В том, что «не все люди одинаковые» и что Шурочка была явно не обычным ребёнком, Жора убедился, но почему это было так, разумеется, знать не мог. В темноте, поднимаясь вверх по разбитой лесной дороге, под вновь заморосившим дождём, он решил выспросить всё у неё самой – взобраться на самый холм и там, на козырьке дота над Долгим озером, откуда открывался обзор на всю округу, дождаться и расспросить. Разумеется, она могла и не отвечать на его вопросы, но это уже был вопрос совсем другого порядка, а вот не спросить и просто так уйти восвояси, Жора никак не мог…

Без сомнения, Шурочка была необыкновенным ребёнком. И даже выродком из рода человеческого, как в минуты гнева называла её в сердцах даже бабушка, потому что до смерти больно, когда родной ребёнок, для которого делаешь всё, что можешь, судит тебя, как сам господь бог… Да и сама, сама Мария Александровна была строга к себе, а вот какими такими судьбами вышло, что стала она женой партийного москвича, оставалось для неё загадкой, а точней, насмешкой судьбы. Из преданности, не в силах покинуть мужа, ездила она по «великим стройкам», а когда неоседлая жизнь кончилась и стали жить в Москве, не в силах была бросить теперь уже своих школьных детей – с молодости учительствуя, не представляла, как можно бросить свой первый класс, не доведя до четвёртого, и не позволяла себе заболеть даже на день. Поэтому, глядя на московских Шурочкиных учителей, которые пребывали на больничных листах чуть ли не каждый месяц и считали это в порядке вещей, начинала сама соглашаться, что мир катится куда-то не туда и хорошим это кончиться просто не может. Поэтому и проводила сейчас оставшуюся часть жизни в тихом домике у Червенского рынка, в доме, который строил её дед, скромный железнодорожный служащий, на ссуду акционерного общества ещё до революции. И куда прибыли по её настоянию вместе с мужем, когда Василий Исаич вышел на пенсию. Оставили московскую квартиру детям и переехали в Минск на Надежденскую в ветхий домик, – на эту захолустную улицу, куда прежде наведывались только в отпуск. И стала она, отнюдь ещё не пенсионерка, учительствовать в своей родной школе, где, веря в старые идеалы, сохранила до пенсии свою наивную веру, что в жизни всё так, как казалось в молодости…

Судьбу своей матери повторила и дочь, выбравшая строительную профессию отца. Уже была назначена свадьба, оставалась только последняя институтская практика в какой-то мощной строительной организации. И вот тут-то, внезапно бросив всё, она вышла замуж за своего руководителя… И стали ездить они по большим стройкам, только теперь уже по заграничным. По случайности, дочкин избранник тоже оказался из Белоруссии, откуда-то из-под Бобруйска. И случилось так, что и Василий Исаич, и новоиспечённый муж дочери, привыкшие разъезжать по стране и рыбаки-любители по натуре, с охотой приняли отдых с палатками на озёрах, к которому приохотили Марию Александровну её друзья… Так вот и получилось, что медовый месяц Шурочкины родители провели здесь! Потому-то и уродилась Шурочка этаким существом, что первые секунды жизни этого существа протекли именно в этом месте и ни в каком другом – где привиделся Жоре, словно во сне наяву, фонтан золотого света… И было это место истинной родиной Шурочки, хоть родилась она потом на диву переношенным ребёнком – чудом родилась и «в сорочке» – совсем в другом месте Земли: в далёком Алжире, куда уехали её родители зарабатывать деньги. И первым далёким воспоминанием было тёплое море, в котором ловились угри, высокие сосны, такие же, как в Крыму, и рыжики на иголках, особенно жирные и коренастые вблизи мусорных свалок… Потом был год учёбы в Московской школе, каникулы на лесном озере, а к началу второго класса родители завербовались в Монголию, где и произошло главное событие в жизни Шурочки, после чего бабушка поставила ультиматум: «Всех денег не заработаешь! Или возвращайтесь сами, или отдавайте мне ребёнка!» Случилось же вот что… На зимних каникулах учеников Шурочкиного класса повезли на экскурсию в дальний степной район. Фотографировались у юрт, катались на верблюде, а когда школьники парами вышли из очередного буддистского монастыря, похожего больше на деревянную пагоду с двумя разевающими пасти чудовищами у входа, Шурочки не досчитались. Не досчитались и во второй раз, обшарив весь монастырь вместе с перепуганными и искренне расстроенными служителями-монахами, которые только почтительно разводили руками и шептали успокаивающие молитвы. Через три дня отца Шурочки вызвали в посольство, куда явился какой-то представитель института Шамбалы, очень похожий на европейца, и в изысканных английских фразах выразил своё сочувствие, убедительнейше прося не тревожиться и заверив, что всё в скором времени выяснится и всё будет хорошо. Но через месяц и через два пропажа, которую скрыли от бабушки, не обнаруживалась, и только через семьдесят пять дней неизвестные тибетские ламы, преодолев семидесятидневный переход через каменистую пустыню, принесли девочку в каком-то чудовищном балдахине и почтительнейше вручили родителям. Длиннобородый красавец в красно-жёлтых одеждах и с удивительно спокойным лицом передал Шурочку из рук в руки, словно особу царского сана, величественно попрощавшись с ней на каком-то тарабарском языке и игнорируя родителей, словно тех и не существовало. После чего ребёнок молчал, продолжая учиться в школе, как и прежде, на пятёрки по письменным предметам, что отмело возникшие было сомнения в психическом здоровье. На все прочие вопросы кроме тех, что касались семидесятипятидневного отсутствия, девочка начала отвечать, и решено было отправить-таки ребёнка к бабушке, которая, узнав обо всём, и поставила ультиматум. Но, по боку московскую школу! Благо, на пенсию вышел Василий Исаич! Проявила Мария Александровна свой характер, не пожелала больше жить в Кузьминках в столичной квартире и привезла Шурочку на Надежденскую, в свою старую школу, классы и коридоры которой, пережившие на своём веку самые длинные из каникул сроком во всю войну, казалось, навеки впитали запах немецких конюшен. Но стены эти, давно нуждавшиеся в капитальном ремонте, содержали нечто неоценимое – дух старых учителей, той когорты интеллигентов, что сохранялись здесь единицами, как могикане, и облагораживали даже вновь приходящих, передавая им этот свой дух. И эти, уже приближавшиеся к пенсии, ещё достались на долю Шурочки каким-то чудом. И это-то спасло ребёнка! Неразговорчивая отличница, даже слегка пугавшая своими знаниями собственных наставников и в жизни не потратившая минуты свободного времени на приготовление уроков, делая их только на переменах, отказалась вдруг посещать классный час, ни слова не говоря, уходила с политинформаций. Всполошившаяся бабушка раздобыла справки и принялась убеждать молоденькую историчку, что слабый больной ребёнок не может высиживать в школе по восемь с лишним часов. Когда же, однако, выяснилось, что слабый больной ребёнок уходит с политинформаций и пионерских собраний на заседание кружка философии в десятый класс, убеждать историчку сделалось очень трудно. К тому же «новенькая», гнавшаяся за почасовой нагрузкой преподавательница, не входившая в когорту старых интеллигентов, взъелась на руководителя философского кружка и написала на него анонимку, в которой спрашивала, как может физик вести занятия по философии и какой такой философии обучает детей выгнанный из академии кандидат наук, не имеющий опыта педагогической работы с детьми и порочащий святое звание учителя аморальным поведением в семье. Последнее было написано наугад и попало не в точку, ибо не было у обвиняемого семьи и никто его ниоткуда не выгонял, и как-то вдруг оказался в наличии второй диплом – теперь уже кандидата философских наук, что некоторым образом объясняло принадлежность к философии… Физика в обиду не дали, историчка осталась с носом и с лютой ненавистью к Шурочке. Всё утихло благодаря тому, что кончилась последняя четверть, но что в будущем ждало ещё этого ребёнка, оставалось нелёгким вопросом и всерьёз беспокоило уже заглядывавшую вперёд бабушку.

