Пароль знают немногие

Новак Терентий Фёдорович

Часть вторая

 

 

Фабрика валенок, гребешков и щеток

 

1

Резвые вороные, цокая подковами, высекали искры из камней мостовой. Бричка катилась по улицам города мимо домов с выбитыми окнами, мимо по-осеннему оголившихся садов, мимо кирпичных и деревянных заборов. Прохожие бросали хмурые взгляды на немецкого офицера, развалившегося на застланном дорогим ковром сиденье брички, и на человека с безразличным, будто сонным, лицом. Он сидел рядом с немцем, кутаясь в серый плащ.

Я примостился спереди возле кучера. По спине полз противный холодок. Я всеми нервами ощущал дыхание тех двоих: офицера с неподвижными оловянными глазами и человека в сером измятом плаще. Страшно было оглянуться. Слабенькой искрой где-то в мозгу еще теплилась надежда на спасение, а оглянувшись, я мог увидеть нацеленное на меня дуло офицерского пистолета.

Несколько раз я готов был схватиться за вожжи, швырнуть кучера назад, на офицера, и броситься в первый попавшийся двор или переулок. Но каждый раз сдерживал себя. Одна мысль мешала сделать этот последний шаг: «Ты же ничего не знаешь... Неизвестно, куда тебя везут, где остановится бричка... Может, ошибка, случайность?»

Я был уверен, что арестован, хотя, когда подходил к бричке, успел заметить: погоны на мундире офицера интендантские. Это в какой-то мере поддерживало надежду на благополучный исход. Но может быть и другое: офицер просто маскируется, специально напялил на себя интендантский мундир, приехал за мной один, без солдат, чтобы не поднимать лишнего шуму, чтобы не дать повода для тревоги тем, кто связан со мной. А зачем с немцем приехал тот, в плаще? Ведь я его знаю... Может, он тоже агент гестапо?..

В голове вихрем проносились разные мысли.

Все случилось неожиданно, четверть часа назад.

Меня вызвал к себе Максимчук. Шеф фабрики ерзал в кресле, вздыхал и отводил глаза, листая страницы книги учета готовой продукции. Листы были почти чистыми. Максимчук нервничал. Дела на производстве шли плохо. Предприятие большей частью простаивало. Не хватало рабочих. После расстрела обитателей еврейского гетто фабрика несколько дней вообще не работала. Максимчук спешно начал набирать новых людей, украинцев, подчеркнуто игнорируя русских и поляков. При этом пану шефу пришлось поступиться некоторыми своими привычками. Раньше за спиной полицаев, присматривавших за рабочими-евреями, он чувствовал себя богом, издевался над беззащитными стариками, женщинами и детьми, как хотел. Коротконогий толстяк часто набрасывался на невольников с кулаками, избивал их ногами, швырял в них куски металла, ржавые болты...

Теперь полицаев в цехах не было. Да и рабочие не те, что прежде, не бессловесные невольники. Сначала новички отвечали на брань и угрозы пана шефа молчанием. Когда же Максимчук попробовал, как раньше, пустить  в ход кулаки, рабочие обступили его тесным кольцом, прижали к стенке. Высокий чернобородый дед с гаечным ключом в руке, подступив к пану шефу вплотную, не повышая голоса, сказал:

— Вы, пан директор, не вертитесь в цеху, а то, не приведи господь, на вас случайно упадет раскаленная сковородка или другое что случится... Люди мы неученые, на фабрике впервые... Так вы уж, будьте добры, сидите себе в своем кабинете, а мы будем работать. Поняли, пан, или повторить еще раз?

Максимчук, прочитав во взгляде старика что-то недоброе, испуганно попятился и едва не свалился в корыто с мазутом. Рабочие громко, на весь цех захохотали. Дед поддержал шефа под руку, да так неумело, что уронил гаечный ключ, который с силой шлепнулся на пол у самых ног Максимчука.

Жаловаться пан директор не побежал. Видно, крепко перепугался, притаился, как мышь. После этого случая начал даже заигрывать с рабочими, стал подчеркнуто вежливым и добросовестно выполнял совет чернобородого деда — не вертеться в цеху.

А тут еще начальство!.. Оно чуть ли не ежедневно устно и письменно выражало недовольство плохой работой фабрики. Несколько раз в «Центросоюзе» Максимчуку задавали трепку за неспособность наладить производство. Пан шеф окончательно скис и, хватаясь за голову, то и дело повторял:

— Что делать, пан Новак? Что делать?

Я пожимал плечами. Пан директор — человек бывалый, жил за границей, много видел, имеет опыт. Ему виднее. Что я могу посоветовать?

Максимчуку не хотелось без особой нужды попадаться на глаза Морозу, верховодившему в «Центросоюзе». Если требовалось за чем-нибудь идти в союз, директор почти умоляюще смотрел на меня и бормотал:

— Сходите вы, пан Новак. Мне что-то сегодня нездоровится, в пояснице колет, ноги опухли... Это все из-за сердца. Подводит, проклятое... А там понервничаешь, разволнуешься, еще хуже будет. Сходите, пан Новак, вы, сделайте одолжение.

Я не отказывался, хотя Мороза не очень радовали встречи со мной. Помня о моем первом визите вместе с Крупой, председатель «Центросоюза» считал, что лучше не иметь со мной дела, и быстренько спроваживал меня в промышленный отдел к инженеру Дзыге. Тот встречал неизменным вопросом:

— У пана Максимчука опять желудок? Или на сердце жалуется? Хотя это все равно. Из него директор, как из навоза пуля. Другие, правда, тоже не лучше... Ну садитесь, рассказывайте. Только предупреждаю: ничего не просите. Не дам. Нет ни сырья, ни оборудования. Ничего у меня нет. Ни на копейку. Помочь наладить производство тоже не могу. Я не специалист по изготовлению кофе. А вообще, рассказывайте...

Я все пристальнее присматривался к Дзыге. До войны он работал тут же, в Ровно, инженером на мебельной фабрике. И работал, как мне было известно, неплохо. Теперь, устроившись в промышленный отдел «Центросоюза», он больше имел дело с бумагами. Положение на предприятиях мало интересовало его. Лицо Дзыги всегда оставалось равнодушным. Он выслушивал сетования шефов мастерских и небольших заводиков с видом человека, которого допекает зубная боль. Знал я и о том, что националисты уже не раз недвусмысленно намекали ему: если не сблизится с их организацией, распрощается с должностью. Дзыга отмалчивался.

...И вот этот самый Дзыга вместе с офицером-интендантом неожиданно вошел в кабинет Максимчука. Не успел я опомниться, немец скользнул взглядом по толстой фигуре директора фабрики кофе и уставился на меня выпученными неподвижными глазами, Спросил инженера по-русски:

— Это он?

Дзыга утвердительно кивнул.

— Поедемте с нами, молодой человек, — сказал немец. — Собирайтесь. У меня мало времени.

Сердце тревожно екнуло в груди. Когда и в чем допущена оплошность? Неужели Крупа?.. Вот проклятый австриец, все-таки донес... А может, Максимчук? Но ему ничего не известно. Так что же случилось? Что?..

Во дворе стояла бричка. Офицер указал мне место возле кучера. Сам с инженером сел сзади. Лошади взяли с места бодрой рысью.

...Мы миновали железнодорожную колею, пополам разделявшую город. За переездом кучер дернул вожжи, вороные повернули влево. Бричка покатила зеленым лугом, низиной, выскочила в начале улицы Хмельной и остановилась. Перед нами были ворота фабрики валенок. Надпись на облупленной двери гласила: «Директор». Мы попали в небольшую захламленную комнату. За столом сидел пожилой мужчина. Его небритое, словно присыпанное пылью лицо испуганно передернулось, когда на пороге появился офицер.

— Вы есть директор? — Немец удивленно вскинул брови, разглядывая мужчину, его лоснящийся пиджак, измятую, неопрятную рубаху, всклокоченную седую шевелюру.

— Так точно, ваше благородие! — Директор быстро вскочил со стула, подтянул брюки и замер, полуоткрыв рот.

Офицер не спеша обошел вокруг стола. Не спуская глаз с побледневшего директора, он брезгливо скривился и выразительно взмахнул перчаткой.

— Убирайтесь вон. Вы уже не директор. С сегодняшнего дня. Дела передайте ему. — Кожаная перчатка ткнула в мою сторону.

Я опешил. Мне принимать фабрику?! Они хотят назначить меня руководителем предприятия в оккупированном городе, назначить директором! По дороге многое приходило мне в голову. Но такого не ожидал... Вот так сюрприз! Надо что-то говорить, как-то мотивировать отказ. И немедленно...

Но офицер не дал мне сказать ни слова:

— Выполняйте приказ! Дела должны быть приняты через два часа. Пан инженер проследит. Хайль Гитлер!

Шаги немца стихли в коридоре. Загромыхали колеса брички. Бывший директор вынул из ящика печать, какие-то бумажки и размашисто трижды перекрестился.

— Наконец-то дождался! Провались она сквозь землю, эта фабрика. Что я здесь имею? Ровным счетом ничего. Одни неприятности. Теперь мои дела пойдут на лад! Пойдут! — Он повернулся ко мне: — Как вы думаете, что выгоднее — продуктовая лавка или комиссионный магазин? Помещение уже есть. Мне бы для начала хорошего компаньона. Деньжат, правду говоря, немного имеется, но...

Я обернулся к Дзыге:

— Ничего не понимаю. 

— Понимать тут нечего, — ворчливо проговорил инженер. — Вы теперь директор фабрики валенок. Вот и все. Забирайте у Косача печать и — желаю удачи... руководите.

— Руководите, руководите, — злорадно проскрипел Косач. — Еще не раз заплачете горькими слезами! Сырья нет ни черта, денег на зарплату не дают, машины разбиты, люди в цехах сидят злые как волки... Запросто перегрызут горло любому. Хлебнете, пан, лиха, не завидую я вам!

Дзыга неожиданно вскипел:

— Хватит кудахтать, Косач. Сказано собирай монатки, так и проваливай, не болтай. Без тебя разберемся!

Я уже твердо решил в эту минуту: к черту фабрику валенок, «Центросоюз», всех этих максимчуков, морозов, косачей... Пока не поздно, надо исчезнуть, перейти на нелегальное положение.

 

2

Под вечер я зашел к Луцям. Взглянув на меня, Иван Иванович встревожился:

— Что случилось? По лицу вижу, у тебя неприятности.

Я обессиленно опустился на стул:

— Беда.

— Гестапо? — спросил Луць.

— Нет. Но все равно беда: меня только что назначили директором фабрики валенок.

Иван Иванович нахмурился, прошелся взад-вперед по комнате.

— Так-так... Значит, директором фабрики? На улице Хмельной? Знаю. Настка! — позвал он жену, и в его глазах забегали веселые чертики. — Настка, иди-ка сюда, есть новость!

Услышав о моем назначении, Настка всплеснула руками:

— Ой, нехорошо получилось, Терентий! Подумать только: директор немецкой фабрики! Что скажут люди? Просто ужас!

Прищуренными глазами Луць насмешливо посмотрел на меня, потом на Настку, покачал головой:

— Вы что, в самом деле недовольны? Эх вы, головы садовые. Недотепы, паникеры. Да вы хоть понимаете, что произошло? Ничего вы не понимаете, а еще старая гвардия... Во-первых, с каких это пор ровенская фабрика стала немецкой? Что-то я не замечал здесь немецких фабрик. Во-вторых, только легкомысленный человек может втемяшить себе в голову, что директорский пост заставит подпольщика перейти на нелегальное положение. Наоборот! Когда еще подвернется такой случай? Может, будете возражать, а? Директор фабрики!.. Да это же чудесно, блестяще! Лучше и не придумаешь!

— Ничего блестящего не вижу. Пойми, может немцы рассчитывают моим назначением сбить с толку других? Смотрите, мол, люди, будьте такими лояльными, как Новак, и вы заслужите наше расположение, благосклонность и еще черт знает что...

Луць отмахнулся:

— Чепуха в квадрате! Зачем усложнять ситуацию? Я с каждым днем все больше убеждаюсь: мы переоцениваем психологию врага. Грубое солдафонство, расчет на силу — вот их психология. Все иное — плод нашей собственной фантазии, порожденной неудачами на фронте. Тебе кажется, что враг, сажая кого-нибудь из нас в директорское кресло, ведет какую-то хитроумную игру с дальним прицелом, с коварными замыслами. А какая здесь может быть политическая игра? Директор небольшой фабричонки. Это что, министерский портфель, кресло губернатора? Обычное дело: подхалимы из «Центросоюза», тот же самый Мороз или еще кто-нибудь, из кожи лезут, чтобы лишний раз выслужиться перед Крупой. Вот тебя и назначили на директорский пост. Узнает, дескать, оценит старание, а когда будет бить по морде, то, может, вспомнит услужливость и отлупит не так больно... Допускаю и другое, более простое объяснение: ты подвернулся под руку Дзыге, понравился чем-то ему, вот тебя и назначили. Тоже не исключено. — Луць перестал улыбаться, серьезно добавил: — От директорства не думай отказываться. Фабрика нам пригодится. Там такие дела закрутить можно, только держись! Конечно, тебя ошеломила неожиданность, ведь ты не предполагал такого. Понимаю. Но взгляни на вещи трезво.

— Тебе хорошо говорить. Интересно, что бы ты сам запел, если бы тебе вдруг объявили... 

— Гаулейтера Коха долой, садись, Луць, на его место, — вставил Иван Иванович. — Если взбрело бы Гитлеру дать мне этот пост, ей-богу, не отказался. Хоть неделю, а продержался бы, и запомнили бы они меня на всю жизнь. Такую б кашу заварил!.. Поскольку же фюрер пока не вспомнил о моей персоне, согласен и на меньшее. Например, на место главбуха твоей фабрики. Как, директор? Возьмешь? Будет нас на предприятии двое. К тому же Настка сможет в любое время приходить к нам. Жене главбуха вход свободный. И никаких подозрений, все очень естественно... Вот тебе первые конкретные выгоды от твоей новой должности. Для начала. Потом пойдем дальше, присмотримся к рабочим, кое-кого, может, привлечем к делу, нужных нам людей будем устраивать к себе. Теперь сообразил, что не ругать, а благодарить надо того интенданта?

Трудно было что-нибудь возразить Луцю. Я молчал. А он с жаром продолжал рисовать перспективы, которые откроются для нас в будущем. Можно перенести на фабрику и радиоприемник (мы разыскали его на чердаке бывшего ателье), можно попытаться наладить выпуск листовок, воззваний. И наконец, главное — под видом командировок по делам производства можно будет беспрепятственно выезжать в районы для установления связей с другими подпольными группами. Легче будет работать нашим связным. На них никто не обратит внимания: ведь на фабрике ежедневно бывают десятки людей...

Слушая Ивана Ивановича, я заколебался. Перспектива директорства начала вырисовываться в другом свете. Но волновала, неотступно преследовала мысль: как отнесутся ко мне земляки-ровенчане, честные советские люди? Ведь в их глазах я стану прислужником оккупантов, в лучшем случае приспособленцем, который, потеряв совесть, угождает врагу ради теплого местечка.

Рука Луця легла на мое плечо.

— Сердце зажми в кулак, — сказал он. — Борьба есть борьба. И пойми, мы бойцы. Только наше оружие — не пушки, не пулеметы, у нас иное... Настанет день, люди узнают, что был на фабрике директором советский парень и что совесть у него чиста. Узнают обязательно...  Даже если нас уже не будет в живых. Крепись, друг! Ты не один. Рядом будем мы. Нас будет много... Коль мы не доживем до лучших дней, до победы, то доживут другие. Правда не умрет. Да и объяснять не придется. Люди сами во всем разберутся, если только выполним то, ради чего тебя послала сюда партия. Главное — выполнить! После войны каждого будут оценивать по его делам. И нас тоже. В одном я с тобой согласен — с ношей, которую ты берешь на себя, нельзя шутить. И не дай нам бог спасовать, спрятать голову под крыло. Люди справедливо скажут: не борцы они, а шкурники, шкуру свою спасали. Тогда уж пулю в лоб, и точка! Да, ноша нелегкая. Но если чувствуешь в себе силу — берись. Это нужно для нашего общего дела. Очень нужно, Терентий!

 

* * *

Я вышел во двор. Где-то за вокзалом кричали паровозы. Гитлеровцы гнали эшелоны на восток, на фронт. По улице на большой скорости пронеслись несколько автомашин и две танкетки. Гусеницы танкеток зловеще лязгали по мостовой. Приглушенные расстоянием, откуда-то донеслись автоматные выстрелы. Потом пронзительные, душераздирающие крики, и снова треск автоматов... Холодный осенний ветер бился в неосвещенные окна, стонал, высвистывая свою печальную песню в голых деревьях.

Где вы сейчас, Василий Андреевич? Как далеко отсюда до вас! Вам, секретарю обкома, которого уважаю, как родного отца, я рассказал бы все-все, чтобы услышать в ответ слова доброго совета, ободрения. Рассказал бы, как еще два месяца назад задыхался в этом мраке, окутавшем наш город, чувствовал себя совсем одиноким, ежеминутно ждал смерти. Нет, я бы не жаловался на свою судьбу, не сетовал на трудности, не сожалел о том, что по вашему заданию остался в городе своей юности, где сейчас лютует враг. Не в жалобах дело. Я не терял и не теряю веры в нашу победу. Теперь я не одинок, со мной друзья, и нас уже не четверо, как там, в домике на окраине. Рядом с нами многие. Их становится с каждым днем все больше.

В Гоще начал действовать отчаяннейший комсомольский вожак — мой старый знакомый Иван Кутковец. 

Я встречался с ним в своем родном селе. Разговор был откровенным, без каких-либо подозрений, так же, как с Кульбенко, Луцем, с Насткой Кудешей. Гощанцы достают и прячут оружие, распространяют в окрестных селах листовки, ведут суровую борьбу с фашистами и их приспешниками — националистами.

В Рясниках член подпольного центра Прокоп Кульбенко. С ним надежные люди: Иван Оверчук, Дмитро Кожан, Роман Замогильный, Михайло Геращенко.

Пташка, Оля Солимчук, по нашему заданию работает в селе Синев. После моего посещения Гощи она разыскала меня в Ровно. Мы поняли друг друга. Оля возвратилась в село, подбирает там боевых ребят. Но ее придется перебросить в другой район. В Синеве девушку все знают, оставаться там ей опасно.

Немало успел уже сделать и Николай Поцелуев в лагере военнопленных. После смерти Ксении Петровны связь с ним поддерживаем через Настку Кудешу. На днях Поцелуев сообщил, что в лагере создана группа бойцов и командиров, готовая выполнять указания городского партийного подполья.

Перекинули мы недавно мостик в Грушвицу. Там находится бывший делегат Народного Собрания секретарь Ровенского горкома комсомола Федор Кравчук. О нем узнал Кульбенко. С Кравчуком виделся Луць. По его словам, Федор не сидит сложа руки. Он скоро сам приедет в Ровно, чтобы доложить о деятельности грушвицких товарищей.

Мы осторожны. Действуем пока на ощупь, но уже кое-что сделали.

Да, вы были правы, Василий Андреевич: заранее все предусмотреть и учесть невозможно. Я понимал это и тогда, когда мы почти всю ночь вели разговор о подпольной работе, понимаю и теперь. Но вот только сейчас по-настоящему почувствовал всю серьезность вашего предостережения. Проклятая фабрика валенок!.. Как мне быть с директорством? Я думаю, ломаю голову, не семь, а сто раз примеряю, прежде чем отрезать, чтобы не ошибиться, не споткнуться. Нерешительность? Нет, не то. Может, я слишком осторожен, много рассуждаю, а действовать следует смелее, не оглядываясь?

Как мне не хватает сейчас вас, если бы вы только знали, Василий Андреевич! 

...Настка готовила ужин. Луць сидел у стола и чистил ржавый польский пистолет «вис». Я толкнул Ивана Ивановича в бок:

— Придется-таки брать тебя главным бухгалтером. Пиши заявление! Только число проставь не сегодняшнее, а так, будто ты недели две назад обратился с этой просьбой к Косачу. Пусть за твою «бухгалтерскую» деятельность отвечает бывший директор Косач, с него теперь взятки гладки.

Луць внимательно посмотрел на меня, улыбнулся:

— Можешь считать, что бухгалтер у тебя есть. Тебе повезло!

Иван Иванович перед моим приходом только что вернулся из села Городок. Там виделся с Иосифом Чибераком. Домик Чиберака стоит в густой чащобе, километрах в четырех от Ровно. Луць считал, что лучшей резервной конспиративной квартиры не подберешь. Если же осуществятся наши планы о создании партизанского отряда, дом Чиберака может служить отличной явкой для встреч с партизанскими связными.

— А человек он надежный, не подведет? — спросил я.

Суровый взгляд Ивана Ивановича потеплел.

— Побольше бы таких, как Иосиф Адамович. Посидел я у него часа два, и веришь, даже легче стало на сердце. Знаешь, кто он такой? Бывший красногвардеец, дрался за Советскую власть еще в гражданскую, потом служил в специальных частях по борьбе с контрреволюцией в тылу, а позже не давал спокойно жить и пану Пилсудскому. Я знаю Чиберака давно. В двадцать восьмом он вступил в Компартию Польши. Занимался распространением нелегальной литературы, листовок. Лет шесть за решеткой отсидел. Короче говоря, пойдет старик с нами и в огонь и в воду. Живет он с женой в лесу. О его прошлом в Городке мало кто знает: сам он с Холмщины. Как услышал, с чем я к нему пришел, даже заплакал. Давайте, говорит, любое поручение, выполню, хоть к черту в зубы пошлите, пойду, если нужно, за пулемет лягу, винтовку возьму... Словом, Чиберак себя и свой дом отдает в наше полное распоряжение. Я оставил ему пароль: «Продайте семнадцать яиц, заплачу ботинками». В случае чего туда можно смело идти. Кульбенко об этой квартире тоже знает. 

Через полчаса я стал прощаться. Настка не пускала, предлагала заночевать у них, я отказался. До комендантского часа оставалось минут сорок. На улице было холодно, неприветливо. Накрапывал дождь, время от времени срывались мокрые снежинки. Я торопливо шагал по улице. Из ресторана «Гоф» доносились пьяные песни немецких офицеров. Сквозь ярко освещенное окно видны были столы, заставленные бутылками и закусками. В папиросном дыму мелькали мышиного цвета мундиры. Между столиками сновали официанты. На двери ресторана белела табличка: «Только для немцев». У входа топтались несколько итальянцев. Размахивая руками, они требовали от швейцара, чтобы тот открыл дверь, но старик монотонно повторял: «Нельзя, господа, нельзя. Ресторан только для немцев».

Возле железнодорожного переезда я на миг остановился, посмотрел в сторону злосчастной фабрики валенок. В проходной будке мерцал слабый огонек. Мне не хотелось идти домой, в пустую, холодную квартиру. Подумав с минуту, я повернул к фабрике. У проходной меня встретил сторож. Узнал. Растерялся.

— Добрый вечер, пан директор, добрый вечер! — С этими словами он бросился было открывать дверь, ведущую на фабричный двор.

Я остановил его, кивнув на будку:

— Погреться пустите?

Сторожа, поляка по национальности, звали Михал. Вначале он смотрел на меня настороженно, вероятно пытаясь отгадать, зачем это нелегкая принесла пана директора так поздно на фабрику. Но потом настороженность прошла, особенно когда я заговорил с Михалом на его родном языке. Он, видно, был добрым человеком. Вздыхая, стал жаловаться на свою судьбу. Никого не ругал, никого не хвалил. Просто рассказывал о том, что гнетет его, что не дает покоя. У него восьмеро детей. Всех надо одеть, накормить. А как и чем? Даже рабочие в цехах получают очень мало: ведь фабрика, считай, стоит с тех пор, как пришли немцы. А что уж говорить о нем, стороже. Правда, цеховые рабочие кое-как выкручиваются. Достают где-то шерсть, сделанные из нее валенки меняют на хлеб, на картошку. Только пусть не гневается пан директор, люди делают это не от хорошей жизни, да и рискуют немало. Валенки-то менять запрещено. Немцы узнают — посадят в тюрьму, а то и расстреляют. Об этом не раз напоминал пан Косач. Но и жить как-то надо, не помирать же с голоду! На фабрике работают хорошие люди. Большинство украинцы, есть поляки. Держатся дружно. Бедные всегда живут в согласии. Он, Михал, сторожевал здесь и до войны. Тогда, конечно, было иначе. Выпускали валенок тысячи пар, хорошо зарабатывали. Врать он не приучен, говорит только правду. Так было. Теперь все изменилось к худшему. Во всем виновата проклятая война...

В будке топилась печка, в ней весело потрескивали сосновые чурки. На столе мигала плошка. Было уютно, спокойно. Мы с Михалом сидели возле огня и, обжигая пальцы, чистили вареную картошку. Разговаривали, как давние знакомые.

Быстро летело время. Пробило двенадцать. Михал взял кожух, постелил на топчане, сказал:

— Ложитесь, пан директор. На рассвете разбужу, чтобы рабочие не видели вас здесь. А то неудобно будет: сторож и директор в одной будке ночуют.

— Михал, а вы не боитесь так откровенно говорить со мной? Теперь ведь всякое бывает, — сказал я, устраиваясь на топчане.

Лицо сторожа расплылось в улыбке:

— Чего там, пан директор! Неужели я так постарел? Вы, видно, не припоминаете меня? А я узнал вас сразу. Вы же шорником работали у пана Василевского! Помните конюха того усатого генерала, что всегда торговался и бранился с Василевским из-за каждого гроша? Так тот конюх я и есть. Когда вчера вас привезли сюда и народ загудел: «Новый директор!», я подумал про себя: «Если директором стал шорник, то еще поживем, не пропадем...»

 

3

Рабочие и служащие фабрики встретили меня выжидательным молчанием: что, дескать, за птица новое начальство?

По моей просьбе все собрались в большом цехе. Рабочих было человек тридцать. Сосенковская акция задела и фабрику валенок — более ста рабочих из гетто полегло под пулями фашистов.

Неприветливые, настороженные люди молча разглядывали меня. В глазах у каждого плохо скрытое презрение: по фабрике уже разнеслась весть, что новый директор ничего не смыслит в производстве вообще, а в технологии изготовления валенок тем более.

— Как же думаете на хлеб зарабатывать, люди добрые? — спросил я, оглядывая присутствующих. Народ передо мной стоял разношерстный. Были тут и пожилые, и подростки. На вопрос никто не ответил. Наступила длительная пауза. Мужчина в рваной шляпе поднял голову и за всех сказал:

— Заработаешь здесь черта с два!.. Плюнуть бы на все, только деться некуда. Что заработаешь, если работы нет? Из тряпья валенки не собьешь!

— Работа будет, даже сегодня, — объявил я. — Оглянитесь вокруг: всюду грязь по колено, во дворе лужи, под ногами кирпич, палки, битое стекло. Не фабрика, а плохой свинарник. Нужно прибрать, расчистить, привести все в порядок. Вам же тут трудиться.

Вперед протолкалась молодая круглолицая женщина.

— А платить кто будет? — с вызовом спросила она.

Толпа загудела:

— Правильно говорит Мария. Кто будет платить?

— Работать за спасибо? Дураков нет!

— Косач обещаниями кормил, а теперь вы...

— Даром работать не будем, пальцем не шевельнем!

— Кому не нравится грязь, пусть тот и наводит лоск...

Рядом со мной стоял сторож Михал. Наклонившись к нему, я указал глазами на круглолицую женщину, тихо спросил:

— Кто это?

— То, проще пана, Мария Жарская, белоруска. Ей пальца в рот не клади, — шепотом ответил сторож и тепло улыбнулся.

Я поднял руку:

— Криком, люди добрые, делу не поможешь. А платить фабрика будет, — я подтолкнул вперед Луця. — Вот наш бухгалтер пан Луць. Зарплату будем выдавать в две недели раз, как положено. Это я вам обещаю. Но не сегодня и даже не завтра. Касса пока что пуста. Денег нет. Как выйти из этого положения, давайте вместе подумаем.

— Вы директор, вы и думайте, — выкрикнули из толпы.

— Директор-то действительно я, только не все от меня зависит. А вас хочу спросить: как полагаете, есть на Ровенщине сырье для фабрики или нет? Овцеводством у нас занимаются?

Мужчина в рваной шляпе насмешливо хмыкнул:

— Какое тут овцеводство! Ну держит кое-кто по две-три овцы, вот и все.

— Это верно, — согласился я. — Овец на Ровенщине немного. Но все же они есть. А что, если попробовать принимать заказы от тех, у кого есть сырье? Как думаете, заказчики найдутся?

— Найдутся!

— Людям обувка нужна!

— Шерсть будет.

— Значит, так и решим. Начнем выпускать валенки из сырья заказчиков. Но временно, только для того, чтобы обернуться с зарплатой, а потом... Впрочем, не станем забегать вперед. Все будет хорошо...

Рабочие оживились. Такое начало разговора, как видно, понравилось, но вместе с тем и удивило их. С приходом оккупантов люди отвыкли, чтобы с ними кто-то советовался, прислушивался к их голосу. Разумеется, они поверили далеко не всему, что я сказал, и, возможно, опасались обмана, какого-нибудь подвоха.

Ко мне обратился бледный, худощавый парень:

— Разрешите, пан директор. Работать на сырье заказчиков, может, дело неплохое, и какой-нибудь заработок нам перепадет. Но это еще вилами на воде писано. Пока крестьяне узнают о приемке заказов, пока начнут приезжать, к тому времени с голоду подохнем...

— Что же вы предлагаете?

Он замялся, словно обдумывая, стоит ли продолжать, потом не очень решительно сказал:

— Если, к примеру, я или кто-нибудь из нас достанет шерсть, вы разрешите катать валенки для себя?

Мне припомнился ночной разговор со сторожем. Нетрудно было понять, о чем шла речь. Сдерживая улыбку, я обернулся к Луцю: 

— Как вы считаете, пан бухгалтер, можно дать такое разрешение?

— Если человеку нужны валенки и он купил шерсть, почему бы не разрешить, — деловито проговорил Иван Иванович. — Шерсть — личная собственность, а теперь собственность — самое главное. Конечно, надо будет удерживать незначительную сумму за амортизацию оборудования. А может, обойдемся и без этого...

— Коли так, то начнем уборку в цехах, — предложил я.

— Начнем! — послышались голоса.

— В чистоте оно приятнее даже голодному...

— И сор вынесем, и дорожки песком посыплем.

— Немцы, известно, порядок любят...

Оживленно переговариваясь, рабочие разбрелись по цехам.

Только вернувшись в кабинет, я напряженно улыбнулся. Засмеялся и Луць.

— Ох, пан директор! — сказал он, весело, по-мальчишески подмигивая. — Чует мое сердце: вылетим мы с тобой в трубу, докатимся до банкротства!.. Песочек на дорожках не поможет. И вообще, ты хоть немного представляешь, в чем состоят твои директорские обязанности?

— Как тебе сказать? Чтобы очень хорошо, то нет, а чтобы вовсе нет, то...

— Понятно! Я тоже: чтобы хорошо, то нет, а чтобы не очень хорошо, то тоже нет. Вот так и будем руководить, хотя, откровенно говоря, руководить-то особенно некем. Три десятка рабочих. Гм! Я думал, в самом деле крупное предприятие, даже побаивался...

Открылась дверь. Секретарша Нина, молоденькая смуглая девушка, заглянула в кабинет и вполголоса доложила:

— К вам немцы идут, пан директор!

Я вскочил.

— Сколько их?

— Двое, только что вышли из машины.

Голова секретарши исчезла. Луць бросил на стол какие-то бумаги, папку, замахал на меня.

— В кресло, в кресло садись! Чтобы все выглядело солидно. Я рядом стану, как и положено бухгалтеру. Думаю, приехали интенданты.

— А если гестапо? 

— Тогда остается вот это, — он отвернул полу пиджака, показал пистолет «вис». — Я буду стрелять, а ты удирай. Что бы ни случилось, удирай... Внимание! Они уже в коридоре. Слышу шаги...

В дверь постучали.

— Прошу, — крикнул я.

Откормленный, похожий на гладкого борова, немец в военном быстро вошел в кабинет. Отдышавшись, вытер платком вспотевший лоб и двойной подбородок, снял фуражку, любезно улыбаясь, отрекомендовался:

— Хирш! Моя фамилия Хирш, пан директор. А это лейтенант Вебер, мой помощник, — он указал на вошедшего следом молодого офицера с перебитым носом. — Приятно видеть, что в вашем городе, несмотря на военное время, действует такое предприятие, — продолжал он тараторить, проглатывая слова. — Похвально, очень похвально! Оберштурмбаннфюрер Беер, гебитскомиссар, человек настойчивый и имеет твердую руку... Я знаю Беера, он мой земляк... Но кто бы мог подумать, что в каком-то захолустном Ровно есть фабрика валенок. Приятная неожиданность. Ага, вы заняты делами, пан директор. Вижу, вижу. Работа и еще раз работа! Очень хорошо. Не буду мешать. Изложу свою просьбу и пойду... Вебер, вы опять курите? Это вредит здоровью... Так вот, пан директор! Мне нужно пять тысяч пар хорошей, добротной русской обуви, пять тысяч пар валенок. Только пять тысяч. Не больше. Как видите, цифра скромная. Когда можно присылать машины? Сколько необходимо времени, чтобы изготовить всю партию? Два-три дня или неделю?

Он выхватил из кармана блокнот, приготовился записывать. На волосатых пальцах немца блестели перстни.

Я вздохнул и отрицательно покачал головой:

— К сожалению, господин Хирш, должен вас огорчить.

