Между тем в Благодатном жизнь текла особенно тоскливо и уныло. Отсутствие известий и тревога истомили Анну Николаевну, а услужливое воображение создавало картины, от которых холодело ее сердце. Обычно присущие ей твердость и бодрость окончательно покидали бедную женщину.
Однажды, поднявшись с особенно тяжелым сердцем, измученная бессонной ночью и тревожными думами, она появилась к чайному столу. Анна Николаевна уже два раза позвонила, а аккуратный Данилыч, всегда гораздо раньше барыни занимавший положенное ему место, все еще отсутствовал.
Вдруг он появился на пороге торопливым, быстрым шагом, так несвойственным его выдержанной, строгой походке. На лице старика не было обычной важности и чинности – покрасневшие веки радостно мигали, губы помимо воли расплывались в широкую счастливую улыбку.
– Честь имею доложить, что Мишка, что при молодом барине состоит, прискакал и привез вам привет от их превосходительства, и от барышни, и от Юрия Николаевича, и от Сереженьки.
Взволнованно и торопливо проговорив все это, Данилыч опять широко улыбнулся.
Но на лице Трояновой не изобразилась радость. Оно не просияло, лишь мертвенная бледность разлилась по его чертам. Услышав имя погибшего Юрия в перечне детей и мужа, Анна Николаевна страшно испугалась. Слова «привез привет» ускользнули от ее слуха. Вся застыв, она с ужасом ждала, что после названных имен Данилыч добавит роковое: «приказали долго жить».
Но дворецкий ничего больше не прибавил к сказанному. Его лицо все так же светло и ясно улыбалось.
– Что ты говоришь? – постепенно успокаиваясь, переспросила Анна Николаевна, глядя на счастливую физиономию старика. – Юрий Николаевич кланяется? Но ведь он же погиб, убит…
– Никак нет-с! Так что никакой француз их не убивал, они живы, здоровы, невредимы, чего и вам желают… Да вы, матушка-барыня, разрешите Мишке приказать явиться к вам, у него и письма имеются. Только он не отдает мне, сам, вишь ты, шельмец, желает в ваши ручки счастливые вести предоставить, – отбросив на сей раз всякий этикет, фамильярно посмеиваясь, говорил преданный слуга.
– Зови, зови! Скорей, зови! – дрожащим от радости голосом торопит Троянова, только сию минуту поняв, какое громадное счастье неожиданно посылает ей Бог.
– Скоренько, скоренько, Данилыч! Бегом, голубчик, тащи Мишку! Ой скорее! Как черепаха ползет! – обнимая старика за плечи и подпихивая его в спину, торопила подскочившая тут же Женя. – Мамусенька, миленькая, Юрий жив! Юрий жив!..
Девочка то обнимала и душила в объятиях мать, то, как маленькая, прыгала по комнате, хлопая в ладоши, на все голоса повторяя:
– Юрий жив! Юрий жив, жив, жив, жив!..
Широко осклабившись, предстал перед господами сияющий Мишка. Он, видимо, был бесконечно счастлив и горд тем, что на его долю выпало доложить такую великую радость.
– Здравствуй, Мишенька, здравствуй, милый! – приветствовала Женя вошедшего, готовая чуть не на шею ему броситься от охватившего ее восторга.
– Ну, рассказывай, все-все рассказывай! Что Сережа? Как папа́? Китти? Откуда Юрий Николаевич взялся?..
Мишка добросовестно доложил, что мог.
– И генерал, и барышня, и молодой барин, все в добром здоровье. Приказали низко кланяться, просили об их не тревожиться, что все, Бог даст, обойдется. Муратовский-то барин французов поднадул да драпака у их из-под носу задал, опосля того, почитай, полтора месяца проболел, но теперь, слава Создателю, оправился и уже под Тарутином снова француза колотил… Вот извольте сами почитать, тут как есть, сказывали, все отписано.
Мишка протянул три толстых конверта.
Писали все. Два пакета предназначались Трояновой, третий, надписанный рукой Юрия, был адресован на имя его матери.
– Наказывали беспременно сию же минуту в Муратовку пакет сей доставить. Так как приказать изволите? Мне самолично отвезть, али кого другого послать изволите?..
– Нет, Миша, ты отдохни с дороги, не нужно. Мы с барышней сами передадим письмо, вот только чаю выпьем и поедем. Прикажи-ка пока экипаж закладывать, – решила Анна Николаевна.
