Но Володя не был здоров… Глашу прислали за мной потому, что доктор наконец определил болезнь — у Володи воспаление легких. Это очень-очень опасно, но совсем не заразительно, потому мамочка и прислала за мной.

Когда я вошла в нашу квартиру, Ральфик не выскочил ко мне в прихожую, кругом было тихо-тихо, пахло уксусом и чем-то вроде елки, лампы почти нигде не были зажжены.

Первым я встретила папочку, он был очень рад меня видеть, я тоже. Тихо-тихо повел он меня через темную гостиную в комнату, где лежал больной. Осторожно приотворив дверь, он впустил меня туда.

Здесь было тоже почти темно, горел только ночничок под зеленым абажуром, и еще сильнее пахло не то маринадом, не то лесом. Почти вся мебель из комнаты была куда-то вынесена. Остались только две постели: на одной из них лежал Володя, a на придвинутом к ней диванчике сидела мамочка, в своем мухоморовом капотике, с распущенной длинной косой, положив руку на голову больного. Боже, какая ужасная, громадная голова у него сделалась, она занимала чуть не полподушки. Мне даже как-то страшновато стало.

Только мамуся увидела меня, как сейчас же встала, пошла ко мне навстречу, и я в ту же секунду очутилась в ее объятиях. Шутка сказать, сколько не виделись! Три, почти целых три длинных, длинных дня!

— Мамочка, я хочу посмотреть на Володю, — сказала я потом.

— Ну, подойди, только тихо-тихо, потому что он, кажется, спит, а потом у него очень сильно болит голова, и всякий малейший шум причиняет ему страдание.

Я, едва ступая, приблизилась к кровати и взглянула на него. Сперва я почти ничего не разобрала, столько там всего было напутано. Наконец я разглядела, что голова его совершенно такая же, как прежде, но казалась безобразной потому, что на ней сверху лежала салфетка, a на салфетке — большой пузырь со льдом.

Володя был до самого подбородка укутан одеялом и поверх него еще теплым мохнатым пледом. Лицо казалось маленьким-маленьким, a щеки, верно, были очень красные, потому я даже впотьмах заметила, что они гораздо темнее лица. Глаза были совершенно закрыты, он, кажется, спал. Он глядел таким несчастным, таким жалкушей, что у меня опять что-то больно-больно защемило в сердце.

Вдруг он отшвырнул обеими руками одеяло и плед. Мамочка быстро опять прикрыла его.

— Нельзя, Володя, нельзя раскрываться, — сказала она.

На минуту он приподнял веки, но сейчас же опять закрыл глаза.

— Муся, посмотри, деточка, чтобы он не раскрывался и пузырь со льдом у него с головы не упал, a я сию минуту возвращусь, — сказала мамуся. — Стань вот здесь или сядь рядом с ним на диванчик и покарауль его.

Мамочка вышла, и мы остались вдвоем. Смотрела я, и так жалко-жалко мне его было, так жаль, что даже где-то глубоко будто что-то болеть у меня начинало…

Господи, хоть бы он проснулся, попросить бы у него прощения, сказать, что я его крепко-крепко люблю!.. Лежит, не шелохнется… Разбудить разве?.. Нет, верно, ему это вредно будет…

— Володя, — все-таки шепотом начинаю я, — Володя…

Вдруг он широко-широко открыл глаза. Боже, какие громадные, совсем-совсем черные, не его глаза, но такие красивые…

— