмуется с «жутко», а потом – «жизнь и сердце отдам».

И тогда я отвечаю, что согласна стать его женой. Меня охватывает восторг: как здорово! А вдруг он действительно меня любит, ведь такого человека, как я, нет и не будет больше нигде в мире.

Коля указывает на проезжающую по Триумфальной площади машину, обещает подарить мне такую же в Берлине, когда-нибудь потом. А я делаю совсем неуместное заявление, что скорее всего этого не будет, ведь мы поженимся и вскоре станем бомжами.

* * *

Смотрю на себя в большое зеркало в коридоре моей квартирки. Я и не я, мой персонаж, будущая жена художника в стиле поп-арт, Коли Ельникова… романы заканчиваются на разлуке или на свадьбе. Семейная жизнь крайне редко интересна, она рутинна, тонет в быту и привычках. Анна Каренина, господа Мармеладовы по соседству с семейством Батлеров. Тоска и депрессивная тема. «Уберись на кухне», «blah-blah-blah» – аккомпанемент телевизора, магазины, продукты, работа, пыль на мебели и вещах. Ванна и нестиранные неделю тряпки. Лето, начало осени, слишком сильно топят, в комнатах душно, жирок, разбросанное нижнее и верхнее белье, не отмытая гарь на сковородке, презерватив под матрасом. Потом вдруг дети, внебрачные развлечения, ссоры, морщины, крики, таблетки. Становишься размеренной и степенной, уже не побежишь, сорвавшись с места. Уже не полетишь. Внутри начинает прорастать неторопливая и ленивая коровушка. Все по полочкам. Распорядок дня и планирование бюджета. Приличие. Уравновешенность. Размеренность. Разумность. С кем бы то ни было. Скукотища.

Я тоже устала от этого повествования и от очередной выходки своего главного героя и решила подарить себе небольшой антракт.

В антракте я и моя подруга Кимса спешим по Крымскому мосту, в клуб ЦДХ, где должен быть концерт наших друзей, авангардных музыкантов. Кимса очень веселая девушка, наполовину кореянка, с умными, слегка раскосыми глазами и густыми, черными волосами. Идем мы не молча, а в заморозках поздней осени обсуждаем мое предстоящее замужество. Она говорит, что не верит ни одному его слову, еще неизвестно, кто он и откуда. Может, он попросту хочет получить вид на жительство и московскую прописку. И, противореча себе, она тут же спрашивает: «А вдруг это любовь!? Ты понимаешь, где ты со всеми твоими тараканами найдешь второго такого же человека, а вдруг это – раз в жизни, а все остальное будет ординарно и скучно». Мы сходимся на мысли, что надо все же точно разузнать, кто он. Где-то вдалеке, как приз, маячит лакомым кусочком Берлин.

Клуб. Потолок из зеркальной плитки. Стойка бара, столики в нишах, множество молодых людей и девушек, как молоденькие зверьки, пьют пиво и зыркают блестящими глазенками по сторонам. В центре – подиум. На подиуме я и Кимса танцуем в обнимку, изредка чмокая друг дружку в шею. На сцене надрывно поет друг, Филипп, титулованный нами Оригинальным. У него рыжие кудряшки и острая бородка. Он поет на английском, скрежещут, лязгают и грохочут гитары. Мы с Кимсой пьем пиво из одной бутылки, совсем распоясались, а снизу на нас удивленно поглядывают люди. На потолке все отображается кверху дном, мы танцуем на головах, Оригинальный стоит на голове, стойка бара перевернута, а пиво течет снизу вверх. Но согревает. Мне так хорошо, так счастливо, что даже не нужно никаких сюжетов, ничего. Написать, что ли про нас с Кимсой, какие мы красивые, когда вместе, какие мы живые и непредсказуемые. Дети, уже вышедшие из детского и даже отроческого возраста, но все равно, вечные дети.

* * *

Чего бы такое еще придумать? Надоело описывать реальные события. Но фантазия отказала, все, что я могу, – рассказывать, как было на самом деле, ну или для разнообразия поиграть стилем.

Он пропал на месяц. Не позвонил и на мой день рождения, вследствие чего я на него смертельно разобиделась. Уж не отсох бы палец набрать номер, сказать пару слов. День рождения состоял из двух частей. Первую часть дня я ждала звонка и одновременно, как Юлий Цезарь, умевший делать сразу несколько дел, продиралась сквозь «Улисс» Джойса. Наконец, около семи вечера, кто-то настырно позвонил во входную дверь.

Я бегу отворять, ликуя, что это не иначе, как будущий супруг пожаловал меня поздравить, но, к великому разочарованию, обнаруживаю на пороге Филиппа Оригинального с букетом кремовых роз. Мы долго укладывали розы в дедову напольную вазу из Берлина, а после сидели на кухне, кушали бутерброды с икрой лосося и говорили об искусстве. Опять черный ворон на плече мешает мне жить. Говорю, а сама думаю, не превратить ли все это в интервью какому-нибудь журналу для подростков. «Сегодня в номере – Филипп Оригинальный, лидер группы «New» (одной из множества групп, уже выползшей из землистого андеграунда, но еще не расправившей крылья на пути к звездам).

Я: А вдруг у меня и вовсе нет таланта, не судьба – только единственную свою жизнь потрачу в погоне за химерами?

Оригинальный глубокомысленно бормочет, что мы живем не в пятнадцатом веке, пора бы уже прекращать верить в судьбу.

О: Раньше, когда женщина не могла родить, говорили, что Бог не дал ей детей. А сейчас в клинике берут у нее яйцеклетку, оплодотворяют в пробирке, через девять месяцев получается полноценный ребенок, который так же, как и все прочие дети бегает, прыгает, смеется.

Я: Значит, все дело в деньгах?

О: Упорно, любыми путями делать что-то, ради самого процесса деланья, все только в тебе. Ты – хозяин своего творческого процесса и своей жизни.

Я: Интересно, а в любви все так же?

О: Не, здесь каждый получает свою цену, трудно обмануть. Можно схитрить, соблазнить, в результате долгой игры вступить в узаконенный государством брак, а вот любовь…

Я: А ты веришь в Платоновскую сказку про две половинки? Неужели «любить можно только раз»?

О: Знаешь, на мой взгляд, секс, брак, быт – это примитив. Разве не достойная цель жизни – найти человека, которого полюбишь ты, и который полюбит тебя. Не просто как партнеры по сексу или коллеги по строительству домашнего очага. Когда ты сможешь сказать себе: «я не одинок, у меня есть она, а у нее есть я».

Я: А мормоны верят в перерождение и вечную любовь. Если встретил человека, то такого, который во всех последующих перерождениях будет с тобой. То есть ты червяк, а она – твоя подружка-червяк, ты кот, а она – кошка из соседнего подъезда, с которой ты орешь по ночам возле мусорных баков. Ты снова человек и она – снова твоя, и так вечно. Но это сказка. Может, красив как раз сам поиск?

О: Раз ты прожил и не смог найти своего человека, то тебя как бы и не было. Ты не смог поселиться в мечтах другого, значит, остался нигде. Это и есть путь в никуда. А когда ты нужен, ты не зря. И не за то, что имеешь собственный вид на жительство или хорошо готовишь, а просто, непонятно за что, за то, что ты – такой, и не другой, за твои недостатки, ничтожность, беспомощность или доброту и цвета, которые ты излучаешь.

Я (иногда люблю задавать вопросы, на которые наверняка знаю ответ): А что в реальной жизни является побуждением к искусству?

О: Красота, зрение. Что-то детское в натуре. Подвижность фантазии. Свобода. Еще это иногда называют «уметь летать».

Доедая бутерброды, я завидовала красноречию Оригинального, а также горевала оттого, что Коля Ельников оставил мой день рождения без внимания. Это меня обидело и задело. Я решила раз и навсегда порвать с ним. Ну, не получится повесть. Останется пустота. И, как справедливо писал Хемингуэй, пустота рано или поздно заполняется чем-то, сочиню другое. Творческий порыв побеждает суеверия, но, видимо, в фантазию заложена неведомая потусторонняя энергия и выдуманное иногда сбывается, выходит из бумаги в реальную жизнь. Поэтому я боюсь выдумывать истории, иногда получается, как предсказание. Написала вот рассказ про девушку, которая разбилась на машине, а спустя некоторое время на машине разбилась моя бывшая одноклассница.

* * *

Он позвонил и спокойно сообщил, что денег на корм кошке больше нет, и поинтересовался, не имеется ли у меня желания пристроить ее куда-нибудь. Я сказала, что спрошу. И все же упрекнула, мог бы хоть по телефону поздравить. Он сбивчиво оправдывался, что накануне моего дня рождения пошел на показ мод, а оттуда с двумя фотографами отправился в ночи гулять по Москве, и решили они посмотреть на ремонтируемый дом Пашкова, что как раз напротив Кремля. Забравшись туда беспрепятственно, они с отважной девушкой-фотографом раскурили за разговорами на чердаке горстку травы. К моменту появления сотрудников милиции дым уже успел рассеяться, а зрачки приняли здоровый вид. Тем не менее, их забрали и посадили в отделении в клетку, не поддаваясь ни на какие мольбы и уговоры. И за неимением документов, не выпускали три дня. Сквозь толстые железные прутья он просунул свое бывшее удостоверение главного художника журнала и папку с копиями работ, после чего милиционеры принялись наперебой расспрашивать о великих деятелях отечественной массовой культуры, многих из которых Коля частенько встречал в редакции. Отпустили с извинениями. Счастливая парочка отправилась к девушке домой докуривать остатки припрятанной в секретере травки. После она переехала к нему, пожила-пожила, а потом почему-то бросила.

Где-где, а в клетке отделения милиции еще ни разу не была и так достойно оттуда не выбиралась. Я была сильно разочарована: он даже не думал обо мне все это время. Решила все же пристроить кошку и распрощаться. Обзванивала друзей, а у них – то же непреклонные родители, злые собаки, дети, аллергии, командировки, сенбернары и ручные крысы. Оказалось, это не такое-то простое дело. Жизнь многих людей настолько рациональна и взвешена, что какая-то несчастная кошка совсем не вписывается в установленный и расписанный до штришка порядок.

Никто не подходит для предоставления крова бездомным животным, чем хиппующие журналисты. Я позвонила одной парочке, друзьям Кимсы. Как и ожидала, они согласились, но без особого энтузиазма, ведь после нового года ждали ребенка. И опять все произошло вразрез с моим сценарием – Коля заявил, что я обязательно должна сопровождать его и кошку к этим людям, а то ему одному, видите ли, неудобно.

Мы шли вечером по черной улице, в его сумке шевелилась кошка, пытаясь высунуть голову и рассмотреть, куда ее несут. Я читала ему мораль по поводу – «человек ответственен за того, кого приручил, нельзя запросто бросать тебе принадлежащих существ» – имея в виду кошку, а где-то и себя. Он оправдывался: родители без предупреждения прислали из Берлина в подарок котенка той кошки, что живет у них. Котенок приехал в Москву поездом, в птичьей клетке, с запиской «чтоб тебе было не так одиноко». Пришлось приручить. Не выгонять же на улицу.

«А я нечаянно подвернулась в редакции, и вспоминается обо мне только при особой необходимости – пристроить кошку», – я шла и обиженно молчала, а он не обращал на это никакого внимания. В конце концов, я сама виновата во всем. Я выбрала метод повествования, минуя авторскую маску. Смело подставляю свое лицо промежуточного персонажа под удары перипетий сюжета. Намного легче было бы рассказывать о себе в третьем лице, укрыться за какую-нибудь ширму, натянуть чужую личину и из-за нее тихонько выдумывать повесть. А когда ты – автор, идешь по реальной улице от станции метро Беговая рядом со своим главным героем, чувствуя, что он неуправляем и непредсказуем, потому что не хочет открыться тебе, ведь ты в его жизни – случайный человек, которому никак не удается понять логику и мотивации его поступков – вот драма. Остается просто рисовать картинки того, что было; может быть, со временем прольется свет и удастся разобраться во всем.

Вечером того же дня позвонила возмущенная Кимса, она тараторила о том, что с ним я не похожа на себя, а скорей напоминаю каких-то легкомысленных девочек, которые штампованные и безликие. Что я становлюсь совсем чужой, это заметили все, кто был в гостях. К тому же она сказала, что Коля Ельников похож на крокодила, усердно пытается казаться какой-то весьма важной персоной и производит крайне неприятное впечатление. Я разозлилась, наговорила Кимсе кучу гадостей и бросила трубку. Только что жестоко критиковали моего героя, и я, автор, это терпеть не собираюсь. Сами вы – крокодилы.

* * *

И еще о том, как автор заботится о герое. Еду к нему. На последние деньги покупаю пончики и пирожки с мясом. «Бедный, у него же нет денег, в холодильнике – кетчуп и половинка засохшего лимона – остатки былой роскоши. Он же ослабеет, у него же будет авитаминоз, гастрит или снизится гемоглобин. Может быть, наскрести мелочи на сок?». Лифт не работает, взбираюсь по лестнице, отмечаю, что уголки губ у меня опущены и лицо застыло в страдальческой маске. Нет. Пытаюсь улыбнуться темноте лестничного пролета, замечаю на ящике мусоропровода корявую надпись «Здесь живет мусор», читаю граффити на стенах: «Я живу рядом, а ты меня не замечаешь». «Девчонка с восьмого, я тебя люблю». «Витя + Надя = Блюбовь».

Открывает на мой звонок, по лицу непонятно, рад или нет. Суетится, помогает снять пальто, ставит чайник. Рассказывает, что хозяин квартиры уже взбесился, грозится выгнать за то, что жилец третий месяц не платит денег. На диване валяются какие-то эскизы, его записные книжки, раскрытый дневник, который он ведет каждый день. Мы сидим на кухне, невесело дуем на чай, и я спрашиваю себя, зачем я здесь, в этой полутемной, тонущей квартире, рядом с непонятным человеком, не допускающим меня в свой мир.

Мы ложимся на диван и, прижавшись друг к другу, смотрим фильм «За облаками», пьем виски из одной рюмки, и он не хочет целовать меня, оправдываясь тем, что вчера переусердствовал с героином, и от этого губы болят. А я знаю, что он врет, и чувствую, что зря трачу время, скрашивая его одиночество. Это похоже на бессмысленное блуждание по лабиринту: кажется, вот-вот выберешься, вон уже и свет выхода, а дойдешь до него – оказывается оптический обман или тусклая лампочка, и погружаешься все глубже и глубже в неведомый и чуждый тебе мир.

Он зачем-то рассказывает про Леонида и его жену. Жена Леонида – художница, ведьма и работает на телевидении. При этом Леонид меняет подружек каждую неделю, а она друзей – раз в две недели. Прямо задачка из школьного учебника по алгебре. Спрашивается, кого чаще видит их трехлетний сын.

На стенах комнаты в качестве украшений интерьера развешены пластинки и счета из ресторанов, которые он посещал до кризиса, когда были деньги. Фильм закончился, и мне хочется уйти. Заявляю, что ухожу, а он валяется на диване, делает вид, что спит.

Очень необычное чувство, когда спускаешься по лестнице, ожидая, что тебя сейчас вернут, крикнут, что это все была игра или щит, который надо было пробить. Но не возвращают. Тишина и решетки лестничных пролетов. Разочарование ожесточает, кажется, что я становлюсь железным стержнем или осью пластинки, которая, крутясь, издает грустную нестройную музыку. Я иду, хрустя подошвами по снегу, думаю о том, что где-то в моей голове – потрепанный серый чемодан, куда складываются истории и лица. Газетные вырезки и странички книг. С каждым днем он становится все тяжелее. Мир проходит сквозь меня, как сквозь сито, и на решетке осаждаются его частички. Лица, движения и звуки. Смотрю на окружающее уже не как свободный человек, а выискивая спрятанные детали и линии. Например, сегодня, когда я счастливая ехала к нему, на платформе стояла пожилая женщина. Ее хрупкая фигурка, лиловая длинная юбка, боты, плюшевая шубка и такая же черная шапочка. Она как будто сошла со страниц чьей-нибудь книги. Или появилась из киноэкрана. Манерно и гордо вошла в поезд. А что, если подойти к ней, предложить поехать выпить чаю. Я представила – Коля открывает дверь, а мы с этой таинственной пожилой феей замерли на пороге. И наблюдаем, как он меняется в лице.

* * *

Сижу на сцене. Занавес закрыт. За занавесом – моя комната. Шторы, вечер, сижу с ногами на подоконнике и смотрю на черную с вкраплениями света фонарей и снежинок картинку в окне. Чувствую ледышку оконного стекла. Кроме меня на подоконнике два кактуса в эмалированной миске, расставили иглы, чтобы кто-то не ранил их нежную беззащитную плоть. Мне уютно, в трубке его голос заявляет, что мы вместе встречаем Новый год. Я спрашиваю, а как же та девушка, что жила у него последнюю неделю, а он говорит: «отправилась со своим молодым человеком на Камчатку». А девушка, которая в Берлине, его большая любовь и боль – поехала с друзьями кататься на горных лыжах. А девушка, на которой он летом хотел жениться – сейчас с другом-британцем в Лондоне. Это меня несколько расстраивает. Все его бросили, ведь он на мели. И ему ничего не остается, как пригласить меня справлять вместе Новый год, он же знает, что я буду рада. Но я гоню всякие мысли прочь и мяукаю что-то нежное в трубку. Говорю «пока» и, слушая гудки, спускаюсь со сцены вниз. На пол.

* * *

Новый год в детстве. Можно описать его словосочетаниями, потому что особого сюжета или сценария обычно не было, а стихотворения на эту тему написаны поэтами получше меня. Елка… как торжественно ее снимать с антресоли, стирая с коробки годовалую пыль. Разноцветные блестящие шары и неказистые стеклянные ежики, птицы, рыбки, снегурки. Пластмассовая и синтетическая мишура, создающая ощущение непонятного восторга, преддверия чуда. Запах пирогов с кухни, мандарины, посадить рядком кукол и медведей, чтобы они смогли смотреть по телевизору Новогодние поздравления скучных дядей. Вечером, когда гуляешь с собакой, встречается спешащий куда-то Дед Мороз, так занятый срочной работой, что даже забывает поздравить, а бабушка узнает в нем живущего в соседнем подъезде безработного и «поддающего» парня.

Так странно, что самые возвышенные ощущения жизни создаются довольно-таки примитивными материальными явлениями и предметами.

На полу – ель, точнее, конструктор искусственной ели, который я собираю под музыку Вагнера. Не совсем подходящая музыка, но меня это не беспокоит. Оригинальный официально заявил в шуршащую помехами трубку, что, если я не приду к ним на Новый год, он на меня смертельно обидится. Прижимая трубку с голосом к уху, собираю ель неправильно: нанизала ее наоборот, все верхние ярусы оказались внизу. Приходится начинать заново, потом небрежно вешаю старые шары, сожалея, что снова не хватило денег для придания ели европейского вида – красные шары и серебряные ленты. И приходится вешать все те же, из детства. Уже даже не грустно, что наряжаю новогоднее дерево так спокойно, будто бы убираю квартиру или мою посуду. Ниточка оборвалась, об пол разбился некогда мой самый любимый большой зеркальный шар. И кучкой жалких зеркальных скорлупок лежит на полу. В них я вижу себя. Если не верить в приметы, можно просто почувствовать красоту и грусть – рассматривать себя в осколках шара, некогда целого, таившего мое вытянутое и выгнутое от его округлости отражение – смешливой девчонки с розовыми капроновыми бантами.

