– Инка эта, не напоминай о ней лучше. Тебе что? Ты ее в коридоре встречаешь, ну девчонка и девчонка. Ну странненькая и страшненькая. А я с ней в одной комнате по двенадцать часов в день сижу. Представляешь, в воскресенье утром просыпаюсь, а перед глазами Инкино желтое лицо – сразу поясница болеть начинает. От ее духов у меня спазм, понимаешь, я когда-нибудь коньки откину, она на себя брызгает удобрения, – затягивал кто-нибудь из прямодушных коллег.
– Ладно напрягаться, ты у окна сидишь, спрячешься за монитор и классно тебе, а я напротив нее, ни спрятаться, ни скрыться, факсы шлю. Она передо мной целый день маячит, особенно ее ободранная челка, когда-нибудь возьму ножницы и отстригу. Она только прикидывается отморозком, а сама – настоящее западло. Она глазит, не смейся, я тебе реально говорю, как похвалит мою юбку, в тот же день – затяжка или просижу. Недавно смотрю на нее в упор и спрашиваю: «Чо, горю, смотришь, я тебе плакат „Миру – мир“, что ли?» И что ты думаешь, на следующий день дочке двойку по геометрии влепили. В школу вызвали, отнесла полтинник, чтобы заткнулись и оставили ребенка в покое.
Следом прокатывалось робкое:
– Короче, какая-то беда закралась в контору, а все эта Инка, все она наблюдает, всматривается и щупальцами своими энергию вытягивает. И Писсаридзе, как она появилась, подменили – еще злее стал.
– Нет, – подхватывал более звонкий голосок девочки-уборщицы, а ее приглушали:
– Тц, чего орешь.
– Нет, – повторяла она уже шепотом, – Писсаридзе самому неуютно, что-то выслеживает, вынюхивает. Раньше придет и в кабинете сидит, теперь целый день крутится, диктует, покрикивает. А что вы думаете, он мается. Может быть, подозревает, что есть подрывник из чужой конторы.
– Работа тяжелая, но так не хочется ее терять, – отвечало коллективное эхо.
– А вы присмотритесь к Инке, не знаю, на кого она там работает, но то, что она подтачивает нас, – сомнений нет. Сколько клиентов из-за нее сбежали – семнадцать, я считал, рекордная цифра. Почему? Все просто объясняется. Стоит только ее засечь, когда она замрет, уставится в одну точку и сидит, смотрит, сверлит. Это ужасно.
– Ты тоже заметил, – подливала ко всеобщему потоку свой низкий голос секретарша, – я уж давно наблюдаю, как она уставится, представляешь, неважно – в окно, на стену или на лицо, на мое, понимаешь, лицо, на Женькино лицо, в ухо Игорю… Я молчу и жду, когда она на Писсаридзе так глянет. Целыми днями только этого и жду, посмотрим, что тогда будет.
– А вы видели ее кеды. Я заметила, она никогда не надевает одну рубашку дважды. Где она только такие жалкие шмотки берет…
– Это что, в следующий раз обрати внимание, как она накидывает пальтецо и скорей бегом на улицу, ни с кем не прощается, сумку по земле волочет, как будто били ее.
– А по-моему, все дело в том, что она малость не в себе, – мягко поддакивал курьер.
– Да, понять я ее не могу, – подначивал рекламщик, – не целованная она, что ли. Федь, ты бы взялся за ее воспитание, вы же ровесники.
– Ну тебя, сам воспитывай, – бурчал курьер Федя.
– Честно говоря, вообще не пойму, чего ради ее держат…
– Чего непонятного, – обрывала секретарша, – может, Писсаридзе ее растит для себя. Вот я и жду, когда наконец наша Инка попадет в поле его обожания…
Тут все благоразумно замолкали, ведь мало кого обошло внимание Писсаридзе. Ни для кого не секрет – в турфирме все совмещают сразу несколько должностей, а женщины – тем более.
Климат ухудшался, среднегодовая температура офиса падала непоправимо. Но Инка не шла на контакт с коллегами, не бросалась развенчивать их заблуждения, не собиралась опровергать их подозрения, жила, как обычно, жадно, сквозь зубы процеживала приветствия, избегала совместных обедов, вечеринок и походов в сауну, не опускалась до низин коллективного разума и не прикладывала усилий разрядить раздражение. Климат ухудшался и подтачивал стойкость Инкиного самообнаружения. И мухой у виска начинало кружить: «Забудься, оставь этот бег из игры, затеряйся, и все наладится, пойдет как по маслу, как прежде».
Но разве захочешь потерять себя-солнце за дверью офиса или где бы то ни было, тем более если такое отступление может повредить поискам Уаскаро. Инка боялась, что, изменив духовным упражнениям, нарушит нечто важное, и тогда уже ни встречи, ни весточки от мистера латино не видать, как своих ушей, не слыхать, как песни рыб. А ведь это так необходимо – хоть намек, что Заклинатель все еще ее друг, что их встреча была неслучайна. Но тучи, тучи сгущались в конторе и застилали потолок и небо до горизонта сизыми клубящимися стадами.
Поэтому неудивительно, что с работы Инка еле-еле притаскивала домой ноги, бросалась на постель и, завернувшись в плед, искала забытья. Но божок-уака, застывший на тумбочке, не хотел доставлять ей такого удовольствия. Он брал Инку за руку и уводил в дымные, тревожные сны. Снова Инка терялась среди хмурых строений из голого бетона, брела по узкой улочке, кружила среди гаражей и сторожек угрожающего вида, слонялась, как бездомная, под окнами и просыпалась ни с чем. Правда, однажды, во сне, когда Инка шлепала по лужам под мелким дождем, ей открылось, что Уаскаро просто боится растрачивать свои чувства, ведь для заклинания встречи надо беречь вдохновение и копить силы. Ведь заклинание встречи – нелегкое дело, выжимает посильнее, чем работа под управлением Писсаридзе. Растеряешь свои силы, а сам останешься зажигалкой, в которой кончился весь бензин. Утром Инка обнаружила свое тело на остатках старенькой лисьей шубы, эффектно брошенной на пол жилища, здесь она и лежала, изучая трещины потолка, похожие на высохшие русла рек. Инка так увлеклась, что прослушала будильник. Через полчаса, после отчаянного бега, в офис было страшно входить: здесь все звенело, дрожало, ходило ходуном – точь-в-точь природа перед грозой. Кто не потеряется от беспокойства, когда охранник с порога заявляет, что доложит боссу о ежедневных опозданиях и приписках в журнале явок-исчезновений. Дальше Инка попала под обстрел придирками со стороны менеджера по рекламе за то, что буклет пестрит ошибками. То, что Писсаридзе, утвердивший буклет, спокойно плавал на поверхности языка, не вдаваясь в глубины, никто вспомнить не удосужился – клевали Инку. Потом последовал град стрел и копий сразу от двух клиентов, которым нагородили ошибок в авиабилетах, до неузнаваемости переврав их имена и фамилии. Была это женщина-енот, в мехах, она полоскала руками в воздухе, обвиняла Инку в издевательстве, а маленький ручной паренек выглядывал из-за широкой спины хозяйки и приговаривал: «Ну в самом деле, издевательство!» Устав объяснять, что билеты с тремя ошибками вполне годятся для авиаперелета, Инке все же пришлось заказывать новые, попутно приглядываясь к скандалящей парочке и разведывая, чем они живут, какие волшебства хранят. Раньше бы она решила, что эти клиенты относятся к разряду мумиеподобных, принадлежат к народу, дающему начало енотам и скунсам. Теперь Инка искоса поглядывала то на даму, то на ее зверька-паренька, выискивая приметы скрытого волшебства. Заметив только браслет с неизвестной висюлькой, Инка кое-как успокоила шумящую парочку, но после их ухода тут же получила недовольное письмо от пражского гида и почти одновременно была обстреляна замечаниями системного администратора за злоупотребление сетью и ее неэкономное расходование. Короче, Инка убедилась на собственной шкуре, день всеобщего нападения удивительно вяло тянется и кажется бесконечным. Одно успокаивало – босс прихворнул, его отсутствие скрашивало духоту и всеобщее озлобление, позволяло спокойно дочитать новости на astrohomo.ru, а ближе к вечеру благополучно обнаружить заново драгоценную себя – сокровище у зеркала в уборной. Это произошло, когда она никак не могла отмыть загрязненные пылью, усталые, нервные руки. А в маленьком круглом оконце туалетной клетушки нашлось Солнце На него было трудно смотреть, такое оно было яркое, а уж по сравнению с затененными пространствами офиса – тем более. На расстоянии оно пахло цветами, зрелыми сочными фруктами, жарким песком, морем, шерстью, оно так ярко сияло, что Инке стало стыдно за себя: «А я чем занимаюсь, что я приношу природе. Если я все-таки найду Уаскаро, может, он научит меня, как стать Заклинателем Встреч, и сколько людей будут рады и счастливы благодаря мне, найдут друг друга в этом городе, среди толп приезжих и местных, что снуют туда-сюда, засоряя все на своем пути». Встретившись с Солнцем глазами, Инка, сощурившись, рассматривала белый тонкий ореол, от жгучего, яркого света взгляд ее метнулся прочь. Однако яркий золотой шар проник внутрь ее глаз и еще долго был там, пятном ложась на нудную утварь офиса, на лицо секретарши, на широкую спину охранника, на запертую дверь кабинета Писсаридзе, на второсортную штукатурку, на экран, испещренный новостями из глубин Вселенной.
В этот день, уставшая до звона медного гонга в душе, Инка возвращалась домой в час пик, а людские волны шумели вокруг нее, захлестывали, сносили с пути. Инка ощущала себя тельцем, что случайно попало в воды граждан, пропитывалась их запахами, говорками, акцентиками и колебаниями. Стиснутая приливом Океана Людского, она медленно продвигалась домой по Гончарному переулку, тонула и не сопротивлялась, лишь бы скорей добраться домой после всех мучений этого бесконечного дня. Вдруг ей померещилась вдали знакомая фигура, легкие задумчивые движения Уаскаро трудно перепутать с кем бы то ни было, это он шел в глубине переулка на той стороне проспекта, он медленно поднимался в гору, к перекрестью улочек и таял. Инка рванулась за ним, через шоссе, скорей, отбросила аккуратное бережное хождение в толпе, отважно гребла то кролем, то брассом, локтями раздвигала препятствия в виде мужчин и женщин, при этом немыслимо вытянула шею и смотрела над головами закутанных, молчаливых и издерганных служащих, стараясь не упускать из виду удаляющегося Уаскаро. Двигаясь по следу Заклинателя и высматривая, куда он дальше свернет на перекрестке, Инка со всей силы столкнулась с каким-то дедом, укутанным в старенький плед. Дед был как скомканный клочок бумаги, его кожа темнела, впитав килограммы самосада, литры спирта и пощечины северных метелей. От этого дыхание деда было такое насыщенное, горючее, что казалось – чиркни нечаянно спичкой возле его рта – дыхание воспламенится и вспыхнет факелом, осветив путь людям и зверям в темноте. Огнеопасный дед преградил Инке дорогу, развел руки и не пропускал дальше, вместо этого хрипло пел, и песня неслась над Взморьем Людским: «Сиреневый туман над нами проплывает».
Пел дед, дымил кривой, скомканной папироской, попыхивал в лицо никотиновыми смолами и ни в какую не пропускал – Инка вправо, и он вправо, Инка влево, и дед бочком за ней и объятиями преграждает дорогу. Его ладони землисты, а пальцы невероятно толсты, словно дед всю жизнь гнул спину и ковырялся в земле. Глазки деда нахальные, весело рассматривают Инку с головы до ног. Можно выместить на нем всю несправедливость рабочего дня, всю усталость и горечь, шмякнуть его хорошенько сумкой по голове, но Инка не стала этого делать, ведь старик и так еле-еле держался на ногах и не благодаря силам истощенного тела, а так, из уважения к памяти всех прямоходящих стыдится перейти на четвереньки. Пришлось Инке поворачивать назад, бегом пересекать проспект без зебры, рискуя закончить жизнь под колесами самосвала. Бежала она изо всех сил, но когда наконец очутилась на месте, заветный переулок был уже пуст, как высокогорные скалы, а несколько соседних улочек с просыпающимися фонарями не содержали ничего примечательного: кошки, дворы, мамаша с коляской, несколько спешащих фигур. И она уже не могла точно сказать, был здесь Уаскаро или только показалось.
Ночью Инка спала и во сне блуждала по квартире. Она снова затерялась где-то на окраине города, в сумрачных, тенистых дворах, где развороченные скамейки и выкопанные траншеи вдоль тротуаров напоминают остатки доисторических алтарей. Одетая не по сезону, в желтом сарафанчике, она дрожала и обнимала плечи руками, но от леденящего ветра даже кости и те покрылись гусиной кожей. Устав бродить, она присела на бетонный низенький забор у какой-то школы и призналась себе, что ищет Уаскаро уже из упрямства, просто хочет найти его, все остальное не так важно – найти, вот главное, а что спросить, она сообразит на месте, нужно обязательно найти, не мог же он утонуть в Океане Людском. Кто-то подобрался к Инке сзади и проорал на ухо: «Сиреневый туман над нами проплывает».
Она обернулась и с удивлением узнала давешнего Огнеопасного деда, вот уж не ожидала повстречать его снова, да еще в таком неожиданном месте. Дед прилично заправился – он показывал ей полупустую бутылку и хвастал:
– Это… гм… огонь… только он спит. Спииить, понимаяшь. Сейчас он потекет внутрь и тама проснется, и будет дед – снова Человек.
Ветер клонил его как былинку из стороны в сторону, да и не надо ветру особенно утруждаться – любой легенький пинок сможет довершить дело: уложит заряженного деда спать прямо на землю. Зато дед кутается в старый, но очень толстый и пушистый, завидный плед, и ему, в отличие от Инки, тепло и очень радостно. Дед крякнул и, прежде чем удалиться, хитренькими смытыми глазами указал вдаль. Инка повернула голову туда, где за небольшой аллейкой заслонял горизонт огромный дом, похожий на ржавый нож из раскопок доисторических поселений. Дед кивнул и буркнул:
– А че ж, ты меня и давеча на улице не признала, и сейчас. Туда тебе, туда тридцать третья квартира, тама Аскар живет. А мы ведь с ним друзья-приятели, я и деда его знал, – тут он счел, что выболтал лишнего, оборвал хриплые речи как шерстяную нитку и побрел прочь, выписывая ногами зигзаги вдоль быстро забывающейся улочки, что пролегла меж гаражей и лип.
Инка соскользнула с забора, скорей, скорей к дому, бежала, задыхаясь, мимо черных колонн лип, торжественно и обреченно признавая на бегу: «Нет отдыха ни во сне, ни наяву. Еще пара таких деньков – сотрусь с лица земли, вымру, как редкая этническая разновидность».
От холода она дрожала, ее нижняя челюсть отбивала ритуальный костяной стук. Инка закинула на бегу голову, прищурившись, уперлась взглядом в завесу облаков, которые не пускали ее любопытство двигаться дальше, отбрасывая назад, как охранники ночного клуба, мол, катись-ка отсюда подобру-поздорову, пока цела. Но Инка вспомнила очевидное, облака лишь холодный пар, а за ним, как за старой занавеской, в нежно-голубом и безбрежном просторе, окутанное бело-розовой дымкой, плывет Солнце. Оно, наверное, сейчас вон там, а может быть, и правее, разлучено с Землей, поймано в западню облаков. То, что его не видно, ничего не значит, оно здесь, с Инкой, а тучи – это так, импровизация, не стоит принимать их всерьез. Уаскаро тоже где-то есть и надо его обязательно отыскать.
Женщина-голос у подъезда подтвердила слова Огнеопасного деда:
– Живет здесь перуанец один, с копной кос на голове, я знаю, я мою у него полы, пойдем, провожу.
Провожатую не было видно, был только ее голос, с хрипловатыми, насмешливыми интонациями, остальное угадывалось, например, как обладательница голоса настойчиво звонит в дверь, а потом вынимает из кармана фартука связки ключей, и все не те. Инка понимает, что Уаскаро дома нет, от этого она сдувается, как рыбий пузырь, и начинает плавно опускаться в глубины самообнаружения. Ключ найден, царапнул, дверь поддалась толчку натруженного плеча, распахнулась, Инка, оставив женщину на пороге, шагнула во владения Уаскаро. Квартирка маленькая, небрежно украшенная голубыми обоями и скудной утварью небогатых москвичей, которые живут сдачей внаем квартир. Ничего лишнего: диванчик, два кресла, комод, коврик с орнаментами. Все старенькое, заношенное, чужое. Вещей Уаскаро что-то не видно, ни пепельницы, ни бумаг, ни одежды. Инка разочарованно падает на диванчик и от огорчения не может сдвинуться с места. Уронив голову, как тяжелый, бесполезный камень, она смотрела на свои сбитые ноги в сандалиях и заметила торчащий из-под дивана провод-змею. Схватившись за него как за последнюю надежду, Инка вытянула из-под низенького дивана небольшой пыльный ноутбук, а вместе с ним на середину комнаты выкатилась твердая, как камень, розовая фасолина осыпанная узором черных пятнышек. Провод ноутбука весь в узелках, может быть, это что-нибудь значит, но гадать некогда. Женщина-голос маячит у двери, от нее доносятся настойчивое покашливание и недовольные вздохи, остальное нетрудно домыслить: как она, прищурившись, с хитрецой посматривает на Инку, как вытирает красные, натруженные руки о фартук, выгребает из кармана вековую шелуху, дует в ладонь, отделяя от мусора семечки, отправляет их в большой безгубый рот, при этом исподлобья поглядывает, что это девчонка хозяйничает. Ноутбук может содержать внутри послание, но как его прочтешь, если женщина-голос стряхнула шелуху в карман и, вытирая руки о фартук, громко напомнила о своем присутствии:
– А ты что ищешь-то в чужом доме?
