Ежиха двигалась на свет звезды. Когда-то она поднимала голову вверх и отыскивала в высоте звезду, но это было очень давно – не было леса, и не было этих деревьев, и ветки не заслоняли небо… Ей помнилась лишь вода – тёплое море внизу и горячий песок над ним. Море высохло, став болотом. Потом наступили льды, и не передать, сколько длилась эта тягостная зима, но ежиха пережила и её. Ледник ушёл, сравняв гору и оставив после себя холм и озеро под холмом. По другую сторону вытянутого в длину холма, на месте болота, тоже синело теперь чистое ледяное озеро, и вся её жизнь прошла на этом холме между двумя озерами. Сколько было у неё ежат!.. Но ни один из них не стал таким, как она. Почему? – спрашивала она звезду. Больше некого было спросить. Звезда молчала. И сейчас, не поднимая головы, ежиха знала: звезда там, впереди, и, нюхом чуя свой путь, карабкалась вверх по склону – разрывая лапами коричневые пласты слежавшихся прошлогодних листьев и прелую землю, приминая брюхом жёсткие сердцевидные листья печёночницы (отцветших ранней весной голубых подснежников), – они выпрямлялись из-под неё и вставали, как ни в чём не бывало, гибкие и зелёные, – она ползла, и память, накатывая волнами, вставала перед нею, как яркая, живая картина.

Она ползла вверх всё быстрей, продираясь сквозь дрок и высокий, душистый, полный спелых ягод черничник. Она бодрствовала уже давно – с тех пор, как там, в левой части неба, над кронами серебристых бальзамических тополей, показалась луна – огромный приплюснутый желтый глаз невиданного светляка – и, быстро всходя над «бальсаном», начинала свой путь по небу: вправо и вверх, туда, где над озером, над корявой сосной сияла Большая Озёрная Звезда. И теперь, поднимая голову ввысь, ежиха встречала в ветвях звезду. Ежиха знала, что её путь так же определён, как путь луны – он вёл её вправо и вверх в гору, к сияющему маяку. И каждую ночь, упорно взбираясь по склону и неизменно отыскивая свет звезды, она ещё не помнила и не понимала, куда и зачем ведёт её этот свет… Но, поднявшись на самый верх и увидев внизу рассечённое лунной дорожкой озеро, она уже очень хорошо знала, куда и зачем привёл её этот путь.

Остановившись передохнуть и вырвавшись из собственной полосы шума, только мгновение слышала она тишину ночи. И вслушиваясь в ближний треск цикад – всё явственней начинала ощущать, как шумит весь лес. Множество ежей справа и слева от неё, разрывая лапами сухую листву, стремились в гору – такая же полоса шума за каждым из них с упорством работающей, сопящей жизни тянулась к вершине… Их путь был так же определён, как путь луны.

Ежиха была на самом верху, на песчаной сухой дороге. Шум множества ползущих ежей оставался у нее за спиной, в ночном, полном жизнью лесу, а впереди внизу, у подножья холма блестело озеро, рассеченное серебряной дорожкой луны. И справа весь склон холма – безлесый пологий берег, поросший здесь, наверху, и у самой воды раскидистыми деревьями и погруженный сейчас в темноту ночи, – вспыхивал огнями костров.

Звёзды мерцали над людскими кострами, и луна, проделав уже половину ночного пути по небу, стояла теперь в зените: прямо перед ежихой и над кострами людей, клонясь к одинокой Большой Звезде, что сияла над озером, над корявой сосной, чью верхушку искалечило молниями в грозу. И с тех пор дерево, как исполинский краб, опускало на берег могучие ветки-руки, словно пыталось найти опору, чтобы не упасть.

В этот час все ежи расползались к кострам, которые, один за другим, начинали гаснуть. Но ежиха не торопилась. Она была самой старой и очень умной ежихой и знала, что вот этот – самый большой костер, горевший сейчас там внизу под огромной ивой, – ее костер, он погаснет самым последним, когда все ежи в страхе перед рассветом расползутся по своим норам.

Она давно уже не боялась рассвета и не боялась людей, много раз попадавшая в их руки. Люди, жившие у этих костров, никогда не были злыми. Казалось, они ловили её только затем, чтобы наколоть кусок яблока на иголки или сунуть под нос блюдечко с молоком. Но никогда, даже привыкнув к людям, она не брала угощение из их рук, как не взяла его в тот первый раз, смертельно задрожав от страха… Она долго сторонилась людей. Но однажды… это тоже было очень давно…

– Нельзя, паночку! Пани злуваться буде… – голос звучал так мягко и очень близко. И точно издалека – словно большое дерево встревожено склонилось над маленьким. И когда детские пальцы подхватили её под брюшко, она не успела сжаться и услышала этот другой – звонкий голос – совсем близко. И руки в белоснежных манжетах прижали её к груди, ткнули носом в приятную белизну, в ворох пахнущих чем-то приятным кружев…

Потом её часто гладили ребячьи пальцы. Но это были другие дети в жёстких льняных рубашках, пахнувшие приятно, но по-другому. И теперь она уже прятала морду в иголки, сворачивалась калачиком – после того, как большой человек с солдатской сумкой научил её бояться…

В тот день она по привычке ждала в кустах у дороги. Шаги послышались, как обычно, но это были не маленький паныч с няней, и ветер нес ей другие запахи. Хлебом, дымом и табаком пахло от двух бродяг.

Люди остановились. Удивленно фыркая, она ткнулась в обутую в лапоть ногу того, кто нёс за спиной ранец и старые солдатские сапоги. Это был солдат, возвращавшийся с войны, которому очень надоело воевать.

– Жывёлина… – сказал его спутник – босой, в серой льняной рубахе – и снял с головы свою жёлтую соломенную шляпу. – Глянь, яка!

Босой пошевелил пальцами – ежиха не испугалась. Он наклонился и, тронув ежиху за нос, с улыбкой взглянул на нахмурившегося солдата.

Ежиха уже сидела в шляпе.

– Не балуй! – строго сказал солдат, но спутник успел сунуть руку в мешок, перекинутый через плечо. Запахло хлебом и молоком.

– Отпусти, брат! Лепш хлеба не нюхать, да неволи не знать…

Второй уже отломил горбушку:

– Глядзи, не баицца!

– А ты бойся! У-ухх! – крикнул вдруг солдат. – Человека, брат, бояться надо, если жить хочешь! – и он громко заколотил сапогами о кожаный ранец, а потом приподнял за иголки сжавшийся в миг комочек и бросил в придорожный папоротник.

Она помнила урок солдата. И давно уже, не ведая страха к чему бы то ни было, но, помня о других ежах и не желая поэтому приучать людей, никогда не брала лакомстава из их рук, хоть и очень порой хотелось сделать приятное людским детям. Те так искренне огорчались: почему она не пьёт молока? А она удивлялась тоже: «Как не поймут? Какое же молоко – если страх, если смерть, если неволя?»

Сама она не боялась людей, ибо знала их мысли. Любила подслушивать в темноте их длинные разговоры. А потом… Как случилось, что стала вдруг понимать их язык? Людской язык, которому так и не смогла обучить других. Сколько было у неё ежат – и все они вырастали, становясь взрослыми ежами – чужими и непонимающими, как трава и деревья. А она по-прежнему оставалась одна. Она и люди со своими кострами – люди, которые уходили и приходили теперь каждое лето. Как тысячи лет назад…

И целую вечность ещё до того, как в первый раз пришли люди, она была совершенно одна. С тех пор, как мир стал таким, как есть – с озерами и холмами. С тех пор, как ЭТО случилось.