* * *

Хожу зимним по улицам, покупаю подарки. Так хорошо, что есть люди, хоть кто-то, ради кого хочется ходить по магазинам и выискивать то, что им понравится. Так нужно иногда принадлежать кому-то. Покупаю сборники рождественских стихов Бродского: «Я пришел к Рождеству с пустым карманом». Весь вечер делаю салаты, Коля все не идет, в комнате горят свечи, тихо, за окном начинают трещать петарды, озаряя темноту вечера маленькими искусственными кометами. За двадцать минут до наступления 1999 года открываю дверь, на пороге стоит Ельников в темно-зеленом стареньком драповом пальто и серой шапке-ушанке из искусственного меха. В одной руке у него кремовая роза, в другой коробка. Сняв шапку, он обнажает новую прическу скинхед, надевает очки с черной оправой в стиле Алексея Андреева. Не нахожу ничего лучшего, чем поинтересоваться, как там поживает Алексей, и узнаю, что настоящий писатель уехал жить в буддийский монастырь в Камбоджу. Пока извлекала из коробки пирожки, которые хоть и были подгоревшие, зато лично изготовлены Колей, он, заглушив телевизор, включил новую синтетическую композицию, в результате мы не послушали последнего в этом веке поздравления президента Ельцина, еле-еле успели открыть шампанское, чокнулись и поздравили друг друга с Новым годом. Тут он заявил, что мы едем к нему, нас ждет веселиться компания. Наспех проглотив шампанское и салаты, схватив бутылку пива, мы уже бежим по улице, освещенной кометами петард и веселыми криками празднующего народа, к метро, на последний поезд. Здесь, в метро, Коля, переполненный искренней благодарностью, что я согласилась праздновать с ним, притянул меня к себе и долго впивался своими губами в мои – нежность в духе Дракулы. Мы тряслись в поезде, потягивая пиво «Grolsch», я смотрела на него искоса, сейчас он больше всего напоминал маленького мальчика в шапке-ушанке, будто слегка оттаял. Мне удивительна в нем эта игра двух оттенков, перелив двух лиц – беззащитного и хрупкого ребенка и холодного жестокого получеловека, полуробота. Он рассказывает, как в Берлине встречал Новый год с родителями. В вагон зашел довольно веселый пьяненький мужичок и, вместо привычного: «Подайте, люди добрые», громко воззвал к народу: «Люди, что же за безобразие, в Новый год не могли сделать, чтоб метро всю ночь работало».

Мы поймали попутную машину, грузовую, на которой возят песок. И ехали рядом с водителем, слушая поздравления по радио. Так здорово в новогоднюю ночь мчаться на грузовой машине и с высоты сидения смотреть на блестящий при тусклом свете фонарей снег.

* * *

Дома у Ельникова собралась компания. Леонид был с женой, той, что истеричка и ведьма, а одновременно брюнетка и осветитель на телевидении. Смешливая улыбчивая девушка, с большими черными глазами, которая в свои двадцать шесть еле тянет на девятнадцать, была одета, как принцесса, – в серебряное атласное платье до пят, снегурка в стиле «вамп» прихватила с собой дружка, парня с роскошными волосами, как в песенке эпохи коммунизма «клен зеленый, раскудрявый». При этом Леонид сохранял абсолютное спокойствие, которому позавидовал бы целый клубок удавов. К моменту нашего прихода, подвыпившие, они играли в шарады.

Мы пили шампанское, стреляли из детского пистолета в пламя свечи, смотрели мультики по телевизору. Коля иногда подсаживался то к одному гостю, то к другому, но постоянно держал меня в поле зрения, угощал пирожными и мандаринами, поил вином, вроде как, мы уже не каждый сам за себя, а вместе. Потом все стали совсем веселыми и пьяными, пошли гулять, раскудрявый сорвал со столба дорожный знак «кирпич» и вручил его Леониду в качестве новой сковороды. Далее вернулись домой, достали гашиш, часть гостей пошла на кухню раскуриваться, а я сидела на стуле, свернувшись в клубок, на диване уже спала парочка, а по телевизору шло эротическое шоу, голые девицы плавно раскачивали грудями и поглаживали свои эрогенные зоны. Остатки новогоднего настроения как-то мигом выветрились. Полночь, в чужой компании, усталая, а в комнате темно, душно и иголки уже осыпаются с хлипенькой натуральной ели.

Мы с Ельниковым спали вместе на диване, а основная компания – две парочки, ведьма с одной стороны которой похрапывал раскудрявый, а с другой, обнимая, муж Леонид – на полу. На диване было удобнее, жалко только, спать пришлось в одежде, еще очень приятно в темноте, под аккомпанемент храпящего народа, трогать друг друга.

Утро первого января последнего года в этом столетии. Народ, проснувшийся раньше, шумит на кухне, а сони похрапывают на полу. Мы с Колей в полусне украдкой целуемся. Я ускользаю в ванную. На кухне Леонид наливает мне чай и наблюдает, как я осторожно пью из чашки, чтоб не обжечься. Коля невидимкой проникает на кухню, при всех обнимая меня из-за спины. Сигаретный дым, надкусанные куски торта в блюде, грязные рюмки в раковине. Новый год. Утренняя улица похожа на белый лист, из подъезда, взявшись за руки выныриваем мы. Две черные точки с высоты полета какой-нибудь замечтавшейся, взмывшей в холодную зимнюю высь, птицы.

Коля тихо, тоном гипнотизера мечтает вслух о том, как хорошо нам будет, когда мы вместе уедем в Берлин к его родителям. В начале поживем в одной из комнат, займем немножко денег у его папы, производителя мебели. Потом он найдет работу. А я буду сидеть дома, писать рассказы. Я вставляю, что непригодна к статусу домохозяйки, а он говорит, что терпеть не может женщин в халатах, передвигающихся с тряпкой для вытирания пыли по дому. В начале своего знаменитого произведения «О любви» Стендаль писал: «Очень малой степени надежды достаточно для того, чтобы вызвать к жизни любовь. Через два-три дня надежда может исчезнуть; тем не менее, любовь уже родилась». Неужели, когда-нибудь кто-нибудь увезет меня от северной зимы и тоски. Я тоже начинаю про себя мечтать о том, как мы будем жить в Берлине вместе…

* * *

Старый новый год – любимый и абсурдный праздник, пользующийся огромной популярностью в нашей стране, особенно в Москве, призрачный, как мыльный пузырь.

Я опять скитаюсь в каких-то заснеженных темных дворах у станции метро Парк Культуры, в поисках небольшой студии, где подрабатывает Ельников. Он согласился пойти со мной в гости к Оригинальному. Маленькие домики с путаной нумерацией, темные дворики, освещенные тусклыми фонарями, кривые козырьки подъездов, деревянные заборы по соседству с выкрашенными под Флоренцию зданиями офисов. Какой-то одинокий замерзающий дворник грубовато ворчит, что не знает, где находится дом 26/а. Я в третий раз кружу на одном и том же месте, стою под фонарем и читаю листок, где перепутались два адреса – мастерской Мухиной на Пречистенке и студии, где теперь круглосуточно работает Коля. В одном из домов, в беспорядке стоящих в подворотне, будто сеятель разбросал их небрежной рукой, в низком окошке горит свет. Номер совсем другой. На мой звонок выглядывает охранник, а затем и Коля, извиняясь, что перепутал номер, даже не отметив моей новой прически и замшевой шубы. Уже поздно, мы бежим по Пречистенке, и он заявляет, что побудет со мной немного, а потом вернется в студию работать, в кои-то веки, видите ли, его дела пошли на поправку. А я иду и удивляюсь, почему, собственно, я должна разыскивать его в темных подворотнях и терпеть эту высокомерную заносчивость. И сама уверяю себя, что это все оттого, что он живет один, у него много долгов и проблем, сейчас не до чувств. Уже несколько раз он благодарил меня за то, что я его не бросила, когда он голодал и жил без денег. Да, это конечно так, но очень трудно, когда ты обессилено плетешься по темному туннелю и ищешь выход, а потом вдруг понимаешь, что светом в конце туннеля являешься ты сам. И вместо поддержки возникает кто-то, кого ты должен вытаскивать, скрашивать его одиночество, согревать, но где же взять силы, если ты и сам одинок и замерзаешь.

Мы быстро шли по заснеженной Пречистенке, я опять поглядывала на него искоса. Он худой, высокий и жилистый. Сейчас мне показалось, что он похож на Дон Кихота. Странствует в космосе своих мечтаний, околдованный какой-то художницей из Берлина, увлеченный поворотами своей жизни. Внушил себе, что «любить можно только раз», а все остальные – тени. А я превращаюсь в покорного спутника, который терпеливо прощает его капризы и уколы, и мы движемся в одном направлении очень близко и невыносимо далеко друг от друга. Стоит ли вторгаться в эту историю, пытаться изменить ее. На это требуются огромные силы и недюжинный талант. Но ведь пел некогда Оззи Осборн: «Нет дверей, которые нельзя открыть и войн, которые нельзя выиграть». И я пытаюсь дать ему цвета, терплю его равнодушие, обидные замечания, веду полуночные разговоры, тащу его куда-то, например, сейчас, а он сопротивляется и неуловимо уносится в свои мечты. Но и я не сдаюсь, подвергаю своего героя испытанию эротикой, целую нежно-нежно, кусаюсь. Устраиваю ему сцены. Становлюсь мечтательной, читаю стихи и рассказываю сказки. А он говорит, что внутренний мир девушки никому не нужен, и, значит, никак не хочет поверить, что я реально существую в этой истории. И остается только наблюдать его со стороны, быть лучом, проходящим по касательной. Обидно, случай подбросил необычного персонажа, можно было бы написать что-то яркое и неповторимое, а я не могу заставить его покориться моей воле, невидимое течение увлекает меня своим потоком, независимо слагая сюжет. Сначала подогревала возможность уехать с ним вместе в Берлин, теперь, чувствую, что призрак Берлина рассеивается, оставляя какую-то гнетущую пустоту, будто за одним занавесом проглядывает другой. Бесцельно блуждаю в этом темном туннеле. И вхожу в такой азарт, что меня уже не остановить.

А он, вдруг, останавливается прямо посреди тротуара у железной крышки люка и восторженно шепчет, что она очень красивая. Я смотрю на нее и верю, что действительно это красиво – увидеть железную крышку люка. Осознать ее красоту и неповторимость.

* * *

В мастерской нас встречает Оригинальный собственной персоной, его девушка Пеппи, Застланный, бас-гитара, барабанщик Зед и еще несколько человек, имена и прозвища которых я не припомню или не знаю. Я знакомлю всех с новым гостем и веду показывать достопримечательности мастерской. Это небольшой особнячок, где некогда располагалась мастерская Мухиной, а теперь чинят фрески и откопанные студентами-археологами вазы. Здесь множество интересных, пыльных предметов: старинная пишущая машинка и круглые очки «Крупской», толстый железный щит, простреленный в нескольких местах – как оказалось, экспонат какой-то выставки. Реставрационная – это огромный двухэтажный зал с окнами в высоту одной из стен, со стеклянным потолком, в котором видно небо, что придает помещению сходство с оранжереей, и действительно, здесь много керамических горшков с вьюнками. Освещение тусклое, лампы в жестяных юбках-плафонах висят на длинных проводах, и мне очень понравилось, забравшись на балкон второго этажа, раскачивать их. Там на столах разбросаны рисунки, краски, статуэтки. И все пропитано пылью, запахом бабочек, клея и старины.

Очень интересно наблюдать его в компании незнакомых ему людей. Он сжался, в то же время гордо и заносчиво поглядывает на моих друзей, говорит что-то Оригинальному про Берлин, вторгается в беседу Зеда и Генриха о гитарах и начинает рассуждать о синтетической музыке. Когда ему показали старый телефон, изготовленный в начале века, он сделал вид, что видит такие вещи на каждом шагу, словно фантики от жевательных резинок. Гордо сидел в сером кресле прихожей, пускал клубы дыма, наблюдая за окружающими отстраненно, свысока, а еще строил глазки девице, которую привел с собой Зед. Уже после наступления Старого Нового года Коля заявил, что до утра не дождется, уже скоро уйдет работать в студию, и долго шептался, уединившись в коридоре с этой девицей, к великому удивлению Оригинального и моему странному спокойствию. Мы пили вино, играло французское танго, я поняла, что происходит какая-то пародия. Коля крикнул, что собирается уходить, было уже около двух. Все столпились в прихожей, а он старательно записал в блокнотик телефон этой девицы, на что Зед тихо шепнул из-за спины «всяко бывает», мне было неловко за него, настолько не уметь себя вести. Я вдруг поняла, что он жалкий и ничтожный, и решила, что вижу его в последний раз. От разочарования не могла найти шапку, и тогда Оригинальный протянул мне пилотский кожаный шлем.

– Я пойду с вами, – заявил он, а на удивленный взгляд Ельникова добавил, – надо же, чтобы кто-то проводил Машу обратно.

Мы шли по Пречистенке в поисках попутной машины, которая навсегда увезет моего неумелого и никчемного героя. Окна домов были темны. Прямо по середине улицы шла я в пилотском шлеме, сбоку – Оригинальный в кепке и в сером пальто a la Lenin, с другого боку – бритый наголо Коля Ельников, замерзший и молчаливый, напомнил мне подвыпившего Маяковского. Полтретьего ночи, начало 1999 года, я иду по Пречистенке, по обе стороны шествуют два гения, два Владимира – не иначе, это знак того, что в 1999 году я буду «владеть миром». Это меня слегка успокоило. Ну и что, если вечер не удался, а герой разочаровал. Он укатил на пойманной нами попутной машине, а мы с Филиппом, напевая, возвращались в мастерскую продолжать праздник. И все сделали вид, что ничего не заметили, а девица избегала встречаться со мной глазами.

– Свои – это те, с кем хорошо, – изрек Оригинальный, потягивая пиво. – А если хорошо с плохими людьми, с демонами, мошенниками, значит они – свои и не опасны для тебя.

Стены дребезжали от музыки Хендрикса. Я смотрела на ночное небо сквозь стекла крыши, разглядывала лежащие повсюду в беспорядке квитанции, кассеты и полупустые бутылки, старые кресла, рисунки на стенах, огромный стол для реставрационных работ, затянутый холстом, на котором разбросаны краски, кисточки, убийственно пахшие тюбики, свитки ватмана, пустые банки, куски железа, нитки. Перевела взгляд на смеющиеся лица друзей Оригинального, подумала, что жизнь – подлинник выставки, сцены, съемочной площадки. Разные ракурсы и эстетики живой красоты.

Мы пили и пили вино. Генрих мечтательно наигрывал на гитаре, мы танцевали с Оригинальным танго и он шепнул мне на ушко, что Коля Ельников не достоин чистить мои ботинки, не говоря уже обо всем остальном.

* * *

Я не стала устраивать сцен, а тихо объявила по телефону, что больше с ним общаться не собираюсь. На звонки вешала трубку, а он жалобно (у него хорошо получается при желании) просил не бросать его.

У семьи, приютившей кошку, родилась дочка Саша. Однажды кошка залезла в кроватку к ребенку, пригрелась и уснула. Это было последней каплей, в результате которой молодые родители позвонили мне и попросили кошку забрать. У Коли Ельникова на следующий день как раз должен был быть день рождения, на который он меня пригласил, а я сказала, что не приду, но пришлось идти, возвращать ему кошку. Не выставлять же ее на улицу!?

Я пробираюсь темными переулками от метро Беговая в гости к семейке журналистов. Они меня встречают с огромной радостью и вручают кулек, в который завязана кошка. В дальней комнатке плачет дитя. Они извиняются и говорят, что привыкли к кошке, но… Еду в попутной машине, водитель подсмеивается над кошкой, которая барахтается в кульке, пугаясь мельтешения огоньков фар. «Знаешь, Кис, если бы не ты, я ни за что бы не поехала, и хозяин твой уж точно больше бы меня никогда не увидел». Чуть не уронив кошку, бегу по лестнице, звоню в знакомую дверь.

Следующий кинокадр: Коля Ельников и рад и не рад. Ругаясь, извлекает кошку из кулька, «ах ты, тварюга», тут же целует ее в морду, но она вырывается и удирает под диван. Никого из гостей пока нет. Мы пьем дорогое французское вино и танцуем посреди комнаты под заунывную песню об утомленном солнце, которое как всегда прощается с морем. Коля Ельников танцует, как робот, и все равно в этом что-то есть: в комнате, освещенной маленькой настенной лампой, мы танцуем вдвоем. «Так скажите хоть слово, сам не знаю о чем».

Пришли гости: Нико, веб-дизайнер, со своей девушкой, Леонид с подружкой – жена на работе. А Евгения оказалась худой манерной девицей, затянутой в офисный костюмчик, она подарила Коле диск, на котором была всего одна песня – «Детка, музыка звучит лучше, когда ты рядом». Она села с ним рядом на диван, и он совсем позабыл о моем существовании, так мы и сидели втроем на диване – я, Коля Ельников посредине и эта Евгения на том конце, возле двери. А остальные украдкой за нами наблюдали. Леонид смотрел на нас в объектив непонятно откуда взявшейся старой кинокамеры и загадочно улыбался. Нико, хитро поглядывая на Ельникова, переводя взгляд то на меня, то на Евгению, предложил тост «за то, чтобы художники учились правильно видеть, главное ведь для художника – это зрение». Под конец вечера Коля уединился с Леонидом и Евгенией на кухне – курить гашиш, а мы в комнатке слушали песнопения крестоносцев и разговаривали шепотом.

Нико представлял собой молодого человека с шекспировской бородкой, одетого в кожаные штаны и кожаную жилетку поверх рубашки, прямо как мушкетер. И подстрижен необычно – половина головы выбрита почти наголо, на другой – длинные черные волосы. Мы сидели в полутьме, тихо-тихо пели крестоносцы. Оказалось, существует компания в Москве, которая любит готическую культуру и роман Умберто Эко «Имя Розы», а, яснее говоря – проповедуют относительность Божьего. «Добро и свет слабы, зло и тьма обладают силой и энергией», – воодушевленно заявил Нико, – откуда знаешь, кому именно ты молишься, когда приходишь в церковь. Когда говоришь: «спаси меня, Господи».

– Но я верю только в Бога, Дьявола в моем мире не существует.

– Бог многолик. Это просто сила, которая струит музыку твоей жизни. Что ты можешь знать о нем, кроме того, что веришь в его существование или догадываешься с тревогой о его отсутствии. Бог темен, он жесток и силен. Никто его не знает.

– Я верю в своего Бога, того, который мне помогает. Мне бы хотелось, чтобы он был не страшным и не грозным, а мечтателем, художником, вечным ребенком. Бесцельно создал красоту.

– Верь – не верь, все равно это от тебя не зависит.

Я решила поменять тему разговора и спросила, где Нико учился.

– Я закончил Тимирязевскую академию, после учебы некоторое время лечился и в итоге стал веб-дизайнером.

– А где лечился?

– В психушке, – спокойно ответил он, – иногда не мог справиться с пляской собственной фантазии. А вообще, все относительно, и психушка – премилое место. Врач-психиатр, например, после общения со мной, тоже стала частенько слушать гимны крестоносцев.

Сидела, говорила что-то, а мысли думались независимо от меня: «Боже, что я опять делаю в этой полутемной комнате, среди этих людей, таких странных, живущих каждый в своем мире. Ельников на кухне с Евгенией, Леонид оставил их вдвоем, интересно, что они там делают. Очень неприятно чувствовать себя лишним или недостаточно сильным для того, чтобы все повернуть в свою сторону. Вот и сижу на диване напротив талантливого или безумного Нико и его девушки, которая притаилась на полу возле маленького круглого столика, ест виноград и раскачивается в такт музыке. Я уже и думаю так, будто бы сразу пишу. А может просто черный ворон снова сидит у меня на плече, сверкая в темноте глазом, и ничего более не остается, как записывать происходящее. Как будто какая-то темная гиря тоски вминает меня в себя саму, я никуда не могу убежать и ничто не могу изменить.