— Почему? Вы отказываете мне, майору Хиршу? А, понимаю. Меня опередил этот проныра гауптман Туссен. Он разместил у вас свой заказ? Ведь я угадал? Не так ли, пан директор?

— Нет, господин майор. Гаутпман не удостоил еще меня своим визитом. Вы первый заказчик. Прискорбно, но фабрика не в состоянии дать вам ни одной пары валенок по другой причине.

— А именно?

— У нас нет сырья, химикатов. Мало рабочих.

— Вот так история... Тогда я вынужден обратиться в гебитскомиссариат. Пусть найдут сырье. Пусть стригут шерсть хоть с собак, а обувь для армии на зиму должна быть... Нет, мы получим валенки, обязательно!

— Обращайтесь, пожалуйста, может, вам и помогут. Будем благодарны.

Майор зашагал по кабинету. Лейтенант сидел в стороне, не вмешиваясь в разговор, пуская изо рта кольца дыма. Хирш надел фуражку, одернул шинель.

— Прощайте, пан директор. Нет, до свиданья! Как только получите сырье, не забудьте: майор Хирш — первый заказчик. Пять тысяч пар валенок. Запишите. Я наведаюсь к вам.

Майор и его помощник исчезли так же поспешно, как и появились. Только приторный дым эрзац-сигареты и грязные следы сапог напоминали о их визите.

Луць, все время неподвижно стоявший возле моего стола, медленно опустился на стул. Напряженно глядя на дверь, он залпом осушил два стакана воды.

Мне хотелось и ругаться и смеяться. В окно было видно, как немцы сели в машину и забрызганный грязью «хорх» быстро выехал с фабричного двора. Иван Иванович был немного бледнее обычного. На висках его блестели капельки пота.

— Не постучи они, я бы выстрелил. Майор так поспешно сюда влетел, что рука дернулась к пистолету сама собой.

— Я видел. Ну черт с ними! Хорошо, что так обошлось. Знаешь, Иван, о чем я сейчас думаю? Они готовят зимнюю обувь и одежду для армии. З-и-м-н-ю-ю, слышал? Значит, поняли, что придется воевать и зимой. О блицкриге кричат, а подавай им валенки. Что ж, неплохо, если так. Не вытанцовываются их планы на фронте. Видно, наши успели уже подтянуть резервы. Может, скоро и назад вернутся? Как думаешь, Иван?

— Не знаю, об этом трудно пока судить. Но о фабрике немцы вспомнили неспроста. Из этого можно сделать некоторые выводы. Орут, что захватили Москву, Красную Армию разгромили, а валеночки, значит, требуются. Заврались, сволочи, по самые уши. Только рано нам размагничиваться, Терентий. Что будем делать, если вдруг Хирш и в самом деле добудет сырье через гебитскомиссариат?

— Вряд ли. Где им взять столько шерсти? Ну а если у майора все же что-то выгорит, мы тоже пораскинем мозгами. Все равно валенок они от нас не получат. Подожжем фабрику, и конец.

— Поджечь легче всего.

В дверях снова показалась секретарша.

— Пан директор, к вам...

— Опять немцы?

— Нет, какой-то человек...

Это был инженер Дзыга. На фабрику он заскочил, видно, мимоходом. Увидел, что рабочие возятся во дворе и цехах: выгребают мусор, моют окна, засыпают битым кирпичом лужи — и заехал. Не без удивления посмотрел на меня, но ничего не сказал. Я сообщил ему о визите майора Хирша. Инженер только махнул рукой.

— У меня эти интенданты уже в печенках сидят. Каждый день голову морочат. Подай им то, подай это! Привыкайте к таким визитам и не очень переживайте. Нет продукции, вот и весь сказ.

Дзыга сообщил, что в «Центросоюзе» решили присоединить к фабрике валенок кустарные мастерские, изготовляющие щетки и гребешки. С четверть часа бродил по цехам и, попрощавшись, ушел.

— Так ты, Терентий, до директора синдиката дойдешь, — пошутил Луць. — «Фабрика валенок, гребешков и щеток». Звучит? Напоминает мне все это артель «Рога и копыта» из одной веселой книжки, которую я читал еще перед войной... Кстати, что за человек этот Дзыга?

— Пока что сам не раскусил его. Но кажется, он не из тех, что из кожи лезут вон, чтобы выслужиться перед немцами. Поживем — увидим.

 

4

Прокоп Кульбенко приехал на фабрику под вечер. Высокий, худой, в грубом суконном пальто, подпоясанном широким ремнем, с кнутом в руке, он зашел в комнату, где размещалась бухгалтерия Луця и спросил с порога басом:

— Валенки у вас заказать можно?

— Минуточку, уважаемый. Сейчас все оформим, если имеете шерсть.

Выпроводив из комнаты других посетителей, Иван Иванович усадил Кульбенко на стул.

Прокоп вынул из кармана газету, ткнул пальцем в последнюю страницу, растерянно пробасил:

— Хоть убей, ничего не понимаю! Разворачиваю дома эту вонючую самчуковскую «Волынь», вижу объявление: «Фабрика валенок приглашает заказчиков». А я как раз собрался к вам ехать. Дай, думаю, попутно закажу валенки. Заехал сначала к тебе на новую квартиру, а Настка смеется: иди, говорит, на фабрику, спроси бухгалтера или директора, знакомых встретишь! В коридоре только что с Терентием столкнулся. Конечно, виду не подал, что знакомы. Спрашиваю у секретарши: где бухгалтерия? Она на эту дверь указала. Открываю, ты сидишь. Что за чертовщина?

Луць похлопал его по плечу.

— Все узнаешь, дружище! А вообще, мы с тобой не знакомы, ты меня видишь впервые, я тебя тоже. Для посторонних. А Терентий здесь директором.

— Директором... фабрики?..

— Вот именно!

Глаза у Кульбенко округлились. Он смотрел на Луця так, словно и в самом деле видел его впервые.

Следом за Прокопом пришла на фабрику Настка. В проходной спросила: на работе ли ее муж? Сторож Михал успокоил пани Луцеву: да, пан бухгалтер еще на фабрике. Директор и бухгалтер часто засиживаются допоздна. Видно, у них много работы, за день не успевают все переделать.

Вскоре на улице стало совсем темно. Рабочие разошлись по домам. Цеха опустели. Лишь над будкой сторожа, как всегда, курился дымок.

Настка, Луць и Кульбенко вместе вошли ко мне в кабинет. Прокоп был явно обескуражен, растерянно крутил в руках кнут, усиленно моргал и молчал. Мы быстро рассказали ему обо всем, что произошло в течение месяца. Брови Кульбенко поползли вверх. На его хмуром лице появилась улыбка.

— Ну и история, — пробасил он. — Не знай я вас, хлопцы, не поверил бы... А что это за базар у вас под стенами фабрики? Подводы, тьма народу, что-то исподтишка меняют.

Мы посвятили Прокопа в «производственные» дела.

Затея с объявлением в газете удалась на славу. Приближалась зима. Весть о том, что фабрика за небольшую плату берется изготовлять из сырья заказчиков валенки, быстро облетела окрестные села. Появились первые клиенты. Заказы выполнялись быстро и добротно. Это создало фабрике хорошую рекламу. Число посетителей росло. Рабочие стали получать зарплату, а кроме того, довольно успешно обменивали сделанные для себя валенки на продукты.

На меня уже косо не смотрели и не бросали вслед колких реплик. Наоборот, всячески старались ввести меня в курс дела, знакомили с особенностями производства. Теперь уже надо было думать о том, чтобы такое панибратство между рабочими и директором не слишком бросалось в глаза.

— Ходи по цехам важно, почаще покрикивай, меня, к примеру, поругивай, — советовал Луць.

Так я и поступал.

— Чтобы ты не думал, будто мы занимаемся только валенками, сейчас кое-что покажем тебе, — сказал я Прокопу. — Настка, выйди-ка в коридор и постой там на всякий случай.

Мы с Луцем пригласили Кульбенко в просторную кладовую, заваленную досками, тарой и шерстью. Отсюда был ход в подвал. Зажгли свечу. В нос ударил запах плесени. Сдвинув полуистлевшие листы фанеры, Луць показал на деревянную колоду. На ней стояла пишущая машинка «Ундервуд». Рядом, под обрезками войлока, лежал небольшой ротатор. Прокоп удовлетворенно крякнул.

— Это все Настка, — пояснил я. — И машинку, и ротатор она раздобыла. Нашла среди хлама в разбитом доме. Иван Иванович три дня ковырялся, пока наладил ротатор. Он у нас на все руки мастер.

— И печатаете уже?

— Пока только на машинке. Настка нащелкала сотни полторы экземпляров сводки Совинформбюро. Дадим десятка два тебе. Отвезешь в село.

— Откуда же вы взяли сводку?

— Не спеши, — улыбнулся Луць. — Пойдем наверх.

Мы возвратились в кабинет. Я отпер тяжелый металлический сейф. В нижнем отделении сейфа стоял радиоприемник. Луць размотал провод, воткнул его конец в гнездо у окна, куда была подведена антенна. До войны в этой комнате помещался кабинет директора конфетной фабрики, с того времени и осталась на крыше эта антенна. На свисавший с окна обрывок провода никто не обращал внимания.

Иван Иванович осторожно повернул рычаг настройки. В приемнике зажегся зеленый глазок, послышалось негромкое потрескивание. Кульбенко замер, прилип взглядом к сейфу, весь подался вперед. Треск внезапно прекратился. В комнате зазвучал четкий, спокойный и такой знакомый голос:

— Товарищи радиослушатели! Мы передавали музыку Штрауса. Через минуту слушайте «Последние известия».

Прокоп вскочил на ноги, крепко сжал мою руку и выдохнул с дрожью в голосе:

— Москва?!

— Москва, это она, она говорит... И будет говорить! Мелко плавает фашистская сволочь, чтобы помешать этому. Говорила и будет говорить! Слушай, Прокоп, слушай! Понимаешь, что это значит — Москва! Вот она, здесь, рядом с нами! — восторженно произнес Луць.

Его лицо сияло, глаза возбужденно блестели. Он приглушил звук. Не удержалась и Настка — открыла двери, слушала из коридора. В моей груди поднялась и росла теплая волна. Перехватывало дыхание. Перед приходом Кульбенко мы уже дважды включали приемник. И каждый раз меня словно подхватывали крылья, поднимали куда-то ввысь, к ослепительно яркому солнцу и голубому небу. Мне виделся в те минуты далекий мир, лежавший по ту сторону фронта. Такое же чувство охватывало меня и много лет назад, когда жадными глазами смотрел на советские пограничные столбы, на землю, что лежала за ними. До той заветной земли было тогда ближе, чем сейчас до Москвы. Но мысли о ней всегда несказанно волновали сердце.

Прошла минута. Из приемника снова послышался знакомый с довоенных лет голос. Напряженно ловили мы каждое слово. Голос Москвы звучал как волшебная музыка.

Кульбенко сидел возле меня и беззвучно плакал.

 

Связные из лагеря

 

1

Полицай был старый и сгорбленный. Он продрог и, стараясь согреть руки, усиленно дышал на ладони. За спиной у него болталась винтовка. Сморкнувшись на пол, полицай потер под носом рукавом шинели, объявил:

— Пан Смияк дали приказание, чтобы вы и ваш помочник в четыре часа прибыли до них.

Про пана Смияка я слышал впервые, однако не стал расспрашивать посыльного. Поинтересовался только, куда надо явиться.

— В дом на улице того... Симона Петлюры и того, как его, хай оно треснет...

Полицай снял фуражку, вытащил из-за околыша смятый листок. Наморщив лоб, долго беззвучно шевелил губами. Луць взял у него бумажку и прочитал:

— Угол улицы Симона Петлюры и Гитлерштрассе.

Продолжая топтаться у порога, полицай просительно смотрел на Луця слезящимися глазами:

— Закурить не дадите, пан?

— Некурящий.

— Ну тогда прощевайте. Мне еще на две фабрики поспеть надо. А чего-нибудь, ну, из того... что вырабатываете, не дадите?

Луць сказал, что на фабрике вырабатывают газы. Полицай почесал затылок, недоверчиво помотал головой и вышел, стукнув о порог прикладом старой трехлинейки. 

Итак, меня и Луця, который как главбух фактически заменял «помочника», вызывал к себе какой-то Смияк. Кто он? Новый деятель «Центросоюза»? В таком случае почему иной адрес?

— Подожди, подожди! Тут что-то не то, — настороженно произнес Иван Иванович. — Угол улицы Ленина... Знаешь, кажется, там размещается одна из канцелярий гебитскомиссариата. Вот тебе и пан Смияк, черт бы его побрал! Только и не хватало нам гебитскомиссариата...

— А чего бы это ни с того ни с сего в гебитскомиссариат? Думаешь, Бееру приспичило с нами советоваться? Ты, видно, путаешь, Иван.

— Кому там приспичило не знаю, но я не путаю. Помню, как-то проходил мимо того дома, а немец часовой турнул меня на противоположную сторону улицы. Фашистское учреждение там, точно.

Странный вызов заставил нас призадуматься. Успокаивало лишь то, что распоряжение касалось не только нас с Луцем. Из слов посыльного мы поняли, что вызывают также руководителей других предприятий. И все же в голову лезли всякие тревожные мысли.

В половине четвертого мы подходили к дому по указанному адресу. Иван Иванович не ошибся. Возле двухэтажного здания прохаживались два вооруженных солдата и офицер в жандармском мундире. Неподалеку стоял грузовик, над кабиной которого на треноге был установлен пулемет.

Офицер внимательно наблюдал за входом. Там, у двери, топтался глава «Центросоюза» Мороз. Всматриваясь в лица, он молча пропускал в помещение вызванных шефов предприятий.

Окинув взглядом машину с пулеметом, жандарма, часовых, Луць многозначительно толкнул меня в бок. Промелькнула приземистая фигура Максимчука. Он энергично, обеими руками потряс руку Морозу, поклонился офицеру и бочком прошмыгнул в дверь. За ним прошли еще двое — заведующий мастерскими «Металлист» и, кажется, директор фабрики, изготовлявшей свечи. Потом проковылял, опираясь на палку, усатый старик с сердитым, насупленным лицом. Его я видел впервые. Важно проплыл Шарапановский, бывший петлюровский офицер, ведавший в «Центросоюзе» кадрами. 

Мороз кивнул мне и молча, вопросительно взглянул на Луця. Я поспешил пояснить:

— Мой помощник и главный бухгалтер.

— Проходите!

В полутемном коридоре уже собралось человек пятнадцать. Они вполголоса перекидывались словами, боясь нарушить зловещую тишину.

— Господа, кто знает, зачем нас вызвали?

— Как думаете, господин Собецкий, здесь можно курить?

— Тише, уважаемый, не топайте своими сапожищами. Тут вам не мебельная фабрика!

— Господа, не знаю, как у вас, а мои рабочие чертом смотрят, распаскудились при большевиках.

— А вы бейте. Как только что, так и бейте, топчите, беспощадно выбивайте из них красную заразу.

— И вам не стыдно? Мы же украинская интеллигенция!

— Слышали, из Германии прибывает сто вагонов с сырьем?..

— Неужели?

— Я же говорил: немцы дадут нам все, что нужно... Я же говорил...

— Не понимаю, к чему машина с пулеметом. И солдаты. Мы же не какие-то там советские партизаны.

— Перестаньте, Панове. Им виднее. Значит, так нужно...

— А все же, зачем нас пригласили?

Ко мне подошел Дзыга, отвел в сторону. Указывая глазами на трех незнакомцев, стоявших в стороне, шепотом сказал:

— Тот молодой, с темной шевелюрой — Смияк. Сволочь страшная. Помощник Бота, заместителя гебитскомиссара. Другие двое — братья Дзиваки, переводчики. Как и Смияк, недавно прибыли из Германии.

— Что им нужно от нас?

— Не знаю. Созвать вас приказал Бот.

— Он тоже здесь будет?

— Наверное. Мороз по секрету передавал...

Но Дзыга не успел сообщить, что передавал Мороз. Открыв тяжелые дубовые двери, Смияк сделал широкий жест рукой:

— Прошу, господа! 

Дверь вела в большую комнату, заставленную громоздкой мебелью. За столом, похожим на биллиардный, сидел человек в коричневой фашистской униформе. На груди его поблескивал значок со свастикой. Человек окинул холодным взглядом «панов шефов», а те, ежась под его взглядом, наступали друг другу на ноги, и каждый старался примоститься как можно дальше от стола, от немца в коричневой униформе.

Дзыга тихо проронил:

— Бот...

Высокий Смияк вытянулся сбоку, возле немца. Не дождавшись, пока все усядутся, Бот быстро заговорил. Смияк переводил:

— Господин Бот, заместитель гебитскомиссара, доводит до вашего сведения, что отныне вся промышленность, находящаяся на территории области, подчиняется непосредственно гебитскомиссариату. «Центросоюз» не оправдал надежд немецкой администрации. Для координации деятельности предприятий создан специальный отдел — «Центральное бюро при гебитскомиссариате по вопросам промышленного производства». Руководить им будет лично господин Бот. Заместитель гебитскомиссара предупреждает: все руководители заводов и фабрик обязаны безупречно, четко и добросовестно выполнять приказы и распоряжения гебитскомиссариата. Тех, кто не будет выполнять приказов, ждет суровое наказание. Господин Бот говорит: все вы пока остаетесь на прежних местах, но должны всегда помнить о высоком доверии, оказанном вам немецкой властью. Это доверие надо оправдать. Лидеры украинских организаций заверили представителей германского военного командования и правительственной администрации в полной поддержке любых мероприятий, которые вводятся фюрером и будут вводиться в будущем. Так вот, господин Бот обращается к вам...

Смияк внезапно осекся и быстро взглянул на Бота. Распахнулись двери. В комнату вошел невысокий смуглый человек лет сорока в штатском костюме. Его редкие волосы блестели от бриллиантина. Все повернулись в сторону вошедшего. Бота подбросило как на пружинах.

— Встать! Хайль Гитлер! — хрипло рявкнул он. 

Человек в штатском, не останавливаясь, выбросил вперед руку:

— Хайль!

Не спеша разглядывая присутствующих, он прошел к столу и сел в освобожденное Ботом кресло. Плечи его еле виднелись из-за массивного чернильного прибора, пресс-папье и бронзовой статуэтки.

Лицо Смияка словно окаменело. Откинув голову, он заученно выкрикнул:

— Доктор Вернер Беер, оберштурмбаннфюрер СА, гебитскомиссар Ровенщины! — Выдержав паузу, Смияк выдохнул: — Можете садиться, господа!

Беер галантно раскланялся. На губах его играла вежливая улыбка. Под густыми прямыми бровями на темном выхоленном лице светились белки глаз. Накрахмаленный тугой воротник рубашки подпирал короткую шею, словно отсекал круглую голову от туловища.

Так вот он какой, оберштурмбаннфюрер СА, наделенный всеми верховными правами и всей исполнительной властью в области, таинственная личность, прячущаяся за короткой подписью «Д-р Беер, краевой комиссар». Подпись эта была хорошо всем знакома по многочисленным приказам, которые ежедневно расклеивались по городу.

Перед нами сидел человек со сверкающей улыбкой, с подчеркнуто изысканными манерами, в элегантном костюме. Он продолжал сохранять на лице гримасу добродушной учтивости, но его голова с высоким выпуклым лбом и светящимися белками глаз казалась эмблемой смерти, призрачно поднимавшейся над десятками тысяч трупов во рвах Сосенок, на Уланской площади, в тюремных камерах, за колючей проволокой концлагеря, на берегах Горыни. Глаза оберштурмбаннфюрера Беера бегали, внимательно ощупывая каждого из присутствующих. Еще раз поклонившись, он удобнее уселся в кресле. Ни к кому не обращаясь, начал задавать вопросы. Что вырабатывают фабрики и заводы города? Как идут дела? Сколько продукции выпускается еженедельно? Какие предприятия еще не работают? Почему?

Глаза Беера продолжали шарить по лицам, словно искали, на ком бы остановиться. Шефы предприятий ежились, втягивали головы в плечи. Многие из них верой и правдой служили оккупантам. Но в этой комнате все они чувствовали себя неуютно.

Взгляд Беера задержался на фигуре старика с усами. Тот вскочил со стула и уронил палку, которая громко стукнулась о пол. Смияк услужливо перевел вопрос Беера:

— Господин гебитскомиссар спрашивает, какое предприятие вы возглавляете?

Старик начал что-то неразборчиво бормотать, язык у него с перепугу заплетался. Беер удовлетворенно улыбнулся, снисходительно махнул рукой и перевел взгляд на Максимчука.

Губы у директора фабрики кофе дрожали, он стоял ни живой ни мертвый, кажется, вот-вот потеряет сознание. Если бы немец накричал на него или хотя бы повысил голос, моего бывшего «шефа» наверняка пришлось бы отливать водой. Но Беер спокойно спросил:

— Что ваша фабрика изготовляет для германской армии?

— Кофе, господин гебитскомиссар. Наша продукция — кофе...

— О, это хорошо, что Ровно имеет такое предприятие. Наши солдаты любят кофе. Мне тоже нравится. Чудесный напиток. Не откажусь попробовать кофе местного производства.

— Господин гебитскомиссар, господин... — Максимчук икнул, зашатался и впился пальцами в плечо соседа. От охватившего его приступа раболепия он еле держался на ногах. — Куда прикажете доставить? Я сегодня для вас... Это радость для всей фабрики... Как перед Христом богом присягаю, для солдат великой Германии мы с дорогой душой, всем сердцем, хотя и испытываем большие трудности... Рабочей силы не хватает, просто задыхаемся... Просим уважить и помочь...

— Гм, удивительно. Вы просите рабочих? А каково положение с рабочими на других предприятиях? Например, у вас?.. У вас?.. У вас?..

Оставив Максимчука, Беер по очереди поднимал шефов, слушал их доклады и становился все мрачнее. Директор мебельной фабрики, заведующий металлообрабатывающими мастерскими, представители фабрики чурок, пивзавода, лесного склада, цементного завода и другие, будто сговорившись, твердили одно и то же: нет сырья, материалов, не хватает рабочих.

Узнав, что в Ровно есть пивзавод и фабрика чурок, Беер наклонился к Боту и что-то сказал. Тот схватил блокнот, карандаш, сделал какие-то пометки. Повышенный интерес гебитскомиссара к пиву можно было понять. Но чем привлекло его внимание жалкое предприятие, где нарезали чурки, я просто не мог себе представить. Однако размышлять над этим долго не пришлось. Гебитскомиссар, не мигая, уставился на меня.

— Предприятие?

— Фабрика валенок, гребешков и щеток.

— Что такое гребешки? Ага, понятно... Гребешки нам ни к чему. Щетки нужны. Ну а валенок давайте как можно больше. Вам ясно? Кстати, на вашем предприятии отказались выполнить заказ интендантской службы. Чем это объяснить?

Майор Хирш не бросал слов на ветер, он-таки добрался до гебитскомиссара. Но у меня были все основания повторить то, что уже сказали другие. Я ответил, что фабрика на улице Хмельной тоже пребывает в очень тяжелом положении. Не говоря уже о специалистах, которых и днем с огнем не сыщешь, даже рабочих в цехах крайне мало. Я высказал надежду, что шерсть, химикаты и другие дефицитные материалы нам пришлют из Германии. Но где взять рабочих?

На лице Беера промелькнула ироническая гримаса. Выдержав паузу, он сказал с заметным раздражением:

— Меня удивляют ваши сообщения, господа. Совсем недавно лидеры украинских националистов заверяли нас, что на Украине, в частности в Ровенской области, рабочей силы больше чем достаточно. Ваши лидеры обещали также помочь нам отправить часть населения для работы в промышленности самой Германии. Теперь же оказывается, что рабочих не хватает даже здесь, на местных предприятиях. Это меня удивляет... Запомните, господа, гебитскомиссариат будет требовать, чтобы заводы, фабрики, мастерские работали на полную мощность для обеспечения нужд немецкой армии. Кто нарушит это требование, того ждет суровая кара... Что вы собираетесь предпринять? 

В комнате воцарилась тревожная тишина, несколько минут продолжалась гнетущая пауза. Откинувшись на спинку кресла, Беер прикрыл глаза, ожидая ответа на поставленный вопрос.

— Разрешите сказать, господин гебитскомиссар!

Окрыленный предыдущим разговором с Беером, Максимчук встал и всей своей тушей подался вперед. Его распирало желание еще раз обратить внимание высокого начальства на свою персону. Взгляды всех присутствующих скрестились на неуклюжей фигуре директора фабрики кофе. Мороз недовольно нахмурился. Заерзал Шарапановский. С интересом поглядывал на Максимчука инженер Дзыга. Для меня тоже была неожиданной эта внезапная храбрость трусливого мельниковского прихвостня.

Беер кивнул:

— Говорите.

— Господин гебитскомиссар, вы нарисовали правдивую картину. Печально признаваться, но рабочих, считайте, у нас почти нет. Особенно мужчин. На предприятиях преимущественно старики, женщины и подростки. С вашего позволения осмелюсь предложить... Передать мнение украинской общественности... Но может, что не так скажу, простите...

— Продолжайте.

— В городе собрана не одна тысяча военнопленных разгромленной армии Советов. Они зря переводят немецкий харч. Нужно заставить их работать на великую Германию. Хватит им лодырничать, отлеживаться в бараках. — Голос Максимчука окреп. Директор фабрики кофе как бы вырос в собственных глазах. — Дайте пленных из лагерей нашим предприятиям, и мы получим бесплатную рабочую силу. Пусть москали попотеют. Это им не при большевиках комиссарить!..

В комнате одобрительно загудели. Беер и Бот переглянулись. Гебитскомиссару, вероятно, понравилась тирада директора фабрики кофе.

— Мы подумаем, господин... как вас? — поднимаясь с кресла, бросил Беер.

— Максимчук! — почти закричал осчастливленный шеф. — Максимчук моя фамилия, господин доктор, господин Беер... Я Максимчук!..

— Хорошо, хорошо, господин Максимчук. Ваше предложение будет учтено, — брезгливо ухмыльнувшись, сказал гебитскомиссар.

 

* * *

— Представь себе, Иван, немцы могут-таки послать военнопленных на предприятия, — сказал я Луцю, когда мы отошли метров на шестьсот от здания с часовыми у входа.

— Что-то не верится.

— Верится не верится, а вполне могут! Промышленностью теперь будет заниматься гебитскомиссариат. Следовательно, Беер заинтересован, чтобы работа наладилась. Это поставят ему в заслугу. Но где им взять рабочих? Самое простое и выгодное — из лагеря.

— Военнопленными распоряжается СС, а там такая шайка, что и гебитскомиссара может послать ко всем чертям, — не согласился со мной Иван Иванович.

— Ворон ворону глаз не выклюет, договорятся.

— Пусть даже так, Терентий. Если немцы рискнут послать пленных на заводы и фабрики, можно будет спасти от голодной смерти сотни людей, да еще каких людей! Им бы только вырваться из-за проволоки, а уж мы встретим товарищей как подобает. И пополнение пришло бы к нам крепкое...

— В таком случае надо предупредить Поцелуева. Пусть товарищи из лагеря соглашаются на любую работу, лишь бы вырваться из-за проволоки. А уж потом многое будет зависеть от нас.

Нас догнал Максимчук.

— Господа, побойтесь бога, не спешите так... У меня же больное сердце, — заговорил он, сопя словно паровоз. — А день, скажу вам, знаменитый сегодня. С самим гебитскомиссаром встречались, беседовали. Это вам не фунт изюму. Доктор Беер, видно, голова... Душа радуется... Вот кто наведет в городе порядок, посмотрите!.. Ну как вам понравилась история с «Центросоюзом»? Ха-ха, будто корова языком слизала... Тю-тю, и нет «Центросоюза». Правильно сделали немцы! Сидели в том «Центросоюзе» заумные невежды и считали себя государственными деятелями. Теперь получили коленкой под зад, будут просить работы, еще и на мою фабрику придут с поклоном, вот увидите! И к вам пожалуют... Слышали, как я самому гебитскомиссару про советских пленных выложил? То-то же! Нет, вы только подумайте: их кормят, а они хоть бы что, будто на курорте. Черта с два! Не дадим отлеживаться москалям! Вот я и подсказал господину Бееру. В самую точку попал... Эх, господа, подождите, мы еще свое возьмем, еще послужим нэньке-Украине!

Позади затарахтела бричка, поравнялась с нами, остановилась. В ней ехал Мороз. Глава оплеванного немцами «Центросоюза» был явно расстроен. Даже не взглянув на нас с Луцем, он перегнулся с сиденья и угодливо предложил:

— Сделайте милость, пан Максимчук, садитесь, подвезу.

Максимчук не устоял. Пробормотав что-то относительно своего сердца, тут же полез в бричку. Акции директора фабрики кофе пошли в гору.

 

2

Томительно и уныло тянулись холодные дни поздней осени.

Как-то под вечер на улицах города появилась серая колонна пленных. Она двигалась со стороны Здолбуновского шоссе. В порванных шинелях и полусгнивших гимнастерках, в большинстве своем босые, пленные двигались медленно, скользя по мостовой и поддерживая друг друга. Пронизывающий ветер швырял в посиневшие от холода лица хлопья мокрого снега...

Солдаты-эсэсовцы и полицаи прикладами винтовок и пинками торопили пленных. Прохожие молча провожали взглядами людей, окруженных конвоем, не решаясь приблизиться к мрачной процессии.

Миновав несколько кварталов, колонна остановилась и разделилась на группы, которые в сопровождении охранников разошлись в разные стороны. Оставшихся погнали через железнодорожное полотно по направлению к улице Хмельной.

— Пленных ведут!

Взволнованный Луць вбежал ко мне в кабинет.

— Куда?

— Сюда, на фабрику, — лицо Ивана Ивановича побледнело, глаза возбужденно заблестели. Он бросился к окну: — Вот, гляди!

Из цехов вышли рабочие и столпились возле ворот у проходной. Все взгляды были прикованы к раскисшей грязной дороге, которая тянулась от переезда к нашей фабрике.

Впереди группы широко шагал высокий человек с темной густой бородой, которая старила его еще молодое, но страшно истощенное лицо. С его острых плеч свисали лохмотья гимнастерки, сквозь одежду просвечивало худое тело. Рядом с ним — еще двое, босоногие, с непокрытыми головами, а за ними — десятки таких же, одеревеневших от холода, полураздетых, похожих на тени людей.

В тишине слышалось только чавканье грязи под ногами пленных да громкая ругань унтер-офицера, размахивавшего нагайкой.

Неуклюжий полицай забросил карабин за спину и спросил что-то у сторожа Михала. Тот указал на меня. Полицай взял под козырек.

— Приказано сдать в ваши руки этих вот москалей, — он кивнул в сторону пленных. — Под вашу ответственность, пан директор.

— Разве полицейская охрана не останется на фабрике? — вырвалось у меня.

— Не приказано. Вам, пан, придется лично следить, чтобы ни один не сбежал. Иначе будут большие неприятности.

Я написал расписку о приеме «под свою ответственность» пятидесяти двух человек. Получив бумажку, унтер-офицер засунул нагайку за пояс и закурил, демонстративно отвернувшись от пленных. Он выполнил приказ, доставил столько-то единиц военнопленных по назначению, теперь они уже его не интересовали.

Через несколько минут унтер-офинер, солдаты и полицаи ушли. Сторож закрыл за ними ворота. Военнопленные, сломав строй, сбились в кучу во дворе у забора, удивленно и растерянно оглядывались вокруг. По всему было видно, они не пришли еще в себя: рядом ни немцев, ни черномундирников-полицаев, только люди в штатском, обычные мужчины и женщины, с засученными по-рабочему рукавами. В глазах окружающих сочувствие. Какой-то миг все молчали: уж очень неожиданной, почти невероятной была эта встреча и для нас, и для этих ребят в изодранной военной одежде. Тишину внезапно разорвал истошный крик старой, седой уборщицы, до того молча стоявшей возле двери валяльного цеха и скорбно рассматривавшей пленных. Ее горький плач возвратил всех нас к действительности, словно разбудил ото сна. Стоявшие у забора и те, кто сгрудились посреди двора, бросились навстречу друг другу. Родные серые шинели и гимнастерки смешались с пиджаками, платками, ватниками...

 

* * *

Рядом с фабрикой валенок, гребешков и щеток высилось большое кирпичное здание. До войны в нем размещался мармеладный цех конфетной фабрики. Теперь помещение пустовало. Мы решили на скорую руку оборудовать в нем общежитие для новых рабочих, недавних узников лагеря военнопленных. Сколотили из досок нары, закрыли фанерой и кусками жести разбитые окна, навесили двери, затопили печи. Застлать нары было нечем: не оказалось ни соломы, ни сена. Полуразрушенные печи немилосердно дымили. В помещении стоял полумрак, пахло плесенью. Но люди, хлебнувшие горя в фашистском лагере, не обращали внимания на неудобства, казавшиеся им по сравнению со всем пережитым несущественной мелочью. Одни с наслаждением растянулись на голых нарах; другие грелись возле чадных печек, сушили свои лохмотья; третьи брились; четвертые до одурения, не переставая, тянули козьи ножки, набитые пахучим самосадом, которым их щедро угощали фабричные.

После работы никто, как прежде, не торопился домой. Мужчины и женщины сновали взад-вперед по территории фабрики, о чем-то шептались, приносили старую одежду, белье, одеяла, обувь, выкладывали из кошелок сухари и картошку. Тут же на фабрике женщины грели воду, что-то стирали, латали и штопали. Постепенно благодаря старательным женским рукам заключенные из лагеря обретали вполне приличный вид. Рабочие-мужчины разыскали кое-что для оборудования общежития. В бывшем цехе конфетной фабрики стоял неумолчный гул, стучали молотки. Каждый хотел что-нибудь сделать для товарищей, чем-нибудь помочь им.