Инка нагнулась, схватила фасолину и, сама не зная для чего, сжала в кулачке, потом она скромно пригладила челку, вздохнула, поправила съехавшее покрывало на диванчике и выбежала прочь. По двору ей навстречу плелся погрустневший Огнеопасный дед. Он истратил запас топлива, сделался вялым и сердитым, нехотя вскарабкался за руль автобуса, что стоял недалеко от подъезда. У этой колымаги о четырех колесах были всего две пары дверей и целая коллекция вмятин на боках, отчего автобус походил на старую клячу. Когда Инка проходила мимо, Огнеопасный дед только помахал в воздухе картонкой, на ней был номер тридцать четыре. Инка забралась в доисторический автобус, который, заполучив единственного пассажира, издал победоносное ржание и радостно сорвался с места. И еще долго, мягко покачиваясь и постукивая плечом в окно, она ехала, не догадываясь о конечном пункте своего маршрута. Но неожиданно Инка оказалась в ванной, сжавшись калачиком, лежала на полу, у холодной кафельной стены. Раздумывая о маршрутах своего передвижения во сне, Инка не знала, качать головой или смеяться. Посреди кухни валялась перевернутая табуретка, треугольник пиццы оказался размазан по полу, одеяло обнаружилось на балконе, а в прихожей рухнула вешалка, и все Инкины пальто, как пьяная компашка, разметались по коридору. Еще не расправившись от сна, Инка обнаружила, что рука зверски затекла, сжата в кулак и онемела. Она протерла глаза, разжала пальцы и нашла на ладони крупную розовую фасолину из тех, что одеты в толстую вощеную кожуру с узором черных точек. В следующие минуты произошло несколько важных событий: Инка, не раздумывая, рванулась к подоконнику, вечно нецветущая лилия, извлеченная из горшочка, в котором мило дремала много лет, отправилась в свой первый и последний полет через форточку в утреннюю прохладу. Большая розовая фасолина была ласково упрятана в землю небольшого керамического горшочка Инкиными трясущимися руками, они вскоре уже по локоть были разукрашены землей. Из лейки-куропатки место захоронения фасолины окроплено несколькими каплями влаги. Все это Инка проделала с непоколебимой серьезностью, сознанием важности мероприятия и таким рвением, как если бы от этого зависела вся ее дальнейшая жизнь.
В самый разгар дня, когда клиенты, как никогда, потекли рекой, служащие стали довольно потирать руки, не для того, чтобы таким образом согреться, а предвкушая неплохой процент с контрактов. И все бы хорошо, но ближе к обеду что-то грозно грохнуло и громко обвалилось, словно булыжник величиной с «мерседес» повлек за собой камнепад, и контора исчезла в клубах пыли. Служащие проявили большую сообразительность, выбираясь из обломков на спасительную улицу, воздух которой показался после всей этой давки не хуже горного. Однако и на улице дыма и пыли было достаточно, словно кто-то зарядил несколько пушек и с испугу одновременно пальнул из них. Писсаридзе еле-еле выбрался, был испуган, взбешен, но сумел обрести дар речи, метался по двору от одного согнутого сотрудника к другому, держащемуся за сердце, успокаивал, шутил, что вот и отдохнем несколько дней в счет предстоящих отпусков. Такая шутка никому не пришлась по душе, все молча старались отдышаться, оглядывали, какой ущерб нанесен одежде, с тревогой смотрели в сторону двери, за которой оказались погребены сумки и плащи. Все дружно застыли безмолвными истуканами среди снующих туда-сюда пожарных, воя сирен, кучи зевак и расспросов милиции. Инку чуть было не сочли пропавшей без вести, ведь она вырвалась на улицу последней, не найдя ни в ком из коллег ни участия, ни поддержки. Отползла в сторонку и обняла деревце, довольная тем, что жива-здорова, старалась не высказываться вслух и про себя, а только глотала кислород ободранными пылью легкими. Ей стало ясно как день – будь она Заклинателем Встреч, не всем и каждому из Океана Людского захотела бы она организовать удачу. Жители дома высыпали во двор, они качали головами, расспрашивали и суетились. Какая-то женщина выскочила в ночной рубашке, в обнимку с телевизором. Работники «Атлантиса», подавленные происходящим, быстро расползлись. Инка слабела, крепко вцепившись в шершавый спасительный ствол, который, не возражая против ее объятий, покачивался на ветру. А окружающие, как холодное течение Гумбольдта в Океане Людском, сновали мимо Инки, не замечая, словно она приросла к деревцу и была лишь выдолбленным на стволе ликом.
За две недели нежданного отпуска, что свалился на голову не как снег, а как небрежно залатанный потолок бывшей прачечной, Инка увлеклась поисками. К тому времени, когда землю керамического горшка пробил расточек фасоли Инка успела подробно исследовать маршрут автобуса номер тридцать четыре. Особенно ее интересовали окрестности ближе к конечной остановке. Там суеверная и упрямая Инка надеялась отыскать дом из сна, похожий на ржавое орудие труда со стоянок доисторического человека, а в доме том надеялась она узнать что-нибудь про Заклинателя и напасть на его след. Почти месяц прошел со времени исчезновения Уаскаро. Инка решила отыскать его в городе, не важно как, лишь бы удостовериться, что с Заклинателем все в порядке, что он жив, весел и здоров. Чтобы знать, что всему человечеству и каждому – в отдельности, а Инке – в частности, не угрожает опасность остаться в Океане Людском без указателей и ориентиров, без всякой волшебной, созидательной силы, которая радеет о встрече и направляет по тропе.
Инка приступила к поискам с невероятным рвением. Чтобы изучить окрестности маршрута автобуса номер тридцать четыре, пришлось выехать на унылую местность городских окраин. Продвигаясь по тропинке между незамысловатыми многоэтажными жилищами, слепленными тяп-ляп из цементных глыб, она вступала в контакт с местными жителями, среди которых все больше попадались настороженные, хмурые люди, стремящиеся поскорей сорваться с места и унестись прочь. Ей и самой не раз хотелось закутать лицо в шарф, чтобы не видеть сумерек во дворах и переулках окраин, хотелось бежать без оглядки, лишь бы поскорей отыскать тот ржавый дом из кирпича. Возобновляя поиски снова и снова, Инка нюхала день и всегда заранее знала, чем закончится очередная попытка. Однажды она почуяла, как тревожно на окраине, как много здесь угрожающих и непостижимых людей, чьи лица заношены, глаза – тусклы, а темные одежды – ветхи. И не разобрать: кто – чужеземец, а кто – свой. Напуганные чем-то люди пробегали мимо, не останавливаясь. Лишь взглядом, рывком, жестом намекали: «Отстань, девчонка, с расспросами, без тебя тошно». Это было оно же, холодное течение Гумбольдта в Океане Людском, воды которого так ледовиты, что сердце непроизвольно дрожит и трепещет от вечной мерзлоты. И разберись – стоящие это люди или так, дешевки, есть ли в них тайник волшебства или одна пакость и злость.
На окраине и улицы вели себя странно: кустились, разбегаясь веером от перекрестка, вились и беспорядочно ветвились, на манер лишайников и ломких сонных мхов, что норовят запутать и затянуть путника в свои скользкие холодные дебри. Идеальные улицы для того, кто хочет потеряться в городе, однако унылый и однообразный ландшафт окраин совсем не разжигал желания блуждать тут целый день. Короче говоря, ничто не облегчало ей поиски. Но когда тучи, как ветошь, становились все мягче, все тоньше, рвались и рассыпались на куски, Солнце, кивнув, выплывало, осыпало земли окраин, как щедрый меценат, золотом украшало скромные парки, газоны, оконные стекла и шерсть многочисленных дворовых псов, и все вокруг преображалось, веселело и сияло.
Когда силы покидали, а сонные, пустынные проулки нагоняли дрему, Инка судорожно начинала искать хоть что-то земное, но привлекательное, живое и вечное здесь, на планете, в городе, чтобы немного ободрить себя, чтобы вновь захотелось жить и дышать, несмотря на хмурые, тленные дома из цемента и песка. Она вглядывалась в глубь паршивеньких сквериков, всматривалась в молчаливые, равнодушно пустые дворы, окидывала взором обманчиво спокойные подъезды и с жалостью находила лишь сорванные качели и хромые скамейки. Потом, отчаявшись, взгляд ее становился рассеянным, уплывал в никуда и вдруг неожиданно находил прекрасное и вечное здесь, на планете, в городе – то недостижимое место вдалеке, где небо, дрожа, дотрагивается до Земли и укрывает ее своим легким, туманным телом.
Однажды, устав от поисков, она забрела в булочную и, притаившись в очереди за пригодной для еды лепешкой, подслушала разговор двух женщин. Были это две мрачные женщины, похожие на битых жизнью индюшек. Видно было, что они, как кувшины, питают родных и близких, а грядки морщин на лбах гласили, что мужья через соломинку вытягивают все их силы и средства. Шептались они о чем-то, что, видимо, их очень волновало. Уже подустав напрягать слух и начиная терять интерес, Инка уловила, распутала из шепота, что соседом той, что жирнее и румяней, три года назад был иностранец и вроде бы чем-то помог ее сыну. Почему-то обе они как-то странно вздохнули, покачали головами и стали причитать, что жалко этого иностранца, к хорошим людям судьба шакал. Но тут подошла очередь, разговор оборвался. Ничего так и не поняв, но получив две лепешки, Инка отправилась дальше на поиски с тяжелым сердцем.
Сведения приходилось вычерпывать из прохожих, как ряску, по крупицам, пока наконец из разрозненных оговорок не начало складываться отдаленное правдоподобие: возле конечной остановки тридцать четвертого автобуса когда-то маячил дом из ржавого кирпича, строение – ничего себе: щит от снегопадов и дождей, надежное укрытие для множества голубей, воробьев, перелетных птиц. Не дом – убежище, распахнувшее двери чердаков и подвалов для бомжей и кочевников, скопление глины, песка, бетона, яичного желтка и клея «момент», гостеприимно укрывшее толпу постоянных жителей от зимних стуж и летних гроз. Словоохотливый и довольно приветливый дворник, худой человек в шапке-петушке и старом лыжном комбинезоне, сказал, что этого дома теперь нет, дом умер и на его могиле развернулось большое строительство, говорят, будет концертный зал или спорткомплекс.
– Иностранец, смуглый, с косичками? Не знаю, тот ли, но жил в этом кирпичном доме один чудак с ястребом. Я сам не видел, но говорят, с ним несчастье приключилось, а я точно не знаю. Давно это было, года три как. Да ты не беспокойся, может, это кто другой.
Сердце Инкино провалилось в холодные воды пещер, скованное темнотой и тревогой, превратилось в птицу сасиу, чья песня услаждает усопших. Словно ужаленная, стараясь кое-как передвигать онемевшие ноги, Инка пошла туда, куда ей указал дворник. Она чувствовала: весть не принесет ей радости, от этого тело сопротивлялось, силилось замереть деревянным идолом посреди асфальтированной тропинки, но, преодолевая капризы собственных рук и ног, она наконец набрела на белую бетонную ограду стройки.
Карабкаясь взглядом на пик подъемного крана под серые залежи туч, она увидела скользящую по воздуху не ворону, не голубя, а неизвестную птицу, которая широко раскинула крылья, словно старалась обнять город.
– Это наша достопримечательность, – пояснил женский голос за Инкиной спиной, – говорят, ястреб. Здесь, на месте стройки был когда-то кирпичный дом, в нем жил иностранец, очень странный. Часто ходил вон туда, в сквер, с этим своим ястребом на плече. Потом, говорят, иностранца этого, бразилец он, что ли, сбила машина. А его птица никому не далась, так и сидела возле аварии и с тех пор живет здесь, у какого-то пьяницы.
Инка обернулась, чтобы увидеть, кто же это говорит такое. Похоже, обладательница глубокого грудного голоса была в своем уме. Рядом с Инкой стояла женщина дородная, степенная, один в один – самка-ондатра, такие знают, что говорят, и отмеряют каждое слово как золото, на вес, стремясь лучше недодать, чем слишком расщедриться.
Почуяв след, Инка отбросила дружелюбие, крепко схватила женщину-ондатру за воротник пальто и спросила прямо в лицо, внимательно вглядываясь в черноту горошин-зрачков:
– Когда это случилось и поподробнее.
Женщина-ондатра не скрывала волнения, она запричитала, но, почуяв, что так просто ей не уйти, немного задыхаясь, заголосила:
– Хамка. Хулиганье, отпусти, воротник порвешь. Я жила в доме, но теперь его снесли. Я прожила в этом доме двадцать лет и двадцать лет была старшей по подъезду – так меня уважали, не рви же воротник. Иностранец, его звали Аскар, снимал квартиру на третьем этаже. Он ходил гулять и в магазин со своей опасной, хищной птицей, и мы поставили его в известность, чтобы у птицы появился намордник и поводок. Он не возражал. Очень порядочный иностранец. Потом его сбили. Это было, только не порвите воротник, года три назад. А то и больше. Что тебе еще, пусти, а то милицию позову.
Инку больше упрашивать не пришлось, пальцы ее сами ослабли. Освободившись, женщина-ондатра убежала прочь. Услышанное лишило Инку способности двигаться, зато ускорило пульс. Инка осталась посреди улицы совсем одна, уровень ее самообнаружения катастрофически падал, стремительно приближаясь к нулю. Сомнения были, но такие хлипкие, робкие сомнения, что становилось душно. Ветер, словно приняв город за порт, а дома – за корабли, старался сдуть хоть один и бросить в открытое море, в странствия. Но Инке ветер казался теплым, даже жарким. Сердце ее так стучало, что хватило бы на двоих. Ее лоб горел, волосы разметались, ворот пальто стал удивительно мал, душил, хотелось сорвать пуговицу и высвободиться. И неизвестно, что стало бы с ней, если бы ее не увлекло следующее: кружась, мелькая, что-то плыло с неба. Что-то падало так плавно, так медленно, парило, играло на ветру, опускаясь все ниже и ниже, пока наконец острое, рябое перышко не легло к Инкиным ногам. Не дожидаясь, пока самообнаружение упрется в ноль, Инка схватила послание небес и стремительно бросилась со всех ног прочь от окраин к сердцу мегаполиса.
Инка неслась, рассыпая на бегу слезы. Неизвестно, что они означали, эти капли моря, текущие из ее глаз, то ли отчаяние, то ли тоску по Уаскаро, то ли усталость. Слезинки уже намочили ей подбородок и воротничок, еще немного, и глаза выскользнут, выплывут из глазниц. Услышанное обожгло Инку насквозь, оно шипело и безжалостно хозяйничало внутри, оно овладело Инкой, как ложный бог, который установил на ее выжженном острове свои каменные жернова. И вот Инкино прошлое истиралось в кукурузную муку.
Ноша такой муки – не из легких, тем более когда тащишь ее в тесноту своего вигвама-бедлама. Приближаясь к дому, Инка заметила невдалеке соседку Инквизицию, та рывками, скачками спешила домой, сжимая по сумке в каждой руке. «Эх, кецаль, только ее и не хватало», – Инка прибавила шагу, надеясь опередить, завладеть лифтом и ускользнуть. Однако соседка Инквизиция тоже прибавила шагу, к пущему гневу Инки, она проявляла необычайную прыть, перескакивая с авоськами наперевес через две-три ступени, и наконец решительно, с силой разжала закрывающиеся двери лифта, молчаливо и многозначительно протиснулась внутрь, заполнив весь лифт собой и своими крупными пузатыми авоськами.
Лифт превратился в западню, ускользнуть не было никакой возможности, а ехать в такой тесноте – напряженное и рискованное дело: того и гляди, Инквизиция начнет скандалить, отчитывать и попрекать. Случись подобное пару месяцев назад, Инка бы стояла пропащим истуканом, не зная, куда девать руки-ноги, истлевая от пристальных, цепких взглядов соседки. Теперь Инка не терялась, теряться вблизи Инквизиции было ни к чему, да и неинтересно. Вместо этого у Инки отыскались занятия в узкой камере разогнавшегося лифта. Она нюхала день этой женщины, наблюдала ее мир, гадала, удалось ли соседке намыть что-то в тайник волшебства или туда комом складывается всякое хозяйственное барахло: озлобление, мелкие распри с семейкой сверху, где всегда происходят потопы, портящие Инквизиции потолок. Еще Инка прикидывала, есть ли у этой женщины пальто удачи или хотя бы жалкий будничный пиджачок. Инка внимательно и спокойно изучала Инквизицию. Соседке стало не по себе, она искоса перехватывала Инкины взгляды, боевито сдирая их, как слизняков, отбрасывая на царапанные и жженые стены лифта, возводила глаза к потолку и ждала, когда достигнет нужного этажа, поскорей спрячется за картонными и фанерными стенами дома-крепости, выпустит авоськи из рук на пол, а потом и ругнет Инку как следует.