Все собрались уходить. Евгения, томно выплыв с кухни, натягивала кожаное пальто с пушистым воротником, Леонид надевал куртку, Нико – длинное черное пальто. Я тоже потянулась к своей замшевой шубе. Но Коля Ельников преградил мне дорогу и зашипел: «Куда! Что ты меня позоришь, ты остаешься». Мы стояли в проеме двери, он обнимал меня, вроде как мы – парочка, а на самом деле крепко держал за запястье и не давал уйти. «Она – бесенок с кожаными крылышками», – шепнул Нико, указывая головой на меня. «Не правда, – возразил Ельников, – она ангел». «Это тебе так кажется, – усмехнулся Нико, – приглядись, от нее же исходят клубы черного дыма, у-у-ух». «Маша – ангел», – мечтательно возразил Коля. Нико указал на него глазами и сказал мне таинственно: «Вот кто – настоящий ангел». «Да, я очень светлый, – скромно признался Ельников, изо всех сил сжимая мое запястье, не давая вырваться и уйти со всеми. «Все относительно, – сказала я, – ангел для одного становится демоном для другого... пусти, я пойду». «Ни, ни, ни, – бормотал он, рисуясь перед гостями, – а кто же поможет мне убраться, помыть посуду». «Я что, твоя новая домработница, – зло спросила я. И он снова зашипел: «Ради Бога, не позорь меня, останься, я сказал, что мы живем вместе. Они уйдут, попьем чаю, и пойдешь. Я тебя провожу».

Все ушли. Коля заваривал чай, я сидела за кухонным столом и выслушивала ворчание по поводу того, что я чуть было не испортила вечер: «Понимаешь, я должен этой Евгении пятьсот долларов, а отдавать чем? Надо было ей внушить, что отдам чуть позже, я ж еще летом брал. Я ей нагородил сто бочек про новые проекты, она согласилась подождать».

А я не соглашалась остаться. Еще можно было успеть на метро. Он усадил меня к себе на колени, сжал железной хваткой робота и не выпускал очень долго, пока последний поезд метро не ушел в наступающее завтра. Откуда ни возьмись, выползла одичавшая кошка и застыла посреди кухни, наблюдая за нами.

Он, очень довольный, сидел на диване, рассматривал подарки, а я уселась на подоконнике и наблюдала зимнюю темную улицу, по которой в свете фонарей брел символ одиночества конца 90-х – одинокий рокер с длинными вьющимися волосами, съежившийся в своей косухе. Запоздалый путник в морозной ночи. Обиженный безразличием раздвинул занавески, снял меня с подоконника и на руках, шатаясь от нехватки сил, донес до дивана. Тут я взбунтовалась уже не на шутку и улеглась на небольшой железной кровати, у двери. А он невесело разделся и свернулся в калачик на том самом диване, где сегодня мы восседали на всеобщем обозрении втроем.

На его жесткой кровати снились странные сны. Сначала приснился лекционный зал, и я сидела на скамье подсудимых, а лектор читал отрывки из моей повести. Вдруг оказалось, что он вовсе не судья, дело происходит в конференц-зале больницы, и он пытается уверить слушающих, что нормальному человеку не надо ничего писать. Он цитирует Фрейда и Эриксона, а я кричу, что человек и есть человек, когда способен любить, рассказывать о себе и жить свободно от надуманных рамок и систем координат. А он меня не слушает и заявляет: «Инфантилизм – болезнь ХХ века, которую нам предстоит искоренить в грядущем. Нормальный индивид должен знать свою соту, действовать в рамках, установленных системой образования, религии, уголовного кодекса, морали, нравственности, семьи, нации. «Всему свое время, – пишет Екклесиаст, – Время быть ребенком. Время быть взрослым. Время жить рассудком, взвешивать свои поступки, отвечать за них, думать и определять всему место на шкале ценностей».

Я проснулась. На подоконнике за шторой темный силуэт кошки. Зову:

– Кс-кс.

Она подошла, в темноте я гладила ее, пушистую и нежную. Мне показалось, что во всем мире и есть-то только одно единственное, теплое существо, которое может меня радовать после такого сна – эта безымянная рыжая кошка. Я лежала на спине. Смотрела на потолок с лепниной и трещинами. На стене над кроватью я заметила ключ. Простой, ржавый, как от навесных замков или от детских заводных игрушек. Он висел на кожаной ниточке, на гвозде. Я вспомнила сон под рождество из прошлого. Конечно, это совпадение. Но кто знает, может быть, все не так просто, как нам кажется, а на самом деле все сложнее и запутаннее. Ключ из сна висит на стене, как искушение, я в темном туннеле, но можно выбежать из него в любую минуту. И вот ключ. Жить в реальном мире скучно, жить в мире, где возможно и допустимо чудо – намного интереснее. Значит, надо допустить возможность чуда, и мир, в котором ты живешь, изменится.

Утро. Светает. Кошка томно и неслышно бродит по квартире, как призрак. Мне одиноко и тоскливо лежать в этой чужой квартире и думать. Я встаю, подхожу к дивану, на котором, свернувшись калачиком под черным пододеяльником, спит Ельников. Такой безобидный и жалкий. Я стою у дивана, толкаю его коленкой в спину и спрашиваю шепотом: «Ты спишь?». Он шепчет, что давно уже не спит, увлекает меня к себе. И мы все утро греем друг друга, такие худющие: один суповой набор из костей пытается накормить другой.

Ю: Как тебе мои друзья? – (Вопрос, предполагающий один единственный ответ – «очень хорошие и т.д.»)

Я: Ничего хорошего. Леонид мне с самого начала не понравился, не понятно, что у него на уме. Нико слегка чокнутый, зато неординарный.

Ю: А Евгения? Ты ревновала?

Я: Нет. Не могу ревновать к такой девушке. Когда ее увидела, поняла многое о тебе.

Ю: Что, интересно?

Я: Ты не настоящий художник. Художнику не о чем будет говорить с офисной девицей, типа нее. И ты не из Берлина. Только русскому может быть по душе такая внешняя безупречность. Пиджачок, черные брючки, мобильный телефон, манеры, голос, как будто в горло вставили кость. Все это уж очень чисто, чтобы быть чистым, ненатурально, чтобы быть красивым. Она похожа на человека, который сам от себя хочет скрыть свое прошлое.

Ю: Да, у нее что-то там было не то с ее бывшим парнем, они вместе ездили в Америку.

Я: А Нико мне понравился больше всех. Он живой. А эти все – куклы.

Ю: Зато Евгения самостоятельная, она снимает квартиру, работает в фирме юристом, получает около двух тысяч долларов в месяц. Сама одевается, живет, как хочет. Правда, мозги у нее под линейку.

Хотела что-то возразить, но он меня перебил.

Ю: А у тебя все перевернуто с ног на голову, никогда не угадать, что ты сделаешь или скажешь в следующий момент, зато выпусти на свободу – и тебя заклюют. Ты слабенькая. Ты несамостоятельная, ничего не умеешь делать. А я люблю самостоятельных девушек.

Я (злобно): А мне этого и не надо. А у тебя так ничего не получится, ты слишком привязан к вещам, к деньгам, ты никогда не сможешь оторваться и полететь. Вещи мешают летать.

На это он, зная, как я боюсь щекотки, начинает самым неуважительным образом меня щекотать. Кошка подбирается посмотреть, что это мы вытворяем. У нее такой вид, будто она все понимает и подсматривает, на всякий случай.

Ю: Хороший получился день рождения. Пришли друзья, ты, пили вино, надарили кучу всего. Такого никогда не было. Даже тебе с твоими концертами не удалось все испортить.

Я говорю Ельникову, что он похож на лягушку, на худую лошадь, на кузнечика. А он в ответ заявляет, что мне не помешает сходить в солярий и косметический салон. Тогда я отворачиваюсь к стене, а он заглядывает мне через плечо.

Ю: Эй, ладно. А пойдем как-нибудь на вечеринку к друзьям Нико. Посмотрим, что это такое, сборища крестоносцев.

Я: Он сказал, что я бесенок с черными кожаными крыльями. Неправда.

Я думала о том, как мало мы знаем об истинном значении предметов, людей, событий, окружающих нас. За внешней оболочкой так часто скрывается полная противоположность. А вдруг я или он – ангел, который должен спасти другого. От посредственности, ординарности, от пустых черновых дней, от одиночества. Но вот только кто именно – я или он? Мы замешкались, запутались и забыли. Но он в меня не верит. Для него я – что-то постороннее, будничное, а в его мечтах – всегда кто-то другой. Силой не прорвешься в мечты. И я его не всегда понимаю, а надо понимать и любить, раз уж он главный герой, и раз я когда-нибудь сочиню о нем повесть. Ему не нравится, как я пишу. Никому не нравится, как я пишу. А ведь так нужно, чтобы в тебя верили.

Ю: Как ты думаешь, что такое счастье?

Я ищу в вопросе западню, подумав, говорю, что это путь к цели, которой добьешься. Сам этот путь и есть счастье. А цель – только табличка «Финиш» и ленточка вокруг твоей талии.

Ю: А мне кажется, счастье – это, когда утром ты толкаешь меня коленкой и тихо спрашиваешь «не спишь?».

* * *

Утром он, как обычно, поставил кассету с какой-то синтетической композицией. На всю квартирку. Провожал меня до метро, старался развеселить, бормоча голосом Ленина:

– Что это вы такая гьюсная сегодня, Наденька?

Я и вправду взгрустнула. Пытаюсь разукрасить картинку, но она остается блеклой. Он даже вошел со мной в метро, усадил в поезд, а в момент закрытия дверей совершенно искренне спросил: «С тобой действительно все нормально?».

* * *

Посреди стола на кухне – живописная стопка блинов. Масленица – замечательный праздник, когда вовсе не грубо звучит слово блин. Но сидеть на кухне вдвоем ему скучно, и мы отправляемся в гости к его друзьям – парню и девушке, живущим на Цветном бульваре. У девушки сегодня день рождения, а осенью был роман с Колей. В метро мы несколько раз поругались, я вышла на Автозаводской с намерением вернуться домой, он упросил меня все-таки поехать. На Цветном бульваре бабулька, как-то жалобно и стыдливо, продавала маленькие горшочки с кактусами, а здоровенный детина-милиционер нависал над ней и недобро басил: «Чио тебе здесь, рынок …». Мы тоже подошли, прервав разбирательства, купили небольшой кактус, причем Ельников завернул в пятирублевую бумажку еще две десятки и ловко, незамеченный милиционером, сунул в карман бабульке. Пока продавщица в магазинчике цветов заворачивала кактус в пеструю подарочную бумагу и всю дорогу до дома, где парочка фотографов снимает квартиру, Ельников ругал несправедливость, всех «свиней мира сего – милиционеров, лохов, бюрократов и новых русских». Говорил, что художники на то и есть, чтобы бороться с маразмом, который нас окружает. И противостоять судьбе. В результате мы заблудились и бродили по морозу под снегопадом среди коллажного нагромождения контор, серого заводика с трубами, строящейся кирпичной многоэтажки и улочки облупившихся особнячков.

Нужный нам дом оказался из черно-красного кирпича. Квартира – трехкомнатной, где высокие потолки с лепниной и белые стены, увешанные фотографиями и всякими штуковинами поп-арта. Мне очень понравилось на кухне картина: две обычные лампочки, разукрашенные ярко-желтой краской, на листе фанеры василькового цвета, обмотанные серебристой проволокой. Я сидела на полу, пила сок и вино, наблюдала за собравшимися, которые считали себя представителями богемы и очень прогрессивными людьми. Так странно, я почему-то не увидела ни одного красивого лица – лица были своеобразные, обладающие признаками индивидуальности, асимметричные, немного инфантильные, запоминающиеся, вычурные. Но вот красивых не было. В комнате тихо играл блюз, клубился сигаретный дым, на стеклянных полках накинутый на серебряную поволоку голубой шифон, потрепанные книги по искусству, листанные-перелистанные альбомы. В этом большом городе горстка людей пытается выжить – нашли друг друга, собираются на вечеринки. Жалкие, утонувшие в фантазиях, взрослые дети. На рояле лежала стопка листов со стихами без рифм, опьяневшая хозяйка курила с двумя парнями в коридоре, они громко смеялись. Женщина с бледным лицом и бегающими хищными глазами, о которой говорили, что она известная в одном клубе певица, села за рояль в маленькой комнате и стала петь стихи хозяйки. Все разбрелись на кучки, стояли и разговаривали, а я в уголке раскрыла Библию на первой попавшейся странице, и оттуда мне сообщили: «не гоже праведнику быть в доме неверных». А может быть, эти стихи и фотографии – только оправдание себя перед собой. Чтобы отвлечься от невезения и ошибок. Доказательство собственной значимости. Попытка найти смысл в окружающем… А, в сущности, сплошной андеграунд, непризнанные гении: они, я, страна.

* * *

Дома – корабли, севшие на мель, под небом, затянутым мокротой облаков. На сером снегу две вороны хлопают крыльями, вытянув шеи, бочком подбираются друг к другу и каркают. Потом одна из них прыгает на другую, незамысловатый вороний бутерброд каркает и бьет крыльями. Интересно, может быть, существует особая примета, объясняющая, что ждет наблюдавшего совокупление ворон? И сколько же шума, карканья, перьев на снегу, хлопанья крыльями необходимо для обычного прыжка одного существа на другое.

Я думаю о системах координат, которые можно наложить на любое явление и знак. Если лист пуст, нечего и говорить, но если на нем возникла капелька, точка, буква, черточка, можно наложить множество систем координат, и кто знает, какая наиболее точно отражает действительное положение вещей. А еще есть умный термин – оценочная шкала. Их бесконечное множество, следовательно, и оценок любому явлению можно дать множество.

О чем же обычно не пишут в романах и повестях про любовь? Наверное, о том, как однажды по ряду признаков героиня начинает задаваться вопросом «не залетела ли я». Но об этом пишут. А далее умалчивают. Я упала в обморок в метро и очнулась, увидев людей, столпившихся надо мной. Меня усадили на освободившееся место и расстегнули куртку. И тогда я тоже задалась главным вопросом романов и повестей о любви – «а, вдруг, у меня будет ребенок?». Я шла по улице, а навстречу вразвалочку плыла девушка с детской коляской. Ребенок – это ведь начинается совсем другая жизнь, которая медленно перетекает из тебя в маленькое существо, а если отец Коля Ельников, то непонятно, будет ли ребенок нормальный, учитывая пристрастие кое-кого к гашишу и всяким увеселяющим средствам. К тому же, я ведь ничего о нем не знаю. Кто он, откуда? Когда думаю об этом, мысль влетает в зону невесомости, в туман, в толщу чего-то неопределенного и пугающего.

Пожилая полусонная библиотекарша, пыльная, пропахшая книгами, похожая на заводную куклу, узнала меня, улыбнулась и спросила: «Опять что-нибудь из Лотмана принести?». «Нет, – я натянула беспечную улыбку и сказала – учебник по акушерству и гинекологии принесите, пожалуйста». Библиотекарша, молчаливо и бесстрастно протянула мне зеленый увесистый том. Потом я шла по серой улице и вела про себя разговор с Богом на тему – зачем он сделал женщину из ребра австралопитека, всю жизнь только и мучайся. Вот, например, если все-таки окажется, что я беременна, стану матерью-одиночкой, как же это тоскливо. Значит, сделаю аборт. Стану убийцей, зато будет спокойная жизнь. А если ребенка больше никогда не будет. Но живут же и без детей. «Господи, – бурчала я, – хоть бы это была ложная тревога. Пожалуйста! Ну, зачем мне эти суровые вопросы и острые углы?» Жалко, что у меня и у многих других такое потребительское отношение к Богу. Только когда в жизни наметилось приличное ЧП, вспоминаем о нем. Вот, наверное, почему все великие писатели в основном мужчины – в состоянии, когда ты не знаешь, что сейчас происходит в твоем организме, ничего невозможно сочинить. Как можно себе это представить – одной рукой качать люльку, а другой выстукивать шедевры на компьютере, при этом раздумывая, где бы достать денег на фрукты, игрушки и цветастые детские платьица.

Зашла в аптеку и купила тест. Быть женщиной – это притягивает к земле, отрезвляет, обязывает. Но я же не верю в судьбу. А, если разобраться, судьба все-таки есть. Вот сейчас будет положительный результат, придется мне гладить пеленки и покупать подгузники. А если ребенок родится хилым… Положить в корзину и поставить у порога квартиры Ельникова. А если его к тому времени след простынет? Я вынула полоску теста из стакана с твердым намереньем избавиться от случайного плода. Тест был отрицательным. Уф… Ложная тревога. Но совесть была не чиста. Столько грязных мыслей пронеслось в голове. Столько зла.

Ангел

Маленькая часовенка оказалась закрыта. Маня дергала железную ручку черной двери: «Заперли, опоздала». Ни тебе Рождества, ни свечки, ни шоколадных с позолотой икон, ни баса батюшки. Черная запертая дверь, снежок, темные окошки часовенки за решетками. Рождество случилось.

Маня спешила домой. Метро тоже уже закрылось, пришлось ловить попутку. В салоне было темно. Машина, а в ней Маня, двигались по заснеженным пустынным улицам.

Усталая оттого, что постоянно надо куда-то спешить, никогда не успевать вовремя, что люди вокруг требуют такого внутреннего напряжения, что жить почему-то становится все тяжелее и тяжелее, Маня нахохлилась в гнездышке меховой шубки и заснула. Машина продолжала нестись по темному городу. Некоторые фонари были разбиты, некоторых и не было вовсе.

Когда-то Мане хотелось иметь своего ангела. Но ангела нигде не было, а намеренный поиск его в городе приводил к неприятностям. В то время Маня выясняла у разных знакомых, какое должно возникнуть чувство у человека, когда он впервые встречает своего ангела на улице или когда ангел впервые укрывает его крыльями от беды или когда ангел неслышно пролетает под потолком комнаты, обследуя все ее темные уголки и, вдохнув сон, ускользает в форточку.

Одна женщина в очереди как-то сказала, что все свыше должно внушать страх. Это разочаровало Маню, потому, что она не любила бояться. Старушка-вахтерша рассказывала, что лишь однажды за всю жизнь видела ангела. На черном море, вечером, он тихо прошел мимо по маленькой комнатке пансионата. И она, спросонья, трепетала от счастья. Бывший Манин парень рассказывал, что видел ангела часто и как-то даже сумел дотронуться до его крыльев, мягких, прозрачных.

Однажды Маню оставили сидеть с маленькой девочкой, племянницей. Маня читала книжку, а маленькая девочка ползала по полу и, вдруг, уставилась на черное незанавешенное окно, долго смотрела туда и просияла теплой, счастливой улыбкой. Маня подошла к окну, осмотрела подоконник, черную улицу и спящее под черным пододеяльником небо. Но ничего там не обнаружила. Ангел уже улетел.

Сейчас Маня дремала в машине, качаясь из стороны в сторону, и свет редких фонарей освещал ее лицо – редкие коротенькие реснички, пухлую щечку и уголок рта, утопающие в сером мехе шубки.

Мане снилось, что она – часовенка, отстроенная у дороги, где-то в глубине тайги добрыми людьми. Маленькая, только одна бумажная иконка и треножник на три свечки. Вдруг, в темноте послышался стук, кто-то отворил тяжелую железную дверь, вошел, принеся с собой холод и завывающий ветер. Он достал из кармана коробок, неуклюже уронил, ругнулся, перекрестился, взял с полки у стены свечку, зажег, поставил. Долго рылся в карманах, не нашел монетки, постоял, поклонился, вышел. У него за спиной были крылья.

Маня улыбнулась. Они ведь давно знакомы, просто она раньше не догадывалась, что он ангел, а теперь узнала наверняка. Ей сразу стало трудно жить, узнав того, кто зажег эту свечку в ее темной душе. Зато было светло от простоты решения, было чудно вспоминать всю свою прошлую жизнь, и то, сколько раз она проходила мимо него, не замечая.

Она боялась нарушить расстояние, разделявшее их, невзначай погладить его по плечу, провести рукой по его волосам, узнать какие они на ощупь, жесткие или мягкие. Мане было радостно, словно хор в ее душе пел рождественские гимны. Она всхлипнула от невозможности обнять именно его, коснуться своими губами его губ, сплести свою руку с его рукой.