Столько приходилось за последнее время горевать двум исстрадавшимся матерям! Потому так ярко осветила все кругом внезапно вспыхнувшая радость, так сильно задрожали от нее сердца.
Анна Николаевна даже испугалась того, как глубоко потрясло неожиданное счастливое известие надломленную горем женщину. Ей казалось, что Марья Львовна не переживет его.
Но от счастья никто не умирает. Первое впечатление радостного волнения вызвало сильный сердечный припадок, но он прошел. Теперь больное сердце могло отдохнуть, биться спокойно и ровно.
Совместно были прочтены все письма, обсуждалась каждая мелочь. Некоторые места перечитывались по нескольку раз.
– Недаром так горячо верила и надеялась Китти! Помните, с каким спокойным, ясным взглядом провожала она Юрия, как не теряла мужества в его отсутствие? Сколько раз ободряло меня ее светлое лицо, ее глубокой верой проникнутый голос… Она все повторяла: «Господь сохранит его нам, maman, сохранит нашего Юрия. Я так горячо молилась, так просила. Зачем Богу причинять нам такое громадное горе? Он так милосерден…»
– Да, бездонна была вера этой девушки, и она не обманула ее, – промолвила Муратова.
Не об одной только личной радости говорилось в полученных в этот день белых бумажных листках: они принесли великую счастливую весть о том, что неприятель отступил из Москвы, что Первопрестольная снова свободна, что в нее постепенно возвращаются жители, что счастливым благодарственным благовестом загудели златоглавые ее купола.
Дрогнула и быстро начала таять великая союзная армия, ослабленная крупными боевыми потерями, постоянными смелыми набегами наших казаков, отрядами всюду сновавших бесшабашных партизан. Воодушевленные ненавистью к насильнику-врагу, местью за изувеченных и убитых друзей и родных, эти боевые горсточки, вооруженные вилами, топорами, кольями, – словом, всем, что попадалось под руку, творили чудеса храбрости, наводя панику на встречных французов.
Все реже попадались по дорогам и деревням бесчинствующие неприятельские шайки, зато все чаще прятались в густых лесах отставшие больные и раненые французы, оборванные, истощенные плохим питанием, страдающие от преждевременно наставших суровых морозов, немилосердно затравленные все теми же партизанами.
Постепенно обезвреживая, русское народное море растворяло и всасывало вторгшийся в него ядовитый вражеский поток.
Так ярко и неожиданно вспыхнувшая над Благодатным радость мало-помалу бледнела. К ней привыкли, с ней сжились: Юрий, как бы воскресший, снова обретенный, стал таким же, как прежде, пожалуй, даже более любимым, действительным членом семьи. Его уже не оплакивали, но за него опять дрожали, о нем думали и беспокоились наряду с Сережей, Кити и самим Трояновым.
Через три дня отдохнувший, со всеми повидавшийся, поделившийся привезенными и снабженный здешними новостями, Мишка вернулся обратно на поля войны, и с тех пор писем опять не было. Приходили лишь изустные вести, правда, утешительные: были еще сражения, победоносные для нашей армии.
Звезда французов окончательно померкла: оборванные, обнищавшие, они поспешно и беспорядочно отступали, жалкие, больные, так мало похожие на блестящую, самонадеянную армию во главе с «непобедимым Наполеоном».
Как русская женщина, Троянова была счастлива этими известиями, но, как мать, по-прежнему боялась за своих детей, за мужа.
«Разве легко даются блестящие победы? Разве не приносят крупных жертв и победители? Кто знает, чей черед пришел лечь этой неизбежной жертвой на кровавом поле?» – думала она.
Женя тоже снова поникла. При известии, что Юрий жив, ее радость была так велика, что в ту минуту она забыла прежнюю злобу к французам. Ей казалось, что, сохранив жизнь жениха сестры, они этим искупили свою вину, и ненавидеть их больше не за что. Ей самой не так уже тяжело, не так больно было сознавать себя француженкой.
Но не у всех воскресли женихи, сыновья и братья: сын Варвары не ожил, Катерина по-прежнему оставалась вдовой, а ребятишки ее сиротами. Да разве мало еще других?.. У них всех сердце не отошло, ненависть не угасла; «проклятый» француз оставался «прислужником дьявола» и «басурманином».
Просыпались и личное чувство, личная тревога: «Да, Юрий жив, слава Богу, но война не кончена. А что Сережа? Что с ним делают, может быть, сейчас французы? А папа́? А Китти?»
Опять тоской и страхом сжалось сердце девочки, опять потухли искрящиеся глазки.