Мы с Луцем делали вид, что ничего не замечаем, а сами сгорали от нетерпения. Есть ли среди прибывших члены действующей в лагере военнопленных подпольной организации? Как опознать их? Как встретиться с ними?

Две недели назад, сразу же после совещания в гебитскомиссариате, мы предупредили Поцелуева, что, возможно, немцы будут отбирать среди пленных квалифицированных рабочих для использования на предприятиях города. Подпольщики должны были провести соответствующую работу с людьми, подготовить кого следует на случай, если наши предположения подтвердятся.

Гитлеровцы пригнали военнопленных не только на фабрику валенок. Доктор Беер, как видно, имел довольно крепкие связи с СС. Он сумел где нужно нажать и получил бесплатную рабочую силу.

Не исключено, что и Поцелуев попал в одну из рабочих команд. Может, он находится на «Металлисте», или на фабрике кофе, или даже здесь, в общежитии, совсем рядом (мы с Луцем не знали его в лицо). Знала Поцелуева только Настка, но она не появлялась на фабрике. Ждать стало просто нестерпимо. Иван Иванович хотел уже послать за женой секретаршу Нину. В этот момент Настка сама открыла дверь моего кабинета. Еще не зная причины нашего волнения, она протянула мне записку от... Поцелуева!

Часа два назад Настка встретила его, как всегда, среди пленных, которые под надзором эсэсовцев расчищали на улицах развалины. С лагерем теперь была налажена надежная связь. Настке не приходилось, как когда-то бабушке Ксении, ждать удобного момента, чтобы тайком от немцев часовых сунуть записку в карман Поцелуеву. Каждый раз, когда жена Луця появлялась вблизи места, где работали пленные, и ставила на мостовую кошелку с продуктами, собранными среди соседей и знакомых, невысокий молодой блондин с сумкой от противогаза через плечо смело отделялся от группы военнопленных, подходил к ней и забирал содержимое кошелки. Солдаты из охраны молча наблюдали за блондином, но Настку не прогоняли. Отношение охранников к пленным за последнее время заметно изменилось. Причина была в том, что молодых солдат-фанатиков из числа членов гитлерюгенда, ревностно выполнявших инструкции начальства и зверевших от одного слова «коммунист», куда-то перевели, а может, отправили на фронт. Вместо них прислали пожилых. Они, видно, быстро сообразили, каким образом и за счет чего можно поживиться. Лагерные «фюреры» не стеснялись в махинациях с продуктами, отпущенными для заключенных. Даже из мизерных норм лагерного рациона они ухитрялись урывать большое количество продуктов для себя. Харч, поступавший к военнопленным от населения, должен был в какой-то мере компенсировать то, что разворовывалось. Поэтому новые охранники смотрели сквозь пальцы и на Настку, и на других ровенчанок, появлявшихся возле пленных с кошелками и узелками в руках.

Почему именно Поцелуеву разрешалось выходить на мостовую и забирать съестное, мы не знали. Очевидно, здесь не обошлось без вмешательства лагерного подполья. Так или иначе, но теперь Поцелуев получал вместе с кусками хлеба и наши коротенькие записки, а, возвращая Настке порожнюю кошелку, оставлял в ней ответы на них. Иногда Настке и Николаю удавалось переброситься несколькими словами.

На этот раз Поцелуев просил передать ему химический карандаш и папиросной бумаги. Еще он писал: «Остаюсь на старом месте. Так нужно. Спросите Виктора Конюхова, не встречал ли он безрукого Степана, вашего двоюродного брата». Больше ничего в записке не было.

— Кто он, этот Степан? Чей двоюродный брат? О каком Конюхове идет речь? — задумавшись, нахмурил лоб Иван Иванович.

— Может, он раньше сообщал о Конюхове, а мы не получили записки?

— Нет, — запротестовала Настка. — Все переданные Поцелуевым записки вы читали, ведь теперь мы обмениваемся ими из рук в руки.

— Значит, отпадает... Очевидно, Конюхов — один из вышедших сегодня из лагеря, — сделал вывод Луць. — А безрукий Степан?.. Тут, кажется, проще. Думаю, что это самый обычный пароль. Иначе зачем понадобился «двоюродный брат». Конюхова нужно искать. Он где-то в городе, на одном из предприятий.

Нельзя было терять ни минуты. Предприятия разбросаны по всему городу, и, чтобы обойти их, понадобится дня три-четыре. На розыски Конюхова решили послать Настку. Ей это удобнее всего. Будет себе ходить молодая женщина от завода к заводу, от фабрики к фабрике, расспрашивать бывших лагерников о ком-нибудь из «своих близких». Это ни у кого не вызовет подозрений. Непременно многие другие женщины, так же как Настка, будут теперь обивать пороги предприятий в тщетной надежде кое-что разузнать об ушедших на фронт мужьях и братьях.

Настка попросила отпустить на несколько дней с работы Марию Жарскую: Мария — женщина сообразительная, находчивая, поможет в розыске Конюхова, на нее можно положиться.

О Марии Жарской мы знали, что она комсомолка, до войны работала в Минске водителем трамвая. Там и познакомилась с находившимся в отпуске лейтенантом-артиллеристом. Сразу после свадьбы Мария распростилась с шумными улицами родного города, с трамвайным парком, с подругами: вместе с мужем уехала на Украину, к границе, где стоял артиллерийский полк, в котором служил лейтенант.

Однако недолго пришлось молодоженам быть вместе. Война вспыхнула неожиданно. В то памятное утро муж наспех поцеловал Марию и поскакал к своей батарее. Больше она его не видела. Вместе с другими шла на Восток мимо пожарищ, разбитых хат, обугленных тополей, под бомбежками и обстрелами. Но всюду, куда бросались беженцы, они натыкались на солдат в мышиного цвета мундирах с засученными рукавами.

Жарская осталась в Ровно. Тут никто не знал, что она жена командира, комсомолка. Мария устроилась на фабрику валенок.

Невысокая, круглолицая, острая на язык белоруска приглянулась Настке Кудеше. А Настка умела разбираться в людях. Женщины быстро поняли друг друга. Жарская стала деятельной помощницей Настки. Вдвоем они отыскали под развалинами какого-то учреждения ротатор. Иван Иванович наладил его, и мы начали печатать первые листовки. Полностью открываться перед Жарской мы не спешили. Пока ей не было известно, что я причастен к делам подполья. Хотя каждый из нас еще приглядывался к Марии, сомнений уже не было, она будет нашим надежным боевым товарищем. Лучшей спутницы для Настки во время поисков неизвестного Виктора Конюхова нельзя было и желать.

Вернувшись в тот вечер с фабрики, я долго не мог заснуть в нетопленой пустой квартире. В щелях окон жалобно пел свою нехитрую песню ветер, крыша протекала, потолок надо мной отсырел, стены дышали холодом. В эти две маленькие, кем-то брошенные комнатки в глинобитном старом домике на улице Тарнавского я перебрался недавно. Отсюда было совсем недалеко до квартиры Ивана Ивановича, всего два квартала.

Мое куцее кожаное пальто плохо заменяло одеяло, не грело. Ворочаясь на твердом ложе, я думал о Поцелуеве. Он единственный в лагере, кто заблаговременно знал об отправке военнопленных на предприятия. Скорее других он мог попасть в какую-нибудь из групп и распрощаться с ненавистными пулеметными вышками, колючей проволокой, овчарками. И все же Поцелуев остался. Не у каждого хватило бы силы воли добровольно продолжить такое существование. Мне и во сне иногда мерещатся бараки, гноящиеся раны, черная, без единой травинки земля под Житомиром. О, я хорошо знал, что такое фашистские лагеря для военнопленных! Многое отдал бы человек, чтобы вырваться из того ада, где почти стерта грань между жизнью и смертью.

«Остаюсь на старом месте. Так нужно». Как же мне хотелось познакомиться с ним, узнать, кто он, откуда родом, этот белобрысый Миколка, как ласково называла его покойная Ксения Петровна.

 

3

Луць устало потер лоб. Когда он смотрел списки, имена и фамилии расплывались, рябили перед глазами. Иван Иванович обращался к каждому из новичков с двумя-тремя одинаковыми вопросами и аккуратно вносил их ответы в книгу регистрации рабочих. Он добровольно взял на себя функции отдела кадров, хотел поближе познакомиться с людьми, прибывшими из лагеря. С утра перед «бухгалтером» прошли почти пятьдесят военнопленных. Осталась последняя группа пять человек. Они зашли в бухгалтерию все сразу. По виду эта пятерка мало чем отличалась от других. Луць взял карандаш и почти автоматически спросил:

— Ваша фамилия?

Один из пятерых вышел вперед. Через расстегнутый ворот гимнастерки на груди у него виднелся глубокий, еще свежий шрам.

— Курочкин. Игнат Курочкин.

— Вам знакомо наше производство?

— Конечно. Я же сибиряк, а у нас в Сибири все зимой в валенках ходят.

— Что в Сибири носят валенки — это известно. А знаете ли вы, как их делают?

— Я же говорю, знаю. Умею, вот увидите. Могу и токарем и по кузнечному делу.

— Хорошо, пойдете в цех. Следующий!

— Паламарчук я, столяр.

— Будете работать вместе с Курочкиным. Следующий!

Третий, юноша лет девятнадцати, вначале заколебался. Его подтолкнули сзади. На висках у парня белела седина. Он поднял на Луця умные серые глаза и торопливо заговорил:

— Моя фамилия Гаврилюк. Работал электромонтером... На за-заводе в Ха-рькове, два года, — чуть заикнувшись, добавил он. Руки у юноши дрожали. Было ясно, что специальности он не имеет. Луць видел: парень врет, ему нигде еще не приходилось работать. Скорее всего, учился и прямо со студенческой скамьи пошел в огонь, надев солдатскую шинель. А специальность придумал себе только для того, чтобы не отослали назад, за проволоку. Луцю хотелось обнять худенькие плечи, притянуть к груди стриженую, преждевременно поседевшую голову, сказать пареньку что-нибудь теплое, ободряющее. Но вместо этого он деловито бросил:

— Электромонтеры не нужны. В цех, подсобным рабочим!

Юноша облегченно вздохнул. Его место у стола занял высокий мужчина, в пиджаке с короткими рукавами. Это он шел впереди группы, когда пленных гнали по размытой дороге к воротам фабрики. Черную бороду он успел уже сбрить. Ему теперь можно было дать лет двадцать восемь — тридцать, не больше. Луць смотрел на него сбоку. Правильные тонкие черты лица в профиль напоминали какого-то греческого мифического героя.

— Фамилия? — задал стандартный вопрос Иван Иванович.

— Конюхов.

Зажатый в пальцах Луця карандаш застыл над бумагой. Скрывая волнение, Иван Иванович деланно откашлялся, буркнул:

— Ваше имя?

— Звать Виктором. По отчеству Степанович.

— Специальность?

— Инженер! — с легким вызовом ответил человек, которого в этот момент где-то в городе разыскивали Настка Кудеша и Мария Жарская. А он стоял среди комнаты и с высоты своего роста взирал на Луця. Если бы только он знал, что творилось в эту минуту в душе Ивана Ивановича!

— Так. Значит, инженер... Это хорошо. Нам нужны инженеры. Будем решать, куда вас... Сейчас закончу с ними и потом поговорим подробнее.

Записав фамилию последнего, пятого рабочего, Иван Иванович предупредил, чтобы завтра утром все выходили на работу, и отпустил их.

Инженер остался. Посматривая в окно, ждал.

— Скажите, Конюхов, — медленно проговорил Луць, наблюдая за инженером, — где вас захватили в плен?

— Под Киевом, — сухо ответил тот. — Но какое это имеет значение?

— Теперь война, человече. Война бросает людей туда-сюда, словно щепки. Люди сходятся и расходятся. Знакомятся и расстаются. Всякое случается теперь. Вот мне и хочется спросить, не приходилось ли вам встречаться с безруким Степаном, моим двоюродным братом?

Скулы Конюхова напряглись еще больше, на желтых худых щеках вспыхнул румянец. Инженер невольно отпрянул назад, прищурил глаза и сквозь дрожащие веки посмотрел на Луця. Конюхова, видимо, потрясли не столько сами слова, сколько то, что произнес их один из руководителей фабрики.

Луць быстро вышел из-за стола, приблизился к инженеру.

— Теперь можно и поздороваться, Виктор Степанович.  Мы уже два дня разыскиваем вас по городу, а вы здесь рядом. Вот как оно бывает... Здравствуйте, товарищ Конюхов!

Инженер еще какую-то долю секунды колебался, словно боролся с самим собой, но на лице уже светилась радость. Он бросился к Луцю, схватил протянутую им руку, крепко сжал ее худыми горячими пальцами.

— Это не Конюхов! — глухо раздалось за спиной Ивана Ивановича.

Луць резко повернулся. На пороге стояла Настка. Большие темные глаза ее смотрели на инженера с ненавистью. Ее красивое лицо было необычно бледным. Она бессильно привалилась спиной к двери, платок сполз на плечи, на лоб спадали мокрые пряди волос. Сапоги и юбка Настки были забрызганы грязью.

— Я все слышала, — быстро сказала она. — Он врет! Конюхов работает на фабрике кофе.

Тело Луця вмиг напружинилось. Обрывая пуговицы, он рванул полу пиджака, выхватил пистолет. Ребристая рукоятка обожгла ладонь. Инженер попятился к окну.

— Стой, сволочь! Руки, ну!.. — сквозь зубы приказал Луць, отступив к столу. — Попытаешься удрать, пристрелю как собаку. Становись в угол!

Инженер пошатнулся, втянул голову в плечи и, медленно поднимая руки, попеременно бросал взгляды то на темноглазую женщину, то на Луця.

Иван Иванович достал из кармана и бросил Настке связку ключей:

— Спокойно! Запри дверь! Позови Терентия, скорее!..

Настка выскользнула из комнаты, дрожащими руками заперла за собой дверь и побежала по опустевшему коридору.

 

4

С тех пор как гебитскомиссар Беер на совещании сказал Максимчуку несколько ободряющих слов, шеф фабрики кофе стал неузнаваем. Во взгляде его маленьких глаз, во всей нескладной фигуре появилась спесивость. Встречая знакомых, он надувался, как индюк, и горделиво кивал головой. «Центросоюза» над ним теперь уже не было, а господин Бот пока не вмешивался в дела предприятия. Максимчук решил, что беседа с Беером и пакеты с ячменным кофе, которые он еженедельно отправлял гебитскомиссару, не только укрепили его положение, но и застраховали от неприятностей на будущее. Однако меня он встретил, как и раньше, с настороженной вежливостью, с видом заговорщика: видно, все еще не мог забыть, что когда-то направили меня к нему по настоянию коменданта полиции.

Я уже с полчаса сидел в глубоком кресле возле рабочего стола директора фабрики кофе и без всякого интереса слушал его жалобы: на низкую зарплату, на непокорность рабочих, на то, что его обошли — мало прислали военнопленных, этих «дармоедов-москалей».

— А кто подал Бееру мысль о пленных? — тараторил Максимчук. — Я! Это все знают... Так где же справедливость? Другим дали по тридцать лагерников; вам, говорите, больше полсотни подбросили, а ко мне, как в насмешку, прислали всего двадцать. Тоже мне, рабочая сила!.. Скелеты!.. Хочу жаловаться господину Боту. Или не стоит? Как вы думаете, он меня примет? Ведь сам гебитскомиссар сказал, что немецкие солдаты любят кофе. Эх, коллега, тяжело нам приходится, тяжело! Не знаю, как вы, а я кручусь, верчусь с утра до ночи, здоровья не жалею, нервы уже не выдерживают. А благодарность какая? Дали бы мне хоть под старость небольшое именьице, где-нибудь в селе, среди святой нашей украинской природы, чтобы отдохнуть душой и телом. Напоминал, не раз напоминал. Да где там! Забывают заправилы ОУН о преданных людях, забывают. Что мы для них? Им бы только для себя... Немцы, скажу вам, и то более внимательны. Возьмите господина гебитскомиссара. Помните, как он со мной, словно с равным! А он не кто-нибудь, сам доктор Беер, доверенное лицо гаулейтера...

Рука Максимчука с зажатым платком потянулась к вспотевшей шее. Воспользовавшись паузой, я вставил:

— Я к вам, пан Максимчук, как к старому знакомому, с просьбой.

— Рад... Душевно рад. У меня, знаете, тоже была мысль заглянуть к вам на фабрику. Ноги уже сейчас мерзнут. А что будет, когда начнутся морозы? Вот и вспомнил: коллега — шеф предприятия валенок, не постучаться ли к нему в дверь? Может, не забыл он меня еще? Да все стеснялся: удобно ли?

— И не стыдно вам, пан Максимчук! — с деланной обидой в голосе проговорил я. — Чтоб своему бывшему шефу да не организовать две-три пары валенок! Это же пустяк. Заходите. Сделаем, все сделаем...

Максимчук весь зарделся, даже порозовел, После небольшой паузы вкрадчиво спросил:

— Вы пана Шарапановского знаете, пан Новак?

— Конечно.

— Он мой хороший приятель. В «Центросоюзе» был, пожалуй, единственный порядочный человек. Теперь работает в промышленном отделе гебитскомиссариата. От него многое в нашем деле зависит, имейте в виду. Пан Шарапановский тоже собирался как-нибудь навестить вас. Вы уж не откажите ему, пан Новак. При случае он в долгу не останется.

— Понимаю, пан Максимчук.

— Ну и хорошо. А теперь говорите, чем могу быть вам полезен?

Я объяснил, что фабрике валенок крайне нужен квалифицированный механик. Среди прибывших из лагеря такого специалиста не нашлось. Может, имеется механик в числе присланных на фабрику кофе? Я согласен отдать за механика трех рабочих. Без специалиста просто беда, простаивают машины.

— Сейчас проверим по списку, пан Новак. Найдем подходящего, забирайте хоть сегодня. Только обязательно дайте человека взамен, военнопленного, ведь я за этих каналий-москалей отвечаю перед комендантом лагеря. — Максимчук вынул из ящика стола список, пробегая его глазами, забормотал: — Так... Есть два слесаря... Есть токарь... Техник-строитель значится... Еще кондитер, шофер... Имеется даже инженер. А вот на механика не повезло. Какая досада! Посмотрите сами...

Я стал быстро читать фамилии: Бирюков, Волгин... И вдруг в самом конце списка: «В. С. Конюхов, инженер».

Уж не обман ли зрения? Прочел еще раз. Нет, все правильно.

В списке действительно фамилия инженера Конюхова, второго Конюхова! Который же из них настоящий? 

...Час назад я собственными ушами слышал фамилию еще одного Конюхова, тоже Виктора Степановича, тоже инженера.

Ко мне в кабинет зашла Настка Кудеша, с радостью сообщила: нашелся наконец Конюхов — он работает на фабрике кофе!

Разыскала его, правда, не Настка. Она два дня ходила с предприятия на предприятие, и все напрасно: никто из военнопленных, с которыми говорила, не знал Конюхова, не слышал такой фамилии в лагере. Разыскала его Мария Жарская. Разговаривала с ним, назвала пароль, они даже условились о новой встрече. Потом Мария встретила на улице Настку, обо всем ей рассказала, а та прямо ко мне, чтобы доложить: задание выполнено!

Услышав эту новость, я попросил Настку пойти в бухгалтерию, сказать Ивану Ивановичу, чтобы, как только освободится, зашел ко мне. Настка вышла, а минуты три спустя вернулась бледная как полотно.

— Я их там... заперла... Вот ключ, — выпалила она дрожащим голосом.

— Кого их?

— Ивана и... другого Конюхова.

— Кого?.. Что ты говоришь?..

Сначала я в самом деле не понял, о чем она говорила, а когда догадался, меня бросило в жар. «Эх, Настка, Настка! Как неосмотрительно ты поступила! Зачем же было сразу разоблачать самозванца? Пусть бы он, ничего не подозревая, вернулся в общежитие, а уж потом... А что потом? Может, он не один. Через такого же самозванца, как сам, успел бы выдать Луця...»

Надо было что-то предпринимать, причем немедленно. Зло выругавшись, я выглянул в коридор. Он был пуст, все уже разошлись: рабочий день закончился с полчаса назад.

— Открой бухгалтерию, Настка, скажи Ивану, чтобы отвел этого «Конюхова» в подвал, — бросил я и, пройдя по коридору, стал у входной двери.

Вскоре в глубине коридора послышались приглушенные шаги, скрипнула дверь, что-то резко крикнул Луць, и все стихло.

— Все в порядке, Терентий! — сказала Настка, торопливо подходя ко мне сзади.

— Хорошо. Стерегите его. Ждите меня. Я скоро вернусь.

Заперев на ключ дверь конторы снаружи, я помчался на фабрику кофе. Успею ли застать Максимчука? Все решали минуты...

— Жаль, что не могу помочь. Как видите, нет среди моих москалей механика, — словно сквозь сон донесся до меня голос Максимчука.

— Так, может, этот инженер? — ткнул я пальцем в конец списка. — Может, он смыслит в машинах?

— К черту советских инженеров! — махнул рукой Максимчук. — Все равно будет у меня стоять возле сковородки и жарить ячмень. Впрочем, если желаете забрать его к себе, будьте добры, отдам. Разумеется, в обмен, — добавил он.

— Хотелось бы сначала посмотреть, что он за птица.

— Пойдемте в цех, — поднялся Максимчук.

Двор был заполнен рабочими. Только что закончилась смена: на фабрике кофе рабочий день был на час больше, чем у нас. Новички из военнопленных заметно выделялись среди рабочих не только одеждой, но и восковыми, истощенными лицами.

Нагловатый молодчик, появившийся возле шефа, услышав, кто ему нужен, угодливо закивал головой в смушковой шапке и исчез в помещении, откуда тянуло горьковатым чадом. Вскоре появился вновь. Вслед за ним из цеха вышел пожилой человек в запачканной сажей гимнастерке с засученными рукавами. Я глянул ему в лицо и от неожиданности чуть не вскрикнул. Этот человек был мне знаком.

...Переполненные пленными грузовые машины стремительно несутся по асфальту. Позади зеленеет, быстро удаляясь, Житомир. В стелющейся за грузовиками пыли тарахтят мотоциклы. Блестят на солнце немецкие каски. К моему лицу склоняется голова в суконной пилотке. Высокий лоб, седина на висках. Потрескавшиеся от жажды губы шепчут: «Прыгать не советую. Самоубийство. Ты выжить попробуй. Это, брат, в нашем положении труднее...»

Помнит ли он меня? Кажется, узнал. Глаза скользят по моему кожаному пальто. Вот как довелось встретиться!

Удивительно, как иногда переплетаются судьбы и жизненные пути людей. На глазах у этого человека я сбежал из колонны пленных, когда нас привезли в Ровно. Тогда он подбадривал меня своим взглядом. Кто же он теперь? Неужели изменник, провокатор, которого фашисты подсунули нам как приманку?

— Конюхов? — спросил Максимчук.

— Да, Конюхов.

— Будешь работать на другом предприятии. Собирайся.

Человек в гимнастерке почему-то встревожился. Секунду поколебавшись, сказал:

— Мне все равно где работать. Но у меня есть просьба. Тут меня разыскала родственница жены. Если придет и спросит, скажите, где я буду.

«Это он про Жарскую. Ну конечно же про нее», — догадался я.

— Какая там еще родственница? — Изо рта Максимчука брызнула слюна. — Бабы здесь косяками шляются, кого-то ищут среди вашей вшивой братии. Каждой докладывать — язык заболит.

— Но поймите же...

— Молчать, подлюка! Скажи спасибо, что за проволокой не сдох! Что я тебе, справочное бюро? Видали такого: еще и требует! Распустились при Советах. Мало вас немцы учили палками!

 

* * *

На город быстро спускались сумерки, начинало темнеть. Надо было успеть прийти на фабрику валенок до комендантского часа, и мы торопились. Виктор Конюхов — или его двойник, или черт его знает кто он, — ежась от холода, молча шагал рядом. Навстречу попадались гитлеровцы, на углах темнели силуэты полицаев. Однако на нас никто не обращал внимания. Я пытался как можно спокойнее обдумать события этого удивительного дня.

Два Конюховых. Что, если они просто однофамильцы? Нет, не может быть. Одинаковые фамилии, имена, отчества, даже специальность. Слишком уж невероятно такое совпадение. Приходилось поневоле предполагать худшее. Даже допустить, что гитлеровцам удалось пронюхать о намерении Поцелуева снарядить к нам связного с группой рабочих, что фамилия связного, пароль, по которому мы его разыскивали, — все это стало известно в гестапо, значит, вместо подпольщика из лагеря немцы подсунули нам своего человека? Но тогда почему же два Конюховых? Почему? Допустим, один провокатор. А другой? Чем объяснить, что другого, настоящего, о котором сообщил Поцелуев, гитлеровцы не исключили из игры? Если бы в гестапо воспользовались его фамилией, то вряд ли оставили бы его в живых... И все-таки в городе одновременно появились два Конюховых. Что это значит?..

Мои мысли зашли в тупик. Успокаивало лишь то, что мы обнаружили обоих Конюховых, кто б они ни были. «Подождите, — со злостью думал я. — Подождите! Сведем вас вместе, устроим очную ставку, тогда посмотрим, что запоет один из вас».

Я искоса взглянул на своего спутника. Он тихо спросил:

— Куда мы идем?

— Считайте, что уже пришли.

Перед нами лежала притихшая улица Хмельная. На взгорке хмуро серело здание фабрики валенок.

 

* * *

Настка открыла двери в кладовую. Отступив в сторону, я приказал:

— Идите вперед!

В глубине, в темном провале подвала, слабо мигал желтоватый огонек. Поняв, что придется спускаться вниз, человек в гимнастерке оглянулся через плечо, задержал встревоженный взгляд на Настке, пригнул голову и пошел, придерживаясь раскинутыми руками за холодную кирпичную стену.

Луць сидел на ящике в стороне, в полумраке. Коптящий язычок восковой свечки отбрасывал тени на потолок. Не замечая Ивана Ивановича, мой спутник всматривался в окутанный тьмой угол подвала. Там стоял высокий худой человек. И раньше, чем я успел открыть рот, задержанный Луцем Конюхов с радостным криком бросился к Конюхову с фабрики кофе:

— Дядя Юрко!

— Виталий Семенович!

Луць резко поднялся, отбросил ногой ящик. Мы ничего не понимали. Конюховы похлопывали друг друга по плечу, смеялись, и видно было, что эта встреча принесла обоим облегчение, разрядила нервное напряжение.

— Чертовщина какая-то, — проговорил Луць, медленно засовывая за пояс пистолет.

Меня вдруг охватило нестерпимое желание опуститься прямо на пол — по телу разлилась валившая с ног свинцовая усталость.

 

5

Вечером того дня, когда Поцелуев вручил Настке записку, в которой назвал фамилию Конюхова, в лагере военнопленных произошло непредвиденное событие.

Утром эсэсовцы вывели за ворота лагеря первую группу пленных для работы на городских предприятиях. В городе к эсэсовцам присоединились полицаи. Немецкие охранники, за исключением нескольких ефрейторов и фельдфебелей, вскоре вернулись в лагерь. Подпольщики из числа военнопленных теперь не сомневались, что их товарищи будут работать на предприятиях Ровно.

В течение последней недели в лагерь несколько раз приезжали офицеры-интенданты и представители гебитскомиссариата, ходили по баракам, выясняли через переводчика гражданские профессии военнопленных. Особенно их интересовали слесари и электрики, токари и электросварщики, столяры и шоферы.

Вначале военнопленные настороженно отмалчивались, список в руках переводчика пополнялся медленно. Потом в настроении пленных произошла резкая перемена. Специалистов оказалось так много, что переводчик еле успевал записывать их номера. Поцелуев уже стал побаиваться: не думают ли немцы отправить военнопленных на работу в Германию. Тогда не миновать беды: в Германии гораздо труднее вырваться на волю.

Однако пока все шло гладко. Гитлеровцы скомплектовали несколько рабочих групп. В той, что покинула лагерь утром, был и седой мужчина, которого привезли в Ровно летом из житомирского лагеря. Друзья называли его дядей Юрко.

Вслед за первой группой с территории лагеря под охраной эсэсовцев вышла рабочая команда, которую ежедневно гитлеровцы гоняли на расчистку улиц. С сумкой от противогаза через плечо Николай Поцелуев шагал в последнем ряду. Увидев на углу знакомую смуглолицую женщину, Николай покинул колонну, подошел к женщине и, как делал это в последнее время почти ежедневно, быстро переложил принесенные ею продукты из кошелки в сумку противогаза, а на дне кошелки оставил заранее приготовленную записку. Теперь все в порядке: городские товарищи будут знать, кто направлен на связь с ними.

В конце дня эсэсовцы начали готовить для отправки в город еще несколько небольших колонн военнопленных. И тогда распространился слух: будто людей, которые попали в первую группу, увели на железнодорожную станцию, загнали в товарные вагоны и куда-то увезли.

Поцелуев только что возвратился с рабочей командой в лагерь. Услышав эту новость, встревожился. «Увезли из Ровно? Значит, городские подпольщики напрасно будут искать человека по фамилии Конюхов. Что же делать?»

Возле бараков горланили эсэсовцы. Заглядывая в бумагу, переводчик выкрикивал порядковые номера пленных. Вызванные спешили на середину обнесенной колючей проволокой площадки. Их становилось все больше. У всех были хмурые лица. С появлением слуха о вывозе из города первой группы каждому мерещилась страшная и долгая дорога в эшелонах. В лагере хорошо знали такие эшелоны, похожие на движущиеся тюрьмы.

«Что делать?»

Поцелуев лихорадочно думал. Мимо него бежали люди. Подгоняя их, кричали солдаты из охраны. Высокий, худощавый, чернобородый мужчина, увидев Поцелуева, схватил его за руку:

— Прощай, Коля. Наверное, и меня ждет эшелон. Мой номер только что назвали!

— Виталий, слушай, — зашептал Поцелуев. — Дядю Юрко, наверно, увезли. Если ваша группа все же останется в городе и ты попадешь на предприятие, назовись там Конюховым. Слышишь? Вместо дяди Юрко Виктором Конюховым станешь ты. Пароль знаешь. Сам никого не ищи. Жди, пока придут и напомнят о безруком. Это будут свои! Познакомишь их с другими нашими товарищами. Понял?

Бородатый кивнул. Как и дядя Юрко, он входил в тройку Поцелуева, руководившую подпольной организацией в лагере. Вместе они инструктировали дядю Юрко, вместе придумали ему фамилию Конюхов, вместе решали, какой пароль указать в записке. Бородатый все понял. Так военный инженер Виталий Семенович Поплавский неожиданно стал связным-дублером Конюховым-два. Ни он, ни Поцелуев не знали, что Конюхов-один, дядя Юрко, в эти минуты уже находился на фабрике кофе. Слух о вывозе пленных из Ровно оказался на этот раз ложным.

Поплавский закончил свой рассказ. Луць усиленно крутил пуговицы на пиджаке. Настка молчала. Я спросил:

— Почему вы сразу не внесли ясность в эту запутанную историю?

— Вы бы мне все равно не поверили, — ответил инженер и посмотрел на Настку. — Как только она сказала: «Это не Конюхов!», я сразу догадался, что дядя Юрко в городе и что вы уже знаете о нем... Сначала, признаюсь, здорово перепугался. Пистолет из-за пояса и «руки вверх» — это, знаете ли, убедительно и... удивительно похоже на гестапо. Но вместе с тем ее появление, — он снова бросил взгляд в сторону Настки, — обнадеживало. Я сразу узнал ее. Это она, как мне было известно, не раз передавала Николаю вместе с продуктами записки от городских подпольщиков... Так что спасибо вам, гражданочка, — улыбнулся он. — Если бы в присвоении чужой фамилии уличил меня кто-то другой, я бы попытался выпрыгнуть в окно. А что бы случилось потом, трудно сказать...

— Ну, а как прикажет теперь называть себя Конюхов номер один? — спросил Луць.

Седой мужчина развел руками, устало улыбнулся:

— Называйте хотя бы дядей Юрко. Я привык к этому имени. А могу остаться и Конюховым.

— Вы заявили на фабрике кофе, что тоже являетесь инженером. Это правда?

— Вообще-то правда. До армии работал инженером... Однако давно это было, в молодости, когда только окончил институт.

Нам оставалось лишь извиниться перед товарищами, особенно перед Поплавским, за негостеприимную встречу. Я сказал, что завтра мы доложим о них руководству подполья, а из головы тем временем не выходила мысль: что делать дальше? Отправить их в общежитие рабочих-военнопленных — значило поверить всему, что они рассказали. А можно ли верить? Вроде бы все выяснилось, но кто знает...

— Может, нам лучше переночевать тут, в подвале? — словно уловил мои сомнения Поплавский. — Вот шерсть, можно отдохнуть. Свеча есть. А что еще нужно казакам? Правда, дядя Юрко?

— О таком можно только мечтать, — не задумываясь, подтвердил тот. — Если еще добрые люди дадут нам по краюхе хлеба, будет совсем хорошо. Вы, товарищи, закройте нас, и нам будет спокойнее.

Луць повеселел. Он ценил умных людей, а эти двое были умны: они будто прочитали наши невысказанные мысли.

И все же в ту ночь Ивану Ивановичу не пришлось спать. Он остался на фабрике и до утра просидел у входа в подвал.

На рассвете Настка поспешила на Здолбуновское шоссе. Развеять наши последние сомнения мог только Поцелуев.

 

Виталий Поплавский «делает карьеру»

 

1

Моя секретарша Нина вдруг стала вести себя как-то странно. Несмелая, тихая девушка, всегда боязливо переступавшая порог кабинета шефа, изменилась до неузнаваемости. Резко отвечала на вопросы, бросала в мою сторону откровенно неприязненные взгляды. Вся ее фигурка словно наполнилась дерзостью. Словом, в поведении девушки появилось что-то совсем новое, неожиданное и непонятное.

Однажды я заметил, что Нина перешептывалась с Насткой. Обе смутились, увидев меня. Глаза Нины стали холодными, колючими.

Поведение секретарши не могло не насторожить, и я, когда мы остались вдвоем, спросил Настку: 

— Какие у тебя дела с этой девчонкой?

Жена Луця вначале немного растерялась, потом твердо сказала, ошеломив меня:

— Нина печатает со мной в подвале листовки, помогает мне.

— Что?!

— Уже целую неделю печатаем вместе.

Впервые за время нашей дружбы и совместной подпольной работы я в тот вечер накричал на Настку, упрекая ее в вопиющей неосмотрительности. Разве мало того, что она днем наклеила несколько листовок на немецкие плакаты у дома рядом с гебитскомиссариатом? Эта бравада могла привести к очень серьезным последствиям. И вот снова легкомыслие: не посоветовавшись, не предупредив, она посвятила в наши дела неопытную девчонку, открыла ей фактически место пребывания штаба организации.

Теперь я понял, почему секретарша стала смотреть на меня чертенком. А как же иначе! Ей уже не терпится продемонстрировать свое презрение к пану директору. Она знает, что в подвале фабрики находятся ротатор и пишущая машинка, знает о подпольной работе Настки. Из этого нетрудно сделать вывод, что антифашистской деятельностью занимается и Луць, муж Настки, главный бухгалтер фабрики. Вероятно, неизвестно Нине лишь о моем участии в подполье. Она считает меня националистом, бандеровцем, потому и смотрит волчонком.

Да, Настка поступила неосмотрительно, очень неосмотрительно. Подумать только, так сразу, без подготовки посвятить девушку в святая святых подполья, сделать ее своей помощницей!

Однако Настка не собиралась оправдываться. Напротив, она сама перешла в наступление:

— Я вот что скажу тебе, Терентий, — решительно заявила Кудеша. — Нина, конечно, еще девчонка. Это верно. Слабенькая, тихая, незаметная. А ты пытался заглянуть в ее сердце? Почему мы не должны верить ей? Какие имеются основания, чтобы сомневаться в ее честности, стойкости, преданности нашему делу? Ты себя вспомни! Вспомни, сколько тебе было лет, когда выполнял первое партийное поручение? Когда стал коммунистом? Тебе же верили. Или, может, считаешь, что ты исключение? Обидно, но только кое у кого из нас проскальзывает самомнение: мы боролись, мы умели, мы действовали, а нынешняя молодежь!.. Куда ей до нас!.. Так не годится, Терентий. Надо смелее вовлекать людей в борьбу. Ты слишком осторожничаешь. Хочешь обижайся, хочешь нет, а я говорю то, что думаю.

— Значит, я слишком осторожничаю? Возможно, ты права. Но что же тогда получается? Первого встречного ты готова схватить за руку: «Мы против оккупантов кое-что затеваем, если желаете, будьте любезны, присоединяйтесь к нам!» Так, что ли?

Я взглянул на Ивана Ивановича, ожидая поддержки. Но он молчал. Снова заговорила Настка:

— Мы несколько месяцев приглядывались к инженеру Дзыге. По всему видно, человек он честный. А где он сейчас? После ликвидации «Центросоюза» подался куда-то в район. Почему мы не привлекли его к настоящему делу? Из-за слишком большой осторожности. Дзыга не сделал решительного шага, не стал активным борцом-подпольщиком только потому, что никто из нас не поговорил с ним откровенно. Или взять товарищей из лагеря военнопленных, «Конюховых». Поцелуев подтвердил все, что они рассказали о себе. Люди уже несколько дней находятся на фабрике, среди нас. А поручили мы им что-нибудь? Нет, не дали никакого задания. Тоже осторожничаем. Хорошо, хоть в общежитие поместили... Вчера на улице я встретила Александра Гуца. Ты его, наверно, помнишь еще по КПЗУ. Человек пережил трагедию: всю семью расстреляли фашисты, сам еле вырвался из рук палачей. Места себе не находит. Утешала, успокаивала. Да разве это ему нужно? Его бы не утешать, а взять за руку, и сюда, к нам. Гуц готов зубами грызть фашистов. А я о тебе вспомнила, Терентий, и не решилась быть откровенной с Гуцем. Правда, свой адрес я ему на всякий случай назвала. Он насквозь наш, был нашим, таким и остался! И сторож Михал тоже наш, и Поплавский, и секретарша Нина... Таких, как они, сотни, тысячи ходят с нами рядом. Мы должны больше доверять людям, Терентий. Без этого невозможна настоящая борьба с фашистами.

Разговор принял неожиданный оборот. Настку я понимал, она всегда немного горячится. Но Иван Иванович!.. Давно ли он вел речь о самой суровой конспирации, о тщательном отборе людей в подполье, предостерегал от поспешности? Теперь же он своим молчанием, по существу, одобрял поступок Настки, разделял ее взгляды. В чем же дело? Может, на самом деле я кое-что недооцениваю, не учитываю?

Доверие... Без него тяжело жить и невозможно работать. Я знаю это по собственному опыту. Ну а осторожность, трезвый расчет? Они тоже необходимы. Все должно быть в меру. Мне вспомнился давний случай.

...Несколько лет назад, зимней морозной ночью в Гощу пришел незнакомец Илларион Эма, назвался представителем окружкома. Мы, в то время еще молодые коммунисты, радостно встретили товарища сверху, присланного нам в помощь из Ровно.

В Гощу Эма пробирался, как он говорил, от явки к явке, тайным маршрутом, о котором знали немногие. В райкоме назвал пароль. О том, что Эма прибудет в Гощу, нас предупредили заранее. Все было как полагается, согласно заведенному в подполье порядку.

Представитель обкома имел широкие полномочия. Давал указания, посещал партийные собрания, подробно знакомился с деятельностью Гощанской партийной организации, интересовался комсомольскими делами. От него мы ничего не скрывали. Делились мыслями и планами, обращались к нему за советами.

А в 1937 году в нашей организации начались провалы. Полиция арестовала сначала одного, потом другого, третьего, четвертого... Я решил проверить явки, и каждый раз натыкался на засады. Явки были раскрыты. Меня жандармы схватили под утро в стоге сена, где я отсыпался, измученный многодневными переходами.

В дефензиве я все отрицал. Тогда мне устроили очную ставку с предателем, который выдал всех нас польской охранке. Им оказался... Эма.

Мы дорого заплатили за свою доверчивость. Более сотни коммунистов, комсомольцев, членов МОПР были заточены в тюрьму.

Тяжелый урок запомнился мне на всю жизнь. Именно об этом вспомнил я и теперь, когда зашла речь о подборе новых членов в подпольную организацию в оккупированном фашистами городе. Луць, наверно, тоже думал об этом. Не мог не думать. Но его что-то угнетало. Может, потому он и молчал, не вступал в наш с Насткой разговор. Я спросил его:

— Что-то беспокоит тебя, Иван? Ты скажи. Не имеем мы права таиться друг от друга. Даже свои сомнения, даже то, что приносит боль, обязан каждый из нас выкладывать на совместное обсуждение. Так будет легче.

— В этом ты прав, Терентий, — медленно, словно рассуждая с самим собой, произнес Луць. — Теперь цена каждого промаха — жизнь. Тут я с тобой согласен, — повторил он. — Надо быть осторожными. Но пойми, мы не можем и не должны возводить недоверие в принцип. Нашим людям нужно верить. Иначе, какие же мы подпольщики! Обидеть человека легко. Поверить ему, особенно тут, на оккупированной врагом земле, гораздо труднее. И об этом нельзя забывать...

 

2

Александр Гуц, о встрече с которым как бы случайно упомянула Настка в ходе спора по поводу доверия к людям, был моим старым знакомым, соратником по революционной подпольной работе в панской Польше, одним из членов Волынского подпольного окружного комитета КПЗУ.

Двадцатипятилетним парнем, имея за плечами уже немалый опыт революционной борьбы, он теплой августовской ночью 1935 года перешел границу и впервые ступил на советскую землю, где его ждали друзья. Окружком КПЗУ послал Александра в СССР учиться. И вот он на обетованной советской земле. Об этой минуте Гуц мечтал постоянно, с самого первого дня, как вступил в ряды борцов.

Что видел он до того на родной Волыни, поруганной и порабощенной польскими панами? Безрадостное детство в крестьянской семье, перебивавшейся с хлеба на воду. Потом подпольная революционная деятельность в рядах комсомола, тюрьма, побег, снова подполье, вступление в партию. И опять арест, опять тюрьма, узкая, как гроб, камера-одиночка, куда никогда не проникают солнечные лучи, где никогда не высыхают покрытые плесенью стены.

И вдруг звонкоголосая, шумная жизнь. Улыбающиеся лица людей. Веселая дробь пионерских барабанов.

Стайки студентов на Крещатике. Широкий Днепр. Белые, как чайки, пароходы. Протяжные гудки над водой. А на утопающей в зелени площади, на высоком гранитном постаменте огромная фигура Богдана Хмельницкого... За Днепром бескрайние, переливающиеся, как морские волны, поля пшеницы. Гул тракторов. Огни сельских клубов. Девичьи песни по вечерам... Ну а самое главное — учеба, лекции, семинары и книги. Много книг... Читай сколько хочешь!

Незабываемый 1939 год. Освобождение родной земли от польских панов-угнетателей. Александр Гуц — заместитель председателя Клеванского райисполкома.

Многочасовые беседы с людьми, раздел помещичьих земель, первые колхозы...

В то утро, когда над Клеванью загудели вражеские бомбардировщики, сразу все переменилось. Пришлось взяться за оружие.

Были бои на дорогах Волыни, взрывы мин, дым горящих вражеских танков. Были окопы и атаки, кровавые зарева пожаров, грохот орудийных выстрелов, стук пулеметов и стрекот автоматов. Тяжелые бои, отступление. Были раскаленный осколок снаряда в плече и лагерь военнопленных.

Александр бежал из лагеря. Прятался в селе Деревянное на чердаке тестевой хаты. По ночам встречался с друзьями. Подобрал уже несколько знакомых хлопцев из тех, что не собирались сидеть сложа руки. Решили обзавестись оружием и податься в лес. И тут пришло несчастье...

Подробности о страшной трагедии семьи Гуца мы узнали позднее. Частично от него самого, а многое от очевидцев, оставшихся в живых жителей села Деревянное.

Было это так.

Тихое село Деревянное, разбросавшее свои хаты близ Цуманского леса, однажды на рассвете проснулось от грохота стрельбы, звона разбитых стекол, настойчивого, требовательного стука в двери. Это клеванский кулак-бандеровец, по кличке Сыч, и два его племянника привели в село отряд фашистских разбойников, заранее наметили, кого схватить, с кем свести давние счеты. Люди бросились в лес, но гитлеровцы перекрыли дорогу, окружили село плотным кольцом.

Одним из первых был схвачен Александр Гуц. Ему скрутили руки, привели в сарай.

И вот Александр стоит у стены сарая, босой, без фуражки. С его разбитых губ на белую вышитую рубашку струйкой сбегает кровь. Ветер перебирает мягкие волосы. Гуц уже не чувствует ни холода, ни боли. Только сердце колотится часто-часто, и он прислушивается к его трепетным толчкам. На плече открылась недавняя, еще не успевшая как следует затянуться рана. Рубашка липнет к телу. На продолговатом, почти юношеском лице и высоком лбу зловеще багровеют кровавые следы от ударов плетки.

Гуц видит эту плетку перед собой. Сплетенная из восьми полосок сыромятной кожи, она, извиваясь змеей, свисает к сапогу Сыча, лысоватого, краснорожего бандеровца с налитыми ненавистью глазами. На шапке у Сыча — самодельный трезубец, грубо и неумело вырезанный из жести консервной банки. На его сапогах засохла кровь.

«Моя или не моя?» — машинально думает Гуц, пробуя шевельнуть за спиной непослушными, набухшими пальцами.

Сыч играет плеткой, дышит в лицо Александру луком и перегаром самогона.

— Молчишь, Александр Романович? Отмолчаться хочешь? — куражится он. — А нам твои слова и не нужны. Без них все знаем. Всю историю твоей жизни. С коммунистами якшался? Якшался. Еще и верховодил у них. В тридцать девятом ездил во Львов на Народное Собрание? Ездил. С господами-товарищами кумовство водил? Водил. Помнишь, как, вернувшись из Львова, землю мою, мою земельку, вот этими руками нажитую, нищей голытьбе раздавал? Не забыл небось: «Советская власть вручает вам на вечное пользование...» — Сыч сбивается на хриплый шепот. Его морщинистое лицо, заросшее седой щетиной, перекашивает злоба: — Помнишь?..

Гуц сплевывает сгусток крови, спокойно говорит:

— А чего ж не помнить, помню.

— То-то. Ты, может, думаешь, я помилую тебя, из рук выпущу, не отблагодарю за все? Ну, говори, большевистский выродок.

— Попался бы ты мне несколько месяцев назад, я бы с тобой поговорил...

Свистнула плетка, обожгла плечо. Сыч заскрежетал зубами, отскочил назад, замахнулся еще раз... Долговязый парень в синем пиджаке, перепоясанном немецким ремнем с пряжкой, на которой выдавлено «Гот мит унс», торопливо сорвал с плеча винтовку, неумело дернул затвор, загнусавил:

— Дядя, ну отойдите... Я его тут, на месте решу...

— Погоди! — Сыч оттолкнул парня. — Пусть сначала увидит, как его отродье будет скрести ногтями землю, как все их проклятое семейство красной юшкой умоется.

Из-за леса на какое-то мгновение показался багряный диск солнца и сразу скрылся за тучами. А в селе горланили гитлеровцы, захлебывались от злобного лая собаки. То в одном, то в другом месте слышался треск автоматных очередей. Солдаты в грязно-зеленых шинелях выталкивали из хат людей, прикладами сгоняли их на главную сельскую площадь, к церкви. Тревожно гудел колокол. Как ошалелые носились по улице куры, теряя перья. На окраине Деревянного что-то горело. Дым пожара рвался вверх и, подгоняемый холодным ветром, черными клочьями проносился над соломенными крышами хат.

Мимо сарая немцы прогнали большую группу мужчин, женщин и детей. Полураздетые, только что поднятые с постели, люди испуганно жались друг к другу. Слышался детский плач. В толпе Гуц увидел знакомую свитку отца — старого Романа Гуца, увидел мать, свою молодую жену, брата. Связанные за спиной руки Александра похолодели. Значит, бандеровец угрожал не зря: вся родня Александра была в руках озверевшей своры гитлеровцев.

— Ну что, узнал своих? — с прежней издевкой спросил Сыч. — Вот так-то, уважаемый господин-товарищ заместитель председателя райисполкома. А ну, давай и ты в общую компанию. Немцы умеют расправляться с такими, как ты... Ну живее, живее, не спотыкайся!..

Сыч и его племянник схватили Александра Гуца под руки, поволокли на площадь, поставили рядом с женой. 

Гуц огляделся. Площадь была окружена плотным кольцом фашистских солдат. Нацеленные на толпу, чернели на треногах пулеметы. Подъехали две подводы. Солдаты бросили на них несколько избитых до полусмерти односельчан Александра. Засовывая в кобуру парабеллум, жандармский офицер надтреснутым голосом выкрикнул команду «Вперед!». Толпа вздрогнула и словно нехотя тронулась с площади. Заскрипели подводы, послышались стоны избитых. Сыч что-то говорил офицеру, указывая пальцем в сторону леса.

Гуц понял, куда и зачем их гонят. Он шел рядом с женой, смотрел на высокие липы, на знакомые соседские хаты, на колодезные журавли, мысленно прощался с небогатым родным углом, где родился, вырос, где в детстве был пастушонком. Он вспоминал свою жизнь. Тридцать один год, не так уж много. А чего в них было больше — радости или горя? Горя было много, но были и такие дни, которые, не задумываясь, можно назвать самыми счастливыми. Ох как далеки они теперь!..

Александр еще раз глянул вокруг. Спереди, сзади, по сторонам — ненавистные фашистские шинели. Совсем недалеко лес. Сейчас он казался Гуцу темным, страшным, молчаливым. А ведь еще недавно, минувшей весной, было так чудесно в этом лесу! Каждое воскресенье сюда приезжали ровенчане с семьями. От Клевани до Оржева, до берегов Горыни звенели счастливые песни...

Руки скручены за спиной. Слышатся злобные окрики жандармов, автоматные очереди, одиночные выстрелы. Высокие сосны тянут свою извечную песню...

— Что же это будет, Сашок? Что будет? — шепчет жена, прижимаясь к Александру. А он чувствует, как под разорванной блузкой дрожат ее худенькие плечи и из глаз все текут и текут слезы. Отец идет впереди, поддерживает мать, изредка оглядывается. Гуц ловит его взгляд. В глазах отца тоска.

Молчит Александр. Снова слышит шепот:

— Ты беги, Сашок... Они же поубивают нас, не зря ведут в чащу. Беги, родной!

Он отрицательно качает головой.

— Погибнем же все. Может, хоть ты успеешь... Беги! Вот я сейчас, сейчас...

Жена нащупала веревку на его руках, начала распутывать тугой узел. Пальцам стало легче. Александр с благодарностью посмотрел жене в глаза. Мало прожили они вместе, но прожили радостно, дружно. И вот так все кончается; счастье, любовь, мечты.

И опять горячий шепот рядом:

— Вот только свернем в заросли...

— Ты тоже со мной, — твердо говорит он. — Держись за мою руку.

Тишину разорвали неясные голоса. Толпу крестьян неожиданно остановили, начали выстраивать в ряд на поляне. Несчастных было немало: жандармы схватили в Деревянном около шестидесяти мужчин и женщин. Гитлеровцы торопливо устанавливали пулеметы на треногах, разбирали патронные ленты. На уровень груди односельчан Гуца солдаты подняли автоматы. Офицер сделал знак рукой. Стало тихо. Потом сразу лес огласился криками:

— Будьте прокляты, убийцы!

— Палачи!..

— Женщин расстреливаете, мерзавцы!..

— За что убиваете? За что?..

Загремели выстрелы. Послышались стоны раненых. Казалось, небо обрушилось на землю. Гуц видел, как покачнулся и упал отец, как начали падать кругом люди. Не выпуская руку жены, он рванулся в сторону и, пригнувшись, побежал. Жена тоже бежала рядом. В каких-нибудь тридцати метрах желтели кусты. А за спиной рвали воздух пулеметы и автоматы.

Рука жены странно дернулась и выскользнула из его ладони. Гуц обернулся. Ее лицо побелело, глаза закрылись, закинув назад голову, она успела шепнуть:

— Беги!

Блузка на ее груди потемнела от крови. Гуц опустил вдруг отяжелевшее тело любимой у большого дерева. Прямо на него бежали два жандарма. Рядом по земле ударили пули, подняв фонтанчики песка. Песок брызнул в глаза. Ничего не видя, Гуц бросился в кусты. Падал, вскакивал, натыкался на сосны и снова бежал, чувствуя, как ветки рвут одежду и кожу. А позади гремело, стонало, гудело...

Он не помнил, сколько прошло времени. Силы оставили Александра. Припал к земле и долго лежал, уткнувшись лицом в колючую, душистую хвою. Он ждал: вот-вот появятся жандармы, выстрелят в упор, в спину, и все равно не мог подняться.

Но жандармов не было. Выстрелы гремели где-то в стороне. Гуц отдышался, медленно поднялся на ноги и пошел в глубь леса, не думая о том, куда идет, что ждет его впереди...

Вспоминая потом слова Настки о Гуце, о том, что он готов зубами грызть фашистов, я говорил себе: «Да, Настка права. С такими, как Александр Гуц, нет нужды играть в прятки, нельзя не доверять им, а надо смелее и решительнее привлекать к борьбе».

Впоследствии Александр Гуц стал одним из активных деятелей ровенского подполья.

 

3

Кроме Виталия Поплавского и седого дяди Юрко поздней осенью сорок первого еще десять человек из подпольной группы Николая Поцелуева оказались на ровенских предприятиях, подчиненных гебитскомиссариату. Двое из них, шахтер Иван Талан и курский маляр Михаил Анохин, попали к нам на фабрику и поселились вместе со всеми в общежитии. Остальные работали на «Металлисте», на складе лесоматериалов, на пивзаводе, на фабрике чурок.

Все мы прекрасно понимали, какую неоценимую помощь оказал нам Поцелуев, сумевший направить на предприятия своих людей. Все они, бойцы и командиры Красной Армии, обожженные пламенем первых трагических месяцев войны, выдержали не одно тяжкое испытание, но не согнулись. Очутившись в фашистском плену, израненные, больные, голодные советские люди продолжали бороться с врагом, как могли. Они имели некоторый фронтовой опыт и опыт солдат подполья, действовавшего, в жестоких условиях фашистского лагеря для военнопленных. К нам прибыло закаленное, надежное пополнение. И то, что товарищи работали на разных предприятиях, было выгодно. В сети подпольной организации советских патриотов, которая создавалась в «столице» Украины и вокруг нее, друзья Поцелуева заняли свои боевые посты. Нужно было как можно быстрее установить с ними связи, рассказать им об обстановке. Поплавский, хорошо знавший этих людей по лагерю, заверил, что каждому из них можно смело поручить руководство подпольной группой на предприятии.

Мне не терпелось встретиться и познакомиться с военными ребятами. Но Иван Иванович, Настка и Прокоп Кульбенко, часто наведывавшийся в Ровно, категорически возражали против этого.

— Зачем тебе встречаться с ними самому? Мы и без тебя сумеем установить контакт с товарищами. Тебе же необходимо оставаться в тени. И чем больше будет у нас людей, тем меньшее число из них должно знать, кем на самом деле является директор фабрики валенок, — твердо сказал Луць. — Всему свое время. Связями с людьми Поцелуева займемся мы трое. Привлечем к этому делу и Жарскую. Не возражаешь? Все сделаем как следует, не беспокойся.

Однако совершенно неожиданно случилось так, что основная забота по установлению связей с подпольщиками, работавшими на других предприятиях города, легла на плечи Виталия Поплавского. Он получил неограниченную возможность свободно посещать любой завод или фабрику, не опасаясь, что его появление там может вызвать какие-либо подозрения. Ни гитлеровцы, ни полицаи, ни кто другой теперь не могли помешать ему. Больше того, шефы предприятий заискивающе кланялись ему, предупредительно открывали перед ним двери и млели от счастья, если он пожимал им руки. Все они, как один, попали в подчинение к инженеру Поплавскому и во многом зависели от него. Виталий занял такую должность, о которой мог только мечтать пан Максимчук и его коллеги. Этот молодой, стройный, почти никому не известный в городе красавец стал вдруг большим начальником, и, чтобы заслужить его благосклонность, шефы предприятий всячески угождали ему.

Своей головокружительной «карьерой» в оккупированном Ровно Виталий Семенович Поплавский был обязан визиту на фабрику валенок заместителя шефа «Центральбюро дес гебитскомиссариат фюр виршафт» Бота.

...Приятель Максимчука Шарапановский после ликвидации «Центросоюза» устроился в промышленный отдел гебитскомиссариата и выполнял там обязанности не то инспектора, не то референта по вопросам украинских кадров. Ко мне Шарапановский относился недоверчиво, едва ли не враждебно, будто нюхом чуял в моей персоне что-то опасное и подозрительное. И все же он приехал на фабрику валенок. Продукция фабрики явилась той приманкой, на которую клюнул жадный до наживы старый петлюровец.

Он сидел передо мной, недоверчиво озираясь вокруг и хмуря мохнатые брови. Громко сопел, видно не решаясь открыто сказать, что его привело к нам. Я незаметно кивнул Луцю. Тот проворно вытащил из шкафа две пары новых, завернутых в газету серых валенок, положил их на колени Шарапановскому и вышел из комнаты.

Ощупав пакет, Шарапановский удовлетворенно крякнул, хитровато прищурился. Из его растянутого в улыбке беззубого рта ручьем полились слова. Он оказался хвастливым, этот петлюровский ублюдок. Упомянув о своих знакомствах с гитлеровскими офицерами и чиновниками гебитскомиссариата, Шарапановский начал вздыхать о тех временах, когда водил в бой против «красной голытьбы» сотню «черношлычников» Симона Петлюры. Потом стал вспоминать о домах терпимости в Германии, которые частенько посещал в первые годы эмиграции. В заключение конфиденциально сообщил, что не сегодня-завтра фабрику валенок намерен посетить сам Бот. Он любит приезжать внезапно. Недавно побывал экспромтом на фабрике чурок, обнаружил там беспорядок, рассвирепел, отлупил директора, пригрозил ему тюрьмой.

— Так что учтите, пан Новак. Это я вам тет-а-тет, услуга за услугу. Подготовьтесь надлежащим образом.

— Спасибо за предупреждение. Будем наготове. Заходите почаще.

В окно было видно, как Шарапановский, прижимая к себе пакет, важно прошел к воротам. Возле проходной промелькнула фигура Луця. Теперь оставалось подождать несколько минут: на приманке был крючок, и Шарапановский, сам того не ведая, уже попался на него.

В дверь постучали. Я улыбнулся: «Подсекли».

Рабочий в замасленном ватнике, приоткрыв дверь, сказал, что сторож просит меня немедленно выйти к воротам. 

— Что там случилось?

— Не знаю. Михал ругается с каким-то стариком.

Я вышел. Из будки проходной слышались возбужденные голоса. Сторож Михал держал Шарапановского за полу короткого пальто, не выпускал на улицу и настойчиво требовал:

— Покажите, пан, что у вас в руках. Э, нет, не выпущу, пока не развернете пакет... Не дергайтесь, пан, не поможет!

— Отвяжись, нахал! — шипел Шарапановский, тщетно пытаясь вырваться. — Пошел вон, дурак! Знаешь, с кем имеешь дело?

— Мне все равно, кто вы такой, пан. Имею приказ проверять любого. Лучше сами покажите, что там у вас, а не то... — Сторож рванул пакет к себе, валенки упали на землю. Михал отчаянно завопил: — А, пся крев, валенки на фабрике утащил. Ворюга!

— Да как ты смеешь, поганая морда! — задыхаясь, кричал Шарапановский. — Прочь с дороги, босяк!

На крик сбежались рабочие.

— В чем дело? — сурово спросил я, входя в будку.

Михал вытянулся. Не отпуская Шарапановского, он продолжал громко кричать:

— Вот, глядите, пан директор! Две пары! Да ты знаешь, ворюга, что за кражу изделий с предприятия немцы дарят пулю? Зовите полицию, пан директор! Я ему покажу «поганую морду», до самой смерти будет меня помнить, пся крев!.. Украл да еще и ругается, собачий сын!..

Лицо Шарапановского вытянулось, позеленело, челюсть отвисла. Брюзжа что-то непонятное, он продолжал вырываться из цепких рук сторожа.

Я быстро уладил «конфликт». Рабочие разошлись. Михал отпустил полу пальто Шарапановского и, что-то ворча себе под нос, отошел в темный угол будки.

— Ничего, ничего, господин Шарапановский, идите, не волнуйтесь, — успокаивал Луць бывшего петлюровца. — Сторож — хам, вы правы, но мы все уладим. Все будет в порядке, идите спокойно.

Шарапановский запихнул валенки под пальто и, боком протиснувшись в узкую дверь, вышел на улицу.

Возвращаясь в фабричную канцелярию, мы с Луцем обернулись. Из будки, улыбаясь, выглядывал Михал.

Шел снег. Иван Иванович поймал на ладонь несколько снежинок, сжал их в кулак.

— Теперь вот мы его как! Подсунем еще одну-две пары валенок — и господин Шарапановский в узде, сразу прикусит язык.

— А возьмет? Не слишком ли мы напугали его сегодня?

— Возьмет. Ему только давай, будет брать ежедневно. Разве не видишь, жаден до того, что весь дрожит. В случае чего есть свидетели: сторож задержал его с валенками. Мы с тобой знать не знаем, где он их взял. Не иначе как украл. Сговорился с кем-нибудь из рабочих и украл. Ну а тех, кто ворует продукцию, гитлеровцы расстреливают без разговора. Ему это тоже хорошо известно. Видел, как испугался, когда сторож упомянул о немцах? Будет Шарапановский как шелковый. Может, когда и пригодится... А каков наш Михал? Настоящий артист! Не ожидал, что он так сыграет роль... Молодчина!

— Как думаешь, не соврал Шарапановский про Бота?

— Кто его знает. Может, придумал, чтобы набить себе цену. Однако нам не мешает подготовиться. Если Бот надумает и вправду заглянуть на фабрику, надо пустить ему пыль в глаза, да так, чтобы самим не засыпаться.

 

* * *

Шарапановский не соврал. На следующий день Бот прибыл на фабрику ровно в девять часов утра. Его сопровождали Смияк, два офицера-интенданта и незнакомый круглолицый немец в очках, одетый в штатское.

Вместе со свитой заместитель гебитскомиссара быстро прошел мимо испуганного Михала в открытые ворота, не без интереса, с заметным удивлением огляделся вокруг. То, что он увидел, было для него явной неожиданностью. Фабричный двор очищен от снега и мусора, старательно подметен и прибран. Под сапогами Бота и его свиты поскрипывал желтый песок, которым были посыпаны дорожки, ведущие в цеха. Ничего лишнего, все на своем месте, всюду чистота, порядок, подчеркнутая аккуратность.

Мы встретили шефа промотдела у входа в фабричную контору. Все были одеты как в праздничный день: на каждом белая вышитая рубашка, тщательно отутюженные костюмы, до блеска начищенная обувь.

— Кто такие? — поинтересовался Бот.

— Администрация фабрики, — ответил я.

Бот одобрительно закивал, наклонился к немцу в штатском, что-то тихо сказал ему. Потом повернулся к Смияку, бросил несколько слов, а тот громко, чтобы все слышали, перевел:

— Господин Бот говорит, что порядок и чистота зависят от желания. Есть желание — есть порядок... Господин Бот говорит, что не на всех предприятиях наблюдается такая картина, как здесь. Он подготовит соответствующий приказ... Господин Бот хочет знать, как идут дела в цехах.

Возле одной из дверей внимание немцев привлекла табличка с надписью: «Цех валенок». Ее мастерски нарисовал в две краски Луць. Бот остановился, склонил голову набок, разглядывая красивые ровные буквы, снова одобрительно кивнул.

Войдя в цех, он восхищенно улыбнулся:

— О, колоссаль!

От стен цеха пахло свежей известью. Ровно гудели электромоторы с надраенными до блеска медными деталями. Мерно постукивали машины. Возле них слаженно и проворно трудились рабочие. На их лицах можно было заметить напряженность и озабоченную старательность. И в цехе тоже — нигде ни паутинки, ни соринки.

К Боту приблизился высокий молодой человек. На его тщательно выбритом худощавом лице темнели небольшие усики. Сняв шапку, он остановился в нескольких шагах от «высоких гостей».

— Разрешите, господин Бот, представить нашего главного специалиста, инженера и механика господина Поплавского, — обратился я к заместителю гебитскомиссара. — Он хорошо знает производство. Хотя работает на фабрике недавно, однако, как видите, обязанности свои выполняет добросовестно и успел сделать немало полезного.

Гитлеровец посмотрел на Поплавского долгим внимательным взглядом.

— Это хорошо. Мы будем поощрять тех, кто добросовестно трудится для рейха. Докладывайте, инженер, в каком состоянии находится фабрика. Я слушаю вас.

Поплавский приблизился к Боту и зашагал рядом, давая пояснения: чем заняты рабочие, какое оборудование уже действует, какого не хватает. Смияк переводил. Я хотя и не блестяще владею немецким, но, прислушиваясь к разговору, догадывался, что заместитель гебитскомиссара доволен. Чтобы лучше угодить шефу, Смияк при переводе кое-что добавлял от себя, благодаря чему объяснения Поплавского приобретали еще более благоприятный оттенок. Смияк, очевидно, успел хорошо изучить характер Бота и усердно старался поддержать его хорошее настроение.

А Виталий Семенович спокойно и четко продолжал свои пояснения. Жонглируя техническими терминами, он обращал внимание Бота то на одно, то на другое. Несколько раз просил немцев остановиться, извинялся, вежливо отступал в сторону, пропуская Бота вперед, показывал оборудование и снова что-то объяснял, не теряясь, не сбиваясь с темпа разговора, словно экскурсовод у хорошо изученной экспозиции.

Поплавский прекрасно знал, с какой стороны нам может грозить опасность, и изо всех сил старался заговорить Боту зубы. Моторы были включены, люди расставлены по местам, весь механизм фабрики, казалось, действует безупречно. Но если бы заместитель гебитскомиссара копнулся поглубже, все полетело бы вверх тормашками. Он убедился бы, что виденное им во дворе и в цехах не что иное, как обычная бутафория, подготовленная заранее, с расчетом на внешний эффект, в угоду немецкой педантичности и любви к образцовому порядку.