Это же такое ответственное дело – знать своего ангела, быть рядом и удержаться, не потрогать перья его крыльев, никогда не коснуться его ладони.

Оказалось, у ее ангела вовсе не тонкие пальцы, как рисуют на иконах, а обыкновенные, довольно простые руки, даже чуть грубоватые. Она улыбалась, когда думала о нем. Она была уверена, что с ним не сможет быть злой и только его не сможет околдовать. Сейчас она размышляла о девушке, которая была так обворожительна, что ее ангел не сумел удержаться и на земле родился их сын, от которого ведет свое начало весь их ангельский род.

Было тепло, где-то в дебрях города, в темноте, на узенькой кушетке охранника, прикрытый своей драповой курткой, спал ангел, и веки скрывали цвет его глаз.

Маня не могла знать только одного: то строение в самой гуще тайге было вовсе не часовенкой, а заброшенным языческим алтарем. И на бумаге была не иконка, а засвеченная фотография солнца. Свечка горела медленно, нагреваясь от своего пламени, свечка гнулась все сильнее и сильнее, пока не упала с треножника на деревянный пол. Часовенка вспыхнула в один миг. И вскоре таежная дорога озарилась неугомонным жертвенным пламенем.

– Приехали, – похрипел водитель, – ваша остановка.

Но в машине никого не оказалось. Маня без следа исчезла.

* * *

У Коли Ельникова дела пошли на поправку. Пьем кофе в «Венской кофейне» недалеко от Патриарших. Он пошел заказать еще пирожное с кремом, которое мне так понравилось, а я, заглянув в его портфель, увидела нечто, похожее на паспорт. Пока Коля покупал пирожное, украдкой по-шпионски невозмутимо выловила кожаную книжицу его паспорта, раскрыла. И замерла. Меня поразил незнакомый язык. Совсем не тот, который я ожидала там увидеть. Присмотрелась: стоп-стоп, кажется, «лютень». Значит, либо украинский, либо белорусский. Поднимаю глаза. Он стоит рядом и наблюдает. Весь напрягся, как натянутая струна. Мы смотрим друг на друга. Я, как ни в чем не бывало, улыбаюсь. А внутри рушится мечта и одна реальность сменяется другой.

– Что за язык такой? – спрашиваю беспечно, будто бы только что пролистнула журнал.

– Белорусский.

Он тяжело опускается на стул напротив. И произносит жалобным дрожащим голосом:

– У меня никогда не было девушки, которая бы так хорошо ко мне относилась. Ты лучше всех. Не бросай меня. Ты – самое дорогое, что у меня есть.

– Хватит говоришь штампами, – холодно обрываю я и запихиваю паспорт обратно в его портфель.

Это похоже на то, как когда-то в детстве заглядываешь внутрь игрушки. Там оказываются скучные железные винтики. Или воздушный шар приземляется, видны канаты, крючки, петельки. Я пытаюсь казаться веселой. А что, собственно, произошло? Да, в сущности, ничего. Я узнала правду. Берлин был легендой, наживкой, красивой сказкой. И Коля вовсе не ангел, а человек с набором проблем и целей. Теперь все сложнее. Я не могу его бросить, потому что совесть не позволяет. Он будет думать, что я бросила его из-за того, что он родился и жил в маленьком белорусском городке, потом приехал в Москву, познакомился на Арбате с парочкой немецких журналистов и стал выдавать себя за немца. Я в ловушке. В глубине туннеля оказался не свет выхода, а тупик. Черный квадрат.

 

Часть вторая

Я еду на троллейбусе и смотрю в окно, рядом по шоссе ползут машины. Там в них – люди. И женщины гордо едут рядом с водителями. А я направляюсь на троллейбусе в гости к любимому. У него нет денег, чтобы возить меня на машине, водить в бары и кафе, мы встречаемся в квартире, которую он снимает на улице Антонова-Овсеенко, как раз рядом с Экспоцентром и будущим Москва-Сити.

Любимый мой – очень странный, безумный художник, моложе меня на столько-то лет, однажды он уехал из маленького белорусского городка, где родился, рос и учился в художественном училище, из которого его отчислили за неуспеваемость. Теперь на птичьих правах в Москве, избегает армии, работает в различных издательствах и прочих, как он говорит, проектах, пытаясь выжить. Все мои родственники считают, что со мной он во имя получения в будущем московской прописки. Я же просто бездумно встречаюсь с ним, без всяких надежд и видов на будущее.

Итак, еду в троллейбусе, и мысли о купле-продаже себя лезут мне в голову, грязные и липкие, наверное, это темная сторона совести. Я думаю о множестве всевозможных любимых, которые способны предоставить более определенные перспективы на будущее, но ничего не могу с этим поделать, покорно еду, плавно перемещаясь в иное измерение, где все иррационально и перевернуто с ног на голову.

* * *

Чуть выше на эскалаторе девушка. В блеклых кирзовых сапогах, в черном платье с красными тусклыми цветами. Густые черные волосы до плеч, круглое, грубовато слепленное лицо. Ее левая рука – на голове. А правая прижимает к груди металлический резной крест с иконой. Она едет по эскалатору вверх и громко поет о планете, о Петербурге, о кризисе. Интересно, насколько прочна грань между этой странной девушкой и людьми, с удивлением, с улыбкой, с опаской, наблюдающими ее. Стоит только не прессовать себя, не таиться в клетках, и мы становимся самими собой. Кто-то, наверное, делал бы страшные вещи, кто-то казался бы странным. И девушка прожила этот день свободно. Пусть даже люди на эскалаторе и считали ее сумасшедшей.

* * *

Я готовила рис с индейкой, смотрела в окно и видела голубое небо, которое радовало, и вечно будет радовать своей безоблачностью. Солнце, серый исчезающий снег и мокрый, черный от ручьев асфальт. Мне подумалось, что любая картинка, любой вид из окна или событие несет в себе музыку, из которой мы способны уловить лишь часть, а кто-то – вообще ничего. Наверное, это самое интересное в жизни – повороты и «подводные камни» мелодии, взаимопроникновение и развитие тем, предметы и случаи сегодня, смысл которых раскрывается окончательно лишь позднее. Только это дает целостную картину событий. Азарт, интерес, риск осечки.

Вещи, на которые накладываются мазки событий и людей. Потом вещь «перегружается», становится блеклой, надоедает. Люди уходят, вещи остаются, неся на себе следы прикосновений, улыбки. Потом теряются и вещи. Неужели все это необходимо только ради того, чтобы продолжалась неуловимая, никому в полном многозвучии непонятная музыка?

* * *

Мы сидим на скамейке. Я – у него на коленях. Я чувствую нас фотографией. Мы – застывшее время, мгновение. Маленький парк, мимо бегают дети, прошел старичок в коричневой шляпе и коричневом костюме. Перед нами – Белый Дом во всей своей тяжести, подпирает голубое свежее небо. По асфальту бежит ручеек, пахнет весной, сыростью и голой землей. Мы пускаем белые газетные кораблики в ручей, потом сидим, прижавшись друг к другу. Я говорю что-то, спрашиваю, все какие-то слова, слова. На фоне голубого неба – серый скелет тополя, изогнувший ветви причудливо, как в агонии или желании поскорее взлететь. Я смотрю на этот тополь, картинка укладывается в мою память. Я забываю, где мы, что вокруг город, что сейчас 1999 год, что из окон Белого Дома, возможно, на нас смотрит кто-то, нервно курящий уже третью за последний час сигарету. Я сижу на коленях у человека, с которым, возможно, сегодня в последний раз, а, по словам мамы, он – чудовище, и у него нет будущего, души и всего прочего, необходимого для моего счастья. Но вокруг пахнущий гнилой листвой парк и небо, взрезанное Белым Домом, светит солнце, я ощущаю, что мы – какая-то история, что-то необъяснимое, превращаюсь в маленькую беспечную девочку, несу всякий бред, верчусь, целую его в шею, пахнущую цыпленком и марихуаной. Все мои мысли далеко-далеко, я не знаю, почему я опять с ним. Болтаю ногами и смотрю на весеннее небо.

* * *

Наверное, работа в государственном учреждении, где бумаги, цифры отчетов, белые стены и восковые лица, способна прибить к земле любого. Я разговариваю с восковыми персонажами, пью с ними чай, заполняю бланки и записываю карточки. За лицами прячутся запуганные и свергнувшие себя люди. За свергнувшими себя людьми – их страсти. Которым они пытаются противостоять, скрывают и натягивают на себя каждодневные тесные маски. Я тоже натянула маску, за ней безопасно, в глубине души все та же музыка, я пишу цифры.

Возвращаюсь домой после первого рабочего дня. Сейчас уже апрель, в мире неспокойно, возможно, будет война. Холодный ветер заставляет почувствовать свое тело, дрожащее и сжавшееся, рой мыслей вытравлен размеренной монотонностью рабочего дня. Беседами, которые проговариваются ради того, чтобы показаться, купить расположение и поддержку. Пустые разговоры о семейных проблемах, о коммунальных платежах, о поддельных продуктах, всегда сближающие людей. Все печали остались у каждого за смятым комком себя.

Улица, по которой я иду с работы домой, – бездарные новостройки без особенностей, вполне обычная картинка окраины любого большого города. Удивительно, что некоторые люди так проводят жизнь: среди новостроек, бланков, восковых личностей и разговоров без темы.

Желание вырваться нарастает, я гадаю по окнам домов, долго ли мне придется вести эту противоречивую игру, когда где-то я – восковая личность, а где-то – живой и свободный человек. Раздвоение настолько велико, противоположено и трагично, что скоро станет невозможным хранить в себе и выдерживать этот компромисс. И с одним из симбионтов, составляющих меня, придется порвать навсегда.

Я заполняю бланки с застывшим лицом заложника, потом прихожу домой, пишу стихи, напеваю на кухне, слушаю гитарный надрыв радиоприемника, скучаю.

* * *

Он сказал, что без меня превратится в зомби, будет механически жить, работать, есть, но в то же время жизнь прервется

– Когда ты сказала, что нам надо расстаться, я спросил себя, почему люди доживают до семидесяти лет, а я скоро умру, и мне будет всего двадцать один?

А я без него не умру. Просто какая-то история закончится, а часть музыки перестанет звучать. И жизнь станет пустой, рациональной и искусственной. И это хуже, чем смерть.

На днях я переходила дорогу на Арбате мимо медленно движущихся машин. Я, машины, железо, выхлопы, резина вокруг. Представила, что его не будет в моей жизни. Посреди проезжей части, разноцветных железок и запаха бензина такая боль проходит сквозь меня, что две неизвестно откуда взявшиеся слезы змеятся по щекам. Я иду по городу, драма до боли мучит меня, и жизнь видится пыткой. В итоге я не ухожу, и не с ним, я между, как между частями себя самой, черным и белым, живым и мертвым, плохим и хорошим, это тяжело.

* * *

Наверное, не трудно догадаться, как это будет. Помню, как ждала в приемной большого начальника, просить об устройстве на работу. Приемная – алюминиевая комната, все серебристое: потолок, пол, стены. И я наедине со своими мыслями. Боюсь предстоящего разговора и отрицательного решения, всплывают, казалось бы, забытые мои ошибки и небрежности. Или как когда на осмотре врача. Чувствуешь себя неловким, виноватым, здесь все очевидно, и никак не обманешь. Здесь трудно выдать себя за кого-то другого. Точно так же и Бог. Тем более, если он или кто-то из его подчиненных видит каждый мой шаг и распознает даже потаенные в подсознании обрывки мыслей.

* * *

Мы гуляли по Москве, был холодный апрель. Мы вдвоем и у нас на двоих всего десять рублей, которые протянули бесформенной тетушке в окошко киоска, а в ответ выплыли из окошка навстречу ждущим рукам две булки, ему и мне. Мы шли по Тверской, ели булки, разглядывали иностранные машины, мимо ехал грузовик с солдатами. Он сказал, что солдат возят, как скот, и скоро среди них будет он. Что, скорее всего, его заберут осенью в армию, потом придется вернуться в родной городок, работать столяром и пить водку с одноклассниками по вечерам. Наверное, он специально шантажировал, но я восприняла это так, как если бы это была моя боль. Мы шли по Тверской, и я с грустью осознала, что мы – герои столько раз рассказанной и интерпретированной истории, а раньше я думала, что наша история – одна единственная в своем роде. Мы шли и уменьшались на глазах. И стали совсем крошечными, невзрачными и придурковатыми рядом с гостиницей «Националь», брели по Манежной, припоминая, как однажды ловили здесь такси, водитель которого посоветовал ему бросить всех девушек ради меня.

Сейчас необыкновенная серая грусть растекается повсюду… действительность скотской жизни, где людей в защитной форме, пахнущей кирзой, возят в загонах грузовиков. Я боюсь этой всепожирающей машины, сильной и властной, заставляющей нас быть такими, какими мы не хотим, но приходится, когда дело касается не искусства, не стиля и вкуса, но выживания. Прозябаешь под потолком с осыпающейся известкой вместо неба, с подъездом, темным, сырым и зловонным, вместо ворот в новую жизнь, с бланками и работой на износ «от и до» только на первое необходимое. Люк, через который ты мог вырваться из этого канализационного трубопровода, захлопнули, дав тебе сильно-сильно по голове. Ты летишь вниз, скучая и сожалея по неизведанным высотам. В тебе драма, то есть несоответствие мыслей и вожделений трубопроводу, по лабиринтам которого ты, хорошо, если двигаешься, но часто просто тонешь. Желание быть не собой, а придумать себя, играть роль и вырезать нещадно из жизни все лишнее, все, что мешает. Так становишься жестоким. Ему грозит армия, маленький белорусский город, мне – нелюбимая работа и прочее будущее.

Взрослый отличается от ребенка верой в то, что чудес не бывает, и их не бывает. Но, вдруг, все же найдется та единственная дверь, ведущая к чуду, то есть к чему-то алогичному и неожиданному, когда самые невыполнимые желания исполняются, а закон сохранения и превращения энергии получает под дых.

Столько примеров и случаев доказывают обратное, столько было написано на эту тему рассказов, снято фильмов. Жалкая и ничтожная концовка у подобных историй. Но наша все еще идет. И конец не написан. И финал можно лишь угадать. Сама жизнь – сценарист и писатель. Человеческая психика – источник авангарда, сюрреализма и иррациональности. Время – корректор в ту или иную сторону экрана. А судьба есть?

* * *

Посреди широкой улицы или узкой, или бог знает, где еще, лень перечислять, вдруг осознаешь, что ты один на всем белом свете. Что оболочка тела отделяет от белого света твои мысли, что они разнят тебя со всем вокруг, и нет возможности измениться и сродниться с чем-то. Тогда чувствуешь себя холодным и желчным, приходится быть сильным, хищным, ведь ты один в любых твоих поступках и чувствах. Приходится доказывать себе право быть таким. Даже лежа в постели с любимым, ты один.

Это заставляет остановиться в недоумении посреди улицы, уцепиться за что-то, осмотреться вокруг, найти в этом хоть какую-нибудь красоту и надежду, такую, чтобы жить во всем этом стало чуточку легче. Пусть это будет кадр неба. Или разноцветные машинки, с шумом проносящиеся мимо, или купол белой церквушки, или попросту ветер.

Остановка – лишь промежуточное состояние движения. Но так как не бывает абсолютно плавных движений, все движения прерывисты, состоят из множества остановок. Как пленка из кадров.

Бар «WC»

(концептуальный рассказ)

Ощущая приятное расслабление, застегиваю молнию на джинсах. Длинная узкая дверь с заржавелой щеколдой надежно укрывает меня от внешнего мира. Спешить некуда, сползаю по стене на пол, сажусь по-турецки, смотрю на узкую комнатку и обычный, прикрученный стальными болтами к коричневому кафельному полу, ворчащий струями смыва, унитаз. Кремовые, крашенные водоэмульсионкой, стены. Местами проступают лысины голого цемента. Воображение обрабатывает эти серые островки облупившейся краски, они кажутся извивающимися чудищами, которые недобро посмеиваются надо мной.

«И зря смеетесь. Уж если смотреть на мир глазами художника, то смотреть на всё, не вырезая от стыда или стеснения отдельные фрагменты. Иначе получится претенциозность и вранье». Заодно вспоминаю репродукцию из книги по поп-арту: грязный поколотый писсуар и подпись под фото «Фонтан». Значит, эстетика туалета давно волнует художников. Но, как же душно и унизительно стоять в очереди к туалету в Макдоналдсе, куда зашел отлить, потому что до платного в ГУМе идти слишком долго. Намного лучше туалет в Старлайте, там можно, нажав кнопку, тихо спустить воду и из висящего на стене белого ящика вынуть бархатистую салфетку. А в баре в самом начале Суворовского бульвара, в моем самом любимом, где свечи в прозрачных стаканах и грубые коричневые столы, но это не главное, туалет там выложен нежно-голубым кафелем, можно расслабиться и ощутить, что ты в небе, что ты с высоты птичьего полета эстетично срешь на всех. Эх, когда-нибудь, возможно, и у меня будет свой собственный бар. Наверняка, в самом центре Москвы, Петербурга или любого другого города найдется сырой подвал, заполненный отбросами, испещренный венами водопроводных труб. Там изредка собираются подростки, пьяницы и бомжи. Придется обойти множество кабинетов, украшенных деревом и пластиковыми панелями, наблюдая метаморфозы форм пепельниц и чиновничьих носов, ждать подолгу у дверей, где секретарша что-то пишет в окружении разноцветных телефонов, а два столяра, перепачканные краской, взгромоздились на доисторическую стремянку, чинят оконную раму. Ставить на длинные столы для совещаний пакеты, испускающие кофейно-парфюмерный аромат и неощутимый запах денег, любезничать и заигрывать, возможно, кто-то из этих наводящих страх заводных кукол заикнется о вечере вдвоем, доступно улыбаясь, следить, как холеная рука выводит на документе заветную подпись, а потом мило сказать, ой, вечер-то, плотно занят.

И, наконец, помещение моё. Мне действительно выделили подвал в глубине Большого Каретного переулка. Три маляра пришли с опозданием и долго не могли ничего понять – в итоге выкрасили все совершенно не так. Я пытаюсь сдержаться, объясняю размеренно, потом представляю себе алкаша в майке, который часто играет в домино за деревянным столиком во дворе, тут же на простом народном языке объясняю, что красить извивающиеся фрагменты ржаво-белой и кремовой краской, вперемешку с участками, вымазанными темно-серой шпатлевкой, под камуфляж. Вдоль стен, как в античном городе Эфесе, нужно сделать цементные бортики с грушевидными отверстиями. Какая дискриминация, в общественный туалет тогда ходили только мужчины! Однажды, во время фестиваля «Максидром», и мне удалось проникнуть в мужской туалет. Там в жарком сигаретном дыму – потные бритые затылки и сгорбленные совершенно уязвимые спины мужичков. В нынешнее время мужской туалет – коммунистическое помещение, где все под одну гребенку, и уж если не равны, то, по крайней мере, все в ряд, со склоненными головами.

Потом расклеиваю на столбах города объявления, что по такому-то адресу за такую-то плату принимаются вышедшие из употребления унитазы и ночные горшки, можно даже в непрезентабельном виде, сгодятся черепки и осколки. Такое страшное явление: поколотые унитазы. Рассказывали, как одна студентка зашла в перерыве в неповторимый туалет медицинского института, где закрашенные краской оконные стекла и расшатанные перегородки между толчками, темно-серыми от копоти, кисло зловонные. Бедная, душа содрогается от того, что произошло с ней далее: она вскарабкалась и присела на краю одного из этих диких грязных цветов, не удержалась, соскользнула, из разрезанной ягодицы хлынула кровь, сокурсники отворачивались, боясь упасть в обморок, а она натягивала свитер и хромала вниз, на проходную, где надеялась вызвать себе «скорую». Сейчас, когда я представляю этот студенческий туалет в пятиэтажном зданьице кафедры анатомии на Соколиной Горе, вдруг, понимаю, что это не туалет даже, а какое-то вечное помещение, неизменное, как пирамиды или камни Стоунхенджа.