Инка предчувствовала, как мучительно, как пусто будет дома, лучше уж пусть лифт громыхает и трясется между этажами, лишь бы не оказаться в четырех стенах бедлама-вигвама, где бродить до скончания времен и миров туда-сюда со сгорбленной спиной, распутывая, как пучок гнилых ниток: что произошло с Уаскаро, где он, стоит ли верить всему, что стало известно, и что делать дальше? Раньше Инка обращала мало внимания на существование соседки Инквизиции, как и на прочих соседей, которых она знать не знала, не замечала и не здоровалась. Но теперь-то Инка волокла груз весьма сомнительной муки из своего прошлого, подпорченной непонятной муки, которую можно принять за соль с крупинками Инкиной слепоты, а можно – за тертое стекло с примесью сна и яви, а можно – за мел, где комки легенды о мистере латино хрустят вперемешку с Инкиным легковерием и подозрительностью. Непонятным был этот груз и мучительным, нужно было срочно отвлечься, бежать от этого мучения, поэтому Инка смело встретилась глазами с соседкой Инквизицией и сказала:
– Простите, я забыла купить сахар. У вас не найдется пакетика взаймы?
Инквизиция не скрыла удивления, она тут же выложила все свои упреки, победоносно оглядывая Инку сверху донизу:
– То ходишь мимо, не здороваисся, нос кверху и пошла, то ей сахар подавай. Магазин я тебе или что? Может, еще чего надо? Ладно, пошли, раз забыла купить, у меня на балконе есть пакетик. Мы люди ня гордыя. Но расплатисься сразу, а то я вас знаю.
В коридорчике у соседки Инквизиции темно и жара, как в летнюю засуху. Дверь в комнату приоткрыта, оттуда, из угла над комодом Инкины топтания на пороге наблюдает большая икона из фольги. Войдя в дом, соседка нарисовала в воздухе неровный крест и тихо доложила: «Вот, вернулась с покупками». Молча, оглядывая домашнюю утварь, все ли цело, вслушиваясь в тишь квартиры, Инквизиция кое-как сняла боты, аккуратно поставила их и босиком пошлепала в комнату. Инка тихонько заглянула туда и замерла на пороге прекрасно сохраненной комнатки-музея.
У стены напыщенно, с гордостью бедной провинциалки притаилась железная кровать, устланная кружевным белоснежным покрывалом. У окна, в углу затаилась тумбочка с телевизором, что бережно укрыт вязаной салфеткой. Пыль оседала на два ковра и почерневший комод. Все это стерегла из своего угла икона – хранитель домашнего очага, которую хорошо видно с лестничной клетки, если дверь отворить пошире. Никакая мелочь не выбивалась из стройного хора вещей, ни одной безделушке из товаров последнего времени не удалось просочиться сюда: ни пестрый календарь, ни пластмассовый столик, ни синтетический плед не заполз хитростью под видом подарка или необдуманной покупки. Ничто не нарушало покоя времени, его счастливого погребения в чистенькой гробнице-хранительнице с голубыми, чуть выцветшими обоями. Это была редкая гробница, где бедность создала все условия, чтобы прошлое, укутанное в кружева, счастливо дремало под медленный полет пылинок. И прошлое спокойно посапывало, вдыхая крахмал старых, застиранных штор, под жужжание древнего телевизора «Темп» со сломанной антенной. Комнатка-музей позволяла окунуться в быт, приметы которого, сваленные как попало на корабли, давно унеслись к землям забвения. Инка наслаждалась покоем усталой, замусоленной мебели, которая напряглась в ожидании неизбежного: у Инквизиции нет детей, когда-нибудь жилище перейдет во владение к чужому человеку. Очень вероятно, что новый властелин этих тридцати с хвостиком квадратных метров будет принадлежать к иному этносу и культуре, цель которой – побороть прошлое, забыть, приврать и прифантазировать. Внедрится новый властелин в гробницу, обдерет лентами старенькие обои – они уже сейчас кое-где пузырятся, потом накатает холодные воды эмульсионки на стены, вишневой или бежевой, смотря, какая будет моднее. Довольный, оботрет пот со лба, оглядит владения и начнет пичкать комнатку безделушками: подсвечниками, каменными пепельницами, низкими стеклянными столиками, стойками, фонтанчиками А прошлое, так бережно сохраняемое в квартирке-гробнице, как пугливая дичь, улетит без оглядки в старинные земли забвения. Там на дорожках идолы гипсовых горнистов и крепкие девушки-волейболистки из бронзы. Там были свои вожди и прорицатели, они старались накликать светлое будущее и выискивали его за каждым холмом, что преспокойно заслонял небо. Возможно, светлое будущее шло с ними параллельным курсом, так и не удосужившись пересечься. Со временем жрецы раскусили одну тайну светлого будущего – оно, как линия горизонта, всегда удаляется на почтительное расстояние от искателей и путешественников. От такого открытия не грех повесить головы, не грех и повеситься. О, старинные земли забвения! Там радиоактивные ученые соревнуются в любви к людям. Там избушки-уборные – бесплатно. Там громадные золотые самородки щедро приносят в дар многочисленным НИИ, а целые площади народу приносят в жертву просто так. Там цепи пищевые похожи на тюремные кандалы. Там божки в кепках или с бородами – по три на каждом перекрестье улиц. И ты там был, не отнекивайся. И тебя когда-то заметили там, но не волнуйся, они не скажут, они сами стесняются, что прибыли оттуда, они прикидываются, как будто ведут свое происхождение из далеких земель и древних времен.
Инку услаждал сон времени, но, выстукивая по полу тяжелые частые шажки, Инквизиция явилась с балкона, сжимая толстую пачку сахара под мышкой.
– Бери, деньги не забудь отдать. Сахар-рафинад. Кило.
Пачка была из старых запасов, которые уже давно пора истребить в чай, позванивая ложечкой в колокольчик чашки. Инка понюхала жесткую обертку, бумага старинная, выцвела, пачка эта затерялась на балконе и спокойно пролежала там со времен ушедшей цивилизации. Инка медленно насытила комнату долгим вздохом. Надо было предвидеть, что быт Инквизиции стукнет по молчащим доселе барабанам души. Инка уже взялась за дверную ручку, но рискнула выйти из игры, смело предложив соседке:
– А может быть, чаю? У меня тут с собой пирожные: корзиночки с желе и вафли.
Чайник огласил квартиру криком бойцового петуха, предлагая всем живым пробудиться. Кухню иконы не стерегли. Здесь царил свежий, сельский запах сена. Под потолком висели связки сухого укропа, зверобоя, плетеные венки из крупного чеснока. Соседка, горделиво подбоченившись, с удовольствием наблюдала, как Инка вдыхает аромат трав и кореньев:
– Собраны вот этими руками, – красные, пухлые руки соседки кружатся перед Инкиным лицом, – в деревне, ты глянь, как пахнет.
Интерьер оттеняло пятно на потолке, своими желто-ржавыми очертаниями напоминавшее карту мира в миниатюре: вон и Атлантический океан, и Скандинавия-рысь, и самая темная, много раз увлажняемая потопами клякса Центральной Америки. Инквизиция обжигалась чаем и скорей поглощала корзиночку целиком, словно за дверью кухни нависал великан – пожиратель пирожных, готовый тут же все угощение отнять. Перетирая пирожные железными зубами, она мычала:
– Потоп за потопом, бессовестные, а им все ничего не делается. Как нажрутся, снова потоп. Подкараулила я верхнего во дворе и советую: ты воду-то научись закрывать, а то и тресну в другой раз. А его вертлявой бабе говорю: ой, спущу, говорю, с крыши твово пса и тебя за ним следом, костей не соберете. А пес – это мужик ее, значит. Я раскрытые булавки им клала на порог. Ничего не помогает, заливают и все, каждую неделю потоп, как по расписанию.
– Ничего не поделаешь, расположение звезд предсказывает гибель мира от воды. Но как снова начнут заливать, – разговорилась Инка, – вы зайдите к ним, прямо скажите, без иносказаний, что у вас море сверху, что капает с потолка, проводите сюда, пусть глянут на пятно. Оно, кстати, кухню не портит. Даже, наоборот, с ним уютнее. А может, соседи ваши сами не знают, что устраивают потопы, и понять не могут, почему вы на них сердитесь.
На совет соседка набрала чай в рот, потом сглотнула и проворчала:
– Ладно, посмотрю, что дальше будет, а ты молода еще, думаешь, что люди вокруг, а они все чаще нелюди попадаются.
Потом они сидели молча, накрапывал дождь, слышались их легкие, сосредоточенные дуновения на чай и вкусные, обжигающиеся прихлебывания. Инка разглядывала сахарницу с давно потерянной крышечкой, такие раньше были у всех – одинаковые сахарницы, куклы и платья, телевизоры, утюги и диваны – что было в ходу, то и выменивали на трудовые рубли. Начало казаться, что они сидят глубоко под землей – Инка и соседка Инквизиция, чье время принесено в жертву Инкиным капризам. Сидят, пьют чай из луговых трав, а кухню укрывают пласты земли. Каждый пласт содержит свои мусорные кучи, останки своих миров и времен: черепки тарелок с оборванными на полуслове надписями, горбушки недоеденных хлебов, лоскутики тканей, шнурки, пояски, ржавые брошки, спутанные клочки волос. Все это вперемешку с торфом, песком, глиной и гуано плотно засыпало небольшую, компактную пирамиду, в глубине которой они хлебают чай, а из чашечек поднимается слабый пар. Где-то далеко шумят мегаполисы, бурлят ошалелые трассы, снуют течения Океана Людского. Где-то люди боятся, что из сумки вытащат кошелек, что из-за опоздания зарплату урежут, что автобус уже ушел. А здесь, на кухне, в глубине пирамиды – тишина и сухие букеты. Наконец Инквизиция изрекла:
– Разве можно сейчас с людьми по прямому-то. Вот суслик мой, – она многозначно кивнула головой в сторону пустой комнаты, – опять скрылся в известном направлении, к одной в Люблино, у него «одних» этих как ворон в каждом перекрестке – по одной. Я всегда знаю, когда он у одной, сразу принимаю меры. Уходит мужик к одной, а там и домой не является. Это я знаю, ученая семейной мудростью, я волосы себе попричитаю-порву, а через недельку уймусь и даю объявление в газете «Работа для всех». Пишу, значить: «Если, скотина, не вернешься домой, твой баян и дрель сброшу с балкона, так и знай». И всегда срабатывает. Скотина моя служит в этой газете грузчиком. Как объявление дам, к вечеру приходит, сразу проверять, цел ли баян, на месте ли дрель, живем – тише воды, ниже травы, только знает почесывается через майку да на баяне растягивает тоску. А ты говоришь, впрямую общаться с людьми, без посредников. Зелень.
Налила Инквизиция еще по чашке, еще посидели, совсем стало спокойно, а в душе у Инки начал устанавливаться мир после бури: душевный разговор, мягкий, ласковый свет из окна и незатейливая магия тесного московского жилища без очага. Потом эхом пронеслось по предгорьям Инкиного сознания: «Уаскаро исчез. Сны все чуднее, и еще Аскар какой-то три года назад погиб под колесами». Сразу бросило в открытое море, холодные волны забрызгали лицо, и захлестали порывы ветра, а берега нового не видно, только шторм да тревога.
– А я тоже сегодня одна дома не хочу быть, задыхаюсь, – проговорилась Инка.
– Повздорила что ли со своим?
– Не знаю, был один непонятный человек, а теперь пропал, как его не было, понимаете, – делилась Инка, тихо, нараспев произнося слова, входила, вплывала в признание и неожиданно для себя выдала – Он мой учитель. И вдруг пропал, не предупредил и ничего не сказал. Телефон не отвечает, электронная почта швыряет письма обратно, мобильник заблокирован.
– Что за человек-то?
Тут Инквизиция отряхнула одурь задушевной беседы и молниеносно вошла в свои обязанности, напряглась, насторожилась и, опустив подбородок в ковш ладони, приблизила к Инке ухо с золотой сережкой – шесть крючков, и в них зажат красный камешек – капелька крови.
Мгновение колебалась Инквизиция, глазами пересчитывала затертые овощи и фрукты на клеенке. Потом глотнула воздуха, словно делала редкое для себя напряжение всех душевных сил, и шепнула:
– Ладно, я уж тут собиралась к тебе зайти. В общем, вот что. Недели две, наверно, как. Искал тебя, с виду – стыдоба, а не мужик: смуглый, с косами до пят. Но приятный, расположительный. Мы сидели у подъезда, я и Зинаида, да ты ж никого знать не хочешь, три года ходишь нос кверху, не подступисся. Зинаида – это с третьего, уколы мне делает от давления. Сидим с Зинаидой у подъезда, и появляется этот, с косами, он в годах уже, но приятный, доброжелательный. Про тебя спрашивал, а в какой квартире, говорит, не знаю. Просил передать, говорит, все, что мог, рассказал, а остальное от тебя зависит. Говорил учено: чтоб ты не волновалась о нем, значит, мол, с ним все в порядке. Еще что-то говорил, не помню.
Инка сидела не на табурете – на морском еже. Долгожданная весть от Уаскаро была каплей и не напоила Инкино любопытство. Инка билась впустую, несколько раз аккуратно возвращала соседку к Уаскаро и просила повторить слово в слово, что он сказал. Повторив все в третий раз, соседка многозначительно посмотрела на часы и, сопровождая громким зевком, подвела черту:
– Хорошо посидели, а теперь пора по домам, – это означало завершение дружественного чаепития. Отношения мгновенно перешли в обычные, подозрительно-оборонительные. Соседка вслед раскатисто огласила лестничную клетку угрозой, что эхом разнеслась от подвала до чердака:
– Хоть иногда сквозь зубы «здравствуй» цеди.
Прижимая к груди пачку сахара, Инка несла домой весть – Уаскаро приходил, а соседка Инквизиция его видела, но это ничего не проясняло. Еще она тащила домой воз перемолотого между двумя жерновами прошлого, один из которых хрипел голосом женщины-ондатры, что Аскара три года назад сбила машина, а другим жерновом были все недавние события, включая знаменитую пляску «айлавмоска». Инкина мысль пугливой уткой уносилась в темноту сознания и ничего не различала. Шторм и дрожь внутренностей не утихали, полночь пахла старым мехом, глиной, ветерком, духами дождя, уснувшими цветами и сумраком. Полночь, как приоткрытая пасть – в ней намечались очертания будущего, его спелых, тугих зерен и влажно отблескивали контуры предстоящих встреч. Случайных и сокровенных. И не хотелось думать, что и все предстоящее попадет в жернова, перетрется в муку.
На следующий день Инка лежала на диване, свернувшись калачиком, запивая смятение кровью томатов, провожая взглядом плотные толстенные тучи, серые, стеганые, которые медленно ползли за окном, словно на краю земли кто-то взялся за уголок и тянул их на себя. После шторма Инке нездоровилось, она понятия не имела, позволит ли шестизубая судьба дотянуть этот год, сомкнуть цепочку его дней в бусы или зажарит как мелкого зверька в жертвенной печи. Инка так и провела день мумией на диване, сначала беспокоясь, потом уже безразлично, устало поглощала небо. Облака проплывали мимо окна чинно, каждое шипело на остальных, чтобы сограждане-тучи не торопили, не наседали, двигались медленнее, дали успокоить Инку. Облако в виде бело-розовой каравеллы причалило к дымной туче-берегу. Облако-волк убегал в предгорья, а вершина горы ослепляла искристо-белым ледником. Убегая, волк намочил кончик хвоста в голубизне ясного неба-озера и шепнул, что снег – это всего лишь холодные блестки, и солнце золотит каждую кисточкой. Облако-лиса нежилось посреди белой пустыни, а на горизонте паслись лама и детеныш. Было так-же много бесформенных облаков, они как пустые таблички или чеки: что напишешь, в то и превратятся. Было одно смеющееся облако, было облако-корзина с дырками и фруктами. А потом облака сгустились и поплыли молчаливо, задумчиво, как будто продрогли и устали.
К Инкиному горлу грубым ножом-камнетесом все плотнее прижимался день возвращения на работу.
Обвалившийся от древности потолок, а с ним и две хрупкие стены – и помещение бывшей прачечной изувечено не хуже, чем если бы попробовало выдержать осаду пушками. Но проломы наскоро залатали, осыпи штукатурки, песок, сор вымели, сквознячком через узенькие форточки как попало проветрили. Слишком хорошо уяснил и ежесекундно помнил Писсаридзе – после обвала потолка турфирма понесла большие убытки, половина команды «Атлантиса» разбежалась, как с тонущего корабля, куда попало, лишь бы спасти бюджет, шкуру и отпуск. Остальные страдальцы, молчаливые и бледные, возвращались в лоно конторы. И правильно делали – на экстренном собрании Писсаридзе обрисовал убытки и призвал на любые жертвы: если надо и кожу сдерем для процветания фирмы и возмещения затрат на ремонт.
Инка вернулась к рабочим обязанностям похудевшая, за отпуск она одичала и обрела прыткость ума. Теперь, загнанная в свой рабочий угол, она внимательными зоркими глазами перебирала, как камешки, лица коллег, словно чек под лупой осматривала в разных ракурсах лицо Писсаридзе, который, тихо покрикивая, бегал, суетился и ежеминутно призывал затянуть пояса – впереди настоящая битва с невзгодами. Она вдруг прояснила, что в усеченном черепе Писсаридзе заложена инструкция, кто такая Инка. И расписано в этой инструкции по пунктам, как к Инке следует относиться. Как на нее надавить, получить желаемое, как содрать с нее кожу, выжать из ее жизни лишний час, чтобы в полночь, скрюченная, с вспотевшими подмышками она выстукивала на компьютере диковатые ритмы нового яркого буклета о сладостном отдыхе в солнечных краях.
Как известно, телу требуется полгода, чтобы привыкнуть к воздуху высокогорий, а чтобы привыкнуть к предгрозовой атмосфере подвальчика турфирмы «Атлантис», Инке потребовалось бы несколько жизней.
Час рабочего времени после отпуска миновал, Инка со стороны представлялась самозабвенно выстукивающей танец радости на клавиатуре, а сама, прилежно составляя план на ближайшую неделю, напряглась, как струна, не позволяя изжоге и пасмурности души сказаться на выражении лица. Украдкой она разбрасывала по сторонам настороженные взгляды-дротики и обнаружила – коллеги-то, оказывается, тоже сидят внимательные и пугливые. Как хорьки, они вроде выстукивают: кто – танец радости, кто – погребальные песнопения, а на самом деле вынюхивают атмосферу конторы, выведывают, чем занят соплеменник по труду.
От такого открытия Инкино самообнаружение, несмотря на старания, столкнулось с давлением места, но заупрямилось – кто кого. В офисе жужжал телефон, бегала туда-сюда секретарша, из мелких турагентств приносила материалы на новую, дополнительную программу по лечебным грязям. Но это еще полбеды. Перед глазами маячили люди, они с порога начинали требовать отдыха и покоя, они колебались, не зная, где лучше прожечь деньги: в Париже или на горнолыжных курортах Черногории. Жадные и мумиеподобные, глухие, знающие, что хотят, жуя резину, они капризно гнули свое, тараторили настойчивые пожелания, строили глазки, показывали зубы, через всю комнату препирались и спорили со своими женщинами. Дети клиентов гудели, нетерпеливо ерзали на стульях, цокали языками да так резко подпрыгивали, выкрикивали, напевали, заглядывая Инке в лицо, что едва не делали ее заикой. Женщины клиентов и одинокие богатые дамы с лаковыми портмоне шелестели юбками, протирали губочками сапожки, расчесывали кудри, оставляя на Инкиных плечах свои волосы, вызывали в груди спазм щедрыми брызгами тяжелых духов, требовали кофе, курили, выпускали дым, куда вздумается, нервно смеялись, хамили, испепеляли взглядами. Вот что творилось, вот что кружило вокруг Инки, вихрь свивался в раковину и свистел отзвуками всех океанов. Становилось жутко. И вот самообнаружение напряглось из последних сил, замерло у края великой пропасти, слабело, теряло равновесие под грузом навалившихся обязанностей и уже летело вниз раненой птицей. Потом, забыв недавние победы, подрагивало отмороженной игуаной и наконец, забившись в старый, замерзший колодец, дремало обессиленным, малокровным кротом, лишенное воздуха и тепла, в окружении толщ почвы и глины с вкраплением пластов ушедших цивилизаций. Но Инка приняла поражение мудро: «Не беда, вечером найдусь». Еще показалось, что Писсаридзе слишком осмелел после отпуска, обрадованный притоком клиентов, он ласково потрепал Инку по щеке:
– Пчелка похорошела после отпуска. Давай поработаем, а усталость сауна смоет, и я тебе уж как следует спинку потру.
Нежность Писсаридзе не ободрила Инку, напротив, заставила брезгливо уткнуться в монитор и выстукивать устрашающе воинственные ритмы.
Однако это оказались не слова на ветру: весь следующий день Писсаридзе по любому поводу возникал неподалеку от Инки и напоминал о скором совместном посещении сауны. К концу дня ни от кого не укрылось, когда, застыв за спиной Инки, Писсаридзе задумчиво теребил воротник ее рубашечки, заглядывал поглубже в вырез, при этом пытаясь нежно погладить толстым неуклюжим пальцем скат Инкиного плечика. Инка объясняла про новый вариант злополучного буклета, который уже пару месяцев не получается утвердить. От негодования уголок ее губ подпрыгивал и отплясывал до тех пор, пока она не вскакивала с места, чтобы унестись якобы за новыми бланками и укрыться в спасительную крепость уборной. Когда она в очередной раз забилась в укрытие, ощущая на коже шершавые, безобразные пальцы, к ней заглянуло Солнце в маленькую, наполовину закрашенную форточку. Солнце нашло Инку и ужаснулось ее жалкому усталому тельцу, что съехало на пол и бездыханно замерло в углу. Инка, в свою очередь, привязывала взгляд к Солнцу и хныкала: «Побудь со мной, не закрывайся занавеской туч, не уходи, не оставляй меня, здесь тьма и глушь. В моей душе лед мерзлых луж, зову, окрась, осеребри, согрей, спаси меня. Писсаридзе – фруктоядная летучая мышь – уносит мое дыхание, хочет унести мое тело в сауну и завоевать меня». Так Инка жаловалась довольно долго, потом что-то очнулось в ней, возможно, Солнце сжалилось и подсказало действовать, являть лучи, которые незаметно струятся, не давая никому вскидывать ресницы и смотреть нагло в упор. Через десять минут, а может быть, и через полчаса Инка вылезла из укрытия. В ее отсеке была тишина. Секретарша уныло выстукивала марш, а сама наблюдала за происходящим. Писсаридзе не ушел из комнаты, он поджидал в сторонке, бормоча в телефон. Стоило Инке появиться, он снова стал маячить возле нее, исподтишка знакомясь с ландшафтом Инкиных плеч, которыми он, несмотря на худобу, остался доволен, – настойчиво пощекотал Инкину шею и затылок, потом осмелел, отыскал глазами и ущипнул под рубашонкой мятый, вялый Инкин сосок. Ничто из точных, обдуманных действий Писсаридзе, ни одна из его вкрадчивых, отработанных ласк не укрылись от секретарши, она лишь незаметно ухмыльнулась и критично осмотрела состояние маникюра – не пора ли подпилить когти, а заодно обмозговать увиденное.
Инка обмерла, застыла, она была – мумия и в то же время она была – мумия в бешенстве. Когда, спасая свою жизнь, дрожишь запуганной ланью – пощады не жди. Когда же рвешь и мечешь, как преследуемый охотниками ягуар, пощады тоже не жди, но все как-то приятнее пропадать гордым, бесстрашным существом.
Уворачиваясь от неистощимых ласк Писсаридзе, Инка двигалась резко и нервно, она выхватила из ящика стопку бумаг, а среди них и лезвие, голое опасное лезвие, что, бесхозное, тосковало по далеким бабушкиным временам, когда было нужной вещью не только для бритья, но и для аккуратного устранения помарок-ошибок в бумагах. Теперь лезвие ликует, извлеченное на свет дневной. Теперь Инка плотно сжала губки, она не ликует, она шипит себе под нос: «Посмотрим, так ли ты смел, как кажешься, грузинский путешественник».
И вот Инка, холодея от прикосновений Писсаридзе, одним взмахом руки отчаянно и глубоко рассекает себе указательный палец. Мгновение – Инкина кровь, густой вишневый сок, повсюду. Две косые полоски крови угрожающе алеют на щеках Инки, кровавый зигзаг на лбу, прядки волос окрасились в жертвенный черно-красный, а клавиатура приняла вызывающий вид окрашенной кровью клавиатуры. На стол, на экран падают, как тропическая листва, капли Инкиной крови. И в ее горсти полнится тяжелая блестящая, пахнущая солью жидкость, что погружает зверей и племена в ступор.
Писсаридзе здорово напуган. Упустив Инкин фокус-покус с лезвием, он ничего не может понять и никак не ожидал такого последствия ласк. От вида свежей крови его мутит. Крупные капли пота росой увлажнили его лоб, и под мышками голубой рубашки расползаются пятна, такие, что любой рекламист дезодоранта пришел бы в экстаз, особенно учуяв аромат свежевыжатого пота, не заглушенного чудесами косметики.
Пот путешественников – это ведь дань свободе передвижений. Пот путешественников богат, как каравеллы, вечен, как тяга к сокровищам новых земель, страшен, как войны с коренным населением. Да не испачкает он наши старенькие амулеты и не заполнит богатством эфирных масел наши скромные вигвамы. А в остальном пусть их бороздят земные моря, лишь бы в родники не ссали.
В общем, Инка истекала кровью, а ее рабочий стол покрывался липкими тяжелыми каплями. Ее лицо побледнело и стало безжизненным, словно его натерли белой глиной. Удерживать ее в офисе не было никакой необходимости, точнее, следовало поскорей, пока не пожаловали клиенты или партнеры фирмы, кровоточащую Инку из офиса удалить. Так двигалась слабеющая мысль Писсаридзе, для которого, кстати, так и оставалось настоящим чудом причина нескончаемого кровопролития. Инку церемонно обласкали, все крутились около ее стола, тыкали ей в лицо полупустые пузырьки духов, пихали ей в нос флакончики с нашатырем, подносили ко рту материализовавшиеся откуда-то фляжки. Чьи-то услужливые руки вытирали стол, компьютер, поскорее отмывали любые намеки на густую соленую жидкость, неприличную, которая совсем ни к чему в офисе и в любом другом месте. За коллективным тактом добродушно наблюдал Писсаридзе с порога кабинета и тихо шептал: «Пусть идет по домам. Проводитэ ее по домам».
Инку под локти извлекли из-за стола, облачили в пальто, накрутили шарф, вложили в руку ремешок сумочки, довели до выхода и мягким пинком дверью в спину выпроводили на одуряюще свежий шум улицы. Писсаридзе, оценив восстановленный порядок, закрылся в кабинете, где устало рухнул на кожаный диван. Эхо его мрачного, недовольного падения разнеслось по офису. Напряженная тишина сопровождала коллектив до вечера, высасывая силенки из пустых, сжатых желудков и доводя до изнеможения избитые клавишами пальцы.
Очутившись за тяжелой дверью конторы, Инка слышала, как кровожадно лязгнул за спиной шестизубый замок.
Можно было бы разразиться какой-нибудь резковатой бранью-заклинанием. Но Инка предпочла не высказываться. Она, шатаясь, брела по тротуару вдоль проспекта и была так слаба, что не задумывалась, куда ей идти и зачем. Поэтому неудивительно, что вскоре она сбилась с пути среди беспорядочного, бестолкового залегания домов.
Если бы кто-нибудь захотел отыскать Инку в мегаполисе, он сделал бы это без труда: капельки крови из ее рассеченного до кости пальца задумчиво плюхались на асфальт, на газоны, на перекрестья улиц, на выброшенные рекламки, на газеты, на распечатки тарифов – везде, где она, слабея, проходила. Инке казалось, что ее тело из серого целлофана, а еще, что близится окончательный выход из игры. Не хотелось высказывать опасение – больше в турфирму ее не пустят. Завтра она отдохнет, а послезавтра отправится в «Атлантис» собирать пожитки: флэшку, тюбик с кремом, амулет, часики, глиняную кружку. Ведь не выбросят же все это, не станут же копаться в ее столе. Или уже потрошат Инкины ящики и вытряхивают в мусорные пакеты? Брела Инка, отмечая свой путь на карте города густыми красными каплями. Она брела с растрепанными волосами, забывшими тепло фена и нежность рук парикмахера, бледная, словно, отвесив поклон, нечаянно угодила лицом в муку, усталая, будто все бессонницы мира подстерегли ее, худая разочаровывающей худобой мало евшей женщины. Украшая асфальт алыми цветочками, она впервые, по-птичьи пугливо, вглядывалась в оплывшие лица продавщиц из киосков. Что хранится в тайниках волшебства у бесцветных девушек из ларьков с шуршащими аналогами еды, какие сокровища берегут в душе сонные продавщицы газет? Вот бы угадать их тайные рецепты выживания: где они завязывают узелки, чей свитер носят задом наперед, что у них на цепочках, что зажато в кулачках, что они шепчут, какие татуировки на груди и лопатках, за что цепляется их жидкое бессознание, чем теплится воображение, что светлого в будущем заставляет их ползти вперед?
Она, словно корабль, нагруженный раздумьями, как шелками и пряностями, меньше, чем когда-либо, мечтала затеряться. Но сознание легчало, уплывало, перекрестки путались, казались одинаковыми, а переулки-дудки напевали одни и те же песни, тянули, уводили в дебри пыльных и безлюдных улочек. Инка ликовала, она восхищалась своей долгожданной удачей, она наслаждалась незнакомыми улочками, что неизвестно откуда исходят и неважно куда приведут. Она шла неизвестно куда и перестала обращать внимание на слабость и на красные бусины, что падали из ее пальца под ноги прохожим. Если бы вы видели ее в это время, то признали: она не могла не привлечь внимания своей глубокой задумчивостью и спокойствием на бледном, словно вырезанном из кости лице.
Вот удивилась бы Инка, если бы знала, какая гроза разразилась в «Атлантисе» за ее спиной. Ровно через час, когда все успели отойти от Инкиных фокусов, на головы служащих турфирмы обрушилась настоящая беда. На вид довольно скромный клиент направился в кабинет Писсаридзе, показал удостоверение, прикрыл дверь, и на некоторое время воцарилась тишина.
Как весть распространилась за двери кабинета, как просочилась в офис, остается только догадываться. Явление загадочного гостя сразу же связали с Инкиной выходкой. Как и всегда, коллективное сознание усмотрело мифическое следствие Инкиных выкрутасов, которые, как полагали в турфирме, все до одного имеют особый сверхъестественный смысл. Никто не сомневался – эти два происшествия связаны. Молчаливый и внимательный, со взглядом, проникающим в глубины сознаний и ящиков, попрыгунчик в сером костюме явился всего через час после Инкиного кровопролитного ухода. Вследствие рвения, упрямства или жажды хорошенько поиздеваться над смертными служащими «Атлантиса» он крутился в конторе до вечера. Из кабинета взъерошенного Писсаридзе гость перелетел к столам, елейно улыбнулся секретарше, придя в восторг от ее ногтей и грудей, но, увы, ни ногти, ни груди, ни другие части тела не могли задобрить и смягчить мучителя. Он выведывал, выспрашивал, вытягивал, да так бойко, что было бессмысленно юлить и отмалчиваться. Бодрый, чуткий до осуждающих и страдальческих взглядов, этот непонятный, некорыстный гость принадлежал к какому-то иноземному племени людей. Благодарность за визит он жестоко отклонил, откуп сдержанно выложил из кармана, от сауны отказался, взгляды опытных женщин «Атлантиса» замечать был не намерен, делая вид, что встречает недвусмысленные призывы со стороны женщин на каждом шагу как любой стриптизер, автогонщик или футболист. Не теряя бодрости, он перелетал от стола к столу, внимательно выслушивал растерянные реплики служащих, их витиеватое, испуганное вранье. Оказавшись возле Инкиного пустого стола, обратил внимание на амулет и глиняную кружку, поинтересовался, кто отсутствует, по какой причине, но ни у кого не осталось сомнений: он Инку давно знает, и, может быть, у скрытной девчонки уже давно есть любовник с удостоверением в кармане. Между тем неутомимым и юрким грызуном продвигался гость все глубже в контору. Добрался до бухгалтерии, выудил бухгалтершу, томную, усталую женщину, что всегда крадется, придерживаясь за стены. Долго вынюхивал, расспрашивал, доводя женщину-соню до отчаяния, листал журнал, снимал ксероксы с отчетов и платежек.
Когда наконец ненавистный грызун удалился, пообещав с порога заглянуть на днях, все долго еще сидели, затаив дыхание. В броне «Атлантиса» наметилась брешь. У всех без исключения служащих желудки затянули нервный вой, кислятина клюквы растеклась по ртам, накатила слабость, не меньшая, чем та, которую чувствовала Инка, блуждая по незнакомым улочкам и оставляя позади себя алые метки. Больше всех встревожился, понятное дело, Писсаридзе. Ни минуты не сомневаясь, грузинский путешественник прочно связал в своем отрезвевшем, охлажденном сознании обвал потолка, Инкин вялый сосок и явление попрыгунчика в сером костюме, грызуна, который задумал просеять через набор разнокалиберных ситечек бухгалтерию «Атлантиса». Коллективное мышление торжествовало – все разводили руками:
– Вот тебе Инка-тихоня.
– Да, поздно мы ее раскусили.
– Вот стерва. Не нравится в конторе, выметайся. А она мстить задумала.
Писсаридзе, теребя галстук, думал сначала Инку в офис не пропускать, без слов уволить, придержав зарплаты за тот и за текущий месяц. Но, поразмыслив, решил действовать осторожней, пусть девчонка немного покрутится в конторе – зарплату можно и так придержать, зато никто не станет по углам нашептывать и с попрыгунчиком, глядишь, удастся договориться. Все это немного нормализовало испуганное, возмущенное дыхание Писсаридзе. Но весь остаток вечера и ночь он вскипал без повода, вымещал раздражение на тех, кто под руку попался. Влетело даже любимице-дочке, которая из всех русских слов лучше всего выговаривала «Гуччи».
Затерявшись, наконец, в мегаполисе, Инка наблюдала за воплощением своей давней мечты. Поначалу было необычно – рассматривать незнакомые, пожилые строения, на лестничных клетках которых вместо окон витражи. Было интересно заглянуть в отдаленный уголок тенистого дворика, где свалены старые кресла из парикмахерской. Такие пыльные, с рваными сиденьями, из которых выглядывает поролон и торчат кудряшки пружин. Инка осторожно разведывала незнакомые места, рассматривала увитую плющом избушку, где, судя по табличке, находится забытый всеми склад лекарств. На детской площадке в этом дворе нашлись скрипучие качели – тяжелая доска на цепях. Инка упала на качели, затикала, как маятник, туда-сюда, роняя на песок ягодки-кровинки. Она тикала на нее, осматривая кусты сирени, бревно-скамейку, рядок пустых бутылок, стаканчики, которые ветер катает по затоптанной лысой лужайке. Она кусала и облизывала палец, но кровь не останавливалась, капала и капала, это портило Инке долгожданное ощущение – как-никак удалось затеряться в мегаполисе. Она расстегнула сумку, извлекла оттуда трубку, набитую собранными и высушенными травами, – мятой перечной, ромашкой аптечной, стеблями репейника, колокольчиками и подорожниками. Инка начала эксперименты с травами очень давно – тогда они с братом курили самокрутки из листьев яблони, вишни, лепестков календулы, можжевельника, рябины, и, случалось, их потом сильно рвало. В зарослях дикой малины, ежевики и лесных хвощей они пробовали на зуб каждую травинку-былинку в поисках листа коки. Они знали: растение кока славится не только как ценная витаминная добавка, но, увы, оказалось, растение это обошло наши края своим драгоценным ареалом или было вырвано древними племенами задолго до нас. От отчаяния Инка и брат курили все, что попадалось на глаза, а потом брата увезли в больницу, и он неделю лежал под капельницей. Когда брата выписали, был разгар лета, и они вместе загорали на крыше.
Но сейчас, на качелях незнакомого двора, Инка ни о чем не жалела. Она чиркнула спичкой, и трава в трубке начала красно поеживаться под дымком. Эта была трубка доброжелательного и молчаливого примирения. Попыхивая, Инка успела простить брата и возлюбленного – он далеко, в другом мире, а в мире том далеком – нелегко. Ей нравился незнакомый двор и разбегающиеся от него в разные стороны улочки, которые небрежно виляли, словно живучие, цепкие вьюнки. Когда наконец с удовольствием затеряешься в городе, нет смысла быть куском целлофана, сразу в тебе все оживает, пробуждается чахлое, забитое, увядающее самообнаружение восстает из глубин, стряхивает заразу гипноза, дурь реклам и дым цивилизации. Сидишь, дышишь полной грудью в незнакомом дворе, никаких здравомыслящих целей не имея, отдыхаешь, чувствуя, как никогда, что вполне проснулся, что начисто жив, что до конца осуществлен. Так думала Инка, довольно оглядывая шумящие деревья и малоэтажные кирпичные дома, что, как стены крепости, окружали ее с разных сторон.
Полностью выбравшись из дыма повседневности, из игры в «куда-то спешить, успевать, получать, отрабатывать, покупать», сознание торжествовало и беспокоилось – как же так? Вот и мечта сбылась, но что за неясная тоска мнется в горле, тревожит в груди. Словно тело стало мало для всего, что внутри. Курила Инка трубку примирения, теряла кораллы крови, слабела и беспокоилась.
– Что же не так, что еще нужно? – вопрошала она тишину двора, обдуваемую ветром.
Мечта сбылась, самообнаружение установилось, дымок трубки пахнет мятой и деревенской печью. Но жалобная птица кецаль затянула в груди Инки грустную, волнующую песнь: «Брат потерян, Уаскаро ушел в неизвестном направлении, некому поведать, как хорошо затеряться среди незнакомых дворов и сидеть на качелях, рассматривая скамейки, незнакомые подъезды и блики оконных стекол. Какие красивые вон те два кота, когда они сидели, напоминали две глиняные копилки, а теперь, лениво виляя боками, идут. У одного хвост как хвост, а у другого – волочится несчастный, ободранный хвост-инвалид по пыли».
В следующее мгновение Инка познала истину – скучновато теряться в мегаполисе одной. Ну посидела на незнакомых качелях, ну выкурила трубку примирения, осмотрелась вокруг, самообнаружилась, подышала сыростью и дымом. Но если бы кто-нибудь был рядом, можно указать пальцем: смотри-ка, а на Солнце действительно заметны пятна. Если бы кто-нибудь был рядом, можно было бы поразмыслить вдвоем, например, о том, что лица в окнах незнакомого места мало отличаются от тех, что плывут вдоль знакомых улиц и площадей. А еще здорово замечать отличительные черты этого двора, его таинственную, ритуальную жизнь – потрепанный дождями, изъеденный морозами стол для игры в домино, а в соседней улочке есть крошечный дворик, пятачок между двумя забытыми цивилизацией деревянными лачужками. Там стоит, притихнув, железный ржавый конь – бывший памятник, декорация или какая-то примета жителей. А если спускаться и дальше, заметишь, как, ссутулившись, стоят в ряд старые фонари – совсем древние, с жестяными шляпками, а на проводах висят крупные разноцветные лампочки.
В незнакомом месте находишь много интересных, волнующих душу вещей, ну как о них молчать, как немо любоваться, как не превратить прелесть в заклинание: «Смотри, какие красивые деревья вон там, в конце двора». Но кому говорить все это, кому петь? Брат бы не поверил, что Инка ушла из конторы, чтобы сидеть на качелях здесь, в незнакомом дворе. А значит, какой он ей брат?
И вот на качелях, посреди незнакомого двора, пребывая в отличном самообнаружении и самочувствии, Инка снова тепло и заботливо заскучала по Уаскаро.
Вспомнилось ей, как Уаскаро любит шумные многолюдные места, где можно рассматривать лица городских жителей – богачей и бедноты, угадывать людские пороки и слабости, задумывать-намечать встречи. Стало Инке очень жаль, что Уаскаро нет рядом, в этом чудном, глухом местечке, среди мощного укрепления из четырех домов, что затерялись вдали от проспектов. Инка представила, как бы ему понравился этот тихий двор, плакучие ивы и тоскливые бескровные березки, как его лицо просияло бы улыбкой и морщинками-лучиками, что разбегаются от глаз. Инка всхлипнула – и зачем было примерять Уаскаро к масштабам своей жалкой карты, к амулетам, солнечным ваннам, ароматерапии на рынке, к конторской суете, к набегам и странствиям по бутикам – ко всему, что составляло Инкину жизнь до того дня, когда они повстречались в Звездной Реке. Теперь-то она поняла: Заклинатель искал в городе именно ее. И не затем, чтобы загорать на крыше. Инка всхлипнула сильнее: «Уаскаро, Уаскаро, ты подарил мне самообнаружение, ты научил меня покидать игру». Сквозь листву деревьев виднелись перины облаков, за которыми, Инка теперь точно знала, летело Солнце в розоватой дымке, ожидая прояснения погоды. Точно так же среди бурелома домов, в зарослях строений и жилищ, далеко-далеко скрывается Уаскаро, прячется, как Солнце, наблюдает издалека Инкину жизнь. На качелях неизвестного двора такое открытие не толкнуло Инку с утеса в шторм, напротив, в неизвестном дворе показалось: скоро придут добрые вести – клочок бумаги в бутылке, что оплыла многие заводи Океана Людского.
Познав эти разноперые истины, Инка заметила – кровь из пальца прекратила капать и глубокий порез начал медленно затягиваться.
Словно одинокая птица, предчувствующая весну с ее солнцем и теплым ветром, Инка осматривала двор. Но было пусто, молодые работали, школьники уже вернулись, студенты еще учились, а старушки спали. Инка еще немного позволила ветру ворошить свои волосы и приносить пыль – следствие плохой работы городских дворников. Потом слезла с качелей и, неся за спиной спокойствие воплотившейся мечты, радость познания истин, отправилась домой. Надо сказать, что это она сделала и вовремя, и несколько поспешно. Вовремя потому, что в ее бедламе-вигваме около часа настойчиво хрипит, воет и молит о пощаде телефон. Но никто ему не внимает, квартирка пуста и безлюдна, как некоторые говорят о Луне. Поэтому Инка вполне вовремя сорвалась с качелей, встрепенулась и принялась искать путь к ближайшему метро, довольная тем, что мечта сбылась, а кровопролитие – закончилось.
Но все же несколько поспешила она уйти потому, что в центре города один человек, пораньше отпросившись с работы, спешил домой, в тишину и одиночество московского дня. Он шел, мечтая о предстоящем вечере, и не замечал, что на улице довольно тепло и даже несколько тяжко для шерстяного пальто и накрученного на шею шарфа. Потом какая-то дама толкнула его своим грубым, спешащим телом, да так, что человек в шарфе потерял очки. Очки вскоре нашлись неподалеку, на асфальте, они поблескивали трещинкой и чудом не угодили под ноги прохожим. Человек нагнулся за очками, расстроенный грубостью, невежеством и хамством в лице пышнотелой дамы-выдры. Он тем более был расстроен, что с детства привык беречь от удара сокровище, так необходимое в его работе, – единственный глаз цвета неба, что едва-едва высвободилось от грозовой тучи. Другой глаз был стеклянный и коричневый, такой предложили за умеренную плату врачи. Вот почему этот человек очень обижался и расстраивался, когда его толкали-пинали на улицах. Но сегодня он не ругнулся и не всхлипнул, а поспешно надел очки, так как обнаружил на асфальте нечто интересное. Прямо под ногами прохожих заманчиво вилась цепочка мелких алых цветочков, она привлекла внимание человека и потянула его за собой. Раньше он видел на асфальте следы нарисованных оранжевых и зеленых ступней или подошв, но никогда бы не пошел по ним, зная, что придет в магазин обуви, а обувь его мало интересовала. Кровавые капли на асфальте тронули человека, они напоминали длинное созвездие, даже звездный путь, и человек отправился по нему. Он шел через газоны, мелкие площади, петлял по переулкам. Он думал, что найдет в конце пути раненого голубя или дворовую собаку, покусанную псами из чужой стаи, или какого-нибудь старичка с разбитым носом. От мысли об этих плачевных существах сердце сжималось, он чувствовал чужую боль и спешил, не замечая, по каким улицам идет. Человека, взявшего след, звали Звездная Пыль, он наслаждался этим маленьким расследованием, которое можно назвать настоящим событием последних нескольких месяцев его жизни, не считая фотографий Юпитера. Тем более удивился бы Звездная Пыль, если бы, оглянувшись назад, обнаружил, что красные цветочки исчезают у него за спиной с серого, чуть пыльного асфальта, на котором множество ног оставляют царапины-письмена.
Обычно, точнее, уже несколько лет, Звездная Пыль возвращается домой с работы, не глядя по сторонам, не рассматривая витрины, стараясь не замечать проносящиеся машины, ведь четко уяснил суть изречения: «Человек создан для счастья, как „вольво“ – для тебя». Путь домой он проделывал, заглядывая единственным глазом в глубины своих мыслей. Работал он менеджером по продаже антивирусных программ, на службе не отличался ни рвением, ни ленью. Изо дня в день, из месяца в месяц срывался с рабочего места ровно в три часа дня, неуклюже запихивал в рюкзак пустую бутербродницу, наматывал шарф, пулей вылетал из офиса. И ни одна скандальная офисная крыса, ни одна мокрая офисная свинья не решалась преградить ему дорогу, ведь начальницей была тетка, она же крестная Звездной Пыли.
Город дышал, шумел и портил воздух, но Звездная Пыль игнорировал дым мегаполиса, нервничая, спотыкаясь на ходу, изо дня в день, из месяца в месяц с одинаковым энтузиазмом он спешил домой наблюдать. И не за каким-то освещенным окном, не за дамами в сауне и не за соседом через щель в стене, а за целой Вселенной. По крайней мере, за той каплей Вселенной, которая доступна зрению телескопа. Поэтому Звездная Пыль с работы почти бежал, на ходу становясь мыслящей деталью цифрового глаза, который стоил его родителям небольшой дачки. Был Звездная Пыль по образованию и укладу жизни астрономом. Делал он это не украдкой, не урывками, а все свободное время: выдумывал себе задания, строил планы, намечал сроки. Несмотря на преданность Вселенной, из-за отсутствия глаза ни в одну из обсерваторий мира не брали его на работу. Правда, в Московский планетарий взяли бы лаборантом, протирать тряпочкой пыль с линз. Взяли бы, да планетарий не более жизнеспособен, чем стеклянный глаз Звездной Пыли. Поэтому почти все деньги Звездная Пыль пробалтывал по телефону со счастливыми звездочетами из маленькой датской обсерватории – эти два худых существа живут, едят и спят прямо возле телескопа, попеременно прикладывались к мощному глазу, не замечают друг друга и самозабвенно подглядывают за Вселенной.
И вот сегодня произошло нечто из ряда вон выходящее: кровавая тропинка приковала внимание Звездной Пыли, оторвала его от глубоких и важных раздумий. Звездная Пыль увлекся и шел по следам, что исчезали у него за спиной. Он думал о дрожащем существе, которое страдает в конце пути, ему представлялась маленькая, покусанная или избитая собачонка-шакал, он мечтал, как притащит ее домой, вымоет в ванной, перебинтует. И станет не так скучно целыми ночами возле телескопа, будет ради кого варить суп и кашу с тушенкой. Потом вдруг Звездная Пыль представил, что в конце пути обнаружится мертвая птица. И мечтает Звездная Пыль взять этот маленький, еще теплый комочек, прижать к груди и оживить, ведь если бы это получилось, тогда все не зря, все звезды, все галактики, весь менеджмент и маркетинг, все бирюльки иллюминации и побрякушки вывесок. С удивлением он убеждался, что дрожащее существо брело в направлении его дома. Тогда Звездная Пыль забыл обо всем на свете, ускорил шаг и размотал шарф. Эх, ему бы скинуть пальто и побежать так, чтобы только стертые, смятые подошвы сверкали, но Звездная Пыль шел степенно, ведь у него нет деда, который бы рассказал, что волшебство – это резкая и безжалостная смена ритмов. Звездная Пыль знать не знает ни о каком волшебстве, а сам так околдован, словно его тянут за тонкую красную ниточку. И он идет, как слепец, завороженный и растроганный чьей-то болью.
Волнуясь о раненом существе, Звездная Пыль совсем забыл, какие звездные туманности хотел до бесконечности разглядывать всю ночь. Он едва не налетал на фонарный столб, его чуть не сбил чудовище-самосвал, второпях зацепился он шарфом за сук дерева, и некогда было распутывать, пришлось отрывать. Наконец, следуя по каплям, Звездная Пыль вбежал прямехонько во двор своего дома. Возле качелей, на песке было несколько свежих беспорядочных капель и здесь все прерывалось. «Улетела?» – подумал он, посматривая сквозь листву на небо, но небо было устлано пушнинами облаков, были там и ясные, нежно-голубые просветы, редкие голуби парами или поодиночке перелетали с проводов – на крышу, с карниза – неизвестно куда. Впервые Звездная Пыль выискивал на небе кого-то, не имеющего ни малейшего отношения к галактикам и кометам, к планетам и астероидам. Раненое существо не показывалось, словно небо проглотило его. Расстроенный, запыхавшийся, окутанный тоской, Звездная Пыль побрел к своему подъезду, взобрался по лестнице на второй этаж, очутился в квартире, но красные цветочки на асфальте не давали ему покоя, вырвали его из действительности, и он слонялся по своей комнате-обсерватории, как бесхозная планета, сбившаяся с орбиты.
Инка, не стараясь сдерживать рывки, взбиралась по лестнице домой. Уже на полпути, когда она, задыхаясь, ворчала на сломанный лифт, было ясно – этот далекий, едва уловимый писк телефона происходит не где-нибудь еще, а в ее бедламе-вигваме. И пищит настойчиво, наверное, аппарат раскраснелся, а может быть, уже и обуглился. Инка ворвалась в квартиру, как встревоженная за своих птенцов птица-мать, и на прыжке сорвала трубку. Она ожидала услышать в телефоне расстроенные и скрипучие голоса предков, но надеялась, что это все-таки окажется Уаскаро. Хоть бы это был он, и своим усталым голосом с плетениями легкого акцента сказал, что отъезжал ненадолго по делам, а теперь привет и рассказывай, как живешь-самообнаружаешься.