Фабрика работала на холостом ходу. Готовой продукции в наличии почти не было. Валенки, которые мы понемногу выпускали, сбывались, как правило, «налево»: надо было платить рабочим и чем-то кормить ребят из лагеря, взрослых, преимущественно молодых мужчин, не жаловавшихся на отсутствие аппетита. Правда, перед приходом Бота мы приволокли на склад все, что только попалось под руку. Для пополнения «запасов» готовой продукции многие рабочие принесли валенки даже из дому. Но склад — еще полбеды. Хуже, если Боту захочется просмотреть, хотя бы поверхностно, документы о выпуске и сбыте изделий. Как ни ухитрялся Луць сводить в бухгалтерской книге концы с концами, не требовалось быть опытным ревизором, чтобы понять: фабрика валенок не приносит оккупантам ни копейки дохода. А раз так, жди определенных выводов. Этого мы боялись больше всего.

На наше счастье, ни склад, ни канцелярские бумаги не привлекли внимания Бота. Он ограничился тем, что подержал в руках несколько пар валенок, принесенных ему в качестве образцов, передал их Смияку и этим закончил осмотр предприятия.

Бот заявил, что удовлетворен знакомством с нашим производством, и приказал так же хорошо работать в дальнейшем. Кроме того, предупредил, что в скором времени фабрика получит большую партию высококачественной шерсти. За каждый грамм сырья директор лично будет отчитываться перед ним, Ботом, а возможно, и перед самим гебитскомиссаром Беером. Шерсть предназначена для выполнения специального заказа верхмахта. Только для этого! Чтобы избежать недоразумений, надо немедленно представить промышленному отделу точные расчеты: сколько сырья требуется на одну пару валенок; за какое время фабрика сможет изготовить тысячу пар теплой обуви; какие материалы, кроме шерсти, необходимо завезти на предприятие.

Я слушал Бота и не верил ему. Откуда немцы возьмут такое количество шерсти? С неба она не свалится. Пусть себе болтает. Сырья нет и не будет, а фабрика останется по-прежнему небольшой мастерской, способной лишь вести «деловые отношения» с крестьянами, привозящими на Хмельную жалкие свертки шерсти, тщательно запрятанные в солому.

Выйдя во двор, Бот долго вытирал носовым платком руки, потом оглянулся, ища кого-то взглядом. Поплавский стоял в стороне с видом скромного труженика, хорошо знающего разницу между собой и такой высокой персоной, как заместитель господина гебитскомиссара. Взгляд Бота задержался на инженере.

— Подойдите сюда, — кинул он Поплавскому и повернулся ко мне. — Я забираю вашего инженера. Он мне нужен. На фабрику подыскивайте другого.

— Не могу согласиться, господин Бот... Как же так?

— Не терплю, когда мне возражают, — резко оборвал меня немец. — Приказы отдаю я. Учтите это, господин директор!

Виталий Поплавский вернулся на фабрику лишь поздно вечером. Молча прошел в общежитие, залез на нары, лег, долго курил. Только на следующий день он сказал нам о том, что Бот назначил его главным инженером промышленного отдела гебитскомиссариата.

 

4

Ветер насвистывает в телеграфных проводах тоскливую песню, завывает, плачет. Над землей, наметая высокие сугробы, кружат хлопья снега. Ежась от мороза, по тротуарам торопливо проходят гитлеровцы в надвинутых на уши пилотках.

Темной лентой тянутся в низине за фабрикой железнодорожные рельсы. Мимо проплывают кажущиеся черными в сумерках вагоны. Металлический перестук колес вплетается в завывание ветра в проводах. Белая мгла вихрит над крышами домов, плутает в верхушках голых деревьев. Холод заползает под одежду.

В такую погоду хорошо сидеть дома, в теплой квартире за чашкой чая или кофе. А я иду по улице, радостно улыбаюсь, мысленно разговариваю с самим собой. Плевать мне на гитлеровцев, спешащих укрыться от русского мороза в теплых квартирах, плевать на их поезда, что лязгают буферами в низине, плевать на полицаев, торчащих у подъездов оккупационных учреждений! Черт с ним, с фашистским флагом, что пока еще раскачивается затвердевшей на морозе тряпкой над соседним домом! Все это ничтожно по сравнению с событиями, которые развернулись за сотни километров на северо-восток от Ровно!

Рука нащупывает в кармане пальто смятые листы бумаги. Ага, газеты! Я с наслаждением рву их на мелкие куски и бросаю под ноги. Ветер на лету подхватывает обрывки и гонит вдоль улицы. Уже несколько дней подряд я регулярно покупаю эту вонючую «Волынь» Уласа Самчука и еще одну фашистскую газетенку на немецком языке в киоске у одноглазого хмурого продавца. Любопытно знать, как геббельсовские пропагандисты будут выкручиваться, рассказывая о последних событиях на фронте. Но обе газеты пока не проронили об этом ни слова, не публикуют ни снимков, ни официальных сообщений. Странно. Выходит, решили играть в молчанку.

Пусть... Нам-то хорошо известно, что советские войска под Москвой ведут успешное контрнаступление, разгромили несколько отборных немецких дивизий, продолжают перемалывать живую силу и боевую технику врага. Там, на заснеженных просторах Подмосковья, метель припорашивает тысячи, десятки тысяч трупов гитлеровских солдат и офицеров, сгоревшие танки, разбитые машины. Вместе с разгромом рвавшихся к советской столице ударных соединений «рыцарей третьего рейха» на полях и в лесах, на берегах скованных льдом рек и речушек развеян миф о непобедимости фашистских полчищ.

Сколько было провозглашено захватчиками тостов по случаю «разгрома» большевистских войск! С какой надменной самоуверенностью ежедневно подсчитывали они километры, оставшиеся до советской столицы! И вдруг словно отнялся язык у фашистских писак и их желто-блакитных подпевал: смолкли как по команде. Лишь иногда между строк проскальзывают жалкие намеки, рассчитанные на простаков: «Генерал мороз мешает выполнению стратегических планов немецкой армии», «Суровая русская зима сдерживает наступление», «Бездорожье тормозит маневренность доблестных германских войск...»

Но правды не скрыть! Уже третьи сутки Настка Кудеша и Нина размножают в подвале на ротаторе и пишущей машинке свежие сводки Совинформбюро, которые приносит радио из-за линии фронта. Подпольщицы почти не отдыхают. Прикорнут на мешках с шерстью, подремлют час-другой, и снова за работу. Обе устали. Днем моя секретарша сидит в конторе за столом, клюет носом, а я делаю вид, что ничего не замечаю, ничего не знаю.

«Продукцию», приготовленную Насткой и Ниной, выносят за ворота фабрики наши новые рабочие Иван Талан и Михаил Анохин. Помогает им Мария Жарская, которая уже хорошо знает город. Листовки появляются  в самых различных местах: в зале кинотеатра, на базаре, на вокзале железнодорожной станции. Жители Ровно находят их то под входной дверью, то в почтовом ящике, то в коридоре. О листовках всюду шепчутся, торопливо спрашивают друг друга: «Читали афишку? Наши под Москвой германца турнули... Может, и к нам скоро придут, родные... Господи, скорее бы!»

Весть о крупном поражении гитлеровцев разносится за пределы города, по селам и хуторам.

Оккупанты попритихли. Теперь гораздо реже можно услышать победные марши. Беер издал приказ о конфискации у населения вещей для немецкой армии. Специальные команды «мобилизуют» полушубки, ватные брюки, рукавицы, женские вязаные платки. Прокоп Кульбенко рассказал, крестьяне смеются: «Если уж немец в наших свитках воевать собирается, то дело его плохо!» Чиновники гебитскомиссариата ходят словно пришибленные. Сообщения о разгроме фашистских войск под Москвой также заметно сбили спесь с солдат и офицеров ровенского гарнизона. Но может, так только кажется?

Нет, не кажется. Что-то изменилось. Это заметно и по поведению Бота. Он за последние дни несколько раз приезжал на фабрику валенок. Нервничает. Повторяет одни и те же вопросы: «Когда будете работать на полную мощность? Через сколько дней? Все ли у вас в порядке?»

Обещанная им большая партия шерсти для выполнения специального заказа пока еще не получена. И поступит ли она вообще, неизвестно.

 

Снова арест

 

1

Большое украинское село Грушвица, что пестрой лентой тянется вдоль Ровенско-Львовского тракта, в годы хозяйничания на волынской земле польских панов на всю округу славилось своей непокорностью. Польские осадники и панство из соседних фольварков не называли Грушвицу иначе как большевистским гнездом, а жителей села — красными бандитами, вкладывая в эти слова всю свою желчь и ненависть к свободолюбивым землеробам. Тут нечасто отваживались появляться агенты дефензивы, особенно в одиночку. Даже жандармы и те время от времени налетали на село лишь в составе групп и отрядов.

В Грушвице действовала крепкая подпольная ячейка КПЗУ. Среди сельской молодежи было немало комсомольцев. А уж о МОПР и говорить нечего: в рядах этой популярной в то время Международной организации помощи бойцам революции состоял чуть ли не каждый второй грушвичанин.

В годы, предшествовавшие освобождению Красной Армией западных областей Украины от гнета панов-пилсудчиков, жандармы буржуазной Польши бросили в тюрьмы около сорока грушвицких коммунистов и комсомольцев. Но село осталось таким же непокорным, как и прежде: не признавало польско-панской власти, продолжало бороться.

Я много раз бывал в Грушвице по заданию Ровенского подпольного комитета КПЗУ, хорошо знал село и его жителей, в особенности коммунистов и комсомольцев. С некоторыми из них встречался и после сентября 1939 года.

Внезапно разразившаяся война и последовавшая затем оккупация застали Грушвицу, как впрочем и всю Ровенщину, врасплох. Многим из грушвичан, даже активистам — бывшим членам КПЗУ и КСМЗУ — не удалось эвакуироваться на Восток, пришлось остаться в родном селе.

С приходом оккупантов Грушвица будто притаилась. Исчезли с лиц улыбки. По вечерам не стало слышно озорных девичьих припевок. Как только на село опускались сумерки, грушвичане запирали на засовы двери хат, закрывали ставни, изнутри завешивали окна одеялами, зимними шерстяными платками, чтобы ни один лучик света не пробивался наружу, не привлекал внимания разбойников-полицаев. Эти иуды бродят по ночам пьяные, словно лютые звери. Не дай бог если заявятся, не оберешься беды.

Но мы были уверены, что Грушвица не покорилась фашистским оккупантам, не могла покориться. Внешнее затишье было обманчивым. До нас дошли слухи, что в селе образовалась подпольная группа и что возглавил ее бывший секретарь Ровенского горкома комсомола Федор Кравчук, которого мы с Иваном Ивановичем Луцем знали еще задолго до войны. Кажется, году в тридцать восьмом он был арестован польскими жандармами и брошен в одну из камер ровенской дефензивы. Его жестоко пытали, заливали в ноздри ледяную воду, пригибали к затылку ступни ног, добиваясь, чтобы назвал фамилии других подпольщиков, своих товарищей по борьбе. Но Федор молчал, мужественно перенося пытки. Польский буржуазный суд приговорил его к шести годам заключения в одиночной камере без права свидания с родными.

Много с тех пор утекло воды из Горыни. Повзрослел Федор Кравчук. Повзрослели его друзья по прежнему подполью. И когда в село пришли немцы, опять друзья стали думать, как вести борьбу с непрошеными гостями. Вскоре борьба началась. Возглавил ее Федя Кравчук.

В Грушвице побывал Иван Иванович. Он встретился с Кравчуком, долго беседовал с ним и оставил ему один из наших ровенских адресов. Таким образом, связь была установлена. А вскоре и сам Кравчук наведался в Ровно. Разыскал нас, доложил о боевой деятельности грушвицкой подпольной группы. Мне особенно хорошо запомнился его рассказ о последней диверсии, которую он провел со своими комсомольцами.

 

* * *

...В сорок первом году в наших местах вырос на редкость хороший урожай зерновых. Озимая пшеница вымахала в рост человека. Посевы яровых несколько больше пострадали от нашествия фашистских полчищ, но природа взяла свое — даже помятые хлеба поднялись.

Когда фронт продвинулся на восток, грушвицкие крестьяне приступили к уборке урожая, затем к обмолоту. Каждый намолотил для себя зерна столько, сколько по предварительным подсчетам требовалось до будущего года. Необмолоченную же пшеницу жители Грушвицы сложили в три большие скирды как общественный фонд.

Почти всю зиму скирды простояли нетронутыми.

И вдруг в село нагрянул немецкий продовольственный отряд. Фашистские заготовители ходили от хаты к хате, стучали в двери прикладами винтовок, объявляли приказ: на следующее утро выходить на работу, обмолотить хлеб, что сложен в скирдах, и все до последнего зерна вывезти на станцию, погрузить в вагоны. Хлеб нужен «доблестной армии фюрера».

Крестьяне заволновались — как быть? Пусть она провалится в тартарары, та проклятая армия! Лучше уж своими руками уничтожить общественное добро, только не отдавать гитлеровцам!

Сельские подпольщики (их было пока четверо: Федор Кравчук, бывший секретарь комсомольского комитета средней школы Александр Володько, его однофамилец Андрей Володько и старый комсомолец Лукаш Мовчанец, вместе с которым Федор года три назад сидел в ровенской тюрьме) собрались на тайное совещание. Единодушно приняли решение: ночью скирды сжечь, чтобы не достался хлеб оккупантам.

За околицу села вышли часов в десять вечера, втроем.

Андрея Володько оставили в селе, чтобы наблюдал за зданием полиции: если полицаи кинутся в поле, он должен подать сигнал. У Андрея были ракетница и ракеты.

Когда луна показывалась из-за туч, подпольщики останавливались, прислушивались, повернув головы в сторону села: не выследили бы полицаи. Но пока все было спокойно и тихо. По-весеннему пахло холодной землей, хотя под ногами хрустели прозрачные как стекло льдинки. Снега на полях еще много. По ночам прихватывает крепкий морозец.

Лукаш Мовчанец часто перекидывает с плеча на плечо тяжелый пулемет, шагает широко, размашисто. Александр Володько, то и дело шмыгая носом, едва поспевает за ним. Ботинки Александра давно просят каши, постоянно мокрые, оттого он и простудился. Карманы его старых, много раз латанных брюк оттягивают гранаты. Александр бережно придерживает их.

Но вот и скирды. Не дальше чем в двадцати шагах виднелась первая, за ней вторая, дальше темнела третья.

— Оставайся здесь и следи за дорогой, — приказал Кравчук Мовчанцу.

Тот молча снял с плеча пулемет, раздвинул сошки. Тем временем Федор и Александр обошли вокруг первой скирды. Сунув за пояс пистолет, Федор вытащил спички. Володько, стоя на коленях, выдергивал солому. Добравшись до сухой, сказал Федору:

— Погоди минутку, давай закурим... Слушай, тебе не жалко?.. Вот так... хлеб ведь?..

— Скажешь тоже, не жалко! — отрывисто произнес Кравчук. — Люди столько вложили труда в эту пшеницу... Это ведь только второй урожай, собранный при Советской власти. Понимаешь, второй... Ты лучше помолчи, не растравляй душу...

Володько ничего не ответил. Самокрутка в его руках дрожала.

— Уснули вы там, что ли? — Раздался из темноты негромкий голос Мовчанца. — Время не ждет. Начинайте!

В тот же миг в ладонях у Федора вспыхнула спичка, огонек приблизился к сухим стеблям соломы и колосьям. Затрещало зерно, зашипели мелкие льдинки на стеблях. Пламя поползло вверх. Дыма почти не было. Сначала огонь полизал верхушку скирды, потом проник внутрь, и сразу заревело, завихрило. Скирда превратилась в огромный факел.

Через несколько минут свечой вспыхнула вторая скирда, а за ней третья. Огненные столбы, поднявшиеся над степью, казалось, еще больше сгустили чернильную темноту ночи.

Над Грушвицей взвилась зеленая звездочка. Описав полукруг, медленно упала на землю.

— Андрей сигналит, — крикнул Мовчанец и быстро лег за пулемет. К нему подбежали Федор и Александр.

— Все, хлопцы... Мигом убирайтесь отсюда! — Кравчук вытер шапкой вспотевшее лицо.

— Подождем минут десять, Федор, — сказал Мовчанец. — Если они не появятся, тогда пойдем... Только десять минут, слышишь, Федор?

Ждать пришлось дольше. Когда на окраине села прогремело несколько выстрелов, Кравчук присел на корточки возле Мовчанца. Напрягая зрение, оба всматривались в ночь.

— Вон они, вон! Видишь? Пригнись ниже! — Мовчанец тыкал рукой в темноту.

Перебегая по полю, полицаи палили наобум в сторону пылающих скирд. Впереди вертелся на коне верховой.

— Сейчас мы их шуганем, — деловито проговорил Мовчанец. — А то ишь храбрые какие — палят в белый свет как в копеечку!

— Стреляй скорее, Лукаш, или дай мне, — нетерпеливо пританцовывал рядом ВолоДько. Шальная пуля, взвизгнув, ударила ему под ноги, забрызгала лицо землей и снегом. Замотав головой, Александр упал.

— Ты ранен? — встревожился Кравчук.

— Нет, все в порядке, только глаза немного залепило... Ну, давай, Лукаш, чего ждешь?

Мовчанец еще с минуту смотрел вперед. Темные силуэты на фоне неба вырисовывались теперь отчетливее. Верховой приподнялся на стременах, замахал рукой, что-то закричал. Пулемет вздрогнул, выплюнул огонь, несколько коротких, звучных очередей всколыхнули степь. Верховой мигом повернул коня. Пешие тоже быстро ретировались в село.

— Трусы поганые, фашистские прихвостни! — звонким мальчишеским голосом кричал им вслед Володько.

Еще раз глухо бухнул на окраине Грушвицы выстрел. И все стихло.

Отойдя километра на два от охваченных пламенем скирд, Володько и Мовчанец спрятали в овраге пулемет и, сделав большой крюк, по полю, вошли в село с противоположной стороны. А Кравчук, пожав друзьям руки, зашагал в сторону Ровно, Он спешил к утру, поспеть в город.

 

2

К нам Кравчук добрался не без происшествий. Если бы он появился на одной из городских улиц несколькими минутами позже, возможно, все бы обошлось благополучно. Но у него не было часов, он сильно продрог, зубы выбивали частую дробь: сидеть в развалинах разрушенного бомбой дома стало невмоготу. К тому же начинало светать. Все это притупило чувство опасности.

Смахнув с брюк и ватника известковую пыль, Федор вышел на тротуар. Тут-то и случилось неожиданное.

Вероятно, это был последний ночной патруль, возвращавшийся в казарму после комендантского часа. Гитлеровцы вынырнули из-за угла соседнего дома позади Федора как раз в тот момент, когда он пытался перейти на противоположную сторону улицы. Его остановило короткое слово «Хальт!», резанувшее слух, как удар кнута.

У Кравчука не было никаких документов. В кармане лежал только пистолет ТТ и запасная обойма к нему. Услышав окрик, Федор на мгновение растерялся. Мысленно выругал себя, что не послушался Луця, хотя Иван Иванович строго предупреждал, что в Ровно надо появляться только днем, когда на улицах много людей...

Кравчук оглянулся. К нему приближались два солдата. У одного на ремне за спиной висела винтовка, второй держал руки на автомате. Лица солдат расплывались в утренней дымке.

Федор оглянулся еще раз. Нет, не дадут добежать до переулка, не дадут... Бежать надо было немедленно, как только его заметили гитлеровцы, а он заколебался, потерял драгоценные секунды.

Кравчук остановился, повернувшись лицом к патрульным.

— Папир! Аусвайс! — приказал высокий солдат и в двух шагах от Кравчука стал прикуривать. Вспыхнул огонек зажигалки, дым сигареты медленно пополз вверх. Второй солдат, тот, что был с винтовкой, не обращая внимания на Кравчука, зачем-то нагнулся.

Федор медленно расстегнул ватник, засунул сухие горячие пальцы во внутренний карман, дотронулся до прохладной стали пистолета и вдруг успокоился. Исчезла внутренняя дрожь, четкими, ясными стали мысли. «Только бы не было осечки!»

Пистолетный выстрел расколол тишину городской улицы. Гитлеровец выронил автомат, обеими руками схватился за грудь и упал к ногам Кравчука. Федор побежал. Сзади прогремел винтовочный выстрел. Пуля ударила в кирпичную стену, Федора осыпало пылью.

Впереди переулок, узкий, извилистый, каких немало в Ровно. Сапоги Кравчука глухо стучат по мостовой.

А за спиной, стреляя вдогонку, бежит немец. Кравчук пожалел, что застрелил только одного. Надо было нажать на спуск вторично, прикончить и того, что с винтовкой. Успел бы...

Слева, вдоль узкой полоски тротуара, Федор увидел трехметровый каменный забор. Справа безмолвно стояли дома, поблескивая мутными стеклами окон. Мостовая внезапно уткнулась в широкие ворота: переулок закончился тупиком.

Федор из всех сил тянул, тряс, дергал металлическую ручку массивной двери. Она не поддавалась. Ударил плечом, навалился на дверь всей тяжестью тела. Напрасно...

Как затравленный, метался он у ворот. Уже слышался топот кованых сапог. К солдату с винтовкой, видно, подоспела помощь. Фашисты с минуты на минуту будут здесь, а он, беспомощный, мечется в тупике. Но нет, не дастся он в руки живым! Федор выхватил из кармана запасную обойму, зажал ее в левой руке. Только бы не просчитаться, оставить последнюю пулю для себя. Рука срослась с пистолетом. Прижавшись спиной к холодной кирпичной стене, Кравчук ждал...

— Эй, парень, сюда давай... Слышишь? Сюда!

Кравчук не видел, кто его зовет. А голос, настойчивый, властный, прозвучал снова, но уже ближе, почти рядом.

— Да скорее, говорят тебе! Оглох, что ли?!

Кравчук замер, не выпуская пистолета. Резко повернул голову. В углу, где каменный забор подступал к дому, со скрипом открылась решетчатая калитка. Выскочивший оттуда человек крепко схватил Федора за рукав и потащил за собой в серый полумрак двора.

— Бежим!.. Держись за меня. Они сейчас будут здесь. Ты не ранен? Тогда прыгай, лезь через забор... Теперь дай мне руку. Эх, черт, разорвал брюки...

Кравчук плохо помнил, как очутился в саду, среди темных голых деревьев. Пригнувшись, он бежал следом за незнакомцем между кустами. Потом увидел сбоку невысокие одноэтажные дома. Пересекли узкую, похожую на тоннель улочку, нырнули в подворотню, затем, пробежав метров двадцать проходным двором, очутились в развалинах. На глыбах покореженного бетона лежал грязный снег, над головой с угрожающим скрежетом качался лист железа.

Секунду передохнув, они опять куда-то бежали, петляли, перелезали через заборы. Крики и топот немцев стихли, заглушенные лабиринтом улиц и переулков.

Добежали до Замковой. Через дыру в заборе пролезли на просторный двор. Кругом высились штабеля досок, темнели кучи старой стружки. Незнакомец впервые внимательно посмотрел на Кравчука, а Федор — на него. Перед Кравчуком стоял молодой, невысокий мужчина. Острый, чуть насмешливый взгляд. Серая шляпа сдвинута на затылок. На лоб свисают взмокшие волосы.

— Вот мы и на месте, — сказал молодой человек, кивнув на пистолет, который Федор все еще держал в руке. — Спрячь. Фашистов тут нет. И вообще тут еще никого нет. Рано. Это склад лесоматериалов.

Зайдя в цех, они присели на верстаке. Пахло смолой и клеем, на полу лежали столярные инструменты.

— Твое счастье, что я оказался там. Иначе бы крышка тебе. Чего это ты шатаешься по городу на рассвете?

— А ты чего шатаешься?

— Ну я — другое дело... Может, у меня пропуск есть, ты же не знаешь. Значит, так, друг... Скоро сюда начнут сходиться рабочие. Не бойся. Я скажу, что привел тебя на лесосклад наниматься на работу. Понятно? Хотя, обожди... Сегодня воскресенье. Черт бы его побрал, даже дни недели стал путать. В таком случае ситуация меняется. Тут никого не будет до завтрашнего утра. Можешь спокойно переспать на складе, если хочешь... И еще, как тебя зовут, если не секрет?

— Федором.

— Смотри ты, тезка, выходит. Я тоже Федор.

— Вот и познакомились, — улыбнулся Кравчук. — Спасибо за помощь. Если бы не ты, то мне каюк, это точно. Невеселые были минуты... А оставаться тут мне, наверно, не стоит. Я пойду, ты за меня не волнуйся. Теперь я долго жить буду...

Молодой человек весело подмигнул Кравчуку:

— И все же, товарищ секретарь горкома комсомола, будь осторожен.

Федора будто ошпарило кипятком.

— Ошибаешься, уважаемый! Ты обознался, — сказал он.

— Брось, друг. Я тебя хорошо помню. Живу в Ровно с тридцать девятого, до войны работал в торговой сети. Шкурко моя фамилия, Федор Шкурко. А ты — Кравчук. Приходилось бывать в горкоме, дело одно мы с тобой решали... Припоминаешь?

— Ошибаешься, — твердо повторил Кравчук. — С кем-то путаешь меня.

На лице у Шкурко появилась лукавая улыбка, но он не стал настаивать на своем, согласился:

— Может, и правда ошибаюсь. Всякое бывает. Только советую не забывать, что в городе не каждая улица сквозная и не каждый двор проходной. Оглянуться не успеешь, как влипнешь. Я тут работаю на лесоскладе. Если нужен буду, приходи. Гора с горой не сходятся, а люди...

— Это верно, — подтвердил Кравчук. — Возможно, загляну как-нибудь. Ты вот о работе. Мне, видно, тоже придется устраиваться. Я сейчас в таком положении... даже не знаю, как и объяснить.

— Не надо ничего объяснять. Приходи, с работой что-нибудь придумаем. Все будет в порядке.

Еще раз поблагодарив своего спасителя, Федор неторопливо вышел за ворота склада.

 

* * *

Весь день Кравчук, как он потом рассказывал, бродил по городу. Вначале казалось, что на него обращены взгляды всех встречных. Потом это неприятное ощущение исчезло. Люди, озабоченные каждый своим делом, безразлично проходили мимо. Не обращали на Федора внимания ни гитлеровцы в натянутых на уши пилотках, ни полицаи, прохаживавшиеся всюду, где он побывал за день, — на городском базаре, возле собора, на вокзале, у биржи труда.

После того как началась война, Кравчук впервые попал в Ровно. Его поразили угнетенность и серое однообразие поблекшего города, пустота омертвевших площадей, напряженно-испуганные лица прохожих. И город и его жители словно постарели за несколько месяцев войны на сто лет. Оккупация вытравила с лиц людей улыбки, погасила блеск их глаз, тучей закрыла прежнюю цветущую шумную жизнь. Окна многих домов были забиты досками, пустые проемы дверей напоминали оскаленные пасти.

По улицам проносились мотоциклы со злыми, продрогшими на морозе гитлеровцами. У витрины кафе толпились голодные дети. На углу, возле недавно открывшегося комиссионного магазина слонялись, таинственно перешептывались, размахивали руками спекулянты с самодовольными рожами, в пальто с меховыми воротниками. Над собором протяжно гудел колокол.

На вокзале, в холодном вестибюле, немецкие солдаты-артиллеристы в ожидании поезда играли в карты. Ветер лизал заснеженный перрон и тронутые ржавчиной рельсы. На базаре, куда потом завернул Кравчук, бродили пожилые женщины с кошелками, здесь продавали мерзлую картошку, свеклу, кремни для зажигалок, У входа в здание вокзала толпились нищие.

На Скрайнюю улицу Федор пришел под вечер. Тут царило безмолвие. Тесно жались друг к другу маленькие одноэтажные домики с палисадниками. Окна в каждом доме плотно закрыты ставнями. Напрягая зрение, Кравчук присматривался к табличкам на заборах. Не то... Дальше... Еще дальше. Кажется, здесь? Да, точно, тот самый дом.

Адрес явки на Скрайней оставил Кравчуку Иван Иванович Луць, когда приезжал в Грушвицу. Тогда же он сказал Федору, что будет ждать его на следующей неделе, в среду, с наступлением темноты. И вот, как было условлено, он пришел.

Федор давно знал Ивана Луця как человека серьезного, даже несколько сурового. Луць во время разговора в Грушвице намекал, что в городе Кравчук встретится с очень нужными людьми. Ну что ж, если так — неплохо. Грушвица Грушвицей, а связь с городом необходима: в одиночку и даже с такой небольшой группой, как у него, с немцами много не навоюешь...

Кравчук вошел во двор, еще раз оглядел домик — вроде и не жилой совсем. Но стоило ему постучать в дверь, как она сразу же открылась. В темном коридоре кто-то невидимый дружески сжал ему локоть руки, слегка подтолкнул: проходи, дескать, в комнату, не стесняйся.

В небольшой комнате с низким потолком тоже было полутемно. Фитиль стоявшей на столе керосиновой лампы был прикручен так, что Федор не мог рассмотреть лица людей, сидевших за столом. Но того, что открыл ему дверь, он узнал сразу: это был его утренний спаситель Федор Шкурко, тот самый, с которым счастливая судьба свела Кравчука на рассвете в глухом переулке.

Шкурко дружески подмигнул Федору. Сидевшие за столом весело засмеялись.

Кравчук прошел в глубь комнаты. Кто-то выкрутил фитиль лампы. Стало светлее. Федор узнал многих из присутствовавших и чуть не вскрикнул от радости. Вон сидит Прокоп Кульбенко! Да, именно он, Прокоп из Рясников. С ним Кравчук не раз встречался по партийным делам еще до тридцать девятого года, во времена пилсудчины. А это кто рядом с ним? Никак Александр Гуц, заместитель председателя Клеванского райисполкома? Так и есть. Живой Александр, а говорили, будто расстреляли Гуца фашисты, его самого и всю семью расстреляли. Значит, брехня. Вот здорово — жив Александр!

Хорошо знал Кравчук и Настку Кудешу, и меня, и других. Только двое из тех, что сидели в комнате, были ему не знакомы: молодая круглолицая женщина с короткой, почти мальчишеской прической и смуглый, красивый парень с черными усиками.

Радостному удивлению Федора не было границ. Ему казалось, что он никогда еще не испытывал такого счастья, как при этой встрече. Хотелось сжать друзей в объятиях, расцеловать. Он стоял не в силах отвести взгляда от родных, улыбающихся лиц.

Федор Шкурко познакомил его с Марией Жарской и Виталием Поплавским, усадил на стул.

— Ну герой, рассказывай, как учинил стрельбу на рассвете? — с укоризной сказал Луць и тут же добавил: — Впрочем, пока не надо ничего рассказывать. Потом. Остался жив и, как говорится, слава богу.

Кравчук развел руками. Глаза его сияли.

 

3

Квартира в доме 16 по Скрайней улице, куда пришел Федор Кравчук, была нашей новой явкой. Жили там супруги Чидаевы, тетя Шура и ее пожилой муж. 

С тетей Шурой меня познакомила покойная бабушка Ксения. Она говорила, что в случае чего я смогу найти у Чидаевых надежное пристанище: «То наши люди, честные, можешь доверять им, как самому себе».

Чидаевы и в самом деле были хорошими людьми — приветливыми, сердечными, бесхитростными. Сначала я наведывался к ним один, потом стал приходить с друзьями. Тетя Шура и ее молчаливый муж встречали нас как родных. Домик Чидаевых был удобен тем, что в нем имелось два самостоятельных выхода: первый — в небольшой, всегда аккуратно подметенный двор, второй — на огород, со всех сторон защищенный от любопытных взглядов кустами сирени и шиповника. За огородом тянулся узкий переулок, почти всегда безлюдный. Таким образом, в случае опасности от Чидаевых можно было уйти незамеченным.

В тот вечер мы собрались, чтобы посоветоваться о дальнейших действиях и подвести некоторые итоги проделанной работы по созданию партийного подполья и установлению связи между отдельными группами. Во дворе с гранатами в карманах стояли на страже ребята из общежития фабрики валенок Иван Талан и Михаил Анохин.

Минут через пять после того как пришел Федор Кравчук, в комнате установилась тишина. Стало слышно потрескивание фитиля лампы. Первым докладывал Поплавский. Говорил он не спеша, вполголоса. Все присутствовавшие слушали его с большим интересом.

Виталий Семенович подробно рассказал о расстановке людей. За последние три недели он уже немало сделал для того, чтобы иметь подпольные группы по возможности на каждом предприятии гебитскомиссариата. Нелегко было выкраивать время для подпольной работы, приходилось выкручиваться. Бот нагрузил Поплавского бесчисленным количеством самых разнообразных дел. «Оправдывая» доверие, он мотался с завода на завод, с фабрики на фабрику. Шеф промышленного отдела был доволен. Ведь это он, Бот, и никто другой, нашел и назначил на должность главного инженера такого работоспособного и расторопного человека. И Бот был прав. Поплавский действительно работал не покладая рук... в интересах подполья. С молчаливого согласия Шарапановского ему удалось устроить наших людей почти на все предприятия. А господина Шарапановского мы уже окончательно прибрали к рукам. Получив еще несколько пар новых валенок и зная, что главный инженер поддерживает хорошие отношения с администрацией фабрики на улице Хмельной, петлюровец решил делать вид, будто не замечает, как Поплавский всюду устраивает на работу своих знакомых.

Теперь мы имели своих людей и в гебитскомиссариате, и в немецком Красном Кресте, и в типографии, и в созданной гитлеровцами фирме «Бендера», и в ресторане, и в столовой СД, и в офицерском казино «Солдатенгайм», и на аэродроме, и на железнодорожной станции, и на бирже труда...

Пока это были лишь небольшие группки из двух-трех человек. Но, как говорится, лиха беда начало. А оно было обнадеживающим. Подобранные Поплавским люди, преимущественно молодежь, рвались к живому делу, требовали заданий, каждый мечтал о диверсиях, о боевых операциях. Встречаясь с Поплавским, они предлагали различные дерзкие проекты.

— Есть у нас в фирме «Бендера» два шофера из военнопленных, — продолжал рассказывать Поплавский. — Гитлеровцы используют их в качестве водителей грузовых машин. Так вот, эти ребята ведут разговор о захвате гебитскомиссара Беера, предлагают на машине увезти его в лес. Одна из сотрудниц в столовой СД тоже наша. Заявила мне, что достанет яд и бросит в котел с супом. Говорит, уничтожит этих бандитов из СД... На аэродроме работают три товарища из военнопленных. У этих свой план: поднять в воздух фашистский бомбардировщик и перелететь за линию фронта. Просят помочь им подыскать летчика. Я стараюсь охладить пыл прожектеров, советую не пороть горячку. Очень рекомендую изучать окружающих их людей, осторожно отбирать наиболее надежных, вовлекать в группы и помнить, что наша главная задача — кропотливая работа с людьми, оставшимися на временно оккупированной территории, а не партизанские действия. Большинство правильно понимают роль партийного подполья. Однако есть и такие, которых нужно держать в руках, иначе могут сорваться, наломать дров и поплатиться жизнью... 

Поплавский сделал небольшую паузу, закурил:

— И последнее у меня, товарищи, вот что. Взял я на прицел одну личность. Скажу откровенно, особа сомнительного поведения. Но не исключено, что от нее мы будем получать сведения о планах и деятельности ровенского гестапо. Не знаю, как пойдут дела дальше, однако имею надежду.

— О ком речь? — быстро спросил Луць.

— Может, не следует сейчас вдаваться в детали? Как только картина прояснится, доложу обо всем подробно.

Это сообщение насторожило меня своей недоговоренностью. Я решил расспросить Поплавского о загадочной личности позже. Совещание продолжалось.

— Хорошо, Виталий Семенович, вернемся к этому потом, — сказал я и, обращаясь уже ко всем присутствующим, добавил:

— Так вот, друзья, о новых связях, о новых людях. Как видите, наша организация значительно расширилась. Новые подпольные группы создаются как в городе, так и в окружающих селах. Вы уже слышали от Прокопа Кульбенко о подпольной группе в Корце. С ней мы поддерживаем связь через оставшегося в окружении армейского политработника, который надежно устроился на должность агронома в бывшем помещичьем имении. Прокоп имеет сведения, что какой-то националист из Тернополя, проезжая через Корец, случайно встретил агронома и узнал его. Агроном будто бы не кто иной, как бывший секретарь Збаражского райкома партии. Надо немедленно предупредить его об опасности. Давайте сообща подумаем, где его лучше пристроить, чтобы и от пули спасти и к делу привлечь... Теперь о лагере военнопленных. Пока Поцелуев находится в рабочей команде, мы держим с ним связь. Но в любой день может случиться, что фашисты не станут выпускать Поцелуева за ворота лагеря. Значит, надо иметь и другие каналы для связи с нашими военными товарищами.

Слова попросил Поплавский.

— Дядя Юрко уже третий раз заводит со мной разговор, советует создать партизанскую группу, которая бы действовала за пределами города и была тесно связана с нами, — неторопливо говорил Виталий Семенович. — Дяде Юрко не дают покоя Волынские леса. 

И не только ему. Я тоже думаю, что партизанская группа нам необходима. Понятно, конечно, если разрешить каждому подпольщику стрелять в фашистов — значит, поставить под удар все наше дело. Но нельзя забывать и о том, за счет каких людей растут подпольные группы. Я не ошибусь, если скажу, во многом за счет военных, вчерашних фронтовиков. Разумеется, некоторые из них станут надежной опорой подпольной организации, пойдут одним путем с нами. Но есть немало и таких, которые считают свое пребывание в городе временным, ждут удобного момента, чтобы уйти из Ровно. И конечно, уйдут, как только пригреет солнышко и зазеленеет трава. Или взять военнопленных, работающих сейчас на ровенских предприятиях. Ходят слухи, что гитлеровцы снова собираются загнать всех нас в лагерь. Поэтому каждый из военнопленных готов хоть сегодня податься в лес, в партизанский отряд. Единственное, что многих пока сдерживает, отсутствие оружия. Дядя Юрко достал десятка два гранат, девять винтовок. На каждую винтовку у него уже приходится по три-четыре бойца. Он хочет повести их в район Клевани. И поведет, рано или поздно. Другие тоже поведут за собой людей в леса. Загремит Ровенщина, еще как загремит! Уже и теперь кое-где появляются партизаны, постреливают на глухих дорогах, что поближе к лесу... Мы обязаны учесть это, обязаны помочь товарищам, желающим стать на партизанские тропы. Я так думаю: помощь партизанам, отправка людей в лес, обеспечение их оружием — одна из важных задач подполья.

— Правильно, Виталий Семенович, — поддержал его Александр Гуц. — Было бы странно всех до единого бойцов и командиров, заброшенных войной в Ровно, привлекать только к работе в подполье. Нет в этом необходимости. Наоборот, основной массе таких людей мы обязаны помочь перебраться в лес. Их военные знания пригодятся в партизанских делах. И об оружии следует подумать всерьез. Оружие найдется — и винтовки, и пулеметы. В селах этого добра немало.

Поднялся Федор Кравчук.

— Есть оружие, товарищи, — сказал он, волнуясь. — Если дадите команду, мои грушвицкие хлопцы завтра же доставят куда нужно и ручной пулемет, и десятка два трехлинеек. Патроны тоже имеются... 

— И мы у себя в Рясниках кое-что наскребем, — вставил Кульбенко.

Поднялась Настка, окинула взглядом присутствующих, озабоченно произнесла:

— Оружие оружием, а вот мы с Марусей, — она кивнула в сторону Жарской, — над другим голову ломаем. Люди к нам идут, это верно. А где им жить? Это проблема! Нельзя держать всех в общежитии при фабрике валенок. Людям нужны одежда, продукты, белье, лекарства. До сих пор каждый устраивался как мог, а теперь надо решать эти вопросы организованно. Кому-то из нас, вероятно, придется специально заниматься бытовыми нуждами подпольщиков.

Луць, слушая Настку, думал о чем-то своем. Потом он взял Поплавского за руку:

— Ты, Виталий Семенович, только что говорил о том, что некоторые наши товарищи вынашивают планы диверсий. Сказал также, что предупреждаешь их, чтобы не лезли на рожон. А уверен ли ты, что предупреждаешь всех? Вон внизу, за нашей фабрикой все время маневрируют паровозы, день и ночь гонят на восток эшелоны. Найдется среди незнакомых нам парней храбрец, смастерит мину да и ахнет эшелон возле самой фабрики, возле нашей штаб-квартиры. Или выкинет что-нибудь похлеще, ну, скажем, всадит тебе, Виталий Семенович, пулю в затылок. А почему бы и нет? Как-никак ты персона солидная, ответственный пост у фашистов занимаешь, с самим Ботом за руку здороваешься... На мушку, дескать, его, фашистского прихвостня, и точка... Может такое случиться или нет?

Поплавский, улыбнувшись, пожал плечами:

— Гарантии дать не могу.

— Значит, найдутся люди, которые при случае и гитлеровского офицера пристукнут, и предателя, продавшегося немцам, не пощадят, и склад оккупантов взорвут, и гранату швырнут в грузовик? Обязательно найдутся. Будут и взрывы, и выстрелы, и поджоги. Мы и сами, я так полагаю, несмотря на необходимость конспирации, начнем время от времени устраивать диверсии. Без этого не обойдешься. Советское подполье в условиях войны с фашизмом не может ограничиваться только политической пропагандой, распространением листовок и сбором сведений о враге. Вся наша работа, в каких бы формах она ни проводилась, в конечном счете имеет одну цель: уничтожать врага и его технику. Уничтожать! Допустим, мы рассказываем населению о преступлениях фашистов, о расстрелах и издевательствах. Для чего мы это делаем? Ясно, чтобы вызвать в сердцах советских людей еще большую ненависть к оккупантам. Но только от того, что чьи-то сердца наполнятся ненавистью, враг не погибнет. Ненависть полезна тогда, когда претворяется в конкретные боевые дела. Вот тут-то мы и не должны ловить ворон. Чтобы диверсионные акты, которые будут осуществлять советские патриоты в городе, наносили врагу больше вреда, их надо координировать. А для этого о каждой задуманной кем-то из патриотов операции надо знать заранее. Если все разумно подготовлено, спланировано, взвешено, то почему бы даже и самолет не угнать у гитлеровцев с аэродрома или, скажем, не захватить того же Вернера Беера? Предупреждать наших людей против безрассудных действий надо, это верно. Но искусственно сдерживать их боевой порыв ни к чему. Надеюсь, ты это понимаешь, Виталий Семенович?

— Конечно, Иван Иванович. Все, что вы сказали, буду иметь в виду, — согласился Поплавский.

Мысли, высказанные Луцем, еще раз убедили меня, что мы собрались своевременно. Возникали новые группы, расширялись звенья партийного подполья. Работа организации усложнялась. Если полгода назад, когда делались только первые шаги, мы распоряжались лишь своей жизнью, то теперь обязаны были направлять действия и усилия многих людей, которые разными путями шли в подполье.

В тот вечер мы, члены подпольного центра, распределили между собой обязанности. Каждый из нас теперь должен был нести персональную ответственность за определенный участок невидимого фронта борьбы, что протянулся через многие точки «столицы» Украины, и первые бойцы которого уже заняли позиции в домах и заводских цехах, в учреждениях и квартирах, в подвалах и кабинетах. Ивану Луцю было поручено возглавить диверсионно-боевой отдел подпольной организации. Руководство политической пропагандой среди населения возложили на Анастасию Васильевну Кудешу. Мария Парфеновна Жарская стала «главным интендантом». 

Ей надлежало заниматься хозяйственными делами — сбором одежды для тех, кто приходил к нам из лагеря, приобретением лекарств, бинтов для раненых и вольных, заготовкой продовольствия. Виталий Поплавский наряду с выполнением своих прежних обязанностей по координации действий подпольных групп на предприятиях отвечал теперь также за создание вооруженного отряда, который должен был начать партизанские действия в ближайших от Ровно лесах.

Подполье не могло обойтись без собственных «глаз» и «ушей», без своих разведчиков, которые следили бы за врагом и одновременно заботились о безопасности организации. С появлением в городе листовок шеф ровенского гестапо майор Йоргенс провел несколько совещаний, издал специальные приказы, требовавшие во что бы то ни стало изловить тех, кто распространял листовки. Зашевелилась тайная агентура гестапо, СД и полиции. Против матерого гитлеровского контрразведчика Йоргенса действовал теперь рабочий с лесосклада, кандидат в члены Партии Федор Шкурко: он возглавил разведку подполья.

 

* * *

С Федором Шкурко Луць сдружился незадолго до войны, когда работал в областном Совете профсоюзов. Шкурко вместе с семьей приехал в Ровно из Донбасса по путевке Наркомата торговли.

Разлучила их война. Но ненадолго. Стрелковый полк, в котором служил Шкурко, после тяжелых боев оказался в котле. Плена Федор избежал, пытался возвратиться к своим, перейти линию фронта, но не сумел. Вдоволь хлебнув горя в Пинских болотах, вернулся в Ровно. Разыскал жену и сына Генку. Устроился столяром на лесосклад.

С Луцем встретился случайно возле парка имени Шевченко. Свернули в аллею и здесь вдруг наткнулись на полицая. Тот потребовал, чтобы панове предъявили документы.

У Луця было фабричное удостоверение, подписанное самим Ботом. Шкурко небрежно, не выпуская из рук, ткнул черномундирнику какую-то бумажку. У полицая мигом изменилось выражение лица. Он закивал головой, козырнул Федору, стал виновато оправдываться: 

— Извиняюсь, господа, не знал, ошибся... Бывайте здоровы! Мое почтение!

Луць выжидательно посмотрел на Шкурко.

— Удостоверение сотрудника СД, — спокойно объяснил Шкурко, словно речь шла о справке из домоуправления.

— Покажи-ка!

— Пожалуйста.

— Сделано не совсем аккуратно. Печать слишком четкая. Однако... знаешь, может и сойти! Неплохая липа, черт возьми! Где достал?

— Сам изготовил.

— А образец? А бланк?

— Образец?.. Долго рассказывать... Хотя ладно, расскажу. Как-то налетел на меня один тип, стал придираться. Словом, не было у меня другого выхода — или он меня, или я его. Пришлось действовать решительно. Ну взял я его пистолет, вынул из кармана документы. Вижу, удостоверение сотрудника СД. Приберег. А потом пришло в голову по готовому образцу еще один такой документ изготовить, только уже на мое имя. И ничего! Пока документик не подводил. Правда, немцам я показываю его в самых крайних случаях. Ну а полицаев мое удостоверение бьет без промаха, валит с ног. Мне даже козыряют, как ты сам убедился... А бланк действительно проблема. Но для чего тогда существует типография? Имея там своего человека, любой бланк набрать и тиснуть пара пустяков. В типографии, знаешь, всякие фокусы показывают. Вот погляди, любопытная штучка?

Федор протянул Луцю небольшую, напечатанную на плотной бумаге листовку. В верхнем левом углу было набрано знакомое «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а ниже большими буквами — «К населению оккупированной Ровенщины. Обращение красных партизан».

Странная была эта листовка. Луцю еще не доводилось читать такие. В ней говорилось, что немецкая армия заняла значительную часть советской территории и продолжает упорно наступать, хотя Красная Армия и сдерживает вражеское нашествие. Дальше речь шла о том, что население городов и сел, оставшееся в тылу немецких войск, не должно оказывать вооруженного сопротивления оккупантам, поскольку подобные действия вызовут ответные массовые репрессии, расстрелы, аресты... Гражданское население, особенно молодежь, должны избегать стычек с немецкими военными гарнизонами, командами, подразделениями, чтобы не дразнить оккупантов и не нести лишних жертв. Задача состоит в том, чтобы готовить силы для нанесения удара по врагу в решающий момент, когда будет отдан приказ выступать одновременно, во всех районах области. Такой приказ будет, надо его терпеливо ждать, не проявлять вредной поспешности.

Заканчивалась листовка не менее странной подписью: «Командир объединенных партизанских отрядов Шапошников».

— Обрати внимание, Иван, какая бумага, какой шрифт, какая краска! Первый сорт. Как на визитных карточках. — Шкурко зло прищурился. — Эти листовки печатают немцы в нашей городской типографии. Видишь, печать совсем свежая, краска не успела высохнуть, липнет к рукам... Эх, знать бы нам, Иван, тех людей, которые распространяют в Ровно настоящие советские листовки! Подсказать бы им, чтобы написали об этой фашистской фальшивке. Фальшивка, правда, остается фальшивкой, как бы ни пыжились немцы. А предупредить людей все же надо. И само «воззвание» и «Шапошников» — все придумано начальником гестапо Йоргенсом. Листовка составлялась под его диктовку. Это я точно знаю. И еще кое-что знаю. — Федор оглянулся, взял Луця под руку, быстро зашептал: — У тебя должны быть тут друзья, старые знакомые, ты мне о них когда-то рассказывал... Ну, о коммунистах бывшего подполья. Собрать бы надежных ребят еще человек пять-шесть. Двое у меня есть. Да мы с тобой. А с десятком уже можно начинать. И о том, как начинать, имеются соображения. Известно мне, к примеру, несколько агентов тайной полиции, знаю их фамилии, адреса. Следовало бы заняться негодяями. Есть интересные данные о некоторых националистах. Тоже могут пригодиться. А недавно узнал такую штуку. Недалеко от Ровно немцы ведут какие-то подозрительные работы. Специальная команда из военнопленных прокладывает траншею. Работают только по ночам, на день сворачиваются. Охрана никого и близко не подпускает. Неделю потратил я на разгадку этой тайны. Кое-что удалось пронюхать. Немцы тянут бронированный кабель, налаживают прямую телефонную связь с Берлином. А вот далеко ли на восток пойдет кабель, пока что не знаю. Возможно, до Полтавы. Ходят слухи, там будет ставка Гитлера... Так это или нет, боюсь утверждать, а кабель тянут, и, конечно, не для того, чтобы какой-нибудь фельдфебель звонил своей фрау в Берлин, Неплохо было бы испытать фашистский кабель на прочность? Пусть немцы заканчивают работы. А мы пока запомним место, где роют траншею...

Луць чувствовал на щеке горячее дыхание Шкурко. Рука Федора крепко сжимала локоть друга.

— В Ровно находится Эрих Кох, — продолжал Шкурко. — Тебе известно, кто он такой? Наверно, известно, может, только не все. Кох — генерал СА. Принадлежит к фашистской верхушке. Кроме того, он рейхскомиссар оккупированной Украины, гаулейтер Восточной Пруссии. В его подчинение отдана также часть Польши. И это не случайно. Кох — один из приближенных фюрера, фигура в фашистской Германии заметная. Если бы в один чудесный день под Кохом вдруг взорвалась мина? Вот была бы паника среди немцев. Кох иногда ездит на аэродром. Маршрут известен. Детали можно уточнить. Охраняют Коха здорово. С автоматом или винтовкой к нему не подступишься. Остается одно — мина. Подложить ее где-нибудь на пути к аэродрому и ждать удобного момента... Только взяться за это надо по-настоящему. Прежде всего надо заняться личным шофером гаулейтера. Фамилия его Гранау. Замечена такая деталь: в дни, когда Кох вылетает из Ровно, Гранау подъезжает на машине к своей квартире и выносит оттуда небольшой чемодан. Потом едет за Кохом. Через полчаса машина с аэродрома возвращается в гараж, но ведет ее уже другой шофер. Значит, Гранау наверняка сопровождает Коха в его воздушных путешествиях. Если последить за Гранау, нетрудно заранее узнать, когда Кох собирается ехать на аэродром...

Луць пригласил Федора к себе домой. Чуть ли не до первых петухов они продолжали беседовать. А утром Иван Иванович подробно рассказал мне о встрече со своим другом, о содержании разговора.

Так Федор Шкурко пришел в подполье. Пришел не с пустыми руками. Он выложил нам целую кучу интересных данных. Оставалось лишь еще раз пожалеть, что у нас не было связи с советским командованием, с нашими товарищами на той стороне фронта.

 

* * *

...От Чидаевых расходились поздно, по одному, по двое. Федора Кравчука пригласил к себе ночевать Шкурко. Кульбенко решил вздремнуть часок-другой у Поплавского, который жил теперь на улице Чернышева у одиноких стариков поляков.

Выйдя на улицу, я на минуту отозвал в сторону Виталия Семеновича и спросил, кого он имел в виду, намекая на некую особу, связанную с гестапо.

— Молодая женщина. Зовут Еленой, — шепотом сказал он. — Я случайно познакомился с ней: встретились у одного чиновника из гебитскомиссариата. Она работает переводчицей в гестапо. Пока веду наблюдение. Кажется, чем-то недовольна. Возможно, сумею подобрать ключик...

— Смотри, осторожнее. Сотрудники гестапо проходят особую проверку. С этим шутить нельзя.

— Знаю.

 

4

Мы пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись: Виталий Семенович широко зашагал в сторону улицы Чернышева, а я к себе домой, где меня ждала настуженная холостяцкая комната. Но в ту ночь я вошел в нее не один, а в сопровождении гестаповца и полицая.

Только успел вставить ключ в замочную Скважину, как сразу почувствовал — позади кто-то стоит и пристально смотрит на меня. Обернулся.

Их было двое. Они появились тихо и незаметно, словно тени.

Свет карманного фонаря сначала упал мне под ноги, потом прыгнул вверх, скользнул по лицу и погас.

Два человека стояли так близко, что я слышал их дыхание. В нос ударил запах дешевого одеколона, табака и пота.

— Давайте зайдем в квартиру, пан директор, — услышал я притворно-доброжелательный голос. — Неудобно разговаривать в темноте, у входной двери. 

Спрашивать, кто они и что им нужно, не было необходимости. Тот, который назвал меня паном директором и приглашал войти в комнату, держал в руках винтовку. Другой был в немецкой офицерской шинели. На его плечах, когда он включил фонарь, блеснули погоны.

— Я Савчук, из полиции, — представился первый, как только мы вошли в комнату. — Вы меня, наверное, знаете, пан директор? Я был охранником на фабрике кофе... У вас есть лампа?

Вспыхнула спичка. Полицай засветил лампу. Темнота отодвинулась в углы комнаты. Офицер сел у стола и начал бесцеремонно рассматривать меня серыми, чуть прищуренными глазами, в которых таились ирония и интерес. Правую руку он держал в кармане шинели. Пустая кобура на ремне была демонстративно расстегнута.

— В чем дело, господа? — спросил я, стараясь произносить слова как можно спокойнее.

Полицай пробормотал в ответ что-то неразборчивое, испуганно глянул на офицера и осекся на полуслове.

Неожиданно заговорил офицер. Русские слова он произносил правильно и четко. С лица не сходила ироническая ухмылка.

— Господин поздно гуляет. Это опасно. Наши патрули иногда стреляют без предупреждения. Господин заставил нас долго ждать. Скоро полночь. Но ничего не поделаешь: предстоит небольшая прогулка. Запирайте квартиру и — прошу в машину! — Он широким жестом указал на дверь. На рукаве его шинели мелькнули белые буквы «СД».

Машину они предусмотрительно оставили за углом, на улице Димитрова. Шофер с ефрейторскими нашивками небрежно выплюнул недокуренную сигарету, не торопясь взялся за руль. Офицер открыл заднюю дверцу и подтолкнул меня на сиденье. С противоположной стороны в кабину неуклюже влез полицай. Заработал мотор, машина рванулась в темноту, свернула вправо и быстро помчалась по центральной магистрали города. Слева промелькнул переулок Шопена. Через несколько минут мы остановились возле серого затемненного дома. По тротуару прохаживались два часовых с автоматами. 

...У гитлеровца, который меня допрашивает, круглая, как футбольный мяч, голова. На темени небольшая прядь бесцветных волос. Толстые стекла пенсне отражают свет электрической лампочки, вспыхивают по временам словно маленькие фары. Красная шея не умещается в воротнике. Немец сидит в глубине длинной и узкой комнаты за дубовым столом, покрытым куском картона. Стены комнаты голы, паркет натерт до блеска, высокие окна завешены черными шторами.

Офицер, который меня сюда привез, примостился в кресле возле металлического сейфа, углубился в какой-то иллюстрированный журнал. Только теперь я заметил у него возле рта глубокий неровный шрам. Шрам перекашивал лицо, и от этого казалось, будто офицер все время скалится в мертвой застывшей ухмылке.

Еще один гитлеровец, белесый унтер-офицер лет двадцати, сидел в углу за столом с пишущей машинкой.

Офицер со шрамом возле рта, вероятно, переводчик. Он чеканит фразы, будто диктует:

— Условимся прежде всего вот о чем. — Немец, сидевший за столом, причмокнул красными губами, сделал паузу, ожидая, когда его слова будут повторены по-русски. — Вы будете отвечать на каждый вопрос с абсолютной точностью и правдивостью... Вам известно, где вы находитесь?

— Догадываюсь.

— Не надо догадываться. Мы СД, служба безопасности рейхсфюрера. Тут не любят лжи. Откровенность и еще раз откровенность, Новак... Кстати, сколько вам лет?

Я ответил. В углу застучала машинка.

— Женат?

— Нет.

— С какого времени занимаете пост директора фабрики валенок?

Услышав ответ, гитлеровец покачал головой с таким выражением, будто то, что он услышал от меня, имело чрезвычайно важное значение и являлось основной целью допроса. Потом он поднял свое лескладное тело из-за стола, вынул из сейфа лист бумаги, исписанный с обеих сторон фиолетовыми чернилами. Повертел, отдал переводчику. Тот нехотя отложил в сторону журнал, взял бумагу и стал молча читать.

Стекла пенсне сверкнули двумя ослепительными молниями. Глаза фашиста словно прилипли к моему лицу.

— Нам известно, что поляки в свое время держали вас в заключении. Объясните, за какую провинность вы попали в тюрьму?

Отвечать надо было немедленно, без колебаний и раздумий. Встреча с бандеровцами на хуторе близ села Дубрава, поединок с Францем Крупой, трибунал националистов — все это было лишь прелюдией, первой ступенькой на пути испытаний. Настоящий экзамен на крепость нервов начинался теперь, тут, возле дубового стола, под перекрестными взглядами гитлеровцев из службы безопасности рейхсфюрера, которая в данную минуту держала в своих руках мою жизнь. И если бы только мою!..

Вопрос гитлеровца был явно рассчитан на то, чтобы нанести мне ошеломляющий удар, от которого я не смог бы защититься. У меня оставалась одна, очень шаткая возможность — попробовать уклониться от удара, попытаться выиграть хотя бы несколько минут, чтобы узнать в ходе допроса, какими материалами располагает СД, что именно известно немцам обо мне, с чем связан мой арест.

Подняв глаза на офицера в пенсне, я ответил:

— Ваша правда, герр следователь. Поляки здорово намяли мне бока, считая, что я занимаюсь коммунистической пропагандой. За это я и в тюрьме сидел.

Пишущая машинка выпустила несколько трескучих очередей. Круглоголовый оживился, удовлетворенно произнес:

— Признание без лишних уверток — это разумно. Теперь уточним, в каком году вы вступили в партию. На этом и закончим разговор.

— Вы шутите, герр следователь. — Я выдавил из себя подобие беспечной улыбки. — Или мне недостаточно точно перевели ваш вопрос? В партию я никогда не вступал и в мыслях не держал такого. Ну какой из меня коммунист? Родился в глухом селе, рос возле свиней, образования почти никакого. Куда мне соваться в политику! Врать не стану: перед поляками не очень-то шапку ломал. Выпьешь, бывало, и ляпнешь такое, что поляки от злости аж зеленеют. Еще у нас, украинцев, песни разные есть. Они тоже полякам не нравились. 

А мы с хлопцами часто пели их хором на все село... Ну, понятно, сразу бежит полицай, ругается: «Коммунисты! Пся крев»... Да что и говорить, при польской власти всегда было так: не то слово промолвил — коммунист, налогов в срок не уплатил — коммунист, по-польски не желаешь или не умеешь разговаривать — коммунист... В те времена, герр следователь, тут, на Волыни, каждого второго большевиком считали, это вам любой скажет.

— Выходит, в тюрьму вас за песни посадили?

— Нет. За песни обычно в участок тягали. Всыплют десять горячих шомполом или палкой — и ногой под зад. В тюрьму я попал за большевистскую листовку.

— Как это было? Когда? Где?

— Расскажу по порядку. Было так. В тридцать третьем году в селе Гоща я нанялся на строительство казармы для польского пограничного батальона. Как-то вечером, собираясь домой, увидел на полу казармы листок бумаги. Ну взял его на раскур, положил в карман. А тут вдруг полицейские. Построили всех рабочих в ряд и стали обыскивать. Нашли у меня ту бумагу. Это оказалась большевистская листовка. Тех, кто разбрасывал такие бумажки, не поймали, а меня, дурака, за решетку. С тех пор и началось! Насиделся в тюрьме. А потом хотя и выпустили, но покою все равно не давали. Нацепили на меня то слово «коммунист», как торбу. Куда ни ткнись, нигде нет ходу. «Быдло, большевик»... Так ни за что, ни про что и ославили меня «политиком», «ненадежной личностью»...

Я сделал небольшую паузу, тяжело вздохнул, будто сожалея, что влип тогда в эту историю, затем продолжал:

— О том, что я сидел в тюрьме, в Ровно знают многие, герр следователь. Да я и не скрывал этого. Когда господин Бот, заместитель господина гебитскомиссара, назначал меня директором фабрики, я все подробно рассказал ему о своей жизни, как на духу. Господин Бот сказал мне: «Работай на пользу и во славу великой Германии, работай добросовестно!» И я работаю, герр следователь, не жалея сил. Работаю, так как понимаю: немецкая власть человеком меня сделала. Такое дело мне доверено — целая фабрика! Только теперь и начинается моя настоящая жизнь. Но кое-кому это колет глаза. Недавно вот националисты прицепились, суд надо мной учинили. Слава богу, разобрались, отпустили. Теперь вы, герр следователь, допрашиваете... Я знаю, кому-то хочется занять мое место на фабрике, потому и стараются очернить меня перед вами. Желающих на мой пост хоть отбавляй.

Гитлеровец слушал не без интереса. И все же, я чувствовал, он не собирался расслабить свои пальцы, державшие меня за горло.

— Ну а что скажете о своей должности в институте при большевиках?

Теперь сомнений не было. Вся моя жизнь изложена на том листке бумаги с фиолетовыми чернильными строчками... Кто писал его? Я лихорадочно думал, силясь отгадать, чья рука настрочила донос. Слово «институт» резануло ножом, и в тот же миг вспомнились лекции, собрания, митинг в первый день войны, студенческое общежитие... Неужели все это известно в СД, и следователь просто играет со мной как кошка с мышью?

«Однако доносчик, кто бы он ни был, ничего не знает о моих друзьях, — сверкнуло в мозгу. — Абсолютно ничего!» Сердце начинает биться спокойнее. Нет, рано еще ставить точку. Рано! От напряжения разболелась голова. Однако надо держаться, гнуть свою линию дальше. Ведь у меня не все еще исчерпано, есть кое-что в запасе. Только не спешить, не расслаблять нервов.

— Почему молчите? Отвечайте!

— Я жду вашего вопроса, герр следователь.

— Разве я выразился неясно? Вы занимали высокую должность в студенческой большевистской организации?

Морща лоб, я пожимаю плечами:

— Не могу понять, о чем это вы, герр следователь?.. Может, вы имеете в виду те два месяца, в течение которых мне пришлось заниматься студенческим бытом? Помню. Действительно, я следил, чтобы в столовой подавали свежий борщ и чтобы уничтожали мух, чтобы в общежитии через десять дней меняли постельное белье и вовремя вставляли разбитые стекла, чтобы в хорошем состоянии держали умывальники и уборные... Это называлось председательствовать в профсоюзном товариществе. На такую должность студенты избирали кого-либо из своей среды. Выбрали меня. Никакого отношения к большевистской организации мои заботы о быте студентов не имели. Я был посредником между студентами и обслуживающим персоналом института. Только и всего. А если быть откровенным до конца, герр следователь, то должен признаться, что мои родители — люди бедные. Когда я был студентом, они не присылали мне ни гроша. Приходилось кое-как перебиваться самому. Ну а эта, как вы сказали, должность давала мне возможность тереться возле хозяйственников и приносила некоторую материальную выгоду. Многие студенты искали случайного заработка в городе, на железной дороге, на складах. Я тоже колол дрова, разгружал уголь, укладывал кирпич... За что институтская бухгалтерия выплачивала мне несколько рублей. Меня это устраивало.

— Возможно. Но нас интересует другое. В институте вы вели, как у вас говорят, агитацию против фашистов. С какой целью поносили вы вождя немецкого народа и германские вооруженные силы? За это вам тоже платили? Большевики платили? Еврейские комиссары? — Выдержка изменила гитлеровцу, он стал кричать. Вскочил, стукнул кулаком по столу так, что подпрыгнула и перевернулась чернильница, а офицер со шрамом невозмутимо переводил:

— Ты русская свинья. Не только свинья, но и собака... Ты очень опасный тип. Для тебя приготовлена виселица с крепкой петлей... Тебе не удастся нас обмануть. Мы получили точные сведения и знаем все. Для СД тайн не существует. Если ты сознаешься во всем, тебя помилуют. Если же не сознаешься, не будешь директором фабрики и вообще никем не будешь... Ты будешь трупом...

— Если вы мне не верите, прошу очной ставки с тем негодяем, который оклеветал меня. — Я опустил голову. — Ругать Германию, оскорблять фюрера!.. Какая чепуха, герр следователь! Выслушайте меня полминуты, и вы убедитесь, насколько беспочвенно это обвинение. В то время, когда я учился в институте, был заключен договор о ненападении между СССР и Германией. А к межгосударственным обязательствам у нас отношение святое. Вы же знаете это. Мог ли я, простой студент, говорить что-либо вопреки договору? Никак не мог. Мне бы просто не разрешили, если бы я и хотел сделать это.

Немец снял пенсне, аккуратно протер платком стекла, близоруко прищурился.

— Все будет проверено. Каждое ваше слово... Как случилось, что вы не ушли с большевиками и остались в Ровно? Вы служили в армии?

— Не служил. Меня не привлекала перспектива смерти под пулями и бомбами. Не ожидая вызова военкомата, я удрал из города. Сначала, верно, попал в неприятность. В селе Межиричи меня схватили красноармейцы и как дезертира погнали в местечко Корец. Там советский полковник приказал расстрелять меня. Я очутился у стенки, солдаты начали целиться из винтовок...

— Айн момент, — следователь взмахнул рукой, посмотрел на часы, встал. Одернув мундир, он бросил переводчику «ауфвидерзейн» и, не взглянув в мою сторону, вышел, на ходу надевая фуражку и шинель.

Место следователя за столом занял офицер со шрамом. Развернув перед собой журнал, он сказал:

— На сегодня обер-лейтенант Бенке работу закончил. Мне осталось работать двадцать девять минут. Не будем терять времени. Итак, вас расстреляли...

— На мое счастье, расстрелять не успели.

— Где это было? В какой части Корца?