Приходят по указанному адресу люди со свертками, в которых унитазы и писсуары. Между тем, добровольцы из народа умело разукрашивают стены граффити «трамвай как дернет, кондуктор как пеее…тр иваныч, как вы ели, как вы спали, как вас мухи не обосра…зу потемнело, и пошел дождь». Группа дизайнеров интерьера начинает сортировать сантехнику для производства элементов декора, столов и стульев, стойки бара, изящных настенных панно.

Столы могут быть прямоугольными, деревянными, схожими с дверями сельских уборных, а также напоминать двери кабинок привокзальных общественных туалетов жаркого города Сочи. Да, обязательно кое-где на полу должен быть поколотый кафель. Или воссозданные фрагменты полов множества WC – фешенебельных гостиничных, скромных, на заправочных станциях Италии и Греции, испещренных криками души на филфаке МГУ и тошнотворных, потрепанных – в международном аэропорту Шереметьево-2.

Не так-то просто, как казалось сначала, создать бар с таким оформлением, не проще создания литературного образа, написания портрета маслом и тянет на целую сонату для скрипки с оркестром.

Нужно, чтобы все было гармонично, слагалось в единое целое, в неповторимый сплав, где не будет выбивающихся деталей, включая и вывеску – БАР «WC», где уместится так же небольшой гардероб, место для охранника и еще меню, названия блюд в котором должны соответствовать выбранной эстетике.

В новеньком, пахнущем краской и клеем баре, сначала будут собираться продвинутые слои городской молодежи – курить у входа, обсуждать новый фильм фестиваля, разглядывать крышки разноцветных ночных ваз на стенах, инсталлированные ракушки писсуаров, чтобы потом, трепеща от самодовольства и самоуважения, рассказывать друзьям, что посетили этот самый, недавно открывшийся бар «WC», и какой же там авангардный дизайн, а напиток «выделение» совершенно башню срывающий, а светомузыка блестит в фарфоровых черепках сантехники. Потом обязательно последует статейка в глянцевом журнале. Небрежный разговорный стиль, пара расплывчатых урезанных фотографий.

Будут приходить новые и новые люди, постепенно бар станет менее модным, достоянием масс, но деньги все равно будут притекать ручейком до тех самых пор, пока какая-нибудь внимательная компания бандитов не прижмет меня к стене в вечернем переулке, не потребует, не пригрозит, а после не приберет к цепким оборотистым ручищам весь основной доход заведения.

Но я думаю, что все же успею до этого запоминающегося вечера получить немного наличности на руки, как раз ту сумму, которой хватит, чтобы купить настоящий китель, брюки-галифе, белую скаковую лошадь и во весь опор мчаться по полю, поросшему спелой золотой пшеницей.

* * *

Проснувшись посреди ночи, я задаюсь вопросом, а вообще реален ли он. А вдруг я выдумала эту историю, и ничего не было. Я дуну, и все исчезнет. Представляю, как больно мне станет читать все это потом, как больно будет вспоминать, мучиться от его слов в моей голове, от ассоциаций, от нехватки всего, что несет с собой он.

Утром все по-прежнему, ночь украла переживания, ночь стерла все тревоги, освободив место новым. Каждый день умирать, чтобы утром, превозмогая боль пробуждения, возрождаться, собрав последние силы. Опять работа, а что удивительного, так теперь будет всегда. Утром, вместо радости, что солнце врывается в комнату, кисло и желчно – «опять работа». И что поделать с этим неприятием физического труда, негласных законов приличия, браков, графиков, распорядков дня, расписаний, таблиц и цифр.

Красота индустриальных объектов. Современное искусство. Обломанный и изогнутый забор из ржавого железного прута, камни и цемент, обрывки троса, каток, укладывающий асфальт, сетчатый забор – обезвреженная колючая проволока. Железный обруч на тротуаре – кольцо с пальца гиганта, символ женского естества. Спокойствие домов и улиц. Пустота и бессмыслица внутри бетона… опять бланки, бланки, моя рука выводит какие-то цифры, голос изрекает реплики. Не сказать больше, чем предназначено ролью.

Улучив момент, звоню человеку из сна по служебному телефону. В трубке скрежет, гул, шум и прочие беснующиеся беспорядочные звуки. Где-то далеко-далеко, словно готовый оторваться, улететь и навсегда исчезнуть, его голос. Так необычно услышать его здесь, в учреждении и заставить пересечься две непересекающиеся линии той и этой жизни, лица и маски. Голос так тревожно далек, едва различимы слова…

После работы усталость и пустота, музыка вдруг неслышна, просто лечь и забыться… но музыка. После работы стихи вдруг кажутся смешными и звучат инородно, надеюсь, это всего лишь усталость.

Безысходность заставляет судорожно искать выход, чтобы улизнуть, я думаю о нем и падаю в еще более глубокую пропасть отчаянья: он бессилен, я тоже, не хочу знать, что мы обречены. Где выход? Куда-то уехать, сбежать, отвертеться, пусть обмануть, но победить. А усталость провоцирует лень и покорность. И телячье спокойствие.

Иногда врач ставит «неизлечимо». Лечат для отвода глаз, облегчить страдание. Драма имеет два исхода: в трагедию или разрешается сама по себе, растворяется в буднях.

Я пытаюсь обмануть себя, живу, читаю Гессе, завтра буду шляться по Москве с человеком, которого люблю, сама не зная, за что. Последнее время мы видимся урывками. От всей этой истории я устала и хочу уехать от себя, от него, от всех прочих, все равно, куда. Меня пугает конец этой истории.

* * *

Долго-долго блевать. Два, нет, три дня. Или больше. Исторгнуть из себя всю желчь, а также судьбу и лицо. Разбить все оконные стекла и все картинки в них. Выглянув в проем, продуваемый сквозняком, увидеть белую пустоту. Взять большой ластик, стереть из памяти все слова и книги, лица, физиономии, жесты, морды, тела. Выдрав из груди сердце, положить его в физиологический раствор, залатать все шрамы, удалить иглы и булавки, положить в расплавленное серебро, пусть покроется тонкой корочкой металла.

Мелкокалиберной дробью выбить к черту мозги, наслаждаться отсутствием чего-либо внутри черепной коробки. Пусть вместо крови в жилах течет ртуть, а вся когда-либо существующая музыка забудется навсегда.

Сесть в поезд и бесконечно долго ехать, смотреть кино в окне, представляя, как рушатся в пыль и навоз стеклянные небоскребы Нью-Йорка, и – ответно – разлетаются в разные стороны стекла и туфли из витрин на Тверской, а сифилитические проститутки с размозженными телами корчатся в моче, крови и пыли. А потом распадаются на молекулы и превращаются в ничто. Увидеть землю красно-серого цвета, вспыхивающую пламенем взрывов, рассыпающуюся на куски, камни и брызги огненных слез. Увидеть, как твердь и ничто становятся единством, а темнота и свет перемешиваются невидимой рукой в гомогенный гоголь-моголь. Руки Бога, брезгливо свернувшего прогнившую изнутри газету, его взор, ищущий место, куда бы выкинуть неудавшийся коллаж. Сжатые в горькой улыбке губы. Вначале было слово. В конце он вздохнет, смахнет со лба волосы, перепачканные краской. Несчетное количество дней он развлекался.

* * *

Иногда и я вру. Когда я вру, кажется, что лицо теряется, оставляя кислое ощущение мерзости. Зачем окружающие вынуждают меня врать, задавая вопросы и вынуждая на недоступную и недостижимую по ряду причин откровенность.

Интересно, меня искушают демоны, толкающие на грех, или Бог в их лице? Может быть, у каждого из нас есть абсолютная свобода мыслей, слов, поступков. Легкая и неуловимая, хрупкая, что даже хочется придумать историю, в которой будет кто-то всегда и никуда не уйдет. Сделать лучшие проявления себя качествами главной героини, скроить тридцать шесть сюжетов, в картотеке событий, сцен и случайностей отыскать необходимые. Держать судьбу в клетке, летая на легеньких крылышках в бесконечно голубой пустоте.

* * *

Возвращаюсь домой, иду по переходу с Чеховской на Тверскую. Так много слов, которые хотелось бы оставить на плоскости листа. Люди ходят по разным траекториям: женщины, мумифицированные парфюмерией, с авоськами, сумочками, морщинами, детьми, с учебниками английского языка. Бабульки продают газеты и красочные дешевые журналы со сплетнями о жизни замечательных и программой телепередач. Мне становится страшно за будущее оттого, что я в потертых вельветовых джинсах, с Борхесом в сумке иду, поглядывая на окружающих, наблюдая их, как кино или персонажей. Я заглядываю в глаза и лица, хочу пролезть, проскользнуть глубже, знать все, а вокруг мнется месиво города. Политики и люди стремительно движутся навстречу неведомым целям. Лица мнутся невидимыми руками переживаний.

Мне становится страшно за себя без защиты, без желания достичь, утвердиться, и принять вызов игры достижения, естественного отбора, выживания. Целостно движется город, и трудно чувствовать себя на иной орбите, наперерез, трудно быть диссонансом мелодии, состоящей из стольких звуков.

Хочется поставить компьютер в центре залы метро, город вдохновляет и освобождает меня. Я чувствую его музыку, перепрыгивая через грязные лужи тающего снега, разглядывая отдельные камни зданий, окурки, мусор на тротуаре, обувь и ноги, семенящие туда-сюда. Дома труднее думать. Мысли тонут в уюте и цепляются за вещи, старые мысли покрываются пылью и быстро вянут.

Меня все особенно раздражает сегодня. Я устала, чувствую обреченность и духоту этого окружающего всего. Я знаю, виновата не Москва, не запоздалая весна. Не отсутствие в данный момент такой-то конкретной личности рядом. Не неудовлетворенность в чем-то. Поселите меня в Париж, в дорогую квартиру, с самым лучшим компьютером, деньгами, двумя влюбленными юношами и массой свободного времени, я скоро начну исторгать желчь и злиться на серую брусчатку Парижа, на вчерашние бутерброды в маленьких кафе, меня начнут пугать его химеры и закоулки. Будет нагонять слезы вода Сены, несущая мимо ту же грязь и окурки. Духота и пыль, вечная духота и пыль. Вселенская тоска.

* * *

Мне снится сон. Белый цвет и воздух, я сижу у него в комнате и рассказываю, что мне снился сон – белый цвет, и воздух, и легкость. Я сижу на диване, а он – у окна, а во сне – белая птица или облако в моих руках. Я сижу на диване под пледом в доме у Экспоцентра, двадцать минут автобусом до метро 1905 года, недалеко от центра Москвы, которую окружает Московская область, а среди прочих – и маленький городок, где я родилась. Москва, Россия, Евразия. Океаны, океаны, островки, Земля, голубоватая издали, вокруг которой движется черно-коричневая Луна, вся в больших черных прыщах. Солнечная система, галактика, вселенная… веселенько. А мне снятся сны про птиц, хочется вырваться и жить легко и равномерно, а жизнь, видимо, уже заранее навесила на каждого роли. И я читаю книги, чтобы забыться и оставить хоть какую-то надежду.

* * *

Вспомнилась зима в маленьком городке, где я провела детство. Как я почувствовала, что маленький городок навсегда уходит из моей жизни? Была зима, я шла по шоссе к дому, пурга вилась по обочине, колола и кусала лицо. Я вдруг почувствовала себя уже не здесь, будто кто-то перемешал краски, все расплывается, или картинка, сдвигаясь в сторону, оставляет позади пустоту.

Маленький городок ушел из моей жизни. Проезжая по шоссе мимо, я делаю для себя открытие, что он продолжает жить где-то вне моих передвижений, моих мыслей. Вон там площадь, овощной, булочная и магазин трикотажа, тесный и старомодный, где все вперемешку, простые незамысловатые вещи, вот улочка, по которой так часто бегала и я, не ощущая себя собой, напевала, мерзла, играла в вышибалу, ела мороженое в стаканчике, смеялась.

Там в одном дворе есть площадка, небольшой асфальтированный кружок, где кормили голубей. Птицы большого города совсем другие. Они юркие и незаметные. Как вкрапления живого в каменных коридорах огромного лабиринта. А здесь они отнимают друг у друга крошки, и можно часами смотреть на них. Здесь все медленнее. В основном белые пятиэтажные дома, дворы со столами для игры в домино, лавочки, старушки в платочках и много деревьев.

* * *

У здания министерства обороны был митинг. Кучка пенсионеров с плакатами и портретами Сталина кричала в поддержку югославов. Я стояла в сторонке и кричала с ними, на машинах подъезжали люди, останавливались, слушали речи пожилого генерала. Потом демонстранты свернули лозунги и направились колонной к Горбатому мосту.

История незримо происходит рядом, не замечаемая за будничной суетой, а мир такой шаткий сейчас. Я думала о непостоянстве и алогичности событий, о цифрах на Эйфелевой башне и на Тверской – «до конца века осталось столько-то дней», о своей изолированности от окружающего, когда чувствуешь панцирь, прочно отгораживающий тебя от хаоса. Правда иногда и он уязвим.

Вспомнила, как мы с ним встретились на днях, чтобы пойти в кино, утром, потому что вечером родные догадаются, что я пошла к нему, а утром можно сказать, что опять работала. На кино денег не было, в Киноцентре билет стоит девяносто рублей. Денежки он прогулял накануне с бывшей подругой, приехавшей на время откуда-то. Врет, наверное. Мы брели в парк у Белого дома, мимо самодельных монументов героям-жертвам переворота 1993 года. Страшно видеть фотографии погибших людей; черный и красный цвет… сооруженный из чего бог послал – веток, траурных лент – памятник, доски с наклеенными газетами того времени. Я думала о черном и красном в глобальных масштабах, о страхе, азарте и ожидании, об ужасе перед войной, об окружающей неизвестности, включая неизвестность в мыслях этого человека, который стоял рядом, держал меня за руку и рассматривал фотографии жертв. Так космическое переходит в личное, а окурок только что выкуренной им сигареты рассматривается в ее отношении к вселенной.

* * *

Решила заглянуть в церковь и попросить у Бога прощение за все ужимки и гримасы моей души. В храме было тихо. Я ставила свечу и просила прощение за то, что живу так, а иначе уже не могу, за то, что мысли мои порочны и спутаны, а слова – частенько лживы.

* * *

Итак, сначала. Год назад мы бродили по Москве, и на Тверском бульваре, усевшись вдвоем на деревянные качели, рассказывали друг другу небылицы. Мы катались по синему дивану и целовались на прощание в губы, но было все равно и в этом было – в своем роде необыкновенное и замечательное – безразличие. И бесцветные слова. И игра во что-то.

В комнате из потолка торчал жалкий цветок лампочки на стебельке провода. Мы однажды подобрали на помойке чью-то люстру с плафонами-колокольчиками, достали из старенького шкафа акриловые краски и, вооружившись кистями и склянкой воды, красили позолоченную люстру в оранжевый. Вдруг вспомнилось детство, газета и краски, распахнутые окна террасы, ветки яблони, неумелое скольжение кисти по белому листу. И постепенно наши мгновения вместе становились дороги мне.

* * *

Какие-то липкие нити ограничивают свободу, наверное, бессмысленно переводить чувства и ощущения в мысли, так же непонятно и ненужно, как школьные синусы – в глаголы. Есть какой-то поворот, изгиб, за которым неравнодушие, когда минуешь его, город и небо, и даже этот грязно-серый диван, становятся иными.

Мы лежали и пели песни друг другу, и говорили о Джоне Фаулзе, герой которого, старый художник, утверждал, что искусство имеет в своих основах прозаичные вещи, у него они значились, как «зады». Какая-то необыкновенная легкость не давала уйти, остановившееся здесь время где-то там, за окнами, все же шло. А прошлое погребло сумрачные лестничные проемы, где двое стоят, прижавшись друг к другу, а последний поезд вот-вот захлопнет железные двери и унесется в город.

* * *

Вышла из метро на промежуточной станции. Была в новых лакированных туфлях. Шла вдоль реки, невыносимая боль пронзала ноги. Разнашивала туфли, играла в русалку (было так нестерпимо, что от боли даже потеряла способность произносить звуки), мимо проплывали картинки домов , проносились машины. То есть некий крошечный спектакль разыгрывался нечаянно.

Когда туфли, черные, лакированные, на изящном каблучке, с закругленным мысом… так жмут, все мысли улетают из головы.

Был май. Светило какое-то адское, недоброе солнце, или шерстяное пальто было слишком теплым.

Вдруг, внимание переключилось на кого-то, кто неслышно идет за мной, буквально по пятам. Я обернулась, но за спиной никого не было. Как же так, я ведь почувствовала эту поступь и шелест одежд, и холод. Страшно, что Она может ощущаться так близко, и надо жить быстрее, и надо спешить. От Ее холода по телу пробегала дрожь, все становилось на места: я – гость, непонятно, с какой целью возникший здесь, а Она неслышно идет сзади, и на асфальте еле различима тень от Ее длинных одежд.

* * *

Казалось бы, это было всего-то неделю назад. Жду посредине станции метро Парк Культуры. Опаздывает. Я хожу туда-сюда по платформе, рассматриваю людей.

Вдруг, откуда-то выныривает и оживает моя душа, как вспышка тепла, света или попросту чувства; наблюдаю цифры часов метро. С испугом представляю, а вдруг он не придет, ни сейчас, никогда. И становится грустно, все маски, слова и жесты облетают как сухие осенние листья.

Прислоняюсь к колонне, он целует меня из-за спины. Может быть, он и появляется из ниоткуда: из стены, из колонны на Пушкинской, из зеркала на Краснопресненской, а потом уходит куда-то в иные миры и истории.

* * *

Снег исчез, осталась черно-бело-коричневая картинка. Спешу по Тверской, на мне черные колготы и короткое черное вельветовое пальто, поглядываю на ту сторону, где мы шли вместе недели две назад, а в той арке скрывались летом от дождя. Интересная получилась бы картинка, если одновременно восстановить все наши прогулки по Тверской. Большое количество двойников из прошлого шли бы по разным сторонам улицы, с интересом наблюдая друг за другом. Я написала «двойников» и не ошиблась, ибо каждый новый день, каждая встреча и история вносит свою поправку.

Так захотелось полета, светило солнце, по Тверской несся поток машин, каких-то пыльных, ни капельки не вдохновляющих, я говорила про себя «подожди, вот сейчас, прямо здесь, прямо сейчас, давай, надо сильно захотеть, и сломается привычный ход событий, и начнется что-то новое».

Возможно, во всем виновата весна. Раньше предчувствие или колдовство, свойственное любому молодому организму, было выражено сильнее. Это трудно выразить – ожидание чего-то, надежда, смутные ощущения, неопределенность, неудовлетворенность, сублимация.

Колода картинок, перемешиваемых невидимыми руками и в неимоверных соотношениях открываемых. Я гуляю одна по городу, тут же мы ходили две недели назад вдвоем, тогда я была с ним, и была какая-то другая, иная роль, и город призрачно плыл мимо. Сейчас я иду и чувствую, что я существую, что я – не сон, и я не сплю, я отражаюсь в стеклах и витринах, и ветер, только что трепавший растяжку между зданиями, шевелит мои волосы, и отдельные пряди веются перед глазами.

Неделю назад, когда он провожал меня до метро Кутузовская, мы разговаривали на Сити-мосту, я почувствовала, что нового мы можем сказать друг другу все меньше и меньше, мы можем только обнаруживать новые маски друг друга. Мне показалось это скучным, пришло ощущение нереальности окружающего, несуществования себя, его и всего вокруг.

Может быть, реальны только воспоминания. И все делается для того, чтобы тасовать их разноцветную колоду и вытягивать оттуда неожиданные сочетания картинок.