Всего этого не знал, разумеется, Георгий Сергеевич, как не знал главного в этой истории, но узнать надеялся… Потому и шагал сейчас под проливным дождём, поднимаясь по разбитой дороге к доту. Надо было пойти по другой – верхней – мимо хутора, она была получше, но следователю было всё равно. Он давно уже не обращал внимания, что ноги вымокли по колено, и только сейчас, заскользив по глине и чувствуя, как проваливается по щиколотку, представил, что будет с его адидасовскими кроссовками.

Чёрная стена придорожных зарослей расступилась – там, впереди слева и далеко внизу открылись просторы над Долгогим озером, но Жора его не увидел, хоть ночи здесь северные, светлые до середины августа. Глаза различили лишь серое дымчатое пространство за чернотой кустов. А там, где они расступались, совсем близко, над обрывом, вырисовывался прямоугольник дота, и на самом его краю, на линии, что граничила с серой бездной, стояла Шурочка, окружённая светлым облаком. Чёткий её силуэт был словно бы заключён в прозрачное светящееся яйцо – но воздух внутри него прочерчивали дождевые струи. И когда Шурочка повернулась, Жора понял, что светится то, что она держала в руках, прижимая к груди. Но когда Шурочка спустилась к дороге и на мгновение остановилась, не решаясь ступить в грязь, а потом опустила правую руку с продолговатым серебристым предметом, яйцевидный ореол не сместился, и стало ясно, что светится всё-таки она сама. Шурочка вытянула вперёд сияющую гантельку, из которой вырвался яркий луч, и посветила, как фонарём, выхватив из темноты искалеченную какой-то тяжёлой техникой дорогу – одна колея обвалилась, мутный поток воды низвергался сверху и размывал вторую, по которой шёл Жора. Он понял, что надо сойти левей на траву, где стояла Шурочка. А та вдруг присела на корточки, упёрлась ступнями в знакомый Жоре предмет, а торцы его обхватила руками и, поднявшись несколько над землёй, в таком скрюченном положении стала удаляться от Жоры. Потом она всё-таки выпрямилась, вытащила из-под пяток сверкающую болванку, которая повисла в воздухе, и села на неё, свесив ноги. Может быть, так было удобней, может быть, она ещё не освоилась, как обращаться с копером. Так или иначе, её светящийся силуэт парил над дорогой – она медленно поднималась на вершину холма, словно взлетая на невидимых качелях, подвешенных над землёй слишком низко, – и из-за этого ей пришлось скорчиться и неловко пригнуть под себя ноги.

И так могло показаться со стороны, но суть была в том, что копер сделался для неё мал… Да, мал! А каким огромным показался ей в первый раз, когда нашла его в чугуне, накрытом чёрной овчиной. Правда, был он всего лишь как самая маленькая из тяжеленных папиных гантелей! А было Шурочке тогда три года, как раз исполнилось – и пошёл четвёртый. Алжирская жизнь кончилась, предстояла новая командировка: родители вернулись в Минск, в отпуск, и сразу поехали сюда, на озеро. Палатка стояла на том же месте, у входа в дот. Ах, как ей хотелось в этот дот забраться! Словно какая-то сила манила туда, в темноту, в пещеру с покатой бетонной крышей, заваленную разным мусором и жестянками, где на еловых лапках в глубине, в углу, спал иногда по ночам старый дед-балабол. А однажды в жару её уложили спать днём, и родители пошли плавать, и Шурочка знала, что плавать они будут долго… В доте она могла стоять в полный рост, и только у дальней стены пришлось наклонить голову и стать на коленки уже там, где лежали ветки. За ветками был лаз в стене. Папа бы тут не пролез ни за что, и не сумел бы ни один взрослый. А вот худенький старичок, спавший здесь по ночам, мог. И она смогла. Представила себя лисичкой и поползла… Долго двигалась на коленках, опираясь на руки, и увидела вдали свет. Свет был в пещере, выложенной кирпичом – с кирпичным потолком и полом, и она не смогла достать рукою до потолка. Но то была не пещера, а перекрёсток подземных ходов. Один вёл прямо, другой направо, и ещё один шёл налево… А перед ней на полу светилась чёрная голова – голова какого-то зверя без глаз и рта… Сплошной чёрный мех, который она решилась наконец погладить… И поняла, что это всего-навсего огромный закопчённый чугун, накрытый чёрной овечьей шкурой! И то, что лежало внутри, светилось через овчину! То и была её «золотая гантелька» – волшебная палочка, спутник жизни, умеющий исполнять желания и угадывать мысли, потому что как только она подумала, что эта штука похожа на папину гантель, гантель тут же сразу и появилась! Лежала себе у её ноги! Но гантель была Шурочке не нужна. Вот если бы вместо гантели здесь лежал сейчас мишка – новый плюшевый медвежонок, подаренный в день рождения! И которого мама не разрешила брать в лес! И сразу в чугуне – не у ноги на грязной земле – что-то затмило свет. Правильно. Ни к чему было класть новую игрушку на землю. Шурочка так и оставила медвежонка в чугуне, ведь мама его брать не разрешила. А вот любимого «Винни-Пуха», предпочтённого из всех книг, купленных за границей, просто забыли – забыли взять! Поэтому Шурочка с чистой душой решила, что нету тут маминого запрета, и весь путь обратно проползла в обнимку с любимой книжкой. Правда, в тот же вечер мама бросила находку в костёр. Мало того, что книга была вся вываляна в грязи, это была какая-то дьявольская насмешка над человеческой книгой! Цветная обложка в ней и все до одной картинки были на своих местах, а вот текст под ними!.. Он тоже был расположен по-прежнему – но только на первый взгляд, потому что все строчки – все куски текста в книге состояли из одного повторяющегося бесконечно слова: «MILNE, MILNE, MILNE…». С тех пор Шурочка свои «находки» больше никогда никому не показывала. И никто никогда не видел, как, сидя на «золотой гантельке», она парит над верхушками сосен в ночной темноте и смотрит с высоты на палатки, тихонько смеясь и слегка подрыгивая ногами… Вот, как сейчас, когда она поднималась на вершину холма, словно взлетая на невидимых качелях.