— У каменной ограды еврейского кладбища... Вы тоже не верите мне, герр офицер? Но ведь господин следователь обещал проверить каждое мое слово. Местечко Корец недалеко. В памяти людей еще свежи картины тех дней. По крайней мере, человек шесть-восемь наблюдали издали, когда меня собирались расстрелять. Я уверен, очевидцы найдутся. У них можно спросить об этом.

— Будем надеяться. Что же произошло потом?

— Мимо кладбища проезжали офицеры НКВД. Красноармейцы сказали им, что расстреливают немецкого шпиона. Офицеры НКВД заинтересовались мною, посадили в свою машину и довезли до Житомира. При въезде в город началась бомбежка. Воспользовавшись паникой, я бежал.

— А затем сидели в поле и ждали, пока подойдут немецкие войска? Так?

— Вы угадали. Только я сидел не в поле, а прятался несколько дней в самом Житомире. Потом появились ваши мотоциклисты и танки.

— Так, так... Мотоциклисты... А отец ваш случайно не кулак?

— Нет.

— Странно, в таких случаях отец обычно оказывается кулаком, высланным в Сибирь. Дело в том, мой дорогой, что через этот кабинет прошло немало таких, как вы. Примерно семь из десяти угощали нас небылицами, как две капли воды, похожими на вашу одиссею. Вы намерены настаивать на своей версии?

Да, этот офицер со шрамом был по-настоящему хитер и опасен. Он толкал меня в какой-то капкан.

— Кто приютил вас в Житомире? Отвечайте быстро! — скороговоркой бросил он, вытянув шею.

— Дед один, старый такой, седой...

— Портрет не нужен. Фамилия?

— Знаю только имя — Охрим. Фамилии не спрашивал.

— Адреса тоже не помните? — он смотрел на меня с издевкой и нескрываемой угрозой.

Я чуть-чуть было не назвал сразу адрес, невольно подчиняясь требовательному тону офицера, но вовремя прикусил язык. Поспешность могла вызвать у него подозрение.

— Сейчас, одну минуту, сейчас, — пробормотал я, усиленно хлопая ресницами. — Если это нужно, господин офицер... Понимаю, надо вспомнить. Я же хорошо знал... улица Николаевская, это точно, а дом... Господин офицер, я знал, честное слово знал!.. Вылетело из головы, но я... проклятый дом... дайте подумать...

Офицер громко захохотал. Смеялся долго, до слез. Потом протянул мне через стол сигарету, дал прикурить от зажигалки.

— Вот к чему приводит самоуверенность, — сказал он, оборвав смех. — Обычный вопрос, и столько приходится нервничать. Вы даже побледнели. В самом деле, на черта сдалась какая-то там квартира в Житомире, к чему ее запоминать? Адрес очень легко забыть. Можно просто не обратить на него внимания. Если бы кто другой упустил подобную деталь, я не придал бы этому значения. Вы же, милый мой, должны понять, что для вас этот адрес — последний шанс на спасение. Без житомирского адреса у вас не сойдутся концы с концами. Не надо было ничего придумывать, господин директор. А если уж придумали, то соблюдайте логику. Давайте адрес. Иначе круг не замкнется, и вам будет очень плохо... Молчите? Ну что ж, тогда скажите, как вам удалось устроиться на такую большую должность? Кто вам помог стать директором фабрики гебитскомиссариата? Если в начале допроса я не мог предугадать, с какой стороны на меня обрушится угроза, и сидел словно наэлектризованный, то этого вопроса я ожидал, ожидал с нетерпением. И ответ приготовил заранее.

— Меня рекомендовал на работу комендант полиции господин Крупа.

На лице гитлеровца промелькнуло замешательство и удивление. Но только на секунду. Потом он опять стал сосредоточенным и серьезным. От недавнего веселого настроения офицера не осталось и следа, о нем напоминала лишь погасшая эрзац-сигарета, которую я держал в руке.

— Это... правда?

— Наиболее точный ответ вы получите от самого господина Франца Крупы.

— Почему именно он оказал вам протекцию?

— Мы давно знакомы. К тому же он был очевидцем случая с листовкой, о котором я рассказывал.

— Не понимаю.

— Он тоже работал на строительстве военной казармы в тридцать третьем году.

В кабинете наступила та атмосфера, когда наконец можно было, как выразился сам офицер, «замыкать круг». Вскочив со стула, я сделал шаг к столу. Немцу, видимо, показалось, что я, расчувствовавшись, собираюсь обнять его.

— Вспомнил, герр офицер, вспомнил! Чтоб он провалился, тот Житомир... Записывайте! Вот вам точный адрес. Теперь его вовек не забуду...

Я назвал номера дома и квартиры житомирского деда Охрима.

Гитлеровец глубоко затянулся дымом сигареты, взглянул на унтер-офицера, неподвижно сидевшего за машинкой, и, ничего не сказав, нажал на кнопку звонка.

Вошел конвоир. В его сопровождении, я третий раз в своей жизни переступил порог ровенской тюрьмы. Надзиратель в коричневой форме принял под расписку нового заключенного, звякнув связкой ключей. Завизжали ржавые петли металлической двери. Это была дверь хорошо знакомой мне камеры номер четыре. 

 

Черные дни

 

1

Над Николаем Поцелуевым нависла беда, грозная и неотвратимая. Все произошло неожиданно. Большую колонну военнопленных, в том числе и рабочую команду, в составе которой был Поцелуев, рано утром под охраной эсэсовцев вывели за ворота лагеря и погнали в город, на железнодорожную станцию. «Видно, опять придется что-то грузить?» — подумал Николай. Так бывало уже не раз: рабочую команду с расчистки улиц направляли на станцию грузить или разгружать вагоны.

Но в этот раз пленных ожидало совсем другое. Эсэсовцы остановили колонну на пассажирской платформе перед длинным составом пустых пульмановских вагонов, оцепили ее плотным кольцом. Через несколько минут на платформе появился помощник коменданта лагеря, что-то коротко бросил начальнику охраны. Тот в свою очередь отдал распоряжение эсэсовцам, и они, размахивая резиновыми палками, стали загонять пленных в вагоны. Бежать было невозможно. Сразу же, как только вагоны оказались заполненными, гитлеровцы наглухо закрыли двери, вместо обычных пломб закрутили запоры толстой проволокой.

Так вот она, тюремная камера на колесах! Бледный луч света, пробивающийся в щель неплотно прикрытого оконного люка, падает на грязный пол и фигуры оборванных, изможденных людей, тесно сбившихся в вонючей клетке. Вспотевшие от их дыхания, покрытые слоем угольной пыли стены слезятся черными потеками. Разворошенная угольная пыль висит в воздухе, царапает легкие, скрипит на зубах. Отовсюду доносится хриплый кашель и тихая ругань.

Николай Поцелуев лежит возле двери. Там легче дышать. Снаружи сквозь крохотную щель просачивается свежий воздух, холодный ветерок обдувает горячий лоб.

У Николая болит голова. Пересохло во рту. Мучает жажда. Нестерпимо хочется есть. Утром пленных не кормили, не дали даже обычной баланды...

Свет, пробивавшийся сквозь оконный люк, постепенно сереет, расплывается и, наконец, гаснет. Наступают сумерки, а затем ночь. Пленные плотнее кутаются в лохмотья грязной одежды. Молчат. Каждый думает: пройдет еще час, может два или три, железнодорожный состав звякнет буферами, и их повезут... Куда? В Германию? В Польшу? Во Францию или Бельгию?.. Какое теперь это имеет значение! Одна дорога — в рабство, в неволю.

Немало горя натерпелись они в лагере в Ровно: голод, побои, расстрелы. Но тут все-таки своя, родная земля, свое небо и рядом, за колючей проволокой, свои люди. Теплилась надежда при первой возможности вырваться, уйти к партизанам. А что ждет их там, в чужих странах? Участь рабов.

За тонкой стенкой вагона уже не слышно злобного рычания овчарок. Эсэсовцы, наверно, ушли. Остались лишь часовые. Они тяжело шаркают коваными сапогами по гравию, изредка обмениваются короткими фразами...

Николаю Поцелуеву все хуже. Его тело сковывает противный озноб. Руки и ноги становятся совсем непослушными. Болит голова. Усилием воли он пытается сосредоточиться. Ругает себя за то, что вовремя не бежал из лагеря. А ведь такая возможность была. И при расчистке улиц города. И когда немцы объявили, что им нужны рабочие различных специальностей. Он раньше других узнал от подпольщиков о том, что этих рабочих пошлют на предприятия. И все же остался в лагере. Он не мог бросить товарищей, подпольную группу, на создание которой потрачено так много сил!.. А что же теперь?..

Мысли Николая путаются, ускользают в туман. Он впадает в забытье...

Откуда-то сверху на него смотрит отец. Николай пытается приподняться. Он хорошо знает, что отца нет: погиб еще в гражданскую, где-то под Самарой, когда ему, Николаю, было всего полтора года. Но видение не исчезает. Знакомое по старой фотографии, родное лицо, обрамленное русой бородой, с родинкой над правым глазом склоняется все ниже. И вот отец стоит рядом. На нем выгоревшая от солнца гимнастерка, серые, покрытые пылью сапоги, буденовка с красноармейской звездой. Звезда на буденовке вдруг начинает увеличиваться, расти, заслоняет собой отца... Чья-то ласковая рука осторожно гладит Николая по плечу. Ну конечно  же, это рука матери. Мать тихо шепчет: «Не надо, сынок, не целуй меня, отодвинься, у меня тиф, заразишься, заболеешь...» А он прижимается щекой к ее щеке. Он не боится тифа. Ему хочется сказать, что он уже окончил школу и возвратился из Мокшан. Будет теперь жить дома, в родном селе Суворове. Сначала думал поехать в Пензу, поступить в институт, но не поедет, останется с матерью: ей очень трудно жить одной...

Щека матери сухая, горячая, словно раскаленная... Почему так горячо? Горит лес? Нет, это Выборг... Танки мнут гусеницами багровый от зарева снег... Все вокруг в тумане... Валит густой дым... Дышать становится все труднее... Откуда на его ватнике кровь? Он же работает инструктором Мокшанского райкома комсомола. Почему вокруг гремят выстрелы? Как попал он в танк?.. А танк горит. Горит на голове Николая отцовская буденовка. Нет, не буденовка, а его, Николая, красноармейская шапка-ушанка, тоже со звездой... Пули ударяются о броню горящего танка, с визгом отскакивают...

Где это он лежит? Вокруг все белое: и стены, и койки, и кусок улицы за окном...

И опять грохот рвущихся снарядов, знакомый свист пуль... Наскоро отрытые окопы под Киевом... «Товарищ политрук, товарищ политрук!..» Кто-то трясет Николая за плечо. Ему очень больно. Страшно болит голова... Там засел небольшой осколок... Мальчик лет восьми-десяти тянет Поцелуева за руку. Откуда он взялся тут, в степи, в районе боев?.. Это же сын, Генка. Но как он попал сюда? Генка, жена и мать далеко... Он знает, они уехали на восток, куда-то в район Пензы... Николай написал им письмо... Последнее письмо...

«Товарищ политрук, немецкие автоматчики!..»

Кто-то грубо толкает его ногой. «Осторожнее, я же ранен, осколок...»

...Вздрагивает холодный пол вагона. И сразу все исчезает — ни матери, ни жены, ни Генки, ни огненных вспышек снарядов. Только непроглядная тьма и скрип угольной пыли на зубах... Николай с трудом поднимает тяжелую голову. «Тук-тук, тук-тук-тук...» — все быстрее отсчитывают время колеса. Эшелон набирает скорость.

...Очнувшись от забытья, Николай встал. Люди спали. В темноте то и дело слышался надрывный кашель. Поцелуев осторожно расшнуровал стоптанный солдатский ботинок. Там, между стелькой и подошвой, он уже несколько недель хранил обломок немецкого штыка, найденный при расчистке ровенских улиц. Хранил на всякий случай. И вот этот случай пришел. Николай достал из-под стельки теплый кусок стали, осторожно ощупал пол вагона, стал ковырять доску. Часа через полтора удалось проделать небольшую дырку, отломить кусок дерева. Сухой треск услышали соседи по вагону, зашевелились. К проделанной в полу щели сразу потянулись несколько рук, пленные стали помогать Поцелуеву, время от времени тихо переговариваясь:

— Твердая, будь она проклята...

— Да, наверно, ничего не получится...

— Что значит не получится?.. Надо по очереди, одному трудно...

— Ну-ка, дай я попробую. Что там за долото?..

— Тише, братцы, немец услышит...

Снаружи ветер доносил однообразную тягучую мелодию. Рядом, на тормозной площадке, находился охранник. Отгоняя сон, он выводил скучную, однообразную мелодию на губной гармонике.

Обломок штыка пошел по рукам. Долбили по очереди. Доска поддавалась туго. Однако на стыке, где было металлическое крепление, ржавчина разъела древесину. Щель постепенно раздавалась вширь.

Работали с остервенением. Если бы могли, зубами грызли эти ненавистные доски. Поцелуеву же казалось, что дело идет слишком медленно. Поезд все дальше и дальше уходил от города.

Когда вынули еще один кусок доски, снизу задул ветер, в вагон ворвался громкий перестук колес.

Поцелуев почувствовал: от проделанной в полу дыры все отодвинулись. Там, внизу, гремели не колеса, гремела сама смерть.

— Ничего другого не остается, — негромко сказал Николай. — Терять нам, товарищи, нечего. Кто первый?

Люди молчали.

— Тогда начну я. — Поцелуев снял сумку от противогаза, чтобы не мешала, и добавил: — Оставаться в вагоне никому не советую. Днем немцы обнаружат пролом. Сами понимаете, чем это кончится... Ну вот, кажется, поезд замедлил ход. 

Он сказал это только для того, чтобы подбодрить себя и других. Поезд мчался, как и прежде, не сбавляя скорости. Бросив вниз сумку, Николай ухватился за края отверстия, опустил туда ноги, медленно стал распрямлять руки. Вокруг гремел металл, градом сыпался песок и гравий, стонали рельсы. Почувствовав, что пола шинели почти коснулась шпал, он зажмурился и нечеловеческим усилием заставил себя разжать пальцы.

По телу будто ударило молотом. Поцелуеву показалось, что загорелась и лопается кожа на спине. Он упал навзничь и по инерции вытянул ноги. Рот наполнился кровью. Боль резанула плечо. Поцелуев схватился за шпалы и прилип к ним, словно хотел вдавиться в землю. Над его лицом гремело, тряслось, стонало тысячетонное тело поезда. Страшная неудержимая сила в любую секунду готова была подхватить его, смять, раздавить. Лучше бы оглохнуть, лишь бы не слышать грохота, бьющего тяжелой кувалдой по мозгу, по глазам, по сердцу. И вдруг катившийся над ним нескончаемой волной грохот резко оборвался.

Над Поцелуевым распахнулось небо. Весь мир охватила тишина, только в ушах по-прежнему слышался протяжный звон.

Николай скатился с насыпи. Долго лежал обессиленный, не веря, что остался живым.

Прошло около часа. Он прислушивался к ночным шорохам, ждал. Но никто из товарищей по вагону не подавал голоса. Те, кто прыгал за ним, или разбились, или, как и он, отлеживались у насыпи, не решаясь окликнуть друг друга.

Обломок штыка лежал в кармане. Сталь легко вошла во влажную песчаную почву. Накопав кореньев, Поцелуев обтер их рукавом шинели и начал жевать. Коренья были твердые и горькие, отдавали прелью, но он продолжал жевать, пока не заныли челюсти.

Потом поднялся. Болели спина и ноги. Но Поцелуев облегченно вздохнул: кости целы, значит, можно идти. Он медленно побрел между деревьями в сторону от насыпи.

Наткнулся на лесную тропинку. Чуть заметная в темноте, она петляла в густых зарослях молодого дубняка. Ночной холод быстро остудил разгоряченное тело Поцелуева, но он не чувствовал холода. Только теперь, вдыхая запахи леса, он осознал по-настоящему, что и молчаливые деревья вокруг, и небо над головой, и песок под ногами, и шелест веток — это и есть выстраданная свобода, о которой думал он днем и ночью все страшные месяцы пребывания в лагере.

Хрустнула сухая ветка. Николай замер: впереди будто промелькнула тень человека. Не раздумывая, он бросился в сторону от просеки. В таком виде нельзя с кем-либо встречаться. Сначала он должен добраться до села Тынного. Оно где-то совсем недалеко от Ровно. Поцелуев никогда не был в Тынном, но хорошо запомнил название села.

Месяц назад связная городских подпольщиков, темноволосая женщина сказала, чтобы он запомнил на всякий случай адрес: село Тынное, хата Николая Ханжи и пароль: «Я пришел со Здолбуновского шоссе».

Как же добраться до Тынного? Куда, в какую сторону идти? Далеко ли отошел эшелон от Ровно? Поцелуев не мог ответить самому себе на эти вопросы: забытье, охватившее его в вагоне, нарушило ощущение времени.

В лесу прогремел короткий взрыв. «Граната», — подумал Поцелуев и притаился за сосной. Где-то неподалеку часто и беспорядочно захлопали винтовочные выстрелы. Как бы отвечая им, застрочили автоматы. Ненадолго заглушили стрельбу новые взрывы, эхом прокатившиеся по лесу.

Неожиданно вспыхнувшая стрельба продолжалась несколько минут, потом начала стихать. В той стороне, откуда доносилась стрельба, что-то загорелось.

Поцелуев сделал несколько шагов вперед и услышал плеск волн. Он стоял на крутом берегу. Пламя пылало на противоположной стороне реки и ярко отражалось в воде.

 

2

Если бы Николай знал, что за выстрелы встревожили лес, то, не теряя ни секунды, бросился бы туда, где все ярче разгоралось пламя пожара. Его не остановили бы ни холодные волны Горыни, ни тупая усталость, ни гнетущая головная боль.

Но он не знал и не мог знать, что именно в тот момент, когда готовился к побегу из вагона, из Ровно выехали два грузовика. Вынырнув из темного переулка, они на большой скорости проскочили западное предместье, задержались на минуту возле шлагбаума и, взревев моторами, вымахнули на шоссе Ровно — Брест.

В кабине переднего грузовика рядом с водителем сидел дядя Юрко. Он очень изменился с тех пор, когда Поцелуев снарядил его из лагеря военнопленных для связи с городскими подпольщиками и когда дядя Юрко принял вымышленную фамилию Конюхов. Тогда он был больной, слабый, харкал кровью. Ребятам из общежития при фабрике валенок приходилось даже подсаживать его на нары.

Теперь дядя Юрко выглядел молодцом. Лицо заметно порозовело. В умных хитроватых глазах появился живой блеск. Только седины прибавилось: голова стала совсем белой.

Иной стала и его одежда: каракулевая шапка, добротный полушубок, валенки. На рукаве желто-голубая повязка вспомогательной полиции. На коленях он держал карабин.

Не задерживаясь, грузовики проскочили село Броньки. За селом водитель, парень лет двадцати, сбавил газ, ладонью вытер пот, заливавший глаза, взглянул на своего спутника и с облегчением чертыхнулся. Его руки, лежащие на баранке, мелко дрожали.

Дядя Юрко успокаивающе хлопнул водителя по плечу, потом забарабанил по металлической крыше кабины. Над кузовом автомашины зашевелился брезент, оттуда послышались голоса. В кузове было по меньшей мере двадцать человек — все с оружием. Сбавила ход и вторая машина. Над ее бортами тоже показались шапки и фуражки, блеснули сталью вороненые стволы винтовок.

Пассажиры с удовольствием разминали затекшие руки и ноги. Лежать в кузовах машин было тесно и, неудобно, а им пришлось трястись по разбитому шоссе километров двадцать пять с гаком. Теперь, когда главная опасность миновала и уже не надо было прятаться, все возбужденно заговорили. Вспыхнули огоньки цигарок, запахло табачным дымком.

По обе стороны шоссе темнели деревья. Машины проехали еще несколько километров, и лес подступил к шоссе сплошной стеной. Где-то среди грабов и сосен затерялась  в зарослях и погасла луна. Темнота ночи еще больше сгустилась. Люди на машинах снова замолкли.

Прошло не больше двух часов, когда каждый из них, крадучись, пробирался по ночным улицам города к лесоскладу. Там была назначена встреча. Там их ждали грузовики.

Возле машин дежурили Поплавский, Шкурко и дядя Юрко. Поплавский нетерпеливо посматривал на часы. Стрелки приближались к полуночи. Двадцать восемь человек пришли вовремя, а трое задержались.

Дядя Юрко нервничал, но старался держать себя в руках, тихо, почти шепотом разговаривал со Шкурко, привалившимся к радиатору машины с пулеметом в руках.

— Сколько патронов?

— Штук восемьсот. Кроме того, четырнадцать гранат. Это все, что мы имели, — ответил Шкурко. Только что он роздал уходившим из города оружие, которое прятал здесь же, на лесоскладе, в полуразрушенном погребе. С пулеметом ему просто не хотелось расставаться. К тому же опасно. В любой момент могли налететь полицаи или жандармы. Лучше уж до отправки машин не выпускать пулемет из рук.

Винтовки, гранаты, патроны, несколько обрезов и пулемет привезли на лесосклад сельские подпольщики Кульбенко и Кравчука. Кое-что удалось достать и в самом Ровно. Для всех, правда, оружия не хватило, но полтора десятка винтовок вместе с гранатами и пулеметом — для начала тоже неплохо.

В составе отряда тридцать один боец. Преимущественно военнопленные, работавшие на предприятиях города. На тайном собрании, состоявшемся неделю назад в общежитии при фабрике валенок, было решено всем вместе выехать из Ровно и добраться до Цуманского леса.

Все уже готово. Только трое где-то замешкались. А может, передумали? Может, испугались трудностей партизанской борьбы?

— Подождем еще минут десять, — сказал Поплавский.

Дядя Юрко отступил в темноту. Люди начали садиться в машины. Шкурко передал кому-то пулемет. Заняли свои места водители.

Над Ровно висела ночь. Рыскали по улицам вражеские патрули. Не замирали шаги часовых у стен резиденции гаулейтера Коха. У телефонных аппаратов не смыкали глаз дежурные СД и гестапо. Где-то поблизости находились майор Йоргенс, гебитскомиссар Беер, их подручные — смияки, крупы, максимчуки, эсэсовцы, жандармы, шуцманы, солдаты, офицеры, генералы, шпики, агенты. И тут же рядом, почти в центре ночного города, формировался партизанский отряд, один из первых на оккупированной Ровенщине, отряд весны 1942 года, еще небольшой, плохо вооруженный, но готовый к борьбе.

У ворот лесосклада послышались приглушенные сердитые голоса. Там кого-то ругали часовые, поставленные дядей Юрко.

— До утра ждать, что ли? Где вас черти носили до сих пор?..

— Да патрули же повсюду... Нам, считай, почти через весь город топать пришлось...

Во дворе один за другим появилось трое опоздавших. Дядя Юрко облегченно вздохнул:

— Теперь все в сборе. Можно двигать.

Поплавский отвел его в сторону:

— Не забывайте о нашем уговоре. Связных в город не посылайте. Ваши связные будут ходить только в село Городок к Чибераку. Дом Чиберака стоит в стороне от других, в лесу, там надежное место. Туда же мы будем доставлять боеприпасы и медикаменты. Пароль помните? Все, что нужно, передавайте через Чиберака. Информируйте нас постоянно, чтобы мы знали, как в отряде идут дела, где он находится, какие намечает вылазки. Имейте также в виду: в районе Клевани появились банды националистов. Возможны провокации. Остерегайтесь... Ну, счастливо!

Они обнялись. Часовые, дежурившие у ворот, сели в машину. Грузовики медленно выкатили в переулок. Двор лесосклада опустел. Там остались лишь Поплавский и Шкурко.

Пока грузовики, подпрыгивая на выбоинах мостовой, неслись по темным улицам города, дядя Юрко беспокойно оглядывался по сторонам — не наскочить бы на немцев! Беда, если гитлеровцы заинтересуются грузом. Тогда придется прорываться с боем, поднимется стрельба, фашисты бросятся в погоню. И кто знает, удастся ли добраться до леса. Но пока было спокойно. Патрули, встречавшиеся на улицах, не проявляли интереса к грузовикам. Остановили их только при выезде из города, у шлагбаума. Толстый фельдфебель осветил фонарем кабину передней машины, бросил безразличный взгляд на дядю Юрко, на его карабин, нарукавную повязку. Полицай как полицай, сопровождает машины в ночном рейсе. Документы у водителей в порядке. Грузовики немецкой фирмы «Бендера» едут на деревообрабатывающий комбинат за паркетом.

Не заглядывая в кузова, фельдфебель махнул рукой, пропустил машины.

 

* * *

...И вот конечный пункт — Цуманский лес. Водители быстро развернули грузовики, чтобы ехать в обратный путь: им во что бы то ни стало надо было до рассвета возвратиться в город, поставить машины в гараж.

Затих шум моторов. Совсем рядом, за высокими соснами, мерно плескалась Горынь. От реки тянуло холодком. Нарушая сонное предутреннее безмолвие леса, под ногами людей громко потрескивали сухие ветки.

Бойцы обступили дядю Юрко. Только теперь каждый из них по-настоящему осознал, что именно отсюда начинаются неизведанные тропы, которые ведут в тревожное будущее. Возврата назад нет. Да никто из них и не хотел оглядываться в прошлое, особенно недавнее, связанное с лагерем.

Они ждали, что скажет в эти первые минуты пребывания в лесу седой человек, всем хорошо знакомый по лагерю, хотя его настоящую фамилию никто еще не знал. Дядя Юрко их командир, и по военной привычке бойцы приготовились выслушать его первый приказ. Теперь они не узники лагеря и не рабочее быдло оккупантов, а партизаны, советские воины, возвращающиеся на поле боя после вынужденного перерыва.

Однако командир ничего не сказал. Сорвав с рукава желто-голубую тряпку, он привычно закинул за плечо карабин и зашагал в глубь леса. Бойцы только что родившегося партизанского отряда двинулись за ним.

Не успели пройти и пятисот метров, как где-то за поворотом лесной дороги, оставленной несколько минут назад, вспыхнул свет автомобильных фар. Свет колебался, пробивался сквозь стену деревьев, бледным сиянием озарял голые безлистые ветки. Партизаны, как по команде, остановились.

— Немцы едут, — прошептал кто-то. — Ей-богу, немцы. Вот бы ударить по ним. Самое время.

В ответ — ни звука. Отряд молчал, как бы ожидая, какое решение примет командир. Седой командир какое-то мгновение оценивал обстановку. Потом отдал короткий приказ:

— К бою!

А свет на дороге становился все ярче. Вот он на миг ослепил припавших к земле партизан, проплыл мимо них. На фоне неба возник силуэт тяжелой машины, загруженной ящиками, на которых, поеживаясь от холодного мартовского ветра, сидели немецкие солдаты. Машину бросало из стороны в сторону.

Грянул залп. Грохот выстрелов прокатился над рекой и ударился о ее крутые берега. Машина, свернув в сторону, с треском врезалась в ствол старого дуба. Фары погасли.

Гул винтовочной стрельбы нарастал с секунды на секунду. Пули продолжали решетить кабину машины, в клочья рвали шины колес. Немцы огрызались короткими очередями из автоматов. Тогда из-за дерева к машине полетела граната. Взрывом снесло капот. Еще один взрыв — и грузовик загорелся. Пламя осветило лес и распластанные на дороге тела гитлеровцев.

Партизаны бросились к пылающему грузовику, чтобы захватить оружие врага, пополнить свой боевой арсенал.

 

3

Швейцар открыл дверь, низко поклонился, хотел было помочь Крупе снять шинель. Но австриец резко оттолкнул его локтем, выругался и в мокрой, измятой шинели, в шапке, в забрызганных грязью сапогах вошел в ресторан.

Тут его хорошо знали. Навстречу поспешил официант. Крупа не обратил на него внимания и тяжело прошагал через весь зал к буфету. Молча бросил на стойку деньги, не закусывая, выпил стакан водки, безразлично посмотрел на пышнотелую, густонапудренную певичку, поднимавшуюся на помост к оркестру, повернулся и медленно пошел к выходу. На ковре тянулись за ним грязные следы. Сидевшие за столиками офицеры проводили австрийца неприязненно-удивленными взглядами.

У тротуара вплотную одна за другой стояли легковые автомашины. В темноте о чем-то громко спорили немцы-шоферы.

Крупа закурил и поплелся домой. Он устал и был зол. Весь день пришлось шататься по лесу, обдирать колючками руки, месить оттаявшую, напоенную первым весенним дождем землю. И никаких результатов.

Комендант вспомогательной полиции только что вернулся из Клеванского района, из чертовой глухомани, где по ночам воют волки и где невозможно достать стакана порядочной водки. Оперативное подразделение жандармерии, усиленное взводом полиции, выехало туда по тревоге. Из Клевани сообщили, что недалеко от Горыни, в лесу, был обстрелян и сожжен немецкий военный грузовик, убито несколько солдат и унтер-офицер.

Жандармы и полицаи прочесали большой участок леса, но безрезультатно. Партизаны исчезли. Овчарки следа не взяли, потому что утром прошел дождь. Подобрав трупы убитых, валявшиеся возле обугленного остова машины, каратели возвратились в Ровно.

Мокрые полы шинели хлестали по голенищам, сапоги хлюпали. Крупа зло, сквозь зубы матерился. Водка не согрела его, только ударила в голову. Озноб не проходил. Хотелось скорей добраться до дому, залезть под одеяло, заснуть.

Комендант полиции жил в уютной трехкомнатной квартире на втором этаже небольшого особняка, невдалеке от моста через реку Устье, которая лениво несла свои воды, разделяя город почти на две равные половины. Днем австриец дома почти не бывал, чаще всего приходил поздно ночью, а то и совсем на рассвете.

В первом этаже особняка проживал пожилой, но весьма изворотливый делец, открывший неподалеку, на улице Гоголя, собственную аптеку. Зная характер и склонности своего небезопасного соседа, аптекарь и его жена, крашеная блондинка лет тридцати, всячески задабривали и подпаивали Крупу. Иногда приглашали его на чай, но вместо чая обычно ставили на стол бутыль со спиртом. Австриец напивался до того, что часто не в состоянии был подняться к себе наверх. В последнее время он заходил к аптекарю уже без приглашений. Возвращаясь домой, прежде чем идти в свою квартиру, барабанил кулаками в дверь соседа. Перепуганный аптекарь, придерживая кальсоны, гремел засовом, открывал дверь, любезно приглашал пана коменданта к себе в комнаты. Через час-полтора Крупа, смертельно пьяный, плелся на второй этаж.

В этот раз австриец по выработавшейся привычке тоже направился было к аптекарю, но неожиданно раздумал. Вероятно, усталость и выпитая в ресторане натощак водка окончательно доконали его. Посмотрев на темные окна в квартире соседа, он махнул рукой, стал медленно подниматься к себе.

В коридоре щелкнул выключателем. Лампочка не загорелась. Щелкнул еще раз. Результат тот же. Крупа в темноте снял шинель, повесил на гвоздь, прошел в спальню. Тут тоже почему-то не было света. Бормоча проклятия в адрес бургомистра, австриец ощупью, натыкаясь на стулья, добрался до кровати. Снял сапоги, брюки, гимнастерку и швырнул на пол. Оставшись в одном белье, он еще раз подошел к выключателю.

— Не старайтесь, господин Крупа. Я вывернул пробки, — послышался голос из дальнего угла комнаты. Незнакомец говорил по-польски.

Крупа, как ужаленный, отскочил от стены, наступил на сапоги, поскользнулся, ударился об угол орехового серванта. В серванте тонко зазвенели хрустальные бокалы. Комендант полиции белым приведением метнулся к двери, собираясь выскочить в коридор. Тяжелым жилистым телом австриец едва не сбил с ног незнакомца, преградившего ему путь.

— Не спеши, — сказал мужчина и сильным ударом отбросил Крупу назад. — Твой пистолет у меня. Садись. Брюки можешь не надевать, здесь только мужчины.

Попятившись, Крупа тяжело опустился на кровать. Хотел закричать, но из горла вырвался лишь сдавленный хрип.

— Вот что делает с человеком водка, — снова послышался голос из угла комнаты. — А говорят, когда-то вы хорошо владели собой, господин Крупа. Ну зачем кричать? Все равно аптекарь не поможет.

В это время непрошеный гость, отбросивший австрийца от двери, взял со стула его одежду, ощупал карманы. А второй, тот, что говорил по-польски, продолжал из угла:

— Вы уже успокоились, господин Крупа? Способны вести разговор? Слышите, о чем я спрашиваю?

— Я все хорошо слышу, — абсолютно трезвым голосом ответил Крупа. — Какого черта вам нужно? Кто вы такие?

— Сейчас узнаете. Времени у нас маловато, а потому перейдем сразу к делу. Простите за нескромность, но мне хочется знать, как вы представляете себе свою дальнейшую жизнь? Не понимаете? Поясню. Вспомните, сколько прошло времени с тех пор, как вы получили последнюю сотню злотых за услуги, оказанные польской контрразведке...

Кровать под Крупой тревожно заскрипела.

— Снова вскакиваете? Больше выдержки, уважаемый. Так вот. Времени прошло немало. Началась война. Все сдвинулось с места, переместилось, перестроилось. Вы приучили себя к мысли, что полякам уже не до вас, что «двуйка» прекратила свое существование и на вас, как на своего агента, поляки давно махнули рукой. Но, господин Крупа, человеку свойственно ошибаться! Поэтому ответьте мне, что бы вы сделали, если бы к вам внезапно зашли старые хозяева и объявили: ваши каникулы закончились, пора приниматься за работу?

— Капитан Смолинский?! — Крупа резко вскочил на ноги. Из угла донесся тихий смех.