Сегодня я иду по Тверской изящно, плавными шагами, ощущая свои скулы и едва заметную улыбку на губах, кругом какие-то люди, вспоминаю вчерашнюю статью в газете: летом снова ожидается конец света, Москву затопят айсберги, которые начнут таять в результате взрыва атомной бомбы. Останется вода и редкие островки. Я представляю эту улицу, погребенную под воду, Главпочтамт, салон «ИВ-РОШЕ» и водоросли. А на Кремле будут крепиться беззубки и перловицы, кораллы и разлагающиеся трупы людей.

Человеческой природе так необходим Апокалипсис. Он так же ласкает наши души, как Библия, как стихи Пушкина. Ласкает своей страшной и садисткой лаской.

Иногда мне хочется доказать себе свое бездушие, жестокость и холодность. Кончается это тем, что я играю в неуловимые игры с собой. А где-то в глубине дремлет душа.

Мгновения, подобно бусинкам, неуловимо нанизываются, образуя причудливую фенечку. Я именно такая, какой требует от меня быть плоскость, в которой я живу, а соответственно, все проходит через определенное преломляющее зеркало, фенька нанизывается. И мечта воплощается в заколдованном виде, словно художник-экспрессионист переработал ее. Поэтому он такой нескладный и безнадежный, в такой же степени, как праздна, созерцательна, ленива и бесцельна моя жизнь.

Сегодня я ощутила себя не автором, а скорее персонажем, наделенным ограниченным количеством качеств. Несвободным от своих страстей, вполне определившимся и движущимся по никому неведомой, но уже вполне очерченной траектории.

* * *

Трубка телефона в моей руке. Там голос; за окном – черно-бело-коричневая картинка. В доме напротив, на пятом этаже серая спина компьютера в окне.

Щит. Двери заперты, на табличке вывешивают надписи: «обед», «я устал», «завтра работаю», «вчера один выпил три бутылки пива, сегодня весь день болит голова, сейчас приедет курьер, завтра с утра звони…» и, между делом, «я скоро уеду, ты поедешь со мной…».

Нет сил, нет желания пробивать этот щит, я смиряюсь, это обреченная история. Есть много вещей, не имеющих для меня ценности, но бросить все и уехать отсюда я не могу. Тогда он говорит, что можно пожениться, и прибавляет – «с таким паспортом меня все равно не выпустят». Снова чувствую себя одной из марионеток его театра. И непроглядный туман лжи повсюду.

Дня два назад мне приснился лучший сон. Цветной, хотя я ничего не курю и не пью. Было бесконечное море, вся поверхность которого – сплошь нежные-нежные цветы. Блекло-розовые, голубоватые, синеватые. Где-то поодаль стоял он, на берегу, а я плыла в прохладной, приятной воде и пыталась на плаву прихватить с собой букет для него. Сначала цветы были розовые и голубые, и было тепло, но они ускользали из моих рук, а у берега были только темно-фиолетовые незабудки, а вода – ледяная.

* * *

Я, как в коробку, заключена в себя, зрение мое не идеально. То, что я вижу – лишь часть бесконечности смыслов, и как же много всего я упускаю.

Ко мне тянутся неудачники. Я сама виновата в этом, ведь к человеку плывет и притягивается то, что он заслуживает. Это не внешне. Это на эмоционально-чувственном уровне. Если я стою ангелов, то они окружат меня, а «зная три угла квадрата, нетрудно достроить и четвертый» + «всякой вещи свое место и время под небом».

Иногда я чувствую себя вне жизни, пространства, времени, вне моей семьи, специальности и работы, имени, возраста, пола. Вакуум. И абсолютная свобода.

Иногда я начинаю тяготиться собой и одиночеством, но так мало людей, способных меня порадовать и удивить. Это трагедия интеллигента, когда требуешь от собеседника не только душевности, но также чистоты языка и информативности высказывания. И начинаешь скупо относиться ко времени.

Начинает вырисовываться новая картинка, музыка иная начинает звучать, скорее всего, одна история подошла к концу, а другая еще не началась.

Я чувствую себя помещенной на странице между концом одной главы и началом следующей. Зато есть свобода, полная непредсказуемость поступков. И, значит, это еще не конец.

В Берлине у него и вправду есть друг, немецкий журналист, которого я мельком видела летом. А дома родителям каждый день названивают из военкомата и угрожают. Он рассказал сегодня, что скоро уезжает в Германию. Навсегда. После этого я плачу, а он не знает, как меня успокоить. Картинки в духе Моне: иду по платформе метро, вижу поезд и людей сквозь слезы. «Он уезжает. Скоро».

Деревце мое

«Moscow/ Winter/ Underground crossing…»

(английские слова)

Злые и жестокие дети мы были. Как-то с другом скрылись в лесу покурить. Лет в двенадцать. Он бросил в большой муравейник горящую спичку. Муравейник превратился в костер. Нам было занятно смотреть, как обезумевшие муравьи разбегались по земле... Не догорел. И мы забили огонь палками.

Сейчас я вспомнил тот день – поблекший, он подстерегал где-то на самом дне памяти. В переходе станции «Тверская» музыка хищно и жестоко врывается в голову: «in my mind, in my mind, in my mind! in my mind, in my mind!».

Сейчас мне жалко тех муравьев, они никому не хотели зла, занимались своим делом: бегали по лабиринтам жилища, вгрызались в сочные ляжки жуков, спаривались, строили. Потом пекло разъело их дом, на огне пенилась их кислота. Кто-то убежал, кто-то сгорел. А оставшиеся, повинуясь инстинктам, жили дальше. Интересно, смогли ли они выстроить заново опаленный дом?

Движение по эскалатору вниз, в преисподнюю метро. На стене туннеля – рекламный щит – на черном фоне едко-желтое: «Флаги». Понимай, как хочешь. Я бы создал партию людей, живущих мгновением. Мы бы шили лоскутные знамена из нижнего белья, кожи, белых халатов, кружев, пижам, джинсы, распашонок, плюша, шелковых пеньюаров и латекса. Мы бы жили праздно и пировали во время чумы на развалинах и пепелище. Пусть недолго, зато как ярко.

Центр зала «Тверской» – место встреч, ожидая условленную персону, можно ненароком увидеться со множеством старых друзей, бывших коллег, соседей, спешащих туда-сюда по своим делам. Я пришел рановато, жмусь к серой мраморной стене, памятник ожидающему. Неприметный среди таких же незнакомых памятников, ждущих вокруг, зато очень даже заметный для знакомых.

– Привет, сколько лет, сколько зим, – хлопает меня по плечу Николай.

– С августа, – мы жмем друг другу руки.

– Мы сейчас делаем новый проект, молодежный журнал типа «ЕLLE»: шмотки, музыка, где что купить, с кем лучше спать и все такое.

– И что, они хорошо платят, если не секрет?

– За пилотный номер 800 баксов, сейчас такие журналы идут хорошо, плюс гонорары за фотки моделей.

– Ты фотографируешь?

– Да, осенью я голодал, Зинка ушла, ходил по старой привычке в кафе, просто сидел, смотрел вокруг, так познакомился с одной девчонкой в «Deli-Franсe». Длинные ноги. Стали с голодного бреда красить ее готическим макияжем, как у Готье, и снимать. Дело пошло. Сейчас у меня студия, аппаратура, камера. Но я так устал, вкалываю, кручусь, знаешь, если бы завтра сказали, что через пять дней конец света, я бы заперся в квартире, лежал на тахте, пил кофе, коньяк, читал и все. Даже телефон бы выключил. А ты-то как?

Я чувствовал, что за его откровенность должна последовать моя краткая откровенная история. Я говорил сухо, емко, в жанре резюме.

– С тех пор, как летом закрыли журнал, с журналистикой завязал… Вы тогда все, как один, напоминали муравьев в горящем муравейнике, суетились, бегали, матерились, а я читал Генри Миллера и ел сушеные яблоки двухгодичной давности. Я гулял по городу, заходил в магазины и серьезно спрашивал продавщиц: «Простите, что за цифры у вас в витринах так красочно написаны?.. Ах, цены?! А я уж думал таблички музейные». Как-то иду по Крымскому мосту, на самой середине молоденькая негритянка блюет в Москву-реку. И плачет. Подошел. Глазищи грустные, на французском лопочет, сразу догадался – передоз, в подтверждение правоты, она тут же и отрубилась. Я такси ловлю. «Довезите, пожалуйста, в Кузьминки». Все меня посылали, куда подальше, деньги им подавай несмешные, доллары им гони. В итоге довез нас какой-то дед на стареньком «москвиче». Думал, девушке моей плохо. Приехали домой, я ее, как в мелодраме, три дня выхаживал. Оказалось, зовут ее Энжел, родом она из Бостона, папа у нее какой-то Big-cheese, крупный чиновник и бизнесмен, я уяснил, читал ей стихи, перевел для нее, как умел, многих отечественных поэтов, это же всегда сближает. Ну, кроме стихов, конечно, все было. Теперь мы живем вместе, скоро уезжаем. К ней туда, «в рай», в американскую мечту.

Николай не знал, радоваться за меня или переживать, признался, что негритянок у него никогда не было, спросил, как с Энжел в постели, на что я ему на ухо наговорил пару десятков предложений, и он искренне похлопал меня по плечу:

– Видишь, Генри Миллер-то как нас пробрал, ты счастливчик.

Вскоре он, встрепенулся, посмотрел на часы и мы распрощались.

Стою в метро, жду дальше, уже немного злюсь. Где ты, деревце мое, где ты, Груня?

Груня-Груня-Груня, помнишь, первый день на журфаке в лохматом году? Вдохновенные дети. С беленькими едва пробившимися крылышками. Все рвались летать.

Белая мраморная лестница журфака увлекала вверх, к белым колоннам, к испещренным граффити бюстам Ленина и Ломоносова. Стеклянный купол. Кто не мечтал забраться туда и посмотреть на город с высоты? Кто не мечтал прорваться и взлететь? А оказалось?

Видишь ли, полет, как и прочие физические акты, тоже требует затрат энергии, которая не исчезает, не остается, а лишь переходит из одного вида в другой. Мы вязли в болоте культуры, толпы, грязных баек, терялись в офисных коридорах редакций, где нас покупали иностранные бизнесмены, чуть ли не в открытую платившие за то, чтобы мы раскованно и нагло гипнотизировали муравьев, воспевали красоты сытой жизни, отвлекали сплетнями, тусовками и безудержным сексом от той серости, которая происходит вокруг. Вертитесь, работайте, шевелите челюстями, кусайтесь, совокупляйтесь, пейте, а не будете работать, так подохнете с голоду, куда вам муравьям летать.

Но мы тогда не подозревали, что и сами-то, в сущности, являемся этими насекомыми. И что особых высот мы не возьмем…

Помнишь, Груня, я был худой, на курсе меня считали педиком и дразнили «красавицей», все девушки от меня шарахались. У меня были длинные лохматые локоны. А у тебя была рыжая крашеная грива. И я тебя долго неумело преследовал. А потом ты стригла меня, и локоны лежали на полу кухни твоей, а потом и мы лежали на твоем диване, нешироком и жестком. И ноги твои с пышными теплыми ляжками сжимали меня.

Какая ты была чудная, Груня. Ты могла часами мурлыкать песни, читать свои стихи про кукол и полынь или, голая на диване, по-детски рассказывать, как ты во сне целовалась с голубем, а у голубя были губы, и он был нежный.

Деревце мое, какого хрена ты сегодня опять опаздываешь?

Вчера я позвонил тебе, предложил встретиться перед моим отбытием навсегда «в рай», в американскую мечту, в другую жизнь. Ты сказала, что иногда скучаешь, а я рассказал про Энжел.

И все равно ты лучшая. Ты лучше разукрашенных секретарш, окуклившихся манекенщиц. Лучше обабившихся продавщиц и продажных проституток всякого рода, начиная от дешевых с Тверской, заканчивая женами бандитов и убогих иноземных старцев, девок со всеми достоинствами, жадно манящих с обложек журналов и приличных чистеньких девушек, шведок и гречанок разнообразных калибров. Ты – беда, Груня.

Помнишь, мы расстались на полгода – кто кого. Я не выдержал, позвонил вечером, точно помню, было 22:10, 25 мая. Я точно также ждал тебя в центре зала на «Тверской», банальнейшей из станций, ты, как всегда, явилась с другой стороны. В какой-то новой нелепой юбке, в распахнутом пиджаке, в прозрачной водолазке. Твои заплаканные глаза. Мы ехали в последнем поезде, как безумные – без стыда, чести и совести, – целовались взасос и были настолько счастливы, пусть муравьиным, мгновенным, зато счастьем быть вместе, что нам было совершенно плевать на доллары, шевелюры вождей, газетные вырезки, лысины всех вместе взятых иноземных инвесторов и т.д. и т.п. Вот они – мгновения счастья, лоскутные знамена под затянутым гарью и выхлопами небом города, удивленно взирающим на весь этот странный и просраный мир.

Груня, Груня, если бы завтра объявили конец света, я бы заперся в квартире с тобой, вырвал из сети телефон, мы бы не читали повести и стихи, мы бы в праздном расслаблении ожидали последней вспышки, последнего взрыва, венец которых – вечная темнота и вечное ничто.

Кто-то дотронулся плеча. Я повернул голову. Ты появилась, как всегда, случайно, чмокнула по доисторической привычке меня в щеку. Ты изменилась, остепенилась, прямо-таки женщина мечты. У тебя короткие каштановые волосы и сногсшибательный макияж, расстегнутое черное пальто, черная юбка с манящим в глубины разрезом, рубашка в мелкий цветочек, духи – шлейфом дурманящих ароматов. Ты похожа на телеведущую с обложки. Но я-то тебя знаю.

Грунька, деревце, золотце самоварное, горюшко, заяц. Время пошло на пользу тебе… с виду, по крайней мере. И мне уже приятно небрежно уложить руку тебе на талию и плавно передвигаться вместе по катакомбам метро.

Существует множество вариантов того, что говорят при встрече, подобной нашей:

– Отпадно выглядишь.

– Время на твоей стороне!

– Мы не виделись целую вечность…

Мы же с Груней болтали так, будто все эти годы виделись каждый день.

Груня: Забыла на работе косметичку и записную книжку. Сегодня был нелегкий день. Приходили и уходили какие-то люди, требовали разные бумаги. Объявился сумасшедший, стал агитировать за покупку какой-то своей книжки в пользу сумасшедшего дома №34. Утверждал, что у них сегодня официально начинается сезонное обострение, требуются деньги на лекарства.

Я: То-то смотрю, все мои знакомые последние несколько дней творят невообразимые вещи: сосед сверху ошивается у посольства Новой Зеландии, потом заявляется к нам, рассказывает, что собирается сдать экзамен в Британском консульстве за три штуки баксов, чтобы тайно от жены и тещи уехать из страны. Друг посреди трудового года, никого не предупредив, умотал с любовницей в Сочи. Теперь меня каждую ночь будит его шеф и уверяет, что во всем виноват я, что я трутень, шпион и демон в одном лице. Открываю газету, там рассуждают, у кого из политиков крепче зад, а одна бывшая знакомая, бывший повар, теперь снимает порнофильм, за который ей якобы платит анонимная телестудия.

Мы выбрались из метро, шли мимо старух, торгующих сигаретами. Груня остановилась у ларька, купить свою «Яву».

– Ты что? Пойдем, купим тебе вон там в киоске что-нибудь приличное, а не эту отраву. Никогда не покупай дешевые сигареты неизвестно, у кого.

– Ты уже и сам рассуждаешь не по-русски.

– Да, в последнее время замечаю за собой странные вещи. Испытываю необычную легкость и отстраненность, будто уже давно не здесь.

– А тебе разве не жалко этих бабушек, продающих сигареты, собирающих бутылки… жить, чтобы работать, а работать, чтобы есть. А на большее не хватает…

– Да-да, и еще жалко многих прочих людей, даже не представляющих степени обесцененности собственной жизни, вынужденных ничтожествовать…

– Ты озлобился.

– Вовсе нет. Я стал воздушным шаром, скоро ниточку обрежут, я взмою в небо, в какое угодно небо, подозревая, что и там не лучше. Ты знаешь, в последнее время люблю бродить по городу и думать на английском. Когда ходишь так по Москве, чувствуешь себя иностранцем и наблюдаешь за всем со стороны. Потом останавливаешься, накатывает такая необъяснимая грусть, и еще страх…

– … так сейчас живут многие, по крайней мере, из моих знакомых. Как цыгане: сегодня здесь, а завтра? И каждый сам за себя.

Мы зашли в старенький бар в подворотне Тверского бульвара, в который частенько хаживали еще студентами.

Как хочется иногда стать персонажем советского кино, где все просты и наивны, как дети, где добро и зло отделимы друг от друга. Если посмотреть на мое будущее сквозь призму советской камеры, я должен был бы расплакаться за столиком бара, схватить Груню за руку, уткнуться в ее плечо лицом и пробормотать что-нибудь, вроде:

– Больше я от тебя никуда не уйду…

А вот как быть, когда добро и зло неотделимо перемешались и в тебе, и вокруг?

Помню, как-то я был пьян, приехал туда, где жил в детстве: дом №36 по Остоженке. Сначала удивило, что все окна дома, даже окно моей бывшей комнаты, темные. Я вошел внутрь – оказалось, дом недавно сгорел, осталась одна фронтальная стена, вместо крыши небо, оно же чернеет в пустых проемах окон. Я сел на груду кирпичей, от злобы и грусти выкурил две сигареты. Посмотрел на развалины и первое, о чем подумал: не плохо было бы выкупить эти развалины и устроить тут показ мод, потом опомнился, лег на снег, уставился на небо, может быть, даже немного заплакал, кто знает…

Движение вверх всегда невыносимо трудно. Надо освобождаться от тянущей болотной трясины себя самого. Тогда я понял, что еще хочу взлететь или хотя бы, прыгнув высоко-высоко, треснуть это гордое небо кулаком. А вот крылья? Мои юношеские белые крылья слабы и драны. Ну и ладно. Ведь где-то в развалинах души растут черные, кожаные, волевые, как у летучей мыши. У нас всех со временем одни крылья медленно-медленно сменяются другими.

В баре Груня рассказала милейшую историю, участницей которой сама являлась.

Собрались интеллигенты – всякие врачи, художники, журналисты – на вечеринку. Сидят, веселятся, книжки обсуждают, журналы, детей, пьют. Хозяин, как водится, достает из гардероба припрятанную для случая травку. Раскуриваются. Один гость падает без сознания. Синеет на глазах. Все остолбенели. Молчат. Потом один размышляет вслух в тишине:

–Милиция вмешается, нас всех загребут.

Другой, задумчиво:

–Знаю тут один лесок поблизости.

Третий:

– Миш, не помню, у тебя же ванна в квартире есть?

Четвертый, хирург:

– А у меня топорик в машине валяется, чтобы ворье на дороге не приставало, придется его употребить в дело…

Все поняли, берут посиневшего бездыханного парня за ноги, за руки. Волокут в ванну. Хирург отправляется к машине за топориком. Неожиданно, уже в дверях ванной парень приходит в сознание, возвращается из мира иного, с истошным звериным воплем:

– Как меня прёт!!!

Все вздохнули с облегчением. И совесть их в тот вечер осталась чиста.

Так вот, я не обнял Груню. Не уткнулся лицом в ее плечо. И вскоре мы распрощались, дружески коснувшись щеками вместо поцелуя. Потом я до полуночи бродил по переулкам, дышал уходящим из моей жизни городом.

Пустой поезд несет меня вперед. Я один в вагоне, стою посредине, слушаю рев мотора. Я еду в нежные объятия черной лебедушки, душечки Энжел, я очень устал, как и весь этот город, я продажен, холоден и сер, как его осенние улицы, как его спешащие в темноте, сжавшиеся от промозглого ветра силуэты. Но мне уже почти не больно.