Но всего этого, разумеется, не знал Жора… За дотом колючие кусты боярышника снова подступили к дороге, и волей-неволей пришлось сойти в грязь. Он шёл через поток воды. С колеи можно было грохнуться, поскользнувшись, все звуки заглушал дождь. И если бы Шурочка оглянулась, она конечно бы увидела Жору, но, к счастью, ей и в голову не приходило, что кто-то за ней следит. На вершине горы светящийся силуэт «на качелях» поплыл вправо, и Жора понял, что Шурочка повернула на дорогу к хутору. Он решил броситься наперерез – перешёл на правую сторону и стал взбираться по склону вверх, хватаясь за мокрую некошеную траву, она была выше пояса. Через несколько секунд он был наверху, на краю верхней дороги, и Шурочка проплыла мимо него и исчезла в лесном туннеле. Дорога здесь была получше, не искалечили военные грузовики. Деревья защищали от дождя и ветра, но скоро лес расступился и ушёл вправо. Слева он кончился, там уходил в низину едва различимый сад, а дальше Жора увидел хутор, вернее – его высокую крышу, лепившуюся одной своей стороной к склону холма, точь-в-точь, как крыша какой-нибудь альпийской хижины. С этого хутора много лет кормились обитатели озёрного лагеря, и только теперь, когда хозяева постарели и не вели хозяйство, приходилось ездить за продуктами в Литву.

Слева от Жоры мок на дожде сад, справа – темнели сосны. Шурочка остановилась у хутора и долго стояла, преспокойно чувствуя себя под дождём, словно ждала кого-то. Жора вошёл в лес и, скрываясь среди деревьев, подкрался к ней совсем близко. Он услышал какие-то непонятные звуки – точно она подзывала кошку или собаку.

Она наклонилась и гладила кого-то, фыркавшего у самых ног.

Жора видел лишь тёмное пятно на дороге, потом кто-то, круглый, как колобок, пополз в лес прямо на Жору, пришлось ретироваться в кусты.

Шурочка воспользовалась копером, как фонарём. Луч осветил прогалину в сосновом лесу, усыпанный иголками мох, старые сбитые сыроежки. Ежиха ползла по слежавшейся мокрой хвое, разрывая наст, и, наверное, сучья под ней трещали, но дождь по-прежнему заглушал все звуки. Ежиха ползла в движущемся круге света туда, куда вёл её световой луч. Шурочка направляла его и шла следом. Обе они не замечали дождя. Ежиха остановилась на краю окопа. На дне его чернела чья-то нора. Большая, как будто лисья. Ежиха опустила вниз морду, упёрлась лапами, и из-под них посыпался сверху сырой песок.

– Постой-ка! – сказала Шурочка. Она наклонилась, взяла свернувшийся вдруг клубок в руки и прыгнула с ним на дно окопа.

Чтобы что-нибудь видеть, Жора вынужден был подойти совсем близко и присесть за кустом можжевельника, как раз за спиной у Шурочки. Та опустила ежиху возле норы. Зверь зафыркал, втягивая носом воздух.

– Там кто-нибудь живёт? – шёпотом спросила Шурочка.

Сколько Жора не напрягал слух, ничего, кроме шума дождя, не услышал.

– Нора глубокая?

И опять, разумеется, никакого ответа он не услышал.

– Хорошо… – прошептала Шурочка. – Хорошо! – и положила копер у чёрной дыры в песке. – Возьми это и спрячь так, чтобы никто не сумел найти. Это очень опасно. Люди не должны узнать…

Ежиха подползла к коперу с дальнего от дыры конца, обхватила лапами сияющий торец и, толкая впереди себя серебристый цилиндр, исчезла в норке. Сразу стало темно.

«Какая же тёмная ночь!» – подумал Жора.

Прошло минут пять или целые полчаса, Жора не знал, время, казалось, тянется бесконечно.

Он посмотрел на небо – не стало ли видно ли звёзд? Звёзд не было, не видно было луны. Дождь по-прежнему лил и лил… Вдруг в окопе сделалось совсем светло. Шурочка стояла, как прежде, склонившись над норой. В руке у неё горел китайский фонарик, он был продолговатый и серебристый, и напоминал копер. Жора видел теперь весь тонкий изящный силуэт в профиль: фигурка казалась лёгкой, совсем воздушной в облепившей грудь майке и тонких брюках, они тоже прилипли к телу под дождём. Жора видел египетскую богиню с фресок на усыпальницах фараонов – тонкое, удлинённое и застывшее в грациозном движении тело… Волосы, подрезанные на висках, по-египетски разделила на пряди сбегавшая с них вода… Волосы мокрые, как у Джоконды, только совсем короткие… Нет! Это была не Джоконда, скорей – юная Клеопатра, когда Клеопатре было двенадцать лет: туника облепила тело, всё в нём обвораживало и привлекало. Вдруг лицо оживилось, озарилось улыбкой. Шурочка опустилась на землю, направив вниз фонарик. Луч его освещал ежиху, показавшуюся в норе.

Она положила фонарь на землю, а в правой руке её появилось блюдце. Осторожно, словно боясь расплескать в нём что-то, поднесла блюдце поближе к носу зверька.

Луч фонарика осветил белое. Молоко!

– Пей! – повторяла Шурочка всякий раз, когда блюдце пустело и ежиха поднимала голову. Вдруг блюдце стало расти, превратилось в тарелку, и молоко вылилось через край.

Забыв обо всём, словно завороженный, Жора давно уже вылез из-за куста и под гипнозом зрелища застыл на краю окопа.

Шурочка по-прежнему его не видела, но капли дождя звучно барабанили по дождевику, и, уловив какую-то перемену, она обернулась и машинально направила свет фонарика на этот звук.

Жора зажмурился, прикрыл глаза ладонью, а когда открыл, увидел ненависть в лице ребёнка.

– Опять! Это опять вы!.. Подсматриваете, следите!

Жоре нечего было ответить. Он молчал. Никогда ещё не видел он в чужом взгляде такую нескрываемую неприязнь.

– Вы всё видели? Видели всё?! Говорите!

Жора кивнул.

– И всё поняли? Ну конечно… Это же вы «поработали» в Шабанах! Благодаря вам… – Шурочка не договорила, с презрением посмотрев на Жору. – Из-за вас исчез тот… Но не надейтесь, что ЭТОТ достанется вам… Он тоже для вас потерян! Только я могла бы его достать! А теперь… я прикажу ежихе – и она унесёт его в глубину по подземному ходу. Тут кругом подземные ходы…

– Успокойтесь… – с сочувствием сказал Жора.