— Вы ошиблись, Крупа. Капитан Смолинский, к сожалению, не смог навестить ваше уютное жилище. Он поручил это мне. Можете называть меня Витольдом, поручником Витольдом... Однако не будем уклоняться от существа дела. Вас следовало бы отругать за то, что злоупотребляете спиртным. Водка может сильно повредить карьере, немцам в конце концов осточертеют ваши ежедневные пьянки, и вы плохо кончите. Не дай вам бог этого, господин Крупа! Нам не хотелось бы терять вас как агента. Разумеется, вы уже не тот, что были когда-то, но положение коменданта полиции в какой-то мере компенсирует отсутствие вашей прошлой энергии. Вы, я надеюсь, еще способны выполнять ответственные задания. Однако к этому мы вернемся потом, А сейчас разберемся в одной неясной истории...

Говоривший на минуту замолчал. В комнате нависла гнетущая тишина. Было слышно лишь тяжелое дыхание Крупы да удары капель воды о раковину в кухне.

— История паршивая, господин комендант полиции, очень паршивая, и может повредить вашей карьере, — снова послышалось из темного угла. Теперь голос говорившего был угрожающе резким. — Один ваш знакомый как-то предостерегал вас от необдуманного шага. Вы хорошо знали, что вас ждет, если с этим человеком случится несчастье, ну, скажем, если его арестуют, выстрелят в него из-за угла. Вам было сказано ясно: есть люди, которые смогут проинформировать гестапо о том, как вы изменили немцам, как стали агентом польской контрразведки. Вот мы и есть те люди, господин Крупа. Для нас вовсе не обязательно решать вашу судьбу с помощью гестапо. Узелок можно развязать немедленно, одним выстрелом, тут же, в вашей квартире. Вы это, надеюсь, прекрасно понимаете. Впрочем, такой исход ни вам, ни нам невыгоден. Поэтому давайте говорить начистоту. Первое, что нам необходимо знать: куда девался Новак?

Крупа понял, что шутить с ним не собираются. Понял он и то, что жизнь его висит на тонкой паутине, которую легко может оборвать любая неожиданность, тем более неискренность. Поэтому он постарался придать своему голосу убедительную твердость:

— Новак арестован СД, а СД, как вы знаете, не отчитывается перед вспомогательной полицией. Я лично тут ни при чем.

— Где содержат арестованного?

— В городской тюрьме.

— Охрана?

— Исключительно немцы.

— Так. Говорите, СД?.. Но кто-то приложил руку к этому аресту. Не вы ли случайно, господин Крупа?

— Повторяю, я непричастен. Донос поступил от Жовтуцкого, бывшего студента, учившегося вместе с Новаком в институте.

— Вам известно, что написал Жовтуцкий в доносе?

— Сам я заявления Жовтуцкого не читал, но кое-что слышал о его содержании. Похоже, что Жовтуцкий вытащил на свет божий давние дела. Написал немцам, что Новак когда-то занимался коммунистической пропагандой и за это отсидел несколько лет в польской тюрьме.

Мужчина, назвавшийся поручником Витольдом, вышел из темного угла комнаты, сел на подоконник. Хотя Крупа не мог в темноте рассмотреть его лица, но на фоне окна австриец видел, что перед ним человек невысокого роста, с узкими, как у подростка плечами, на голове широкополая шляпа.

— Вы, помнится, устроили Новака на работу, господин Крупа?

— Я сказал, чтобы его приняли на фабрику кофе. Потом освободилось место шефа на фабрике валенок, и меня попросили порекомендовать кого-нибудь...

— Понятно. А вас не тревожит то обстоятельство, что теперь немцы предъявят вам счет за эту рекомендацию?

— Уже предъявили, — буркнул австриец.

— То есть?..

— Меня вызывал следователь СД. Вы, может, знаете его? Офицер со шрамом у рта. Я рассказал все, как было. Знаю Новака давно, около десяти лет. В польской тюрьме он сидел, это точно. Бросили его туда за то, что при обыске полицейский обнаружил в кармане у Новака большевистскую листовку. Случилось это в моем присутствии в Гоше. При Советской власти Новак в начальниках не ходил. Был студентом, как и Жовтуцкий. В Красной Армии не служил. Теперь работает на благо Германии, и работает неплохо. У меня нет никаких оснований не доверять ему. Все это я и выложил следователю.

Соскочив с подоконника, человек в шляпе зашагал по комнате. Резко повернувшись к Крупе, спросил:

— А вы хорошо знаете Жовтуцкого? Кто он такой? Что собой представляет?

— Этот вопрос я слышал и в СД. Кто такой Жовтуцкий? Сопливая сволочь, прикидывается интеллигентом, патриотом Украины. Вертится возле оуновских главарей. Когда сюда пришли немцы, стал полицаем. Служит исправно, старается, хотя, как видно, эта карьера не очень его прельщает. По натуре он трус, а служить в полиции, вы знаете, небезопасно. Мне говорили, что Жовтуцкий метил на пост директора фабрики валенок. Кто-то из националистов усиленно пропихивал его на это место, и почти пропихнул, но сорвалось.

— Почему?

— Когда он подал мне рапорт с просьбой уволить из полиции, мотивируя просьбу тем, что его выдвигают на пост директора, я послал его к чертовой матери: людей в полиции и без того не хватает.

— Давно это было?

— В прошлом году.

— Рапорт Жовтуцкого сохранился?

Австриец ответил не сразу. Помолчал. Кашлянул.

— Видите ли, все не так просто, — сказал он после паузы. — С одной стороны, заявление Жовтуцкого на Новака. Такие документы немцы не выбрасывают в корзину. С другой стороны, в гебитскомиссариате не в восторге от ареста директора фабрики, ведь он работал в их системе. Арест Новака — для них горькая пилюля, особенно для Бота. Каждый заботится о собственной шкуре. Меня, к примеру, тоже не тянет подставлять на старости лет под удар свою спину. Поэтому я посчитал самым лучшим отдать рапорт Жовтуцкого в СД. Для полноты картины. При этом я сказал следователю, что, по-моему, тут идет обычная драчка за портфель. Похоже, что и следователь склоняется к тому же выводу. Во всяком случае, рапорт Жовтуцкого заинтересовал его. У шефа гестапо Йоргенса давнишняя дружба с гебитскомиссаром Беером и его заместителем Ботом. Им не захочется портить отношения. Понимаете?

— Понимаю, господин Крупа, — отозвался человек в шляпе. — Я же говорил: вы еще кое на что способны, и если бы не водка, то пошли бы далеко, честное слово!..

И хотя сказано это было не без иронии, австриец воспринял слова человека в шляпе как добрый знак взаимопонимания, решил, что тучи над головой начинают рассеиваться и что эти неожиданно появившиеся люди пришли не для сведения с ним, Францем Крупой, счетов за арест директора фабрики валенок. Он, Крупа, нужен им, нужен живой, а не мертвый. Сделав такой вывод, австриец заговорил непринужденно, как равный с равным, с фамильярностью пожилого добряка:

— В серванте стоит бутылка, господа. Не коньяк, правда, но мозги прочищает. Дернем по стопочке... Нет времени? А куда, собственно, спешить? На тот свет еще успеем... Значит, пане поручник, Крупу на мушку? По морде, пистолетом под ребра?.. Не заслужил я этого, господа, нет! Крупа не подводит хороших людей и умеет держать слово. Вижу, вы мне не верите, а напрасно...

— О чувствах, господин Крупа, потом. Мы еще не закончили деловой разговор. Помните, в прошлом году летом у вас в кабинете хранилась небольшая папка с бумагами? Вам ее передали оуновцы, когда судили Новака. Где эта папка теперь?

— Господа, та писанина не заслуживает никакого внимания, — небрежно, скороговоркой проронил австриец. — В папке было много всяческого вранья. Сами оуновцы признали, что не имеют веских доказательств против Новака...

— Об этом, господин Крупа, позвольте судить нам, Где папка?

Крупа поднялся, хмуро выдавил из себя:

— Позвольте подойти к шкафу. Папка там.

Человек в шляпе глухо засмеялся:

— Не трудитесь, любезный. Папка у меня. Я нашел ее в шкафу час назад, когда мы здесь скучали без вас. Впредь советую не держать на квартире таких документов, это опасно. Если бы мы были сотрудниками гестапо, не дали бы за вашу голову и ломаного гроша. Ну что ж, вы были не очень откровенны с нами и за это заплатите еще одним документом. Вот бумага и ручка. Подойдите к столу, садитесь. Темно, да? Капрал, посветите пану коменданту, — приказал он своему молчаливому напарнику.

Крупа сжался, втянул голову в плечи, но за его спиной не прогремел выстрел, — на столе заплясал желтый круг света от карманного фонарика.

— Писать надо по-польски, — услышал австриец и взял ручку. — Вы готовы? Диктую: «Я, Франц Крупа, получил от поручника Витольда, офицера второго отдела польского генштаба, две тысячи рейхсмарок за очередное донесение, что и удостоверяю». Точка. Обозначьте дату. Можно сегодняшним числом. Распишитесь. Все, господин Крупа. Давайте сюда расписку. Двух тысяч я вам, конечно, не вручу — не такое сейчас время, чтобы бросать деньги на ветер. Вы все равно пропили бы их, А пистолет свой возьмите. Не бойтесь, он разряжен.

Парабеллум австрийца со стуком упал на пол. Фонарик погас. Крупу грубо толкнули к окну.

— Теперь о рапорте Жовтуцкого, — строго сказал поручник. — Был такой рапорт или не было его, правду вы говорили или лгали — это не меняет дела. Запомните: рапорт должен быть и должен попасть к следователю СД. Иначе я пристрелю вас собственной рукой. Никакая охрана не спасет от пули. Посмотрите в окно, Крупа. Вон, видите, во дворе, у дерева стоит человек. Он в любой момент может бросить к вам в окно гранату. Так что не делайте глупостей. Лучше всего вам не выходить из квартиры до утра. Ну а наши дальнейшие взаимоотношения обсудим позже. Надеюсь, еще встретимся с вами, и не раз. А пока не забудьте о рапорте Жовтуцкого...

«Поручник» и «капрал» вышли. Крупа в нижнем белье продолжал стоять у окна. Он слышал, как ночные гости осторожно прикрыли наружную дверь особняка. Потом все стихло.

Они быстрым шагом шли вдоль берега Устье: впереди Иван Луць, за ним, немного отстав, Александр Гуц. Слева струились мутные ручейки, сбегавшие из переулков. Дождь смывал мусор с городских улиц, и теперь вода сносила его в реку. На берегу теснились голые вербы и клены. Сюда спускались прогнившие во многих местах заборы. Тропа змеилась между пнями и кустарником.

Иван первый вошел в стоявший на самом берегу покосившийся сарай с проваленной крышей. Минуту спустя, оглядевшись вокруг, нырнул туда и Александр. Скоро должен был прийти Федор Шкурко, оставленный ими для прикрытия у особняка, в котором жил Крупа.

Шкурко не заставил долго себя ждать. Луць встретил Федора вопросом:

— Ну как он там?

— Порядок. Пока я стоял, не высовывал носа из дому. А у вас что?

— У нас тоже порядок, — спокойно ответил Луць и, попросив у Гуца табаку, не спеша, старательно свернул цигарку.

Сарай, где находились в тот момент подпольщики, был своеобразной явкой, а вернее, заранее условленным местом сбора. Перед посещением квартиры Крупы Иван Иванович инструктировал здесь своих друзей. Теперь сюда же все трое пришли вновь, чтобы подвести итоги.

Во время «дипломатических переговоров» с австрийцем Шкурко нес охрану под окнами особняка, готовый в любую минуту броситься в дом, как только оттуда послышатся звуки выстрелов. Он был уверен, что встреча с комендантом полиции без стрельбы не обойдется. Но, к удивлению и даже разочарованию Шкурко, все закончилось тихо, без шума.

Теперь Федору не терпелось узнать подробности. Но «поручник Витольд» не спешил удовлетворить его любопытство: молча посасывал цигарку. Ничего не говорил и «пан капрал» — Александр Гуц, которого Иван Иванович взял с собой в качестве помощника, зная, что Гуц тоже в совершенстве владеет польским.

— Чего молчите? Рассказывайте, — торопил их Шкурко.

— Мы не молчим, мы дух переводим, — откровенно признался Луць и затоптал окурок. — А теперь... теперь мы знаем главное: в СД известно о Терентии только то, что написал в своем заявлении Жовтуцкий... Крупа, конечно, хитрая бестия. Причастный к назначению Терентия на пост директора фабрики, он понимает, что, если дело арестованного закончится плохо, гитлеровцы схватят за горло и его самого. Потому и гнет австриец свою линию, старается выгородить Терентия. Ничего другого ему не остается. Этому старому псу все еще дорога жизнь... Эх, знал бы Терентий, что причина всему только донос Жовтуцкого, он мог бы легко сориентироваться!..

— Так надо заставить австрийца...

— Ничего из этого не выйдет, — перебил Александр Гуц Федора. — Крупа не такая уж большая птица, чтобы вмешиваться в деятельность СД. Его просто не пустят в камеру к Новаку. Да и как он будет мотивировать свое желание увидеться с арестованным?

— Нельзя и думать, чтобы толкнуть Крупу на такой шаг, — поддержал Гуца Иван Иванович. — Это обязательно вызовет подозрение у немцев. Чрезмерный нажим тут опасен. Всему есть предел. Кое-что мы узнали, что могли, сделали. К сожалению, в квартиру майора Йоргенса не войдешь с помощью отмычки, как к Крупе, и тюремных стен тоже не разрушишь. Придется запастись терпением, ждать и продолжать работу. Арест Терентия Федоровича не должен ослабить деятельности подполья, ни в коем случае не должен... А эти бумаги, —  Луць вынул из-за пазухи согнутую пополам папку с доносами оуновцев, — мы немедленно уничтожим.

Иван Иванович разорвал каждую бумажку на мелкие клочки и бросил их в Устье.

 

4

В те дни, когда друзья предпринимали отчаянные попытки добиться моего освобождения (потом мне об этом подробно рассказал Иван Иванович), ровенская тюрьма оккупантов жила своей обычной, неповторимо страшной жизнью.

Вот в тюремную камеру из коридора доносится тяжелый топот сапог, голоса, смех. Шаги слышатся все отчетливее, приближаются...

— Опять прилетели архангелы, — шепчет Максим Костюрец. — Не по наши ли души?

Я прислушиваюсь. И не только я. Вся камера, вся тюрьма не спит в такие часы, в полночь, когда гитлеровцы приходят за очередными жертвами.

Окованная железом дверь гремит где-то дальше, правее от нас. Немцы уже не смеются. Одновременно со скрипом двери в коридоре вспыхивает ругань. Слышится душераздирающий крик.

— Чего он кричит?.. Чего он кричит?.. — без конца повторяет кто-то, охваченный ужасом, в нашей камере.

— Кричит потому, что бьют, — бросает через плечо Костюрец. — А ты, парень, перестань, без тебя тошно.

— Да нет, погоди... Ну чего он кричит? — тянет свое заключенный.

По коридору кого-то поволокли. Шум и крики удалились, затихли.

В камере все, как по команде, повернулись к зарешеченному окну.

Во дворе, окруженном стенами тюремных корпусов, заработал мотор машины. Голоса немцев и крики заключенных теперь доносятся снизу, со двора, словно из колодца.

И так каждую ночь: либо рокот мотора, либо хлопки выстрелов в конце двора, возле заранее выкопанных ям. И крики, крики, крики...

В зарешеченном окне постепенно редеет серая мгла. Начинает светать. Пронзительно визжат ржавые засовы двери. В полоске света, падающего из коридора, возникает фигура Румке — китель без ремня, пилотка, брюки, заправленные в носки. Румке орет как сумасшедший:

— Вста-а-ать!

Мигом все вскакивают. Все, кроме троих. Эти уже не поднимутся: они умирают от побоев и голода. Даже днем по их запавшим щекам и худым рукам ползают вши.

Несколько взмахов резиновой палки, несколько ударов по головам и спинам, и Румке выбегает из камеры. Шлепая незашнурованными солдатскими бутсами, мчится дальше по коридору. «Вста-а-ать! Вста-а-а-а-а-ать!» — во все горло кричит он, по очереди открывая двери камер.

Этот туповатый гитлеровец каждое утро поднимает своим густым басом левое крыло тюрьмы. Он всячески старается угодить коменданту и его заместителю, выслуживается перед ними, как только может, потому что дела самого Румке плохи. Ефрейтор немецкой армии, он удрал с фронта. Где-то возле Ровно его задержала полевая жандармерия. Теперь дезертир со дня на день ожидает военного суда и... зверствует, выполняя обязанности коридорного надзирателя. Надеется, что за «хорошее поведение» ему смягчат приговор.

Первое знакомство с Румке закончилось для меня неожиданностью. Сразу после ареста и ночного допроса я оказался в камере номер четыре и на рассвете недостаточно быстро поднялся при появлении коридорного надзирателя. Размахивая резиновой палкой, Румке двинулся на меня, заорал:

— Эй ты, паршивая свинья, почему не выполняешь мой приказ? Почему не поднимаешься?

— Как не поднимаюсь? Ведь я стою.

Мой чистый костюм, тогда еще белая рубашка, почти новые ботинки, а особенно мои слова, произнесенные по-немецки, вызвали на квадратном лице Румке что-то похожее на удивление. Смерив меня взглядом, он опустил дубинку и заложил руку за борт грязного мундира.

— Ты знаешь немецкий?

— Немного знаю.

— Гут, пойдешь работать. Эта сволочь, — кивнул он в сторону остальных заключенных, — уже еле дышит.

Ты — свеженький, значит, будешь помогать мне носить воду и колоть дрова.

Подсобные помещения тюрьмы находились на первом этаже. С неделю я скреб, чистил и наполнял водой кухонные котлы, колол и носил к печам дрова, постоянно двигался, дышал свежим воздухом, имел дополнительно две-три чашки баланды и возможность наблюдать за всем, что происходило во дворе.

Как-то во дворе тюрьмы появился молодой офицер СС с плетью в руке.

— Наш комендант, — уважительно сказал Румке, вынул из кармана кусок колбасы (до суда он получал солдатский паек) и лег грудью на подоконник. — У коменданта сегодня гости. Будет концерт.

Офицера сопровождали две молодые немки, тоже в мундирах СС, надзирательницы женского отделения тюрьмы, и гости, несколько человек в штатском.

А тем временем солдаты тюремной охраны прикладами винтовок толкали на середину двора заключенных евреев. Было их человек тридцать, оборванных и окровавленных.

Офицер скомандовал: «Кругом!» Все тридцать повернулись лицом к кирпичной стене. Немки захохотали: лохмотья прикрывали заключенных лишь спереди, сзади сквозь тряпье проглядывали синие, исполосованные плетьми тела с незаживающими язвами.

Надзирательницы продолжали хохотать. Гости в штатском строили брезгливые гримасы. Комендант тюрьмы, видно, решил развеселить и их. По его жесту солдаты быстро вывели из шеренги двух пожилых мужчин. Офицер приказал им плясать вприсядку, а остальным в такт подпевать. Измученные побоями люди начали свой страшный танец. Солдаты подгоняли их палками.

Первым не выдержал и упал седобородый раввин. Солдат охраны вылил на него ведро воды. Старик приподнял голову, что-то сказал, но встать на ноги не смог. Тогда одна из надзирательниц расстегнула маленькую кобуру на ремне. В ее тонких пальцах сверкнул револьвер, слабо треснуло несколько выстрелов. Солдаты подхватили тело старика за ноги, быстро оттащили в глубь двора. Теперь уже смеялись и немцы в штатском.

— Прекратите!.. Прекратите этот танец!.. Дайте спокойно умереть!..

Худой как жердь заключенный, голый до пояса, сел на землю и истерично кричал, раздирая ногтями грудь. Носок офицерского сапога угодил ему в ухо. Изо рта заключенного брызнула кровь. Не вставая с земли, он медленно поднял глаза. Я невольно отшатнулся от окна. Невидящими, полными слез глазами на коменданта тюрьмы смотрел сосед Мальвы Гольберг по гетто, адвокат, тот самый адвокат в черной шляпе, с которым я и Луць разговаривали в прошлом году, накануне трагедии в Сосенках.

Офицер брезгливо обошел адвоката и выстрелил из парабеллума ему в затылок. Худое тело дернулось, склонилось на бок, потом неожиданно выпрямилось, словно подброшенное пружиной. Скользя по камням, адвокат с трудом поднялся и, шатаясь, пошел на своих мучителей. Надзирательницы завизжали. К умирающему человеку, делавшему последние шаги по земле, бросились солдаты. Офицер остановил их спокойным жестом и поднял пистолет еще раз...

Когда я заставил себя снова посмотреть в окно, во дворе уже никого не было. В небольшой луже возле стены поблескивали несколько латунных гильз. От лужи почти через весь двор тянулись две кровавые дорожки. А рядом со мной с безразличным видом, будто ничего не произошло, дожевывал колбасу дезертир Румке...

 

* * *

«Вста-а-а-ать!» — где-то в дальних камерах гремит бас немца дезертира и тонет в размеренном шарканье множества ног. Заключенные строятся в коридоре в шеренгу по двое и с глухим топотом спускаются по каменным ступеням лестницы вниз, чтобы минуту спустя серым потоком выплеснуться во двор тюрьмы. Там, внизу, каждый получает по нескольку ложек черного вонючего пойла.

Так начинается день в тюрьме, но не во всех камерах. У нас в двадцать третьей, куда меня перевели месяц назад, день начинается по-иному. Утром дверь приоткрывается лишь настолько, сколько требуется тому же Румке, чтобы объявить о подъеме. Потом нам приносят баланду. Прогулки отменены. На работу никого не посылают. Круглые сутки находимся в четырех стенах. Никаких передач от родных и знакомых администрация тюрьмы для заключенных камеры номер двадцать три не принимает. Все брошенные в эту камеру считаются как бы заживо похороненными, вычеркнутыми из жизни. Это камера смертников.

Трое моих соседей медленно умирают. Юноша лет девятнадцати, кажется ровенчанин, на глазах угасает, как свеча. Смерть неумолимо подкрадывается и к бородатому мужчине в красноармейской гимнастерке, вероятно из военнопленных. Юноша и пленный, скорчившись, неподвижно лежат у стены. Даже Румке оставил их в покое. И баланды им не приносит. Мы с Костюрцом отливаем умирающим понемногу тюремной юшки из своих мисок. Но они отказываются от еды. Третий — поляк, похоже офицер, хотя от его суконного мундира остались лишь пропитанные кровью лохмотья. Поляк ранен в живот и голову. Голова обвязана грязной тряпкой. Он не может разговаривать и лишь тоскливо водит глазами, когда хочет пить, и болезненно, глухо стонет.

Трое умирающих, Максим Костюрец и я все время остаемся постоянными обитателями камеры. Другие меняются ежедневно.

Костюрец уже в годах — голова его совсем седая. Иногда я часами наблюдаю за ним, невольно любуюсь его твердым, грубоватым лицом, от которого веет непреоборимой силой. У Максима стальная выдержка, крепкие нервы и огрубевшие руки хлебороба. Таким я знал его раньше, таким же увидел и здесь, в фашистской тюрьме, хотя прошел он через сущий ад, и тяжкому пути его не видно было конца.

Максим Костюрец, как и я, из Гощанского района. Мы знакомы давно. Не раз встречались в селе Синев, где жил Костюрец со своей семьей в старой, построенной дедом хате. Он был одним из тех на Волыни, кто издавна всеми корнями врос в землю, политую потом. И всем сердцем любил ее. Межи, разделявшие узкие полоски земли, не сковали сознания таких людей, как мой старый друг, не затянули тиной их мысли и души.

Он пришел в партию без колебаний и стал ее рядовым тружеником. Получая задание, без разговоров закладывал в повозку лошадь и развозил по дальним хуторам листовки; ходил по селам от хаты к хате и терпеливо рассказывал землякам, кто такие революционеры, за что они страдают и сидят в тюрьмах. Не раз крестьянки, слушавшие его беседы, вытирали украдкой заплаканные глаза, вынимали из-за икон припрятанные на черный день злоты, чтобы поделиться ими с людьми, что пекутся о бедных. Водил Костюрец связных на партийные явки, прятал у себя друзей коммунистов, ходил в город за нелегальной литературой...

Когда Ровенщину оккупировали гитлеровцы, банда оуновцев стала охотиться за Костюрцом. Ему не раз удавалось исчезать, но как-то ночью Максима схватили. Раскидав бандитов, он вырвал у одного из них обрез, послал в ствол патрон, но выстрелить не успел — ударили чем-то тяжелым по голове, потерявшему сознание скрутили проволокой руки.

Полтора месяца мордовали бандеровцы Костюрца в кирпичном подвале: топтали ногами, жгли огнем. «Кого знаешь из коммунистов? Где прячутся? Говори!»

Максим неизменно отвечал бандитам: «Никого и ничего не знаю. Все забыл. Катитесь, сволочи, к такой-сякой матери!»

Бессильные что-либо выпытать у Костюрца, оуновцы передали его немцам в СД.

В годы пилсудчины Максима тоже часто таскали по полицейским участкам. Не раз присуждали к тюремному заключению. Все ступени испытаний, неминуемых для коммуниста в Речи Посполитой, прошел тогда Максим Костюрец. Теперь на его долю выпало перешагнуть еще одну ступень — гитлеровскую тюрьму. Он знал, как вести себя. На допросах твердо говорил: «Никаких коммунистов не знаю, в партии не состоял, все это клевета».

— Знаешь, как у них, у этих гадюк из СД? — шептал мне Максим, примостившись рядом на цементном полу, в первую же ночь, когда меня перевели в камеру номер двадцать три. — Арифметика у них простая и раскусить ее нетрудно. Сначала мягко стелют: признавайся, мол, все равно знаем о тебе все; признаешься — отпустим. Некоторые, глядишь, и заколебались. Бывает, ловят гитлеровцы простаков на эту приманку. А как только пошатнется человек, признается хоть на крошку — смерть. Но мы кое-что уже видели. Нас дешево не купишь! Пусть хоть кожу с меня сдерут, буду стоять на своем. Оуновцы из меня сок давили — не выдавили, эти тоже оближутся. Главное — ни в чем не сознаваться. Ни в коем случае не сознаваться... 

Я понял, Максим подсказывал мне, как держаться на допросах.

Но меня почему-то не вызывали на допросы. Со дня ареста фашисты будто утратили ко мне всякий интерес. Я часто думал: видно, напрасны были мои усилия отвести удар следователей СД; никакой проверки немцы не собираются проводить; тщательно продуманная мною версия ровным счетом ничего не дает; для гитлеровской службы безопасности я уже превратился в безыменного заключенного, и этим на моем деле поставлена точка.

 

* * *

Уже почти час со двора доносятся крики немцев, лай овчарок, глухой гул.

Костюрец подошел к стене, где сквозь запыленное, зарешеченное окно едва пробивался дневной свет. Поманил меня рукой:

— Подсади-ка.

Я подставил плечо и зашатался под небольшой сравнительно тяжестью худого тела Максима. Силенок и у меня осталось немного. Ухватившись за металлические прутья, Костюрец смотрел в окно.

— Чего они там орут? — спросил я.

Максим спрыгнул на пол, негромко сказал:

— Опять, гады, евреев мордуют. Разделили на две группы. Одни бедняги на корточках ползают по двору и кирпичом пытаются натирать мостовую, а другие поливают их водой. Любимое развлечение коменданта... На дворе уже лето, братцы. Ярко светит солнышко, а с юга тучи надвигаются, наверное, дождь будет, — неожиданно добавляет он.

Потом мы с Максимом расстилаем свои пиджаки и ложимся, как всегда, рядом. В камере нет даже соломы, от голого цементного пола тянет холодом. Вспоминаем Гощу, общих знакомых, прошлые встречи, переносимся в воспоминаниях на несколько лет назад, чтобы хоть ненадолго забыть о том, что нас окружает.

— А ты никогда не думал о побеге? — тихо спрашиваю Костюрца.

— Отсюда не убежишь, — качает он головой. — Вон тот парень пробовал, — Максим глазами показывает на поляка. — Сидел он раньше где-то на первом этаже, вместе с другими выходил во двор за баландой. Во время прогулки пробовал бежать. Получил две пули. Потом швырнули его сюда, как мешок. Вот тебе и побег...

Нестерпимо зудит тело: вши кишат в нашей одежде. Ноют суставы рук и ног. Кружится голова. В камере душно. В воздухе постоянно висит густая седая мгла, от которой слезятся глаза...

Серой нитью тянутся дни.

Меня тревожит мысль о друзьях. Как они там, Иван Иванович, Настка, Поплавский, Жарская, Шкурко?.. Может, после моего ареста нависла беда и над ними? А может, СД уже схватила их, и гитлеровцы плетут свою хитрую игру, не вызывая меня на допрос?

Эх, если бы узнать... Если бы хоть слово услышать о том, что творится там, где уже наступило лето, где продолжаются жизнь и дела, от которых я оторван, может быть, навсегда!..

Но может, случиться... Застрочит пулемет, забегает, засуетится тюремная стража. Ворвутся в тюрьму смелые люди с гранатами в руках, сорвут запоры, настежь распахнут двери камер... Нет, такое бывает только в кино. А в жизни? В жизни — параша в углу и вши на умирающих, эсэсовские «концерты» и кровавые следы расстрелянных на вымощенном камнем дворе, люди-привидения, натирающие кирпичами мостовую, и черви на ранах заключенного поляка, холодящий сердце страх от ночных шагов в коридоре и глухие ко всему каменные стены.

Вот снова слышится топот ног; По коридору кого-то волокут. Остановились... Остановились возле нашей камеры.

В приоткрытую дверь гитлеровцы вталкивают одного за другим несколько молодых парней, почти подростков, одетых в полотняные рубахи, свитки из домотканого сукна. Пареньки испуганно жмутся к стенке, размазывают по лицам кровь, поглядывают на нас, как затравленные зверьки.

— Что, сынки, не посчастливилось? — поднимается навстречу им Костюрец. — А вы располагайтесь, садитесь, на чем стоите, кресел тут нет. Привыкайте и не бойтесь. Мы тоже вначале боялись, а теперь вроде бы и ничего, притерпелись, прижились... Побили вас, видно? Это для науки, чтобы больше не попадались. Все пройдет, все будет хорошо. Садитесь. За что вас сюда?

Ребята молчат.

Несколько дней утешает их Костюрец, подбадривает, ведет тихие беседы то с одним, то с другим. И все больше суровеет его лицо.

Ребят арестовали недавно. Кто-то донес, что они комсомольцы, вступили в комсомол перед войной, в школе. Все село знает об этом. Разве ж будешь возражать? На допросе они и не отрицали, что состоят в комсомоле.

Ночью Костюрец долго ворочался на полу, потом повернулся ко мне, прошептал:

— Расстреляют ребят... Эх, дети, наши дети!.. Погибнут хлопцы, а им бы еще жить да жить!

Комсомольцы находились в камере номер двадцать три несколько дней. Потом как-то поздно ночью их увели. Во дворе прогремели автоматные очереди...

 

* * *

По утрам уже не слышно сумасшедшего баса Румке: расстреляли и его как дезертира. Новый надзиратель, плюгавый заика с нацистским значком на коричневом мундире, впервые открыв дверь камеры номер двадцать три, осмотрел нас бесцветными глазками, поджал губы и заговорил натужно, словно из него силой вырывали слова:

— Руу...с, скоро буу...дет каа...рашо. Скоро больше...вик каа...пут. Вас — пух, пух, и вы тоо...же каа...пут.

— Аминь! — буркнул Костюрец. — По-моему, у него уже полные штаны.

— Что тт...и скаа...заль? — оскалился фашист и, не получив ответа, погрозил нам сухим кулачком, закрывая за собой дверь.

— Гнида гнидой, а туда же: пух, пух, — сплюнул Костюрец.

Но угроза «гниды» начала сбываться. Гитлеровцы стали расстреливать заключенных с какой-то лихорадочной поспешностью. Людей выгоняли из камер уже не только по ночам. Обитые железом двери скрипели почти без перерыва в течение суток. Заключенных выводили теперь группами. И все время во дворе гудели моторы, не умолкала стрельба.

Из окна было видно, как эсэсовцы загоняли заключенных в тяжелые, наглухо закрытые грузовики. Пока машины совершали очередной рейс, всех, кого в это время выводили вниз, плотным кольцом окружали охранники, гнали в конец двора.

Машины курсировали с утра до позднего вечера. Фашисты и не скрывали, куда и для какой цели вывозят заключенных. В тюрьме уже все знали, что грузовики совершают рейсы за город к карьерам в урочище Выдумка. Там осуществлялись массовые расстрелы. Трупы расстрелянных палачи обливали смолой и сжигали на специально построенном металлическом настиле.

...В камере номер двадцать три последнее время нас было тридцать шесть. Утром оставалось семеро. Днем увезли еще пятерых. Теперь нас двое: Максим и я.

В замке заскрежетал ключ. Мне показалось, что тюрьма вдруг застыла в могильной тишине. Растаяли, исчезли выстрелы, крики, шум моторов.

— Ну, Терентий, настал наш черед, — сказал Костюрец, поднимаясь с пола.

— Прощай, Максим!

— Прощай!

В проеме двери, расставив тонкие ноги, стоял офицер в темных очках. За ним, в коридоре еще трое. На рукавах у каждого ромбы с вышитыми буквами «СД». Офицер заглянул в бумажку, запинаясь, прочитал:

— Ньо-вак!

Я вышел вперед. Переступил порог камеры, оглянулся. Костюрец кивнул мне седой головой.