 

Часть третья

Сказки кончаются на точке. «Они жили долго и счастливо многие годы, умерли в один день и были похоронены в одной могиле». Мелодрамы и трагедии, как ни странно, тоже кончаются точками: «нет повести печальнее на свете»… Точки только в тексте. В жизни одна ситуация пожирается другой, как в «Книге перемен», или как облака, которые то становятся похожи на медведицу, потом на губки бантиком, и плавно – на трехколесный велосипед. Пьеса Горина «Чума на оба ваших дома» начинается как раз со слов «нет повести печальнее на свете» и похорон шекспировских влюбленных. Только заглянув за точку, можно понять больше того, что сказано. Значит, заглянем за точку…

Мгновения длинные, влюбленные. Будто летит вертолет, смотришь в иллюминатор, а за спиной парашют и скоро вытолкнут вниз.

Мы были в кафе, там вдоль стены стоял ряд компьютеров, и, заказав кофе, можно бесплатно «зайти» в интернет. Пили кофе, пытались отломить шип у какого-то диковинного кактуса, рядок которых стоял на подоконнике в разноцветных керамических горшках. Наверное, они родом из Мексики. Коля завел мне первый в моей жизни почтовый ящик на hotmail.com. И научил пользоваться электронной почтой – отправлять и получать письма. Мне стало грустно: скоро я буду каждый вечер, зимой, осенью приходить сюда и писать ему о своей жизни, о том, что я сейчас читаю, с кем общаюсь, какие фильмы смотрю, что пишу. Значит, придется осваивать эпистолярный жанр. Раньше я испытывала пренебрежение к переписке – не люблю общение на расстоянии. Слова нужны для того, чтобы люди встречались. Подобрать правильные сочетания слов и высказать, чтобы встреча все-таки состоялась, чтобы общая мелодия продолжилась.

Ванна. Целлофановая занавеска. Брызги воды, дождь из черной телефонной трубки душа. Почему-то мне это напомнило, как люди мылись в концлагере в одном фильме, который я смотрела не с начала и названия не знаю. Коля очень стесняется, потому, что никогда раньше не принимал душ с девушкой. Мы стоим рядом, но почему-то не можем прижаться друг к другу, вода, как слезы, стекает по лицу. Мы как два худых и бездомных котенка. Он приглаживает мокрые волосы и смотрится в зеркало.

– С такой прической я похож на самого обычного московского мальчика?

– А я?

Он смотрит на меня.

– Ты вообще ни на кого не похожа.

Так я впервые оформляюсь во что-то несравненное.

Вечер. В комнате полумрак. Хрипло поет Армстронг. Нежный шепот о том, что я через год приеду к нему, и мы будем жить вместе в Берлине. Пусть врет. А я верю. Верить так сладко, так цельно.

– Можно, я тебя нарисую? Ты красивая сейчас.

– Нет. Не хочу быть на бумаге. Вдруг, получится, что вся моя жизнь и нужна-то была, чтобы оказаться на эскизе Коли Ельникова.

– Хорошо, не хочешь – не надо. Не буду тебя рисовать…

Еду с работы. Опаздываю. В метро так много уродцев. Может быть, мой взгляд сегодня выхватывает только их. Когда встречаешь таких людей, испытываешь катарсис, сразу начинаешь правильно оценивать свою жизнь. Эти люди существуют иначе и в ином мире. В переходе на «Театральную» симпатичная девушка пела у кресла-каталки матери – карлицы-инвалидки. У эскалатора жалобно взывала о помощи парочка иногородних: женщина – то ли цыганка, то ли с востока – в наряде с огромным количеством нечистых рюшей и оборок. И дочь, худенькая, кривая, больная. В трогательном кружевном платьице. А вниз по эскалатору едет мужчина с крохотной нижней челюстью. Жизнь и так аномальна, тягостна, а тут еще уродства тела. Сегодня мне встречались люди с черепами неправильных форм. Мальчик лет тринадцати со странно выпуклым лбом, прихрамывая, шел по дорожке вдоль проспекта, а я наблюдала из окна трамвая. Кто виноват в этом – его родители, радиация Чернобыля, судьба, Бог?

В метро напротив меня застыла девушка лет двадцати пяти, с какой-то странной, слегка удивленной гримасой на лице, у нее один глаз был совсем крошечный. И указательный палец на ноге длинный-длинный, как на ладошке ребенка. При этом она была в белой кофточке, с замшевой стильной сумкой, в серебристых босоножках на ровной подошве, читала «правила дорожного движения», скоро сдаст на права, будет разъезжать на машине, такая чистенькая, стриженная, старающаяся выжить и преуспеть. А я чувствовала такой слом и такую усталость, будто множество мелких зубастых зверьков выедали меня изнутри. Идет мужчина по дороге, прямо на ходу пьет пиво из бутылки. Еще один. И еще. А я не пью. И меня пошатывают из стороны в сторону от усталости и пустоты.

В центре зала «Тверской» Ельников читает журнал. Подхожу, целую. Он, как кактус, который распушил свои иглы, колет меня.

– А я вчера гулял с Евгенией по ночным клубам.

Моргаю, а он оправдывается, не виноват же, что я не люблю гулять по ночам.

Мы сидим друг напротив друга в кафе, я листаю каталог с железками и консервными банками, во всю критикую поп-арт, а он говорит, что Евгению выгнали из фирмы и теперь он хочет найти ей работу.

– Она же не согласится на любую, как ты, – перехватив мой гневный взгляд, он тут же смягчается, – я просто нашел себе сестричку, вожу ее по клубам, веселю, у нее сейчас такое же положение, как у меня прошлым летом. Ты же меня тогда не бросила.

Мы продвигаемся по коридорам торгового комплекса на Манежной площади, по сияющему лабиринту магазинов, с немыслимым нагромождением архитектурных деталей разных стилей. Я заявляю, что мне плохо с ним и плохо без него. На это он в ответ говорит, что Евгения приедет к нему в Берлин.

Он заглядывает в окошко какого-то киоска, а я, улучив мгновение, тихо и неслышно ухожу. Уже в метро пытаюсь разобраться, сцена ли это, или я действительно решила уйти, я не злюсь, потому что на него нельзя злиться. Он ранит от своей беззащитности. Пытается возвести другую реальность от несостоятельности этой, он врет от уродства правды. Выдает себя за блудливого и легковесного от одиночества. Хочет стать великим художником из-за офисной пустоты, от которой надо бежать. Я ухожу, не могу больше выносить его вранье, не хочу на каждом шагу чувствовать, как одна реальность раскалывается и из нее, как матрешка, вылезает другая, а ты вынужден смиряться с ними, оставаться спокойным, менять цвета, как хамелеон.

Он звонил, клянчил вернуться, просил простить, говорил, что ему никто не нужен, кроме меня, говорил, что он бы тоже убежал, если бы ему делали так больно.

Прошло две недели. Он не звонил. Я начала писать повесть. Какое странное раздвоение. Один человек любит и страдает, другой пишет об этом. Один живет, а другой наблюдает за ним со стороны. Первый – персонаж, второй – автор. Первый ребенок, с восторгом вопящий на американских горках, его болтает в разные стороны, неожиданно переворачивает вверх ногами, он зажмуривается, смеется, вцепившись в поручень своей машинки. Второй, взрослый, наблюдает, застыв у железной изгороди аттракциона. И все это в одной голове.

У меня остались его книги – Генри Миллер, Сильвия Плат и Пелевин, а еще шапка-ушанка из искусственного меха, та, в которой он был на Новый год. И ключи от квартиры. Я была обижена. Музыка резко прервалась, и наступила тишина. Неужели победила ординарность, бездарные новостройки, цифры? И безразличие.

За окном лето, но все перешло в черно-белый цвет. Такое настроение. А что, если поехать к нему под предлогом вернуть книги и ключи, помириться, если он будет дома, а если его не окажется дома – почитать дневник. Так интересно узнать всю правду, узнать его мысли.

На следующее утро я ехала от метро 1905 года, в маршрутном такси Утесов пел грустный фокстрот про все то же расставание, про неизменную тоску, окутывающую нас во все времена. Я с прической а-ля Марлен Дитрих еду, полностью отдавшись воле случая. Как того захочет сама жизнь…

Звоню в дверь. «Ну, пожалуйста, открой. Будь дома. Я верну тебе книги, мы помиримся, а потом будем слушать дождь и пить чай».

Никто не открывает. Как воровка с дрожащими руками, никак не могла открыть дверь. Ключ не слушался и застревал в скважине. Открыла. Кошка томно встретила меня, кажется, узнала и смотрела оранжевыми, широко раскрытыми глазами ребенка. Его не было. Квартира в запустении и одиноком беспорядке. Разбросанные вещи и наполовину завешенное одеялом трюмо с зеркалом, неубранная постель, около которой валялись его тапочки. Я рылась в старом комоде, в ящиках с бельем. Нашла две тетради: одну апельсинного цвета, старую, другую без обложки. Уложила в сумку. Все происходило так, будто этого нельзя было избежать. Мне.

«Бросить их, согреть чай, забраться с ногами на диван, дождаться его, но ведь ему же будет приятно…». Так подумал бы персонаж. А автор уже застегивал молнию сумки.

Прошла на кухню, кошка прыгнула на стул, подставляя спину, чтобы я погладила ее. «Извини, кс, что все так получилось, до свидания». Я оставила на серванте записку:

«Конечно, воровать нехорошо. Но если очень хочется, то… Когда обнаружишь потерю, пожалуйста, не злись, представь, что так и должно было случиться. Это мой гонорар за участие во всей этой повести».

Я закрыла квартиру, шла по лестнице, ждала автобуса, прячась за остановку, – вдруг он приедет и поймает меня с поличным. Автобус не приходил. Я вспомнила беспорядок в квартире, пустые тапочки, стоявшие у кровати, мне стало так жалко его; какая грубая получилась записка, я совершенно не умею писать. Пошла обратно. Замок снова с трудом поддался. Кошка встретила меня спокойно и без особого интереса. Я прошла на кухню, поставила после подписи «Р.S.» и добавила: «А еще я тебя люблю (ради этого даже вернулась с автобусной остановки.)». Получилось неказисто. Такое неповторимое чувство – писать на бумаге «я тебя люблю» в пустоту, доверяя белому листу. Я ехала в автобусе с крадеными дневниками, но он уже был настолько родным, что эта кража не воспринималась, как преступление. Мы же берем без спроса вещи родителей. А мир погружался в черно-белые тона, и была тишина.

В автобусе читала его дневник. Мои руки скользили по страницам, вторгались в чужую историю. Рассматривала вложенные фотографии: какая-то девица с красно-розовой помадой, длинными кудрявыми волосами. Смотрит волооко на фотографирующего. И на меня. Рядом с ней на скамейке сидит Коля Ельников, совсем еще подросток, скромно улыбается, в красной бандане, зеленый и маленький, похожий на лягушонка. Зато умиротворенный и довольный. Я читала всю ночь. Мне так хотелось написать про любовь. И вот она любовь. Подражая знаменитой фразе из «12 стульев»: «Сокровище было здесь, его можно было потрогать, но нельзя было взять и унести с собой», – это была история любви шестнадцатилетнего мальчика, который однажды зачем-то решил, что он художник. А волоокую девицу зовут Лиза, они учились вместе в художественном училище, из-за нее он однажды спрыгнул с четвертого этажа и сломал ногу. А она его не любила и не дала. Или любила, но скрывала, и не дала. Судя по дневнику, он был добрый и ранимый, а все считали, что он жестокий и подлый. Потом его выгнали из училища, он приехал в Москву. И два года слезно писал в дневник о своей любви. Я даже не думала, что такая любовь бывает на самом деле.

«21 октября 1998 года, воскресение. Moscow, Антонова-Овсеенко. Да, Лиз, я с кем-то не тем делаю что-то не то. Почему это не ты? Почему не ты говоришь мне «как классно, что ты рядом»? Почему не ты целуешь меня в метро на эскалаторе? Почему не твоя рука расстегивает мне ширинку?.. Блин, почему это не твоя любимая игрушка? О my God! She согласна выйти за меня замуж. Мы будем муж и жена. Мы поженимся. Ты приедешь? Наверное, ты простишь. Кроме тебя мне никто не нужен. Надеюсь, когда-нибудь ты прочтешь эту запись. Милая моя девочка, Лизонька. Всю свою жизнь, с того дня, как мы познакомились… Помнишь? В шесть, возле парка. Наше первое свидание. Помнишь? Сентябрь 96-го. Так вот, все это время я думаю о тебе каждый день. У меня была классная жизнь, каждый день был пропитан тобой. А еще я понял, что люди не меняются. И мой друг Леня говорит, что его жена какой была год назад, такой и осталась. Может быть, ты сейчас такая же прекрасная, как год назад, когда мы виделись последний раз. Я даже помню, как мы прощались на главной улице города. Мы пожали друг другу руки. Я обнял тебя и поцеловал в щеку. А ты вырвалась. Ты счастлива? Мне плевать, если ты выйдешь замуж. Только бы видеться с тобой. Хоть бы раз в год. Ты же на всю жизнь. Да, ангел мой, мы всегда будем вместе».

Встречала рассвет на подоконнике, смотрела на небо, которое медленно светлело, из ночного свинцового становилось серым, утренним. Мне хочется верить, что где-то там, в этом небе живет Бог – настоящий художник и добрый. Остается надеяться, что хоть он не позволит мне разочароваться, обозлиться и окончательно зачерстветь. Утром он позвонил.

– Дневник у тебя. Отдай.

– Нет.

– Ну, почему ты не могла украсть что-нибудь другое – футболку, журнал или диск?

– Это все у меня есть, а вот того, что в дневнике – нет, – я пытаюсь шутить, – «О, Эшли! О, Скарлетт!».

– Ты маленькая сучка, еще хуже, чем Ленина жена.

– Не надо меня ни с кем сравнивать.

– Может, ты хочешь, чтобы я сравнил тебя с Лизой? Я никогда не смогу поставить тебя рядом с ней. Потому что люблю ее.

Я молчу. Он бросает трубку. Через полчаса раздается звонок в дверь. В глазке виднеется он, не открываю, прячу дневник в кладовку. Сижу на еще не убранной постели и слушаю, как надрывается дверной звонок. Потом все стихло, звякнул телефон. В трубке был его голос.

– Я звоню от соседей, открой дверь. Я просто хочу забрать то, что принадлежит мне.

– Нет.

– А я сказал: открой.

– А я не хочу и мне плевать на то, что ты думаешь.

Он переключается на свой отработанный умоляюще-беззащитный тон:

– Открой, надо поговорить, я, кажется, потерял свои ключи от квартиры.

– Хорошо.

Я открываю дверь. И протягиваю ему ключи от его квартиры. Он отталкивает меня и сквозь зубы спрашивает: «Где?», врываясь в комнату. Меня как будто нет. Он осматривает комнату, стопки книг на полу, включенный компьютер с начатой повестью, неубранную постель, валяющиеся кое-где вещи, разбросанные в беспорядке книги. Направляется к кладовке. Я преграждаю ему дорогу, он пытается меня оттолкнуть. В тишине мы пихаемся, царапаемся и впиваемся друг в друга ногтями. Он хватает меня за руки и волочет к балкону.

– Ничего, сейчас мы тебя там запрем, и все спокойно найдется.

Мы бьем друг друга. Зло. Я отталкиваю его, он задевает большую напольную вазу, ту самую, немецкую, из Берлина. Ваза падает на пол. И раскалывается на множество стеклянных брызг-осколков прямо на глазах. Он застывает и виновато смотрит на меня. Мы садимся: я – на диван, он – в кресло напротив. Сидим и в тишине всматриваемся друг в друга. И мне кажется, что я его вижу впервые. Так один взрослый видит другого. Он тихо и кротко докладывает, чем занимался эти три недели.

– Скучала?

Я резко отвечаю «нет», а он качает головой и говорит:

– Не верю, скучала. А мне было так тяжело без тебя. Зачем ты это сделала? Отдай и я вернусь. Тебе что нужно, дневник или я?

Я делаю ошибку – зло улыбаюсь и с вызовом говорю: «Я украла не дневник, а твою душу». Он вскипает:

– А я все тебе врал. До последнего слова. Послезавтра я уезжаю в Берлин к Франку. Отдай дневник.

И снова бросается к кладовке. И снова мы бьем друг друга. Но он сильнее. Он проникает в кладовку, находит дневник с вложенным письмом, которое я писала ночью, и быстро, вихрем, уходит.

«Далекий друг (или и не друг, и не враг, а так)…

Очень жаль, что наша история закончилась на такой дрянной ноте, а вспоминать смешно и больно. Наверное, это и есть «край, где уже не свернуть».

Теперь я знаю тебя лучше, чем кто-либо другой, интересно, как сложится твоя жизнь дальше. Я верю в судьбу в том плане, что «не бывать корове вороною»… Интересно, в кого ты превратишься? Мне проще, я живу на грани, пресмыкаться не умею. И, на сегодняшний день, извини, я лучше «буду одна, чем вместе с кем попало» – трудно, холодно и не всегда красиво. Наверное, мы живем в параллельных мирах, вокруг тебя твой театр, вокруг меня – мой. Скорей всего, ты моя фантазия. Я вернула тебе дневники, ключи от твоей квартиры, книги, фотографии, и ничего не было, я все придумала. Ты – неудачно выдуманный персонаж.

Когда писателю плохо, пишется хорошо, «слагаются стихи навзрыд». У Достоевского, например, было все значительно хуже: его чуть не повесили, его ссылали, у него умирали дети. Зато Достоевский не общался с Раскольниковым и Сонечкой, а я со своим персонажем была очень даже близко знакома.

Я ушла не потому, что ты приехал из маленького белорусского городка, и не потому, что твой отец – обычный слесарь. Нет… Жалко только, что так много людей жестоких, расчетливых и злых. Так хотелось, чтобы все закончилось хорошо и тепло. А получилось, что я стала воровкой и дрянью. И мой герой не художник, а лжец».

Поскорей убираю с глаз долой осколки вазы. Всхлипываю и чувствую себя совершенно разбитой. Ваза на полу – банальное окончание, кичуха, разбитое корыто, все это уже сто раз было. Но вот она ваза. На коричневом ковре ее осколки, мелкие и крупные. И когда я провожу ладонью по полу – не осталось ли чего – один, крошечный, впивается стеклянной занозой мне в палец. Я собираю осколки в савок и ссыпаю в полиэтиленовый пакет. Как-то в рассказе были у меня разбивающиеся вазы. Мне тогда казалось, что в этом есть что-то красивое, авангардное, как символ победы движения и полета над статичностью и догматизмом. В жизни, в искусстве. И вот теперь реальная ваза разбилась. Но как печально. Лучше б мы умерли в один день, и нас похоронили в одной могиле, чем так. На коленке большущий синяк, руки исцарапаны. Несу черепки на помойку и думаю об опасной энергии, заключенной в фантазиях. О том, как странно и несправедливо преломляются мечты, прежде, чем воплотиться.

На помойке, недалеко от мусорных баков, на боку лежит старая ржавая машина «Запорожец», мальчишка копается в днище, выкручивает винтики и подшипники, а худой щетинистый бродяга сидит на старом ящике неподалеку. Они разговаривают, шутят, а я выбрасываю пакет в зловонный мусорный бак, спугнув сидящую на соседнем кошку. Вонючая, пьяная бомжиха медленно движется в направлении бака со старой сумой и что-то грубое выкрикивает сама себе. Жалко, что я не могу просто ругнуться, осмотреться, переключиться, а все время думаю, думаю…

* * *

Картинка. Стол. За столом сижу я. На мне черная футболка и серые джинсовые бриджи. У меня короткая стрижка, серые круги под глазами потому, что пишу в основном ночью и плохо сплю. Стол простой, деревянный, как в «Кризисе жанра». На нем мутный стакан с желтой мочой пива. И надпись на бутылочной этикетке: «Пиво светлое. Балтика. Парнас». С улицы врываются звуки радио. А здесь – тишина. Мухи бьются в оконное стекло. На лестничной клетке кто-то уронил ключи. «Абсент».