В ответ на Инкино резкое: «Слушаю» – кто-то испуганно помолчал, потом ожившая трубка робко произнесла: «Халло». Голосок был женский, сиплый, как сломанная веточка. Но все это, в сущности, Инку не касалось, ведь в ее ухо застрекотало, зажужжало неизвестное наречие. Прижимая взволнованное щебетание к уху, Инка бросила сумку в угол, поправила съехавшую с кресла шкуру волка, упала на диван, пригладила волосы и уставилась в потолок. И если бы в ухо не журчал упорный, встревоженный голосок, Инка, наверное, сразу уснула, оставив раздумья и тревоги этого дня, как немодные платья, которые она покупала и складывала в кладовке и на антресолях «на потом».
Звонившая оказалась догадливой, пару минут она вышивала голоском всякие крестики-стежки, бурлила, как маленький ручеек, не трудно было представить ее зубки и мягкие, слегка асимметричные губы, наверняка накрашенные помадой с прохладно-сиреневым блеском, отчего несвязные, ссыпавшиеся в горсть буквы незнакомого языка начинали пахнуть ежевикой и сверкать. Наконец ломкий голосок запнулся, девушка нервно кашлянула и примолкла. Инка не решилась положить трубку – когда тебе по ошибке звонят с той стороны Земли, не стоит напоминать, что искусство бережного обращения с людьми окончательно и бесповоротно относится к числу утерянных. Инка вслушалась в тишину и далекий треск линии, уловила дрожащий вздох, и ломкий голосок расцвел, ожил, чуть задумчиво, с усилием закручивая английские интонации.
Синие человечки на обоях, с копьями и гарпунами скакали перед глазами, потом словно бы пошел тропический ливень – охотники и рыболовы стали расплываться, тут-то Инка припомнила, кто такая Азалия. Что там еще хотела сказать собеседница, осталось загадкой, но Инка поняла так: на том конце трубки – та самая Азалия, племянница Уаскаро. И тараторит она не откуда-нибудь, а из Лимы, это город, который так далеко, что воображение падает в обморок, не в силах представить какие там дома, улицы, площади и уж тем более кто там живет и чем занят. Даже блудливый ветер и тот бы струхнул, подавился от такого расстояния, и уж точно не всякой московской птице дано добраться туда целой и невредимой. Самолеты в Лиму вроде летают, но на билет надо пахать у Писсаридзе минимум года два и столько же, если хочешь вернуться к родным березкам и елкам. Английский в трубке был таков, что представлялась цыганка, которая жестикулирует и выплевывает слова в разные стороны, как шелуху семечек, от таких манер язык Шекспира и долларов звучал как-то живее и веселее. Что Азалия хотела сказать, знала только она одна, Инка же поняла, что в Лиму наконец добралась посылка, а в посылке прибыли записка и амулет. То есть посылка с амулетом шлялась где-то несколько месяцев. А теперь, наконец, посылка дошла, и это очень хорошо. И надо было бы радоваться, но Азалия почему-то разволновалась, от ее голоска Инке передавалось нетерпение, замешательство и нервная дрожь. Инка была уже готова покатиться в истерике по полу, но держалась.
Дальше пошли заросли вопросов, тут уж Инке пришлось поднатужиться, ловить разлетевшиеся из памяти английские слова и вязать в горе-венок.
– О, ес, ай ноу ю. Аскар толд ми абоут ю мени таймс. Хи толд зет ю ар э скульптор и зет ю невер вонтед то хир а стори эбаут пако. Хи аскт ми ту райт ю э капл оф вордс, а еще ви ар сент ю литл презент то э бездей. – Вся эта тирада далась Инке с трудом пахаря горных наделов.
Она сидела, изобразив телом напряженную кривую, трубку прижала головой к плечу, ноги переплела косицей, поспешно листая словарь. «Как там у них будет „просил“, и „амулет“, ершистый язык, ар, зет, как будто идет дикобраз и сорит иголками», – ворчала она про себя. Удивлять собеседницу чудесной лондонской артикуляцией было некогда, тут бы достичь, чтобы фразы боком, но все же встретили понимание.
От стараний Инка пропотела, как в ясный полдень в районе экватора.
Азалия не верила и все уточняла: когда, то есть вен. Дыхание Азалии стало тяжелым, словно в трубке дул ветер и вздымал разгоряченные вихри песка.
– Вен-вен, – бормотала Инка, – ну, э капал манф эго, а может быть, и хри манс эго.
Тут вперемежку с помехами и треском собеседница опять принялась строчить гирлянды склеенных между собой слов. Инка – ловец бабочек-слов – бегала то за одной, то за другой и поймала негусто. В общем, на этот раз Азалия донесла на волнах эмоций и всплесков акцента, что ее дядя давно погиб и никогда в Москве не был. Дальше Инка чуть приспособилась распутывать свалявшиеся ниточки ее фраз. Азалия пыталась объяснить, что ее дядя собирался в Москву, он был любителем всяких тайн и волшебных историй.
Косички слов и звуков надо было расчесывать, припоминая, что бы могла значить абракадабра «эдвантидж», и это здорово истощало Инкины силы. Азалия все старалась уточнить про Инкино недавнее знакомство с дядей.
– Раз ты уверена, что я вру, зачем звонишь? – возмутилась Инка. От ее голоса повеяло порывом северного ветра. – Я расскажу как есть, а ты сама решай, иф ай лай ор нот. В конце декабря я читала про Млечный Путь или что-то в этом роде, прямо на работе, понимаешь, в туристической компании. Иф ю вуд вок ин зис фирм, ю куд рид сомсинг ворст. Со ай ред, и потом появляется человек с целым лесом тоненьких косичек на голове, хи сед, зет хис нейм Уаскаро, и инвайт ми то дринк сам кафи.
Азалия не дослушала, оборвала и спросила о кольце. Это звучало с вызовом, мол, если ты знаешь моего дядю, то ты знаешь и какие кольца на нем. Но Инка без запинки ответила:
– Колец было немного. На левой руке ринг фром бон, марвелос костяное кольцо, оно старое и пожелтело эс фром музиум. Там орнамент, андерстенд, травы и зверюшки, которые у нас не водятся.
Азалия вдохнула и заявила, что вообще-то не верит ни в медиумов, ни тем более в лунных котов, но очень скучает по дяде, ведь, кроме него, у нее никого нет на всей Земле, поэтому нужно бы еще поговорить о нем, тем более что завтра она собирается приехать в Москву на недельку, погулять-побродить по городу.
Так поняла Инка и до полуночи бродила кругами по бедламу-вигваму, во время задумчивых остановок поправляя положение съехавшей, сдвинувшейся утвари: кресло придвинула поближе к окну, поправила штору, полила веточку, что пробилась в горшке, – клейкие листики фасоли, и только один нежный усик завивается, ища, за что бы ухватиться. Ожидая наступления завтрашнего дня под далекое мычанье водопроводных труб, Инка кружила все быстрее, ломая ритм, которым город заражает всех и вся, кружила, затаив дыхание, согреваясь и слегка оживая. «Уаскаро, Уаскаро, я подозреваю, что племянница – это и есть та самая причина, почему ты был так холоден со мной и оставил меня. Уаскаро, Уаскаро, не знаю, где ты, не знаю, что с тобой случилось, но я никогда не забуду тебя и все то, что ты дал мне». Инка бродила и пыталась разгадать предстоящую встречу, вникнуть в ее смысл.
Деревеньки, поля и шоссе по дороге в аэропорт пахли полынью, паленой древесиной, мокрым сеном и древностью. Рывками-скачками Инка освобождалась из автобуса, на ходу размышляя, чем сейчас заняты соплеменники по труду. Представить это было несложно, наверняка они делают вид, что сосредоточенно работают, а сами ждут ее появления с минуты на минуту, с напряжением зрителей остросюжетного шоу. Приближаясь к крупному ангару-улью аэропорта, Инка сообразила, что забыла отпроситься, это открытие бросило ее в холод, смутило и расстроило, учитывая изобилие ее служебных неприятностей. Не давая себе раскиснуть, она бодро отмахнулась от «Атлантиса» и помахала ручкой ускользающему за горизонт парусу: «Плыви вон, дай пожить спокойно». Вслед за этим она вмиг обнаружила свое тело живым и здоровым и, озираясь по сторонам, вошла в стеклянные двери аэропорта.
– Ладно, эти услужливые и скользкие существа, залитые в форму конторы, переживут денек без меня. Так-так, – бормотала она на ходу успокоительное заклинание для смелости и оптимизма. – Что я тут забыла? Мне надо встретить девушку-чужеземку, у нее черные волосы, черные джинсы, полосатый свитер, спортивная куртка и ее зовут цветочным именем Азалия. В справочнике садовода говорится, что азалия похожа на розу, только не пахнет и без шипов. «Уаскаро, Уаскаро, а я без тебя – дикая роза ветров, дикая роза ураганов. Без тебя я увядаю».
В аэропорту царило всеувлекающее волнение, шум и рев Океана Людского. Сновали туда-сюда всякие слишком деловые шустрики, полупьяные кидалы, тертые зубастики и скользкие скандалисты из знающих, чего хотят Среди них бегали дамочки, окутанные ароматом Kenzo цокали копытцами каблучков, шаркали каучуком подошв. Чьи-то детки хныкали, сновали тетки в униформе, скачками и рывками носились целеустремленные отъезжающие, задевали друг друга баулами самых неожиданных форм и расцветок. Вдоль стен, на скамейках и везде, где вздумается, сидели, лежали, курили среди груды тюков молодые и старые бомжи, воришки, ожидающие своего рейса и опоздавшие пассажиры и все в таком тесном соседстве, что не отличишь с первого взгляда, кто есть кто. От разгула стихии все мыслимые опоры так расшатались, что успокоительное заклинание отказало. На косынке, которую Инка отчаянно теребила, наметилась бахрома, и вещь безвозвратно портилась на глазах. Инка маячила возле табло, покупала соки и воды, отбрасывала тени на нечистый пол, привлекала внимание своей рассеянностью и затрапезной сумой. Все-таки, собравшись с мыслями, она двинулась искать зал прилета и там стала протискиваться среди чьих-то родственников и знакомых, толпящихся возле заветных дверей. Когда пришло время исполнять ритуальные танцы, Инка вставала на цыпочки, вытягивала шею, щурилась, высматривая, не идет ли Азалия среди бледнолицых и смуглых пассажиров прибывшего с опозданием самолета из Лимы. Она высматривала высокую девушку, худую и стройную, с кофейными и строгими, как у дяди, глазами. Еще, судя по голосу, у Азалии скорей всего прямые, жесткие и длинные волосы, цвета густого черного кофе. Вся ухоженная, как цветок она не может промелькнуть незамеченной и сразу должна выделиться в толпе. Когда радостные люди хлынули друг другу навстречу, когда зачмокали поцелуи и зашуршали объятия, Инку оттиснули к стене. Утонув в толпе, она не сдавалась, а барахталась, подпрыгивала и продолжала вытанцовывать-стараться, чтобы заполучить свою встречу. Приметы Азалии по отдельности замечались у многих, но никого безусловно похожего отследить не удалось. Догадки, вроде тех, что, может быть, чужеземка раздумала приезжать или все это вообще розыгрыш, бросали Инку в скудные кислородом высокогорья. Продолжая разглядывать людей, она теряла силы, как будто пассажиры и встречающие растаскивали ее самообнаружение по крупицам. Инка слабела, задыхалась и дрожала, как замерзающая среди ледников игуана. Отчаявшись, она повернулась прочь от толпы. Расстроенный взгляд, ничего особенного не ища, рыбкой скользнул вдаль и вдруг совершенно неожиданно натолкнулся на старого знакомого: среди колонн аэропорта топтался Огнеопасный дед. Дед был завернут в рваные шкуры, на плече у него, кажется, сидела птица, не чучело, не муляж, а настоящая, живая птица, какая именно – издали не разглядеть. Дед остановился, видимо, и ему ориентирование на местности аэропорта давалась с большим трудом. Дед застыл, казалось, вокруг него и время зазевалось и замерло, и вся эта картинка: рваные шкуры, птица на плече, мелькающие мимо люди – вдруг сверкнула удивляющей ясностью. Огнеопасный дед Инку не заметил, вспомнив что-то или сообразив, куда дальше идти, он сорвался с места и затерялся в толпах путешественников и аборигенов. Не зная, как понимать неожиданную встречу, искать в ней знак или списать на безмозглую случайность, Инка продолжила просеивать взглядом прибывающих. Ее попытки стойко оставались безуспешными, никто, совпадающий с горсткой примет-зарубок, наскоро вытянутых из Азалии, не появлялся. Все пассажиры из Лимы уже просочились в аэропорт. Некоторые счастливчики, путешествующие налегке, уже неслись по полям к сердцу города под причитания и расспросы родственников, друзей или таксистов, остальные нетерпеливо ждали багажа. На первый, равнодушный взгляд, эти взмыленные, надушенные, уставшие с дороги, раздраженные суетой люди, в общем, все похожи, все одинаковы, как анчоусы или креветки, как столбы в линии электропередач. Но стоило присмотреться более пристально, как если разглядываешь мех через серию разнокалиберных луп, обнаруживалось много мелких зацепок, примет, на которые последнее время Инка особенно обращала внимание, разыскивая признаки ритуалов и волшебства в самых непригодных людях, в самых бесхитростно прямых и пустых закоулках. Вот и здесь у бледнолицей стройной девушки на сумке отыскалась прохладительная брошь-снежинка, смуглый мачо крутил на пальце брелок с маленьким серебряным солнцем. Парень в широченной футболке нагнулся, уронил кепку, и сверкнули тщательно выбритые виски, порадовала глаз одинокая, спутанная дреда на затылке. Получалось, удивительные, волшебные подсказки так надежно спрятаны в каждом, прикрыты, закутаны, что сначала потрудись-ка их найти, а потом уж гадай, расшифровывай, о чем они шепчут, о чем поют.
День качнулся к вечеру.
Инка темнела в уголке огорченным истуканом, мало украшая своим расстроенным видом помещение. Охранники несколько раз уточняли, в чем, собственно, дело и недоверчиво косились на затрапезную суму с аппликацией в виде старенького медведя. Инка злилась: «И зачем взяла эту сумку, ведь знаю, что с этой сумкой ничего никогда не клеится, и надо же было сегодня пересыпать все огрызки косметических карандашей и остатки пудры именно в этот никчемный бесполезный предмет. Еловый чай». Она стояла в углу опустевшего зала, не зная, что предпринять, упрямо не двигалась с места, старалась доискаться причины невстречи, обвиняла в неудаче предметы одежды и обуви, а потом выбросила в переполненную урну несколько наиболее невезучих, на ее взгляд, окурков губной помады. Но это не помогло. Азалия не появлялась, а в зал прилета начали подходить ожидающие рейса из Канады.
Потом благополучно опустился самолет из Милана. Инкино самообнаружение истощилось, она двинулась к выходу, бездумно остановилась на полпути и, переступая с ноги на ногу, долго разглядывала табло, где самолетов из Лимы в ближайшие несколько дней не намечалось. По этому поводу она уронила свое тело в привыкшее к тяготам ожиданий откидное кресло аэропорта, уголок ее косынки успел истрепаться и прийти в негодность. Азалия не приехала и, наверное, правильно сделала, зачем тащиться на край света, чтобы намывать из прошлого песок и щебень. Странно, что она вообще решилась позвонить. Так думала Инка, пока не подвела черту успокоительным заклинанием: «Ладно, забудем». Она очнулась от ожидания, обнаружила в себе энергию окунувшейся в речные воды ламы, вскочила на ноги, вдохнула поглубже и побрела прочь от табло, удаляясь из зала прилета, который успел уже своими тусклыми стенами из ребристого алюминия да застывшими в ожидании фигурами хорошенько намозолить ей глаза. Шла Инка под высокими сводами аэропорта, была она не слишком довольна собой, в масштабах высоченных помещений казалась себе песчинкой на волнах Океана Людского, который здесь штормил с утроенной силой. Втянув голову в плечи, скрестив руки на груди – правая под левой, Инка шла, поглядывая, нет ли поблизости Огнеопасного деда, вот кто, наверное, мог бы объяснить все, что вторглось в ее жизнь и нарушило покой и неизменность годами выстраданных ритуалов. Когда объявили новый рейс, птица кецаль напомнила о своем присутствии в Инкиной груди грустной песней: столько разных уголков на Земле.
Инка набрела на маленькое подобие кафе, состоящее из нескольких одноразовых столиков, жалких табуретов и высоких цен. Тут она предалась практике выхода из игры, усадила сумку рядом с собой, заказала чашечку кофе и песочный кружок. Знакомясь с древним кружком, что негусто осыпан прогорклым арахисом, Инка рачительно похлебывала драгоценный кофе. Кофе в аэропорту на вкус оказался значительно хуже того, что готовишь наскоро дома из растворимых гранул, россыпи которых подозрительно напоминают наполнитель кошачьих туалетов. Заправский дегустатор кофе, Инка тянула во времени содержимое маленькой пластмассовой чашечки, наблюдая пеструю стайку детей что бегали на улице, возле туристического автобуса. Через стекло детские песни и препирательства были почти немы, только аккуратненькие чемоданы и сумки кричали о нетерпении оказаться в дебрях какой-нибудь чужой, далекой страны. Совершенно выйдя из игры, Инка откинулась на спинку стула, словно явилась в аэропорт не иначе, как отведать жидкий, горьковатый напиток таинственно-темного цвета. Она уселась поудобнее, с видом зрителя-знатока, словно приехала сюда через поля и деревеньки поглядеть на детей за окном, понаблюдать деловитые пробежки таксистов – земляков Писсаридзе, изучить лица торопливых посетителей рукотворного кафе-кочевника. С видом сортировщика-профессионала она просеивала лица, жесты, одежду, обувь и кулоны, выискивая, не выдаст ли какая-нибудь мелочь поверий и ритуалов, не намекнет ли на содержимое тайников волшебства у чужеземцев и местных жителей, что сновали вокруг. В углу, у окна поглощает салаты обычный московский абориген, его ушная раковина украшена рядком колец – от крошечного до весомого, что слегка оттягивает мочку. Инка не может решить, если снять эти кольца, будет ли человек прежним или все же что-то в нем изменится: проявится смытый офисный служащий или одиночка-предприниматель. Неподалеку от молодого московского аборигена, облокотясь на столик, тихонько сидит девушка, монголка. В ладно сшитом деловом костюмчике, таком, чтобы ничего лишнего не выдать, чтобы ни о чем личном не намекнуть. Но натуральная смоль густых, тяжелых волос привлекает внимание, напоминая теплые угли лесного пожарища, что дымится после грозы и, кажется, где-то там таится еще тлеющий огонек. Девушка поглядывает по сторонам, поеживаясь, пьет чай, похоже, ей немного не по себе от этого кафе: от больших, забрызганных окон и невесомых, пластиковых столиков. Она не находит ничего лучшего, как достать флакончик лака и углубиться в раскраску коготков. «Наверное, – подумала Инка, – везде, где этой девушке-монголке неуютно, она разукрашивает ногти, упирается пугливым взглядом узких черных глазок в свои длинные красивые пальцы, дует на них, не обращая внимания на происходящее вокруг, и забывает, где находится. Неплохой ритуал, и, как всякий неплохой ритуал, его стоит взять на вооружение, его стоит апробировать при случае, а почему бы и нет?»
Инке захотелось спросить:
«Люди, люди, поведайте мне, почему сидите по одному, почему не хотите замечать друг друга? Почему здесь, в этом скучном аэропорту, в самодельном, бумажном кафе, вы сидите словно мумии в одиночных, узких гробницах. Кто-то вам угрожает? Или пугает и прижимает к стене? Может быть, ваше зрение неисправно или вы онемели от скудных блюд. Кто возвел изгородь невстреч между вами, кто разобщил вас, посеяв боязнь и недоверие? Люди, люди, почему бы вам без тайных умыслов не посидеть со случайным попутчиком в аэропорту, почему не расспросить, как живется у них в городе, есть ли метро, сколько там стоит билет на автобус и ездят ли трамваи? Неужели неинтересно, какие в их далеком городе есть волшебные, единственные в мире места?»
Вместо ответа парень-абориген почесывал за ухом, уплетал снопы картофеля-фри и попивал пепси. Девушка-монголка за соседним с ним столиком на мгновение замерла под взглядом бармена и продолжила невозмутимо наносить на коготки уже второй слой лака. Бродяги в спортивных костюмах жадно поедали салат. Одинокая женщина, которая вместила бы в своем платье двух менее упитанных дам, обмахивалась газетой, скучала и поглощала кровь апельсинов. За окном по газону трусила большая лохматая дворняга стайку детей загоняли в туристический автобус. Бармен протирал прилавок, принюхивался и недовольно поглядывал на монголку. Все эти случайно очутившиеся в одном месте люди упорно продолжали заниматься своими делами, ни движением, ни жестом, ни намеком не желая отвечать на Инкины вопросы и призывы. Не было ответа, а были равнодушное и упорное молчание и безучастные осторожные взгляды.
От такого безразличия отчаяние овладело Инкой, и слезы наметились в уголках ее глаз. Наперекор безучастным, глухим людям Инка загорелась желанием, несмотря ни на что, как-то оправдать свое присутствие в этом аэропорту, а также в городе и на планете. Оправдать-то оправдать, только каким образом, если перечень твоих умений, как растительность высокогорий, крайне скуден, да еще после ожидания силы твои на исходе, а то, как дарить себе и прочим людям встречи, – пролетело мимо ушей и утонуло в Звездной Реке. «Эх, – бормотала Инка себе под нос, – как же ты могла прослушать про встречи, из-за этого Уаскаро обиделся и ушел. А все потому, что голова твоя набита кокосовой стружкой, как создавать встречи – не знаешь, любая старая викунья, и та – умнее тебя». Угрызение совести и причитания не мешали ей тянуть кофе с видом потрудившегося на славу и отдыхающего теперь божка-на-все-руки, который только и делает, что направо и налево оправдывает свое существование во Вселенной. Почти наслаждаясь жидким подобием кофе, Инка застыла с чашечкой меж большим и указательным пальцами правой руки.
«Наверное, я опять промахнулась мыслью. Безобидные бабочки копируют крапинки на крылышках ядовитых тварей, а ложные выводы копируют ясность мысли и правоту истинных», – с видом властителя племен подумала Инка. Между тем в импровизированном кафе настала нерушимая тишина, все замерло, все зависло, все умолкло и задумалось. В следующее мгновение неподалеку, как крылья стрекозы, распахнулись стеклянные двери: носильщик вывозил тележку, перегруженную несколькими чемоданами идущего поодаль джентльмена в белом льняном костюме. В кафе-времянку ворвался блудливый ветер, или попросту сквозняк. Сквозняк сдул салфетки, бармен дернулся их подбирать, девушка-монголка, испуганная резким движениям бармена, вообразив неизвестно что, вздрогнула, и флакон цвета леденцов метнулся к ногам молодого московского аборигена, оставив перламутровую печать на полу. Молодой абориген, застигнутый врасплох за дальними раздумьями-мечтами, сначала не понял, что произошло. Он рассеянно оглядел бармена, салфетки, восхитился ловко окрашенному перламутром полу, оглядел смущенную монголку и начал что-то соображать. Потом он все же неохотно привстал, поднял флакон и подал испуганной девушке, чьи волосы цвета углей после лесного пожара несказанно поразили воображение молодого аборигена:
– Не беспокойся, они уберут, это их работа. Хочешь еще кофе? Нам еще два кофе… На русском говоришь? Ну и славненько, а сама-то ты откуда?
Слышно было, что голос девушки-монголки певуч и нежен, как ручей в начале весны где-нибудь в предгорьях, и слова тают на полпути.
Инка некоторое время сидела, скрестив руки на груди, правую под левой.
Пытаясь разобрать письмена порезов на скатерти, Инка никак не может сообразить, а был ли какой-нибудь ее скромный магический вклад в дело знакомства этих людей. Московский абориген и девушка-монголка сидят за столиком и тихо разговаривают, они не обращают внимания на Инкины сомнения и на то, как недовольно уборщица поглядывает в их сторону, оттирая с пола леденечную печать. Природная скромность не позволяет Инке взять всю ответственность за происшедшую встречу на себя, но она хотела бы верить, что каким-нибудь худеньким боком причастна и от этого почти счастлива. «Уаскаро, Уаскаро, ты не видел, что твоя ученица оказалась не такой уж безнадежной, а жаль. Ах, Уаскаро, Уаскаро, будь я хоть немного внимательнее к твоим советам, может быть, ты бы стал хоть немного ласковей со мной, ты бы не ушел». Не в силах более сокрушаться, она медленно встает, стараясь двигаться, как учил Уаскаро: слитно и плавно, накидывает на ломкое плечико сумку и с неспешностью парусного судна выплывает вон из кафе. Там, позади, девушка-монголка что-то тихо объясняет молодому московскому аборигену, смотрит Инке вслед, жалея, что нет фотоаппарата запечатлеть странную девчонку в вельветовом пальто грязного цвета и в кедах, которые смотрятся слишком тяжелыми для косолапых не то в шутку, не то всерьез ножек-ниточек.
За спиной завязывалось крепким морским узлом новое знакомство, а усталость прожитого в аэропорту дня с каждым шагом утяжеляла Инкину сумку, не было сил ни самообнаружаться, ни выискивать затаенное волшебство в людях, в голове вертелось только: душ, чай и плед. Наплывали сумерки, грязь на окнах казалась поспешно оставленными заметками путешественников на неизвестном языке. Сквозь эти заметки и тусклые стекла на посиневшей вечерней улице виднелись машины и туристические автобусы, сновали утомленные перелетом люди, искали, кто бы добросил их до города, доносилась брань таксистов, не согласных сбить цену. Инка поглядывала на всю эту суету с завистью, сама она уже отчаялась выбраться наружу и глотнуть свежего воздуха и брела неизвестно куда, мимо лавок, торгующих бусами, зеркалами, цветными стекляшками и расческами. И тут впервые за день удача улыбнулась Инке широкой, глуповатой улыбкой: двери выхода, как оказалось, были не такой уж редкостью, просто их надежно скрывали лавки, горы чемоданов и толпы взволнованных, растерянных путешественников.
В небе поблескивали взлетающие с ревом самолеты, в воздухе пахло горелой резиной и мокрой травой. Инка притихла, придавленная в ней зверюшка все сильнее сжималась, кое-как устраиваясь в своей норе. Вопрос-жалоба пелся в Инкиной тишине:
«Почему я здесь, а не в том самолете? – Вот и сложилась и прозвучала песня, которая мучила ее уже давно. – Эх, мне бы полететь куда-нибудь, и чтоб меня там тепло встретили. А я почему-то остаюсь и завтра снова пойду в „Атлантис“, в этот трюм мира. Еловый чай».
Автобус из аэропорта набит, как желудок долго голодавшей и наконец вырвавшейся в поля морской свинки. Тут Инка прочувствовала на собственной шкуре каждый камешек шоссе, и любая мелкая кочка дороги отпечатывалась синяком на ее боках.
Ей наконец-то удалось изогнуться так, чтобы трястись с комфортом, получая минимум увечий. Она прикрыла глаза, немного опала, расслабилась и приспособилась задыхаться от спертого и разгоряченного автобусного воздуха, и тут кто-то начал настойчиво втыкать копья и дротики ей в спину. «Тауантинсуйу», – бормотала Инка для смелости первый пришедший в голову набор букв, но сегодня, видимо, все заклинания отказали, отзвуки древних побед были немы, ничего не изменилось – все тот же автобус взбивает мусс из пассажиров, все тот же острый палец-дротик колет в спину. Инка похолодела и сжалась в предчувствии контролера. Вот оно – подступает со спины бесславная концовка дня, а вместе с ней все, что требуется для полного несчастья: сдерут штраф и высадят из автобуса. Она решила держаться до последнего, в целях самообороны зажмурила глаза и стояла как столб, не оборачиваясь и ничем не выдавая себя, словно заснуть стоя – выработанная миллионами лет традиция человека. Но атака продолжалась, кто-то еще разок хорошенько ткнул ее пальцем в спину, а со всех прочих сторон из Инки, как из редкого плода, силились выдавить соки тиски разгоряченных в давке пассажиров. Снова ткнули пальцем, послышался нетерпеливый рокот, словно прибой накатывал, грозя накрыть водами все, что попадется на его пути. Инка держалась, но оттягивать час расплаты становилось бессмысленным, все равно никуда не улизнешь из топи тел. Путаясь в своих руках и в чужих сумках, Инка смело развернулась и оказалась лицом к лицу не с грозным контролером, не с божеством расплаты и искупления, а с Огнеопасным дедом. И от этой нечаянной встречи она была так парализована, словно прикоснулась к маленькому электрическому скату, который был недостаточно крупен, чтобы убить наповал. Дед предстал перед Инкой во всем немыслимом великолепии, на которое только был способен. Над его лбом торчала сухая морда койота или дикой собаки, и две дыры на месте глаз зверя поражали пустотой. Головной убор прекрасно дополнялся побитым жизнью тулупом. Волосы деда, обильно смазанные салом, несли в себе множество случайных украшений: соломинок, ниток и перышек. По лбу от виска и до виска раскинулся шрам после аварии, как видно, наспех выполненный в клоповнике-больничке, где знать не знали, что шрамы такие – большая роскошь и прекрасный отличительный знак для любого, от мала до велика. Дыхание деда было таким, что чиркни спичкой – изо рта вырвутся снопы огня и спалят все вокруг. Старик, подозревая, что неотразим, хитровато улыбался и, прищурившись, оглядывал Инку. Искорки, вспыхивающие в его взгляде, наводили на мысль, что за бурым и выдубленным лицом, за этой маской, овеянной многими ветрами и песчаными бурями, прячется молодой человек без руля, без ветрил и без якоря. А подбирающийся прибой брани – это шепот и более громкие, с угрозами, высказывания возмущенных пассажиров. Эти усталые батраки, убаюканные странники, пропотевшие туристы и бойкие воришки из аэропорта с одинаковой опаской поглядывают на ястреба, гордо и чинно восседающего на плече у деда. По их вскрикиваниям, по силе прибоя становилось ясно: они готовы вытолкнуть деда с его птицей из автобуса и ждут только знака, клича. Но в автобусе пока не сыскался, не выделился вождь-предводитель, клича никто не издавал, и все нервно, недовольно тряслись дальше. Смутившись от хитрого взгляда из-под кустистых рыжеватых бровей, Инка попыталась оборониться и обезоружить Огнеопасного деда вопросом в лоб:
– Вы ведь меня искали в аэропорту?
– Почем знаешь? – ухмыльнулся дед.
На его неподвижном буром лице царило спокойствие деревянной раскрашенной маски. Ни жилка, ни морщинка не выдали, что он там себе думает, подмечает.
В черном глазу ястреба, окруженном крошечными ресничками, тусклые лампочки автобуса жонглировали серебристой чешуей. Птица, восседая на плече деда, оглядывала прически и лысины пассажиров, прислушивалась, не возится ли где сладенький хомяк, не шебаршит ли сочная откормленная полевочка в сумке вон той дамы возле оконца водителя, не снует ли у кого под ногами серебристо-серая крыса-толстушка? Но ни мышей, ни песчанок, ни хомяков в волосах и плащах пассажиров не водилось, и ястреб потерял к люду в автобусе всякий интерес. Посмотрел на Инку долго и внимательно черной горошиной глаза, гордо выпрямился и продолжил трястись с достоинством на плече деда. А прибой недовольства между тем с неотвратимостью стихии подступал. Даже самые спокойные, безучастные к окружающему работяги поддались всеобщей панике и опасливо озирались на крючковатый клюв ястреба, и беспокойство захлестнуло даже отдаленные части автобуса.
Потом какой-то грубый голос не выдержал и громко предложил выставить деда. Так отыскался вожак, клич был подан и сильные руки тут же, без промедлений стали послушно пихать деда, грубо и жестоко подталкивали его к дверям. И тут выяснилось, что Инкино запястье попало в капкан чьей-то сухой, хваткой руки, которая неуклонно тащит ее к выходу. Да еще волны Океана Людского шумят, ругаются, играют Инкой, как пробковым поплавком, письмом в бутылке или любым другим легким безвольным предметом, оказавшимся в пене бури. Тем временем экспресс проносился мимо тонущих в темени хижин местного населения, мимо почерневших лачуг, которые пригибались все ниже к земле, уступая место многоэтажным кирпичным замкам путешественников, дельцов и воротил. Деда с птицей на плече, а вместе с ними – Инку, крепко закованную в капкан, как оказалось, дедовой руки, вытолкнули на островок одиноко обдуваемой ветрами остановки, осыпая вслед суровыми морскими ругательствами и зверскими пиратскими пожеланиями. По обе стороны шоссе ветер ворошил сорные травы темных полей. На горизонте таяли розоватые и фиолетовые туманности, словно остатки света допивал жадный ненасытный великан.
