Через три месяца Сельма шла по вымощенной булыжником улочке городка Осиек мимо обнесенного лесами собора из красного кирпича. Рабочие штукатурили стены, замазывая дыры между кирпичами. Мокрая штукатурка отваливалась, с грохотом падая, словно град. Сельма направлялась к реке Драве, размышляя, стоит ли жить дальше или убить себя. Но поскольку она пережила все ужасы в Вуковаре, кончать жизнь самоубийством после того, как сербы не убили ее, – абсурд. У нее была хорошая работа, она занималась восстановлением зданий, искала способы перестроить рухнувшие крылья больничных зданий, крыши фабрик, мосты и соборы. Но, занимаясь ремонтом зданий, Сельма не была уверена, что сможет так же залатать и собственную жизнь.
– Эй, привет, – раздался знакомый голос откуда-то сзади.
Сельма обернулась и увидела Ивана. Он был очень худым, и седина полосами испещряла его жирные темные волосы. Но лицо по-прежнему было легко узнаваемым, с высоким широким лбом, глубоко посаженными широко расставленными глазами под густыми бровями и огромными ушами, торчащими в стороны. Он походил на мальчика, в огромных глазах которого светились желание, голод, зависть и даже, наверное, любовь.
– Что ты здесь делаешь? – спросила Сельма.
– Ищу себе работу.
– Очень смело после того, что ты сделал.
– А что я такого сделал?
– Ну, не прикидывайся невинной овечкой, ты бомбил, сжигал, мародерствовал…
– Может, и так, но я не хотел. Как бы то ни было, я воевал и на стороне хорватов тоже, и меня снова взяли в плен сербы, и я выжил только чудом. Меня ранили, а потом обменяли на своих военнопленных.
– И ты считаешь, что твоя история должна меня тронуть.
– Правда всегда трогает.
– И ты хочешь жить дальше, как будто ничего и не было? Хочешь, чтобы мы обо всем забыли?
– О чем еще?
– Может, тебе и легко забыть, но не мне. Я беременна. Должно быть, ребенок зачат в Вуковаре.
– Правда? Я считал, что убил его раньше, чем он успел довести дело до конца.
– И ты только представь, до этого я не могла забеременеть, и тут…
– Давай поженимся, я позабочусь о тебе и ребенке.
– Очень благородно. Но что ты можешь? Это мне придется тебя содержать.
– Нет, я все могу.
– А ты упорный.
– Да, для разнообразия. Жаль, что я не был таким упорным, пока мы учились вместе.
– Разве ты не был упорным? Ты прицепился ко мне как пиявка.
– Тебе так кажется? Я сильно любил тебя столько лет.
– Не знаю о любви, зато я точно знала, что ты все время был где-то рядом, за углом, под окном, за дверью аудитории, в церкви, везде.
– Почему же ты со мной столько общалась?
– Ты казался жалким и убогим, а я ненавижу убогих, но при этом хочу помочь им. Я хочу сказать, твое внимание льстило мне, но оно мне и угрожало.
Они спокойно смотрели друг другу в глаза, слушая, как трещит лед на реке. А потом шли вдоль зацементированной набережной и наблюдали, как льдины взбираются друг на друга, ломаются, тонут, всплывают, сталкиваются, разбиваются на части – острые, белоснежные, с зазубренными краями, светящиеся на солнце, как огромные стеклянные мечи, с грохотом ударяющие по глыбам мрамора. Казалось, земля, на которой они стояли, плывет, как айсберг, на север, а река стоит на месте.
– Как ты думаешь, этот лед приплыл из Австрии? – спросил Иван. – Он плывет в Сербию, куда вливаются и реки Боснии.
– И что?
– Эти проклятые страны связаны водными потоками. И кровь не должна разделять их. Это точка зрения Папы Римского. Нет, я не призываю к объединению стран, ты понимаешь, но, по крайней мере, нам с тобой стоит попробовать жить вместе.
– Точка зрения, говоришь. Точки не могут быть большими. Ты разве не знаешь определения точки? Точки ничего не добавляют к сути.
Они замерзли на ветру, прошли мимо киоска с голубыми открытками, белыми сигаретами и седой продавщицей, а ветер подталкивал их сзади, и они двигались без особых усилий, с красными от холода ушами, просвечивающими на солнце, лучи которого падали сквозь темные обнаженные ветви акации широкими полосами. Они подняли воротники и вошли в прокуренную таверну, слушали чардаш и пили красное вино. А в сумерках под дождем со снегом, вышли на улицу с фиолетовыми от вина губами, прижимаясь друг к дружке, превращаясь в живой дом – женщина рядом с мужчиной.