* * *

Стою у картины Поллока. Белый лист и капли краски, разбрызганные в беспорядке. Смотрю на черные кляксы и искоса на парочку – мамашу с дочкой. Мамаша возмущенно шипит, что не понимает этого, а дочка, худенькая, с жиденькими бесцветными волосами, одетая вся в белое, поймала мой взгляд и страдальчески возвела очи к потолку. «А кто ж ходит на такое с мамой. На такое надо ходить порознь. Потому что и с молодым человеком все будет восприниматься искривлено. Он будет важно маячить рядом, трогать за локоть, проводить пальцем по позвоночнику, стараться быть независимым, холодным и умным или обходительным и внимательным. Ты будешь чувствовать его, будешь стараться натянуть невидимые золотистые нити или струны, соединяющие вас, плавно перебирать по ним пальцами. Ты будешь обращаться к нему с вопросами, ответы на которые и так ясны, или что-нибудь объяснять, глупо хихикать, манерничать. В сущности, вся выставка превратится в сплошную прелюдию к предстоящему свиданию наедине. Или к тому, которого не будет, потому что, наспех простившись, ты без оглядки выйдешь из поезда, сама не зная, почему, побежишь по мокрому, пахнущему морем, асфальту, в редких лужицах которого отражается небо, облака, желто-зеленые листья, как шкурки очищенных фруктов или сушеные рыбки. Таким образом, присутствие кого бы то ни было рядом, изменит впечатление от выставки. Как будто воткнули толстую ветку в колесо несущегося велосипеда, оно погнулось, стало невозможным ездить. Зато приобрело неповторимый изгиб, именно то, что и отличает его от всех других колес. И этот момент запомнился навсегда. Поэтому не сердись на свою маму, наверняка, она понимает и любит Репина, Левитана, Поля Сезанна. И посещает выставки старинных икон из запасников музея. Знаешь, иконописцы долго постились, прежде чем начать работу».

* * *

В стекле картины отражается зал, а на белом листе под стеклом округлая замкнутая линия клякс похожа на пляску измазанных в гуталине пьяных людей, или на то, как слова, которые хочется сказать, кружат в глубине сознания и никак не могут вырваться наружу.

Может быть, эти черные брызги и разводы – не более чем тень. Того мира, что находится позади, за спиной. Меняю угол зрения, немного сместившись, отражение зала исчезает, снова вижу черные брызги на белом листе. Кажется, какое-то чудовище, большущее и косматое, обиженное, беспомощно опав у стены, по-детски сдвинув лапы носками вместе, а пятками врозь, разрыдалось, мотая головой из стороны в сторону, оставляя повсюду вязкие черные капли.

Diving

Вчера он бродил по незнакомым улочкам осеннего города и заблудился. На незнакомом перекрестке его привлек магазин для ныряльщиков. Зашел внутрь, пощупал прорезиненную ткань черного водолазного костюма, поглядел на прилавок сквозь стекло масок самых разных расцветок, с присоской вдоль щек, дорогих и не очень. Какой-то подросток умолял отца подарить ему снаряжение, а тот бубнил, что замкнутые кислородные баллоны – прекрасное место для размножения войска болезнетворных бактерий. «Но откуда им там взяться?» «Ты же обязательно одолжишь подружкам и друзьям, а у них ангины, коклюши и дифтерии». Возражение было проигнорировано, малыш вышел, бормоча, что все равно будет брать снаряжение на прокат, что все болезни – от судьбы...

Последнюю пару дней он испытывал необычное волнение. Пытался понять причину предчувствия. Лежа в постели, умываясь, под душем, за завтраком с подругой, с которой они уже давно живут вместе в двухкомнатной квартирке спального района и к которым (и к подруге и к квартирке) он настолько привык, что почти перестал замечать. По дороге домой, вот уже третий день он бродил по незнакомым улочкам города, еще не совсем понимая, для чего.

На праздник, посвященный пятилетию конторы, он обнаружил на своем столе конверт от начальника отдела и коралл. У коралла был отломан один рожок, наверное, пловец-собиратель обломил и потерял его на глубине. По дороге домой его внимание привлекла витрина, в которой лежали головы большущих рыб. На черной материи лежали большие разноцветные ракушки и похожие на недавний подарок ветви кораллов.

Он долго заворожено рассматривал. Воображение дорисовало запах моря, свежий ветерок, окунулось дальше – бухта, горы на фоне чистого неба. Колышущееся рябью легких волн зеркало серебристой воды отражает облака. Пушистые акации, люди в плавках и шортах, брезентовые тенты и циновки на песке, навесы и зонтики из прутьев. Беспорядочно, тесно прижавшись один к другому, вдоль берега выстроились пестрые лежаки. Немолодая американка с увядающей грудью натирает руки кремом от солнца и поглядывает на проходящих мимо мужчин. Мальчик с огромной коробкой на плече бредет вдоль берега, предлагая мороженое и прохладительные напитки. На песке бесформенные серые пятна разморенных солнцем собак. Продавцы из ювелирных магазинов с томным видом зазывают рассмотреть искрящиеся новенькие браслеты. Прикрывшись газетой, спит торговец кожаными феньками. Два татуировщика пьют холодное пиво перед стендом с кельтскими орнаментами. Обращенный в небо лес тонких пик, гавань яхт. Пузатые железные бока лодок, паруса, спасательные круги пританцовывают на волнах. Виктория, Гавана, Изабелла, ( названия мелькают одно за другим, зовут в плаванье. На пристани, у небольшой яхты стоит манекен рыцаря глубин в старинном водолазном костюме: закованный в резиновый комбинезон, со шлемом-скафандром на голове, в сапогах из толстой резины. В темноте глубины он пробирается, сдавленный со всех сторон. Освещает небольшой кружок дна светом фонарика, совсем один, среди мелькающих в холоде глубины теней.

Парень-зазывала подошел и принялся рассказывать о том, что это – водолаз, а ныряльщик одет моднее, проще, и намного больше удовольствия получишь, нырнув на каких-нибудь 8-10 метров. Он расписывал соблазнительные прелести глубины: камни, облепленные диковинными растениями и раковинами, частенько встречающихся на рифах пятнистых скатов, притаившихся в расщелинах мурен и морских ежей, россыпи крошечных крабиков, переливы песка на дне, морских коньков, пещеры, где живут любвеобильные осьминоги, не говоря о русалках, которых сам видел пару раз: «Вот и Йоргсос не даст соврать»

Выбравшийся из яхты полусонный Йоргос жестом руки в перстнях увлекает внутрь, показывает висящие под потолком баллоны, ласты разнообразных размеров, кинжалы, протягивает фиолетового морского ежа. Он держит в руке шершавый шарик бледно-фиолетового цвета, с завораживающим мелким орнаментом белых крапинок, словно народный умелец смастерил его для ярмарки.

И вот, ветерок уже приятно ласкает спину, позади бухта и город, за яхтой летит с криком вьюга чаек, от носа рождаются волны – разрезанное, растревоженное море. Мимо с гудением проносятся на скутерах. Недалеко, вцепившись в парус, скользит по переливчатой, темно-серебряной и одновременно зеленоватой глади молодой человек на виндсерфинге с парусом в цвет французского флага. Мимо несется рыболовная лодка с сетями и тремя рыбаками, чьи лица грубоваты и коричневы от солнца.

Поверхность воды сверкает рассыпанными по ней кружками и полосками бликов. Картинка кажется неподражаемой и завершенной – мелкие волны, бело-голубое, тающее небо, солнце, ветер в ушах, скалы, поросшие пушистыми губками деревьев, островки, мимо которых летит яхта. И позади тянется неугомонный шлейф преследующих чаек.

Поверхность воды слегка рябит, отражает небо, кривым зеркалом – солнце и пузатые бока яхты. На плавки он натягивает черный с красными рукавами костюм и, сидя на низенькой скамеечке у борта, меряет ласты, наконец, подбирает подходящую пару и просовывает ноги в холодную сырую резину. Инструктор, немногословный, с мускулистыми волосатыми руками в закатанной до локтя и расстегнутой на груди клетчатой рубашке, специальным насосом подкачивает баллоны – темно-синие, с отсыревшей, облупленной краской. Другие пассажиры – компания немцев: девушка и два парня, – бодро натягивают костюмы, подбирают грузила для пояса, надевают как школьные рюкзаки баллоны с кислородом, выкрикивают что-то, толкаются, смеются. Немка заигрывает с инструктором, пожирая глазами его мускулистые волосатые руки. Ее спутники, ревнуя, молчат. Один из них пристегивает к ноге на уровни икр нож-кинжал на ремешке, другой вытаскивает из рюкзака маску и примеряет. У немки яркий голубой костюм, она не надевает капюшон, ее каштановые волосы как пламя треплет ветер.

Наконец, снаряжение завершено, немка шутливо обнимается с инструктором, яхта замедляет ход и почти останавливается возле очередного островка. Открывают дверцу на корме. Ныряльщики делают последние приготовления – надевают маски, поправляют ремешки баллонов, застегивают молнии на костюмах. Вставив в рот загубник, тяжело прыгнул в воду первый, потом второй, потом, игриво помахав инструктору рукой, прыгнула она. Грузными бакенами держались они на волнах, провожаемые вихрем пузырей скрылись, оставив бурлящую пену на поверхности, будто их и не было. И поверхность моря снова стала нетронутой, казалась приятно прохладной, в ее толще виднелись рыбы, подплывающие вдоль бока яхты, они ловили редкие крошки хлеба, которые бросал им чей-то ребенок с верхнего яруса.

Уже почти полдень, солнце взобралось на середину неба, пришел и его черед затягивать жесткий пояс, утяжеленный четырьмя грузилами. Сразу почувствовалась сила, тянущая вниз, захотелось присесть. Он опустился на скамейку у борта и затягивал ремешки на ластах. Вставать стало тяжелее обычного, грузы шатали в разные стороны, делая тело неповоротливым. На него надели жилет со множеством ремешков и трубок. Дали в руку непонятное приспособление с двумя розовыми кнопками. Рассеянно слушал объяснения этого бородатого инструктора с закатанными рукавами:

( Когда решишь опуститься глубже, жми большую розовую кнопку, а если захочешь всплыть – нажимай маленькую кнопку. Потренируйся.

Он машинально тренировался. За пятьдесят долларов его опустят на глубину, остальное их не касается. Будь он один, он делал бы все без спешки и паники, без насильственного преодоления страха. Сейчас он суетился, оттягивая время, выбирал маску из нескольких, висевших на большом крючке, теребил прорезиненный ремешок жилета, забыв, какая кнопка погружает, а какая помогает всплыть, надувая жилет. На плечи рюкзаком надевали баллоны, распутывали шланг загубника.

Дверь позади яхты распахнули. Яхта притормозила, он сел на ступеньку, погрузив ноги с ластами в холодноватую воду, инструктор усмехнулся и ободряюще похлопал его по плечу. Чьи-то руки с силой вытолкнули его в море. Он почувствовал резкий холод воды. Грузы, баллоны и жилет делали тело неповоротливым и тянули вглубь, ко дну. Он надел на глаза маску, небо покрылось туманом, крапинками и каплями. Вставил загубник в рот, нажал большую пластмассовую кнопку и начал неповоротливо и медленно опускаться в мокрую темную толщу воды, пересиливая желание моря выплюнуть из себя непрошеного гостя.

Темно. Сырость после дождя. Знакомые улицы кажутся чужими, как близкие друзья, вдруг, совершившие нечто неожиданное. Дома в темноте, в них люди, занятые своими делами. Он заглядывает в светящиеся окна контор, угадывает сквозь жалюзи девиц за компьютерами. В магазинчике цветов какой-то молодой человек ждет, когда продавщица закончит букет из оранжевых гербер. Кабинеты стоматологии, погребенные в подвалы домов, уже пусты. Он озирается на вывески и рекламы, поющие слово за слово вечерние песни:

«Давай играть! Я здесь, в городе, где-то совсем рядом. Ныряй глубже в город, беги по улице, собирай по частям мою улыбку, собирай из искорок фонарей блики на моих зрачках, из реплик прохожих собирай мои ласковые слова».

Косые слезы дождя на стеклах, капли, брызги хлещут на ветровку. На очках капли. В каждой отражается темная улица, мусорные баки, светлые пятна занавешенных окон, плевки фонарей, дома – соты огромного улья. В темноте слышен стук шагов. Взгляд, который бросила на него девица, ловившая такси, так напоминает взгляд человека, которого он искал, нырнув в сырость и дождь вечернего города. Почуяв аромат знакомых духов, он быстро пошел на него по улице и набрел на раздавленный кем-то пузырек. Поднял черепок с разодранной этикеткой, а по каменной мостовой были слышны отдаляющиеся шаги. И обрывки смеха. Кто-то манил его за собой, а сам убегал.

Большие пузыри и боль в ушах, словно кто-то сильными руками сдавливает голову. Большие пузыри, это выдох, они летят мимо глаз, прикрытых маской. Тело легкое и невесомо – расплавленное, охлажденное под синтетическим комбинезоном, вибрирует мелкой дрожью. Трудно идти по дну, легче ползти на четвереньках, покачиваясь, опираясь на руки. Хочется выплюнуть загубник и рвануться вверх, так непривычно дышать ртом. Кажется, в любую минуту что-то может сломаться, и глотнешь воды. Когда он уходил в темную мокрую глубину, казалось, нечего терять, будь что будет, ко всему готов. Маска давила на брови и скулы, приходилось, отчаянно выгибаясь, сливать воду, просочившуюся туда. Воду, давившую на уши до нестерпимой боли. Воду, окружавшую со всех сторон, воду, к которой было так трудно привыкнуть. Стайка прозрачных маленьких рыбок окружила его и на почтительном расстоянии изучала это новоявленное морское чудо. Он попытался погладить одну из них, и стайка, должно быть, издавая неслышные рыбьи песни, упорхнула прочь.

Тогда он впервые взглянул вокруг. Приблизился к поросшей водорослями подводной горе, погладил пушок зелени, оторвал терракотовую искрящуюся раковину, оттолкнулся, поплыл, изучая россыпи мелких ракушек дна. Торопливо, с трудом дыша, уже не обращая внимания на резь в глазах, на тяжесть в голове, застыл, окруженный стайкой настоящих аквариумных рыбок, в оранжевую, синюю и серебристую полоску. И, вдруг, почувствовал нежное прикосновение к собственной спине, которое заставило его резко обернуться.

Он повернулся и побежал на смех по темному переулку. Свернул в другой, сам не зная, почему, решил зайти в освещенный магазинчик обуви, поскользнулся на ступеньках, с трудом удержал равновесие, ударился о стеклянные двери плечом. Привлек внимание продавщиц, напряженно покосившихся на него, чуть не сбил столик с летними шлепанцами. Рассматривал сабо из тончайшей терракотовой кожи. Вышел. Почувствовал, как кто-то гладит его по спине, с содроганием увидел огромного осьминога, один из щупальцев которого дотрагивался до его спины, полз глубже, щекотал подмышкой. Морское чудище медленно выбиралось из небольшой пещеры, что находилась в подводной скале. Он пытался отстранить розово-фиолетовые чешуйчатые пальца, но этим лишь сильнее дразнил животное, желавшее познакомиться, увлекавшее в свои сильные объятия, обвивая новыми и новыми руками.

Он перестал сопротивляться и ждал гибели, но чудище не думало делать ему больно, обняв множеством рук, оно остановило всякое движение, застыло и разглядывало его двумя огромными глазами на большой сине-фиолетовой голове. Он тоже рассматривал животное. Потом освобожденной рукой попытался легонько погладить один из пальцев-щупальцев. Потом уже смелее погладил существо по голове, почувствовав, как все восемь рук нежно ползают по телу, заползая в самые укромные уголки, нежно гладят его по животу и, нащупав пупок, пытаются вползти туда.

Его освобожденные руки, не отставая, скользили по чешуйчатому телу, еще не понимая, что они делают, легонько касались пальцами жесткой кожи, заползали в какие-то складки и щели. Дрожащее гигантское существо увлекало его вглубь своего склепа, и он перестал волноваться, не беспокоился, что пострадают баллоны с кислородом, что ненароком вылетит загубник. В темноте склепа не были видно ни пузырей, ни контуров животного, только скольжение щупальцев по телу и холодная пупырчатая кожа под подушечками пальцев.

«Я так долго искала тебя и, наконец, нашла». Он не стал отвечать, это означало погибнуть, пустить слово метаться под потолком темной маленькой комнатки, куда эта женщина каждый день за пятьдесят долларов приводит разных мужчин. Дома его ждут ужин и молчание двух привыкших друг к другу людей. Приносить что-то новенькое, как птица-мать в гнездышко, быть милым, сдерживаться, целовать в лоб перед сном, он устал играть в эту игру. И все меньше разговаривал с подругой о чем-то действительно важном.

Он где-то читал, что слова распугивают встречи. Почти все встречи его жизни уже случились к этому часу, он не ждал ничего, кроме одной единственной, что осталась где-то на дне прошлого, утонув в соленой воде его тревожных снов. Женщина под ним, которой он грубо овладевал снова и снова, в перерывах рассказывала, что ее дед был заклинателем дождей, это ответственная и уважаемая должность в Африке, откуда родом все ее родственники по линии отца. Вызывать дождь, для этого надо родиться избранным и потом еще долго учиться. Он хотел спросить, раз есть способы вызвать дождь, можно ли бессловесно вызвать людей, вытащить их из прошлого, снова встретить в сыром вечернем городе. Но спросил всего лишь, как вызывают дождь. Она сказала, что надо снять все помехи, не мешать, звать дождь, исполнять ритуальный танец и напевать про себя заклинания. В сознании отпечаталось – не мешать, устранить все помехи, петь. Выпутавшись из объятий, выбравшись из липких простыней, спрыгнув со старой софы, пружины которой впивались в ребра, выветрив на сквозняке улицы запах крема с экстрактом календулы, он быстро шел по узкой улочке. Он закрыл глаза, стараясь все забыть, снять все помехи и выпить одним глотком город, распознав во вкусе сырой темноты место, где произойдет встреча, место, куда надо, задыхаясь, бежать.

Задыхаясь, он барахтался, задерживал дыхание, а сам смотрел вверх, туда, где вдалеке виднелось сочное ясное небо сквозь мутное стекло маски и толщи воды, душившей его. Из последних сил, молотя руками, уже не в силах прерывать выдох, он пускал один за другим пузыри, которые легко и беспечно летели вверх.

Пересиливая тягу четырех стальных грузил и железных баллонов, молотя руками, он всплывал, прикидывая, сколько осталось до поверхности, где ждет его спасительный, всепрощающий вдох.

«Смотри, он дышит, он дышит, ну, еще немного». Похоже, это всхлипывают над ним. Склоненные лица проступают сквозь слезы боли и удушья. Скуластое лицо санитара, черные кудри другого, распухшие глаза подруги, стены его комнаты, бодрый голос друга: «Тому, кто умрет на виселице, не стать утопленником. Наш прирожденный ныряльщик лишний раз подтвердил этот закон».

Чуть позже он узнал, что, перебрав лишнего на банкете, посвященном пятилетию конторы, он болтался по улицам почти всю ночь. И, видимо, оступившись, упал в пруд, в парке. Ему показалось, что в ночном зеркале пруда отражается кто-то, кого он искал целый вечер и два прошедших дня.

– В следующий раз буду заклинать четче, – пробормотал он с сожалением фразу, смысла которой так никто и не понял.

– Может быть, не нужно следующего раза, дорогой? – томно отозвалась подруга, приняв его бормотание за неумелую шутку.

Вечером, придя в себя, в ванной, он заметил маленькую фиолетовую медузу, присохшую к шее. Отодрал ее от кожи и бросил за спину, оставив, таким образом, позади все неприятности своего первого дня ныряния, дня, с которого началось ожидание.

В дальнейшем он возобновлял более удачные попытки погружения – не отчаивался, не выплевывал загубник. Опускаясь в толщи воды, на десятиметровую глубину, он устранял помехи, пел и все время ждал одной единственной встречи. Может быть, когда-нибудь потом, там, на поверхности, где яхта, где теплый ветер, где солнце, крохотные островки и вихри чаек.