Ему стало совестно и обидно, он вдруг невесело усмехнулся:

– «Я не намерен более брать чужое»…

– Чужое! – подтвердила Шурочка. – Совершенно верно! – в её голосе звучал гнев, и Жора уловил вдруг новый смысл: «Чужое. Чуждое. Чужеродное – нечеловеческое, нездешнее…»

Ежиха выползла из норы. Шурочка, как показалось Жоре, приготовилась что-то сказать.

– Не надо! – попросил он. – Оставьте. Ведь я же знаю… Это ведь – ТОТ хутор? ТОТ, – добавил он едва слышно, – где… мина? Иначе бы вы спрятали в другом месте. Не здесь…

Ребёнок молча кивнул – серьёзно и настороженно. Ожидая, что скажут ещё.

– Не надо переносить… Пространство сделается аномальным. Увеличится радиус. И чем дальше – тем опасней! Я обещаю…

– Что вы мне можете обещать? Разве такие, как вы, за себя отвечают? А если вас станут пытать…

– Пытать?

– Конечно! Представьте, об этом узнает Кремль! Им что, не захочется иметь такую штуку?! Бомбы, танки… – в любом количестве. Любое оружие – без малейших затрат! Умеючи можно ядерную подводную лодку в один миг соорудить. Да ваши начальники-холуи разобьются перед Кремлём в лепёшку. И если Вас станут пытать, приставят к вашему виску автомат, пригрозят новыми пытками, тюрьмой, расстрелом! Что тогда? Никто так не дорожит свободой, как тот, кто её не видел, и никто не трясётся над жизнью, как те, у кого нет ни малейшего представления о настоящей жизни!

– А вы всем этим не дорожите?

– А я знаю, что всё это такое. И каким должно быть! И ещё лучше – наперёд знаю, что всего этого в вашем мире у меня никогда не будет! Так чем мне, спрашивается, дорожить?

– А чем вам плохо живётся? – растерялся Жора.

– Опять двадцать пять! – возмутилась Шурочка. – Я же только что объяснила.

Жора вспомнил всё подслушанное у лужи, и ему сделалось не по себе.

Словно что-то чужое, холодное, опередившее его на несколько поколений, сидело рядом. Будущее, для которого такие, как Жора, были пустым местом. И были… заслуженно, потому что позволили сделать из себя пустое место. А вот этот ребёнок не допустил! И Жора почувствовал себя ничтожеством, дураком – чувствовал… и не хотел быть для неё таким. Захотелось ей доказать!..

Он повернул голову, глянул туда, в окоп… и ему сделалось её жалко – этого, в самом деле, почти ребёнка, которому положено быть в кровати, в тепле, в уюте… А она сидит там на дне окопа, на сыром песке, под дождём, ночью, без зонтика… И не надо ей ни тёплого дома, ни уютной постели, и вообще ничего не надо! Да её можно калёным железом пытать! В рудники посылать… Потому что таким, кому ничего не надо – ничего не страшно!

И всё равно сжалось сердце… от жалости сжалось сердце, жалко было сейчас сидящую на земле девочку, в промокшей до нитки, лёгкой какой-то майке, с прилипшими к плечам волосами, они вроде стали длиннее, как у Джоконды, и Жора вспомнил, что у Джоконды они тоже как будто мокрые… – и стало за неё так больно, потому что в душе у неё – такая рана, которую не заполнить ничем… Потому что там – память о мире, от которого пришлось отказаться ради этого – жестокого и враждебного к ней мира.

– Послушайте! – неуверенно сказал Жора. – Поверьте! Никто никогда не узнает обо всём этом. И если… даже будут пытать, обещаю вам: не скажу ни слова.

– Это я обещаю вам, что не скажу ни слова! Это меня будут пытать, меня! И, может быть, это будете делать вы! Жечь меня раскалённым железом, дверью зажимать пальцы, лампой светить в глаза на допросе… и с улыбкой составлять протокол. Но знайте: вы от меня ничего не добьётесь! Потому что для меня эта жизнь не имеет значения! В ней каждый второй – глупый или жестокий. И пусть даже из десяти один… Один дурак и один подлец, а остальные восемь с этой глупостью и жестокостью соглашаются и жизнь эту принимают, в этой глупости и жестокости живут и радуются… и дорожат. А я, вот, не дорожу! А мне, вот, не нравится такая жизнь!

И на Жору вдруг нашло безумие. Она – не девочка, она не ребёнок. Ей всё-таки двенадцать лет!

Он понял Фиму, этого лентяя, готового тащиться через всё озеро чёрт-те куда. Все ненормальные, все безумцы!..

Он забыл обо всём. Он видел лишь её профиль, от которого щемит в груди, её волосы, её губы и изгиб шеи. Какая же она красивая! Красивей он никого не видел…. Эта ведьма, этот бесёнок, вот кто ему нужен! Он тоже не лыком шит, он не пустое место! И он её подчинит, он докажет ей! Подчинить такую…

Его первым движением было прыгнуть сейчас в окоп, схватить её за руки, прижать к себе, почувствовать её гибкую шею, покрыть её поцелуями… – и охнуть она не успеет, и опомниться! И сказать: «Так чем ты не дорожишь?» И пусть она тогда заплачет, пусть почувствует себя беспомощной в его руках – пусть оставит свой дерзкий тон! «Так что для тебя не имеет значения?»

И охваченный нахлынувшим вдруг безумием, он прыгнул вниз, он был уже рядом с ней – всё было, как в мыслях, но наяву – живое гибкое тело прильнуло к его груди; она в изумлении не сопротивлялась, из руки выпал фонарь и отлетел к стенке окопа, в темноте он ощущал тот пленительный изгиб шеи, о котором мечтал, и ему казалось, что он нашёл долгожданное, к чему стремился всю жизнь, но вспыхнувший вдруг огонь сменился радостной невероятной нежностью. Он встал на колени, покрыл поцелуями её мокрую руку от плеча до кончиков маленьких пальцев и почувствовал себя псом, который должен умереть у её ног. «Милая! – подумал он про себя. – Прости меня…», а вслух прошептал:

– Не бойся! Я – твой раб, твой слуга, я защищу тебя от всех дураков, и никто никогда не узнает твоей тайны… – он положил голову на её ладонь и почувствовал, что его гладят по голове. – И если ты пожелаешь уйти туда, возьми меня как своего верного пса. И поверь… я никогда не стану тебя пытать, я этого не смогу. Потому что теперь… я – один. Я уже не с ними… Может быть, я не нужен вам… – он проглотил горький неглотающийся комок. – Но уже никогда – никогда не смогу быть… как все.

И всплыли в памяти слова «фиолетового» иностранца: «Измените себя по другой оси…», и как Пепка издевательски заорал, скорчив рожу: «А вот не возьмём! Не возьмём мы вас… в коммунизм! Ничего вы из себя не представляете!»

Он почувствовал её мокрые прохладные пальцы на своих щеках, она подняла его голову в своих ладонях и поцеловала в лоб. Он увидел её прекрасные сияющие глаза совсем близко.

– Скажи! Скажи мне, – умоляюще попросил Жора, вспомнив главное, и Шурочка не дала ему договорить.

– Я знаю, о чём ты хочешь спросить. Для этого ты и шёл за мной, и следил… Прости, я не сразу всё поняла! Успокойся. Это не сон и не бред. Это мир. Он реален, как мы с тобой, и всё лучшее, созданное нами здесь, попадёт туда. Я знаю это теперь и могу умереть спокойно.

– Зачем тебе умирать?

– Надо, – сказала она. – Таких надо пристреливать. В нашем мире надо пристреливать «не-лошадей»… Знаешь, как им тяжело живётся?

– Не лошадей? Какие лошади? Я ничего не понимаю!

– Люди – неодинаковы, даже обычные люди. Одни могут поднять штангу. Другие – с детства еле волочат ноги, как я, им не хватает сил, поэтому одни живут очень долго, другие умирают в тридцать три, но те, вторые, могли выживать и в прежние времена, найти своё место в жизни, если кто-то становился алхимиком или кабинетным учёным. Или переписывал рукописи в монастыре. Силы рождает и ощущение цели в жизни, и интерес исследователя. Но если бы тех, вторых, заставляли после уроков сидеть на пионерских собраниях… – она хохотнула.

– То что?

– Они не дожили бы до своих научных занятий! А у нас от всех требуют одинаково. Медицина всех признаёт равными, если не отыскала какую-нибудь совсем простую, известную ей болезнь. И тех и других заставляют делать бессмысленное и тупое. Одним это – хоть бы что, а другим – губительно для здоровья. Поэтому не-лошадей следует пристрелить… – Она подняла с земли свой фонарик и включила его, направив луч на ежиху, которая, казалось, внимательно прислушивалась к разговору. Потом посветила на молоко.

– Я опять ничего не понимаю! Объясни! – он вспылил, потому что и в самом деле не понимал. Он чувствовал – возвращается прежняя обыденная реальность.

– Это потому… что не женщина… – покачала головой Шурочка. – Ты – не женщина, и тебе не понять, как тяжело ей, если она не лошадь…

«Так вот оно что… – наконец-то дошло до Жоры. – Как там «фиолетовый» говорил? “Или вечным станешь, или гениальным”. Получается: или – или? Я – вечный, а она – нет?»

– Вот завтра приедет Соня, и ты поймёшь… – она очень серьёзно на него посмотрела и положила голову ему на плечо.

«Это сегодня… уже сегодня приедет какая-то твоя Соня, – с нежностью подумал он. – А вчера… Мы были с тобой в том, другом мире, который так на тебя похож». Он впитывал запах её волос, он обнимал её одной рукой и ощущал под своей ладонью всю её, маленькую и нежную, прильнувшую к его груди, и чувствовал, как разгорается тот огонь, который не должен гореть ещё много лет… пока она не вырастет, не станет взрослой. Он попробовал переключить свои мысли и чуть не расхохотался. Мог ли когда-нибудь себе представить, что влюбится в какого-то ребёнка, ночью, в лесном окопе, да ещё под дождём! Как он забыл о дожде!

– Постой, а где твоя куртка?

Она, кажется, его не слышала.

– Я думаю, это удачно, что так получилось… Ты сразу понравился мне в первый раз. Я решила: кажется, не конченый человек!

– Я спрашиваю, где твоя куртка? – опять рассмеялся он и представил её на солнце у воздушного шара рядом с «фиолетовым» иностранцем: правой рукой ерошит мокрые волосы, стряхивая с них воду, а другой, на ходу, сбрасывает с себя куртку. Куртка валяется на траве – красное огненное пятно, как и то, второе, над верхушками ёлок.

– Забыла! Я оставила её там…

– Будет повод вернуться! А что ты ответишь Фиме? Он, ведь, спуску не даст.

Шурочка покачала головой, задумалась и тяжело вздохнула. Где-то близко, видно, на хуторе, закричал петух. Она подумала ещё немного, светя фонарём на Жорины выпачканные кроссовки, и ещё раз тяжело вздохнув, направила луч фонаря на куст можжевельника.

Жора захлопал глазами…

Там, под кустом, лежала знакомая куртка и пара новеньких резиновых сапог, кажется, его размера…

Размер был, точно, его и в каждом лежало по шерстяному, совершенно сухому носку.

– Лиха беда начало! – присвистнул Жора, подмигнув Шурочке.

– С этакого начала и начинаются все концы! – возразила она угрюмо. – И не надейся на продолжение. В последний раз!.. Считай, что это сувенир на память.

«Я буду его хранить всю жизнь… Я поставлю его под стекло на полку и стану целовать перед сном!» – восторженно повторял Жора через час с небольшим, лихо меряя сапогами последние лужи, и только различив впереди силуэт поставской бензоколонки, понял, как он устал.

Шурочка восторга не ощущала, но усталости тоже не было, она долго ещё смотрела сквозь комариную сетку, где только начинали звенеть вылетавшие из лесу комары. Луна в прояснившемся небе была ещё круглая и огромная, но уже чуть размытая чернотой с правого бока, где тускло темнел, словно кем-то обломанный, круглый кратер. И глядя на этот безжизненный лунный глаз, она увидела мир, более гибельный и суровый, где не было жизни, и жизнь никогда не могла возникнуть в этом уголке Вселенной…