Стены остановки украшали примечательные наскальные рисунки углем но их уже было не разглядеть без фонарика. Инка высвободила руку, воспользовавшись тем, что Огнеопасный дед и ястреб, многозначительно помалкивая, глядели вслед убегающему в мегаполис экспрессу. Порывы ветра укладывали, ворошили птичьи перья и ставили ирокезом волосы на Инкиной голове. Наблюдая, как хладнокровно и стремительно отдаляется экспресс, огорченный и обиженный дед выпустил вслед негостеприимному автобусу столб огня изо рта. В свете пламени лицо деда выглядело недоброжелательным и мрачным, губы его шевелились и, как шелуху, выплевывали новые и новые всполохи. От золотистого пламени занялись было травинки на обочине, запахло подпаленной весной, но придорожная сырость победила огонь, и все быстро укуталось обратно в свежие синие сумерки. Ястреб каменным изваянием чернел в темноте, внимательно разглядывал Инку при новых вспышках дедова гнева. И вот, когда снова рыжие языки пламени вырвались изо рта старика, Инка заметила на чешуйчатой лапке ястреба кольцо. Она пригляделась, ветер вдруг показался ей обжигающе холодным, почти ледяным, ведь она узнала костяное кольцо, старинное, как из музея, желтое с орнаментами в виде зверюшек и трав. Когда пламя угасло, бывалая в набегах и странствиях по бутикам города, Инка-знаток, кошачьим взглядом разъяв темноту, не выпускала кольцо из виду. Огнедышащий дед бормотал обидные слова по адресу давно скрывшегося за горой автобуса, искры снопами сыпались из его рта, являя пустынным полям бесплатный фейерверк. Инка прищурилась, сомнений быть не могло: на ноге птицы висит то самое костяное кольцо. «Уаскаро, Уаскаро, это твое кольцо, я уверена, ведь все, что связано с тобой, Уаскаро, забыть невозможно».
– Слышала, птица, – хмыкнул дед ястребу, – о чем я и говорил: дедов автобус всегда идет туда, где удача, но выбрасывает деда на полпути.
Проснулась Мама Килья, выплыла из фиолетовых покрывал, томно осыпала поля серебряными чешуйками-монетками, и все стало таинственным в ее сиянии.
В ответ на дедовы жалобы черное изваяние ястреба ожило, шевельнулось, оттолкнулось от стариковского плеча, оставив, наверное, рваный след когтей на тулупе. Крылья распахнулись, хлестнули воздух, и этот звук призван был привести в содрогание все полевое воинство: откормленных юрких мышек и медлительных пузатых крыс. Черный точеный силуэт птицы устремился к Маме Килье, словно нес к ее щекастому молочному лицу дедовы жалобы и обиды. Инка и дед не без зависти наблюдали, как ястреб парит над полем и, раскинув крылья, обнимает темные, шепчущиеся с ветром травы.
– Положим, и вправду, легенды о вас, как перелетные птицы, летают по миру. Пусть себе дальше летят. А я хочу знать, зачем вы меня искали в аэропорту? Уж объясните, а то вы меня здорово отвлекли, я человека пропустила, не встретила из-за вас, – распалилась Инка.
– Брешешь, я тебя и знать-то не знаю, – прищурился дед, и в густеющей ночи его глазенки хитровато блеснули.
Он поглядывал на Инку искоса, как на зверька в силке, выжидал, как она выпутается, что скажет или все-таки не найдется, сдастся.
– Не врите, вам про меня Уаскаро наверняка рассказывал!
– Как же, жаловался, – дед ухмыльнулся, – что спешишь и думаешь не о том.
– А еще, что он еще говорил обо мне? И вообще, где он? – почти крикнула Инка. Неожиданный возглас заставил содрогнуться деда, разбудил темные, дремлющие поля, встревожил задумчиво кружащего ястреба и привел в панику добродушную ленивую Маму Килью.
Возможно, тут-то Инка и срезалась, нарушила покой сумерек и спугнула готовность деда пооткровенничать. В этом была ее ошибка, согласно ритуалу надо было двигаться плавно и медленно, надо было выдувать слова осторожно, как легкий ветерок, не спеша выжидать и почтительно вытягивать тайны. «Эх, – опомнилась Инка, – надо было вначале спросить про него самого, про пламя изо рта, про дым из носа, а потом тактично поинтересоваться, что это за легенды, как перелетные птицы, щебечут о нем на разных материках и островах». Но, кажется, было уже поздно.
Такую грубую оплошность дед не простил, он потух и потерял к Инке всякий интерес.
Инка смущена, она почесывает затылок, приглаживает волосы, словно ищет в них совет, как бы положение выправить, как бы ошибку замять. Но все уже произошло, дед отвернулся и двинулся прочь. Вот он уже бочком входит в темное море трав. Он медленно бредет по полю, покачивается среди сорных цветов и былинок, оступается на кочках и колдобинах. Запрокинув голову, он кричит в небо на неизвестном языке: «Киу-киу». А об Инке и думать забыл.
Инка стоит на шоссе, ветер треплет ее сарафанчик, как рваный парус. Она жалобно смотрит вслед Огнеопасному деду, который темной каменной глыбой, пловцом в море трав, отдаляется все дальше. Инка то делает шаг за ним, то нерешительно отступает назад, не зная, стоит ли бросаться вдогонку, нужно ли кричать и плакать. Дай ей волю, так она с удовольствием бы осыпала деда оплеухами и выпытала про Уаскаро, где он и что с ним. Но дед быстро удаляется, его темная фигурка сливается с сумерками. Инка застыла и нерешительно смотрела ему вслед. Никогда ни один человек не расстраивал ее так, как это лукавое нетрезвое существо со шрамом вдоль лба. Ни один человек так не растравливал ее любопытство, как этот дед, который уносит с собой разгадку Уаскаро и ключи к его тайне. Инка защищает плечи от налетов порывистого ветра, она боится, что больше никогда не встретит этого человека в шкурах, легенды о котором перелетными птицами мечутся по планете. Огнеопасный дед сливается с темнотой, а птица кецаль поет ему вдогонку жалобную песнь. А что, если любой человек несет разгадки каких-то великих тайн? А что, если в каждом среди барахла, в вигваме-бедламе бессознания затеряны ответы на великие вопросы? Тогда каждого человека надо вот так, жалобно, с тоской, с грустной песней кецали провожать к темному горизонту.
Познав великие истины, но так ничего и не решившись предпринять, Инка побрела по шоссе, не оборачиваясь, не глядя туда, где по морю трав плыл в темноте неразгаданный огнедышащий человек. Инка шла не спеша, кофейник ночи был еще полон густой и медленной темноты. С асфальта поднималось накопленное за день тепло вперемежку с парами нефти, керосина и каучука, изредка ветер одаривал Инку бодрящим вдохом, свежим запахом сена и сырым, тревожным туманом.
Но как ни печальны песни, они рано или поздно замолкают, и как ни полон кофейник, он не тянется вечно, а ухабистый путь в итоге приводит куда-то. И вот почти растаяла, как мятный леденец, Мама Килья в бело-голубых чистых простынях утреннего неба. В ногах Инки гудят, роятся полчища мошек, тело стало легким, и кажется, только пальцем шевельни, только захоти, и взлетишь. Вон уже виднеется сухое крылышко зеленого жука, козырек «Атлантиса»: все Инкины тропы сходятся к нему, и не стоит сокрушаться и бессмысленно поминать еловый чай. Раз так, то нужно спешить: она услужливо прибавила шаг, пригладила на ходу взъерошенные, нечесаные волосы, расправила сарафанчик, тщетно надеясь, что эти незамысловатые меры приведут ее в порядок, сделают хоть немного похожей на старательных девушек, которые окончательно и бесповоротно залили себя в форму конторы.
Приближалась Инка к «Атлантису», усердно преображая себя для службы, была она – пугливый дикарь женского пола, измотанный, но довольно привлекательный и гордый. Облачение Инки, вытерпевшее ночную пешую экспедицию из аэропорта, не радовало мир свежестью, не поражало чистотой, а наскоро состряпанная где-то в подвалах обувь, все те же бордовые кеды об одном развязанном, истрепанном шнурке, и вовсе имели плачевный, убитый вид. Однако изматывающие душу сны и поиски Уаскаро пошли Инке на пользу: превратили ее в бледное, но живое, бойкое существо с недоверчивым острым взглядом черненьких, умилительно косящих глазенок. Последние метры до «Атлантиса» преодолела она бодро, расправив спину и плечи, на ходу не высказывалась, а была готова ко всему: к любым грубостям охранника, к любым нападкам Писсаридзе, и знала, что перенесет что угодно, лишь бы пустили внутрь, дали сесть, согреться и глотнуть обжигающий черный кофе. Утренний ветер выдул из нее остатки тепла, до дрожи бодрил, не давая прикорнуть на ходу, и от этого в голове были тишь, прозрачность и бессловесная, голодная ясность.
На пороге под пытливым взглядом камеры она немного отдышалась, скривила подобострастную физиономию, напряглась и еще разок, уже картинно поправила сарафанчик, демонстрируя готовность к работе. Потом она нажала что есть силы на кнопку звонка, пнула железную дверь боком, подтолкнула ногой, не без тоски заметив, что бордовые кеды утеряли цвет и щедро обросли грязью. Дверь не поддавалась, словно вросла в стену. Инка занервничала, вот ладошки ее уже стали совсем ледяными, влажными, вот она уже перестала прятать волнение от пристального взгляда камеры. Протекла целая река времени, две мухи досаждали и были наконец отогнаны, бабочка мелькнула и скрылась, какая-то машина остановилась у подъезда, проглотила мальчишку с оранжевым рюкзаком и, пыхнув дымком, отчалила. Потом вдруг тяжелая бронированная дверь, тихо скрипнув, отворилась, на пороге возник не охранник с усами и не тот, другой, чья жена никак не может похудеть, а совершенно незнакомый, коренастый человек в черной униформе. Инку он осмотрел с недовольной ухмылкой, стараясь показать, что кислая мина на его лице – не иначе как отражение Инки. Но она не обратила ни малейшего внимания на тонкую игру мимических мышц незнакомца и, тесня черного, как заморский таракан человека, шагнула внутрь, деловито шепнув:
– Быстрее надо соображать.
Весь вид человека в черном внушал Инке тревогу и не предвещал ничего хорошего. Она была готова к обороне, если надо – оправдать свое опоздание, объяснить вчерашнее отсутствие, растолковать, почему квартальный отчет еще не сдан. Она была напряжена, сбита в тугую, несъедобную женщину, которую невозможно ни распилить, ни разжевать. Но то, что она увидела в конце коридора, превзошло все ее таланты по самообороне, все навыки ее проницательности, а также ростки предвидения. В дальнем конце коридора маячили двое в черной пыльной униформе, ухмылки на их наскоро вырубленных из дешевых пород дерева лицах что-то да значили. Инка смешалась, забыла, зачем пришла, и нерешительным идолом застыла посреди коридора. Будь уши подлинней, она прижала бы их, как испуганный кролик, и, настороженно поглядывая вокруг, забилась бы в угол.
– Ты что тут потеряла, тощая женщина?
Косые улыбки на суровых лицах, пустые, выветренные взгляды и еще один тип в униформе, выползающий из кабинета Писсаридзе, заставили Инку насторожиться. Она на всякий случай соврала первое пришедшее на ум, мол, зашла справиться о расценках. Четыре настороженно ползущих из разных концов офиса больших черных таракана смотрели на нее ласково и грубо, как нежные маньяки, как обходительные убийцы:
– О каких таких расценках, тощая женщина, ты пришла спросить, пройдем-ка в кабинет, расскажешь.
Следуя в кабинет хозяина, Инка сжималась, как запуганный еж, судорожно подмечая весьма подозрительные приметы: в коридоре было темно, столик с сувенирами и грамотами был похож на поле боя, а предметы культа конторы валялись жалким и бесхозным барахлом. И вот что совсем уж удивило Инку: в кабинете Писсаридзе не оказалось, стояла несказанная духота и густой, плотный табачный чад, какой исходит только от дешевых солдатских папирос. На столе хозяина царил разгром, валялись незнакомые предметы, парочка пистолетов, кобура, целый листопад документов, а на полу был беспорядок, бедлам и щепки безжалостно раскуроченной кабинетной утвари. Инка никого из знакомых и коллег не обнаружила. Она упала в кожаное кресло Писсаридзе, посидеть в котором не только не мечтала, но даже в кошмарных снах не предполагала вообразить такое кощунство над собственной персоной. Вокруг все плотней и уже до неприличия плотней стягивалось кольцо потных мужчин в черной униформе, они пахли машинным маслом и перхотью. Они, как голодные тараканы, наконец набрели на ароматный съедобный кусок и вот готовились накинуться и силой отвоевывать друг у друга добычу. От своего явного неведения Инке становилось тревожно, от мятого и несвежего сарафанчика – неуютно, а сомнительная, растрепанная прическа и грязь на кедах не позволяли ей уверенно и нагло поглядывать поверх голов. Она ссутулилась и сжалась в кресле, неохотно выжидая, что будет дальше. Кто-то из толпившихся вокруг наклонился, царапнул щетиной Инкину щечку, пыхнув луком и колбасой, грубовато поинтересовался:
– Так о каких расценках, милая, ты пришла спросить в такую рань?
Инка, утратив способность говорить, сидела, как неподвижный, отпахавший все свое волшебство идол, и смотрела на вопрошавшего бессмысленным, испуганным взглядом. Облепивший ее фигурку сарафанчик приводил тараканов в похотливый восторг, кое-кто из них умиленно жевал резину, кое-кто другой подмигивал и улыбался, а тот, самый первый, встретивший ее у двери таракан-крепыш устрашающе выпятил нижнюю челюсть и повторял, зловеще и громко рыча:
– Оглохла? Отвечай, о каких р-р-р-асценках пр-р-р-ишла узнать?
Излишняя близость целой стаи диких, грубых мужчин с оружием, которые непонятно чего хотят, очень смутила Инку. Отсутствие коллег и погром в кабинете хозяина заставили насторожиться и быть начеку. Она напряглась и навострила ушки, как маленький, но юркий зверек. Тяжелое, горячее дыхание тараканов жгло виски и щеки, их черные униформы оскорбляли грубостью ткани, резкими, тревожными запахами и заношенной нечистотой. Но, несмотря на все это, Инка не дала себе пропасть. Она собралась, вдохнула поглубже спертый офисный воздух и, кое-как сплетая слова родного языка, выдавила, не заботясь о правдоподобии, что пришла узнать, сколько стоит билет до Лимы. В Лиме живет подруга, Азалия, скоро в школе каникулы, вот она и пришла узнать, сколько надо копить, а то очень уж хочется повидаться с подругой. Произнося слова спокойно и неспешно, стараясь не делать резких движений и не махать руками, чтобы не спугнуть налаживающееся доверие, она попутно очищала свои коленки, локти, груди и подмышки от жадно припиявленных взглядов. В какой-то момент ей почти удалось своим испуганным, но неспешным голоском всех успокоить, и стеклянные взгляды, потеплев, привязались за невидимые ниточки к задумчивому танцу ее рук. Ответ прозвучал мирно, беспомощно и от этого убедительно. Знай хоть кто-нибудь из умиленных тараканов, что Лима, «этот населенный пункт расположен» на той, обратной стороне Земли, они бы не простили такого бесстыдного вранья. А так ответ внушал доверие, заражал симпатией к какому-то странному миру девчонок-пигалиц, обольстительных, но пока запретных школьниц-синиц с голыми плечиками и коленками. Напряжение спало, на лицах морщины разгладились, усмешки, улыбки и недвусмысленные кивки означали, что вопросы исчерпаны, а Инка – свободна и может идти, правда, не пояснили, куда ей теперь идти.
От толпы отделился сероглазый тараканчик, был он еще молод, небрит, по всему видно, новичок на службе и поэтому не утратил дружелюбие, не окончательно залил себя в черную хитиновую униформу. Повиливая перед Инкой узкими бедрами и тугими подтянутыми ягодицами, он шел вразвалочку, как-то боком, широкими, тяжелыми шагами, наверное, он старательно маскировался под матерого вояку, но его незамысловатая, нерадивая мимикрия вызывала только улыбку. Вот уже тревожно щелкнул замок, бронированная дверь пропела последний раз Инке вслед скрипучую, жалобную песнь и выпустила ее на волю. Выглянув резко из темноты коридора на свет дневной, мужичок сощурился и от этого на мгновение утерял всю служебную древесину с лица, стало видно, что он совсем еще молодой паренек с мягкими, ни разу не бритыми волосиками на подбородке. Глотнув свежего воздуха и ощутив себя снова на свободе живой и здоровой, Инка перехватила ласковый взгляд парня. Она приблизилась на неприличное расстояние к хитину его куртки, к его затянутому до треска ремню и, выгодно выставив колено вперед, наконец задала мучивший вопрос: что вообще все это значит, где сотрудники и не стряслось ли чего с фирмой?
Паренек сначала смутился, на щеках его разлились два пунцовых озерца, но потом он нахохлился, расправил спину и попытался объяснить. Говорил он с трудом, долго и кропотливо подбирая слова, словно изъяснялся на иноземном, но недавно освоенном языке. Но, несмотря на его сбивчивый рассказ, Инкины глазенки все более округлялись, тревожно увлажнялись, растерянно бегали и метались. Крохи, шелуху, неказисто подклеенные друг к другу, раскуроченные, лишенные ударений и блеска слова тараканчика приходилось очищать, промывать, лечить, полировать, а потом уж переводить на понятный и привычный для Инки язык. Те скудные, обрывочные факты, которые ей удалось расшифровать, понять и домыслить, развернулись в ее сознании в виде трагических, полных страдания, слез и боли картин, что достойны кисти ведущих живописцев и резца лучших скульпторов мира.