ЭТО было для нее как видение. Начало начал. Первое воспоминание, с которого стала помнить себя. Сверкающий, льющийся живыми струями фонтан золотого света. Как вспышка молнии, расцвел он в тонком луче звезды – и брызги падали золотыми яблоками с гибких веток – струились и впитывались землёю, травою, лесом. Нет! Не было тогда леса, и она не знала, что такое яблоки. Только гладкая, как бесконечное озеро, равнина болота, в котором она жила… И была ли она ежихой, такой, как сейчас, уже не помнит… Да и жила она далеко отсюда – лишь видела издалека, как возник этот мир: озеро и гора, и долго ползла, привлеченная чудным светом.

Свет был началом начал. В тот час, в утреннем свете зари звезда сияла ещё, готовая вот-вот погаснуть. И тут – в тонкой струне, пронзившей вдруг левый глаз – до боли, до тошноты – вспыхнула новая, другая звёздочка, выросшая в одно мгновение – словно там, где стояла теперь меченная молниями сосна, упала сияющая золотая шишка – и тонкая золотая нить соединяла её со звездой.

Золотая шишка зависла в воздухе, раскрыла свои чешуйки – и оттуда посыпались сверкающие семена – ослепляющий фонтан золотого света…

Фонтан иссяк, струи света впитались в землю, – и все пропало, исчезла и паутинка, соединявшая со звездой.

Но с той поры стали зажигаться костры. И однажды пришли люди.

Она любила смотреть на людские костры, напоминавшие это начало начал. А потом не стало этих маленьких огоньков. Были долгие ночи тьмы среди льдов и мрака, затем – ночи тьмы под мерцанием летних звёзд, где лишь слабо мигали в ответ робкие светлячки, пока, наконец, возник новый – сияющий и прекрасный источник света. Он стоял здесь, под ивой, и по вечерам из настежь открытых окон, озаренных пламенем свечей, слышались голоса, лилась музыка, и люди, входившие в этот дом, были одеты не в узенькие цветные повязки, едва прикрывавшие тело, а в длинные свободные платья, похожие на туман, который стелется над озером вечерами.

Потом окна уже не светились по вечерам. Малыш в белой рубашке, который брал когда-то ежиху на руки, стал большим. Как высокое дерево вырастает из маленького ростка. Он стал приходить сюда по утрам, вместе с детьми в серой льняной одежде, и, когда вечером звенел звонок, много маленьких русоголовых мальчиков выскакивало из-за своих парт. Он выходил на крыльцо последним и долго смотрел на озеро, а потом, повернувшись влево – на «бальсан», на серебрящиеся бальзамические тополя меж крыш усадьбы. Теперь оттуда доносилась музыка по вечерам, и выезжали запряжённые лошадьми кареты…

Два раза стреляли на этом берегу. Кровь и огонь. Огонь и кровь в зареве, грохоте и гуле пожара. Ежиха мысленно видела и горящий, объятый пламенем дом, и взлетающий в небо флигель над черепичными крышами – оглушительный взрыв, обгоревшие тополя «бальсана»… И те далекие людские костры, и давние времена, когда не было здесь ничего кроме лесного озера с горящей над ним звездой, и бесконечно далекое время, когда не было самого озера, – а только звезда над бесконечным болотом, сияющая из бесконечной дали.

Предутренняя тишина вывела ежиху из воспоминаний. Луна, описав по дуге правую часть неба, оставила позади звезду над корявой сосной и завершила свой путь, исчезнув на горизонте – за шапками приозерных холмов, за спящей где-то деревней. Костер под ивой стал маленьким огоньком, остальные – потухли, лишь искрами вспыхивали тлеющие головешки.

Ежиха свернулась калачиком и покатилась с горы, сбивая с папоротника и дрока тяжёлую, основательно выпавшую за ночь росу. На лугу она остановилась, высунула голову и лапы и медленно поползла дальше. Она не спешила, промывала иголки росой, прочёсывала траву, отряхивая обильную ледяную влагу. Потом долго сидела на песке у воды и пила, околдованная чёрным зеркалом озера. Звезда над корявой сосной загорелась ярко, ослепляя холодным светом. Костер под ивой совсем догорал, лишь рассыпанные уголья мерцали россыпью красных звезд.

Быстро перебирая лапами, ежиха поползла назад к костру. Подъём не был крутым, но чтобы не плутать в траве, не съеденной у машин и палаток коровьим стадом, она нашла протоптанную людьми тропинку…

У костра ещё оставались трое. Решив не шуршать ветками с сухой с хвоей, что лежали здесь для растопки костра, ежиха дожидалась за кучей хвороста.

Наконец, приземистый человек в брезентовой плащ-палатке встал с соснового чурбака. Он зевнул, почесал лысину и поднёс к глазам свои новенькие электронные часы, блеснувшие в алых отблесках догоравших углей. В тот же миг другой – высокий худущий старик в теплом, грубо связанном свитере – тоже встал с раскладного стула, на который, для мягкости были положены четыре номера газеты «Правда». Он выключил свой нещадно трещавший приемник, который только что бережно держал на коленях, прижимая к нему по очереди то одно, то другое ухо, – взял «Океан» под мышку, а газеты со стулом прихватил в другую руку. Тогда некрепкого сложения человек с иронически вскинутым подбородком, в не застёгнутой на груди рубашке в клетку с короткими рукавами, и похожий чем-то на Штирлица из «Семнадцати мгновений весны», только, с виду поинтеллигентней да поумней, поднялся со своего шезлонга. Сверкнув очками, он пожелал всем спокойной ночи и привычно спустился к озеру с полиэтиленовым ведёрком. Когда он вернулся назад и залил зашипевшие в темноте угли, у костра уже не было никого, только ежиха, пофыркивая, выискивала отбросы да старенькая не выключенная «Спидола» шумела и потрескивала у бревна.

Человек выкатил на траву несгоревшие головни, облил ещё раз, оставил здесь же ведро. Потом он сложил шезлонг и, прихватив в свободную руку «Спидолу», вдруг поймавшую вражий голос, направился к своей палатке.

Пока человек устраивался на холодной раскладушке под ватным стёганым одеялом, женщина-диктор с «Голоса Америки» окончательно пропала в треске глушилок. Пришлось настраиваться на радиостанцию «Свобода».

У костра поблёскивала оставленная до утра невымытая посуда – сложенные горой эмалированные миски, матово белеющие тарелки из пластмассы и даже чьи-то новенькие, «общепитовские», – топорно-железные из подозрительной нержавейки, с которых так плохо смывался жир. Ежиха обнюхала валявшиеся в траве шампуры и поползла к углям. Они дымились, пропитанные бараньим жиром, накапавшим с шашлыков, и были ещё горячие. Она ткнулась носом в несгоревший масляный фильтр, чихнула, понюхала обглоданную рыбью голову, нашла в золе пропеченную картошку и выкатила лапой в траву, как делал только что человек. Откатив оставшуюся картошку, ежиха обогнула бревно, у которого раньше трещал приёмник, а теперь стояла только ржавая жестянка с бензином для растопки костра, и не спеша направилась к грязной посуде. Решив не трогать тарелки, чтобы не нашуметь, почуяла запах съестного и всё-таки загремела сковородками, в которых были оставлены для неё картошка и жареные грибы… И тогда Шурочка проснулась в своей палатке.

Ежиха почувствовала это и замерла. Прислушалась и быстро поползла от костра, убедившись, что не ошиблась. Она изо всех сил ткнулась носом в брезент, вновь отползла и, втянув голову, так врезалась боком в палатку, что та содрогнулась на своих шатких алюминиевых палках. А потом для верности – громко зафыркала и засопела – чтобы это разбуженное среди ночи человеческое дитя – раньше времени повзрослевшее и не похожее на других – узнало её и не беспокоилось: «Можно спать дальше! Это она! Всего лишь она – ежиха, нечаянно загремела сковородками… а не коты, не вороватые собаки из Шабанов!»