Цены на жилье в Осиеке были слишком высокими для молодоженов. Сельме предложили работу в отделе городского планирования Низограда, и они перебрались в Низоград. Живот у Сельмы становился все больше и больше, и когда отошли воды, Иван отвез ее на такси в больницу. Два дня Сельма стонала, но ребеночек так и не появился на свет, словно знал, что мир снаружи несет угрозу. Акушерка настаивала на необходимости кесарева сечения. Иван с ужасом наблюдал, как Сельме рассекают низ живота, в образовавшемся просвете тут же собралась лужица алой крови. Пухлые руки акушерки вытащили из этой лужицы маленькое красно-голубоватое существо, за которым, словно змея, тянулась пуповина. Когда пуповину перерезали и новорожденное создание помыли, то Иван увидел, что это маленький человечек. Он дрожал от волнения и предвкушения, и когда медсестра позволила ему подержать заплакавшую малышку, был вне себя от радости. Он взял крошку на руки – она помещалась ровно в двух ладонях – и залюбовался ее крошечными чертами: у нее уже были черные бровки, густые темные волосики, а малюсенькие пальчики схватили Ивана за бороду. Она шевелила ножками я попала коленкой Ивану по щеке. От удара по коже разлилось приятное тепло. А она вырастет хулиганкой, подумал Иван. Девочка открыла свои карие глазки, посмотрела на Ивана и успокоилась. Итак, мое лицо – первое, что она увидела, подумал он. Отпечатается ли оно в ее памяти? А у меня появится друг на всю жизнь.
Сельме зашили живот, и как только она очнулась от наркоза, то снова начала стонать. Иван держал жену за руку в ужасе от того, через какую боль ей пришлось пройти, и решил, что будет верным мужем и отцом. Увидев мальчику, Сельма перестала стонать, и ее лицо оживилось. Они назвали активную девочку Таней.
Иван обожал слушать, как его дочка сопит по ночам, причмокивая, сосет грудь и смеется во сне. Что может сниться младенцу? Чистая попка, пи-пи и сосок на голых деснах? Или, Возможно, малышка решает математические задачки и познает разницу между бесконечностью и небытием?
Сначала их семейная жизнь была спонтанной физически – они могли расхаживать по дому голышом и начать заниматься любовью в самый неожиданный момент. Таня, которой исполнилось всего несколько месяцев, все равно ничего не запомнит, так что не было смысла стесняться ее. Но новизна счастья очень быстро износилась. Таня спала между ними в супружеской кровати и теперь, когда она произносила свои первые слова и начала все понимать, Иван и Сельма уже не занимались любовью так часто. Постепенно Иван почувствовал, что его место занял ребенок – девочка забиралась на Сельму, пока он ждал своей очереди, которая часто так и не наступала. Уставшая Сельма засыпала. Она жила синхронно с Таней, и порой, напевая ребенку колыбельные, и сама засыпала почти одновременно с дочкой, а Иван не спал, прислушиваясь к сонате, исполняемой двумя парами легких, маленьких и больших, пока две его женщины дышали в унисон.
Он пытался менять малышке тряпичные подгузники, из-за своей неловкости питал отвращение к самому себе и стеснялся тельца своей девочки. Он любил наблюдать за дочкой и играть с ней, когда она была чистенькая. Сельма возвращалась с работы и быстро и ловко меняла дочке подгузники.
Мать Сельмы переехала в дом по соседству и сидела с внучкой днем. Она пела ей песенки, фальшивя, щекотала ее, строила ей гримасы, купала ее, присыпала тальком крошечную попку, стирала подгузники, готовила кашу и даже прикрикивала, если считала, что это необходимо для внучкиного развития.
Иван отгородил маленький кабинет для дальнейших философских изысканий в надежде наконец дописать свою дипломную работу на философском факультете. Но на самом деле он читал спортивные газеты, разгадывая кроссворды и шахматные задачи, и играл на скрипке.
Закрыв глаза, Иван представлял, как играет концерт для скрипки Чайковского в концертном зале, доводя публику до экстаза. А в конце выступления на мгновение зал замирал, а потом все зрители, включая восьмидесятилетних инвалидов и даже паралитиков в креслах-колясках, вскакивали и хлопали в ладоши, воспроизводя звуки океана, бьющегося о скалы. Иван снисходительно кивал, он был Посейдоном, владыкой моря, приведшим в ярость океан.
Но чаще, пытаясь нарисовать в воображении такую приятную сцену, Иван представлял публику из обрюзгших отставных офицеров, хрипящих судей, архитекторов-геев, старых и лысых немецких военных преступников, жилистых старух, людей, переживших три-четыре войны. Они резко смеются, визжат и кидаются в него зубными протезами, слуховыми аппаратами, стеклянными глазами, жидким спермицидом, протухшими индюшачьими яйцами и использованными презервативами. Эти фантазии навевали на Ивана тоску.
Дома распространился матриархат: жена, теща и дочка. Иван любил девочку, но в то же время ревновал, поскольку ей доставалось все внимание семьи, а ему – никакого. Если малышка плакала, женщины сию минуту подбегали к ней, а Иван мог сколько угодно орать, чтобы ему сварили кофе, но никто не слышал. Обе женщины были поглощены ребенком – присыпали тальком ее попку, чтобы не было сыпи, заваривали ромашку с медом.
Приходя домой с работы, Сельма первым делом не спрашивала: «Как тут мой муженек?», а наклонялась над девочкой, щекотала ей носик, издавала непонятные звуки, означавшие материнскую любовь и заботу, которые, в частности, мешали ребенку научиться нормально говорить, но зато помогали ей изучить мир чувств, что крайне необходимо для понимания роли языка в общем – смысл языка заключен скорее в тоне и модальности, а не в дикции, так что слова должны успокаивать ребенка.
Иван из своего кабинета наблюдал эту сцену радуясь, что у него такая чудесная семья, и расстраиваясь, что он был самым ненужным ее членом, этаким трутнем. Чтобы защитить мед, две пчелы вытаскивают трутня за крылья, выкидывая его из улья, и трутень падает на землю, где лежит без движения, а муравьи отрывают ему крылья, разрывают его на кусочки и несут в муравейник в качестве запасов на зиму.
Поздно вечером совершенно измотанная на работе Сельма редко чувствовала желание заняться любовью. Она отмахивалась от приставаний Ивана со словами:
– Дорогой, пожалуйста, дай мне поспать. Мне завтра в шесть вставать!
А как-то утром заявила:
– Знаешь что? Ты ужасно храпишь. Я из-за тебя полночи не спала. И Таня тоже. Ты должен спать один.
Иван переехал в пристройку, которую соорудил своими собственными руками после смерти Тито, и спал на матрасе на полу. Иногда он укладывался в кровать к жене, но в конце концов всегда оказывался на полу. Теперь у него была достаточная причина для ревности: у Тани было больше Сельмы, чем у него, а у Сельмы больше Тани, и хотя Иван по-настоящему обзавелся семьей, но чувствовал себя одиноким как никогда.
По ночам Ивана мучили кошмары. Ему снилось, что его убивают, что он зарезал каких-то стариков, что его переехали танки, и потом он не мог заснуть. Медицинское обследование выявило нечто ужасное: аритмия. Ивана предупредили, что возможен инсульт. И теперь Иван просыпался посреди ночи из-за кошмара – ему снилось, что он умер. Иван считал пульс на сонной артерии, он был нерегулярным: три удара, а потом тишина, которая длилась пару секунд, но Ивану казалось – секунд тридцать. Иногда, когда дочка играла с погремушкой, сердце Ивана начинало колотиться под ребрами.
Считая, что причины заболевания Ивана чисто психологические, доктор выписал ему плацебо, сказав, что это липостатин (самое сильное лекарство от закупорки сосудов), новинка швейцарской фармакологии.
Кожа Ивана приобрела оливковый оттенок. По мере ускорения обмена веществ к списку осложнений добавился гипертиреоз. И сколько бы он ни ел, но оставался тощим и нервным.
Иван привык к докторам и медсестрам, втыкающим ему иголки в вены, и любил смотреть, как его малиновая кровь струйкой стекает в пробирку. Он привык к докторам, подключающим его к аппарату ЭКГ, к щекотным завязкам и прохладным металлическим датчикам на коже, привык к пальцам в перчатке, засунутым в анальное отверстие, и приятному теплу в простате, привык справлять большую и малую нужду в контейнеры всевозможных размеров. Однако он не мог терпеть, когда тонкие трубки скользили внутрь его пениса и дальше к почкам. Такие обследования превратились в то, во что и должны были, – в мучения.
Но Иван в определенной степени получал удовлетворение от медицины. Теперь он бесспорно стал сложным и особым существом, и раз он не мог стать влиятельным, то по крайней мере стал сложным: существом, которое ни один доктор не понимал до конца. Врачи отлично знали, что ипохондрия – это самый простой диагноз, если другого поставить не удается, поэтому помимо всего прочего Ивану приписали и ипохондрию. Результаты анализов всегда были неудовлетворительными, в них всегда что-то было не так: то слишком много белка в моче, то слишком мало лейкоцитов в крови, то кислотность желудка повышена. К счастью, медицинская страховка жены покрывала непрекращающиеся расходы на врачей и лекарства. Иван больше не мог приступить к еде, не заглотив предварительно штук пять пилюль, которые изготавливались всех возможных цветов, чтобы еще больше порадовать потенциальных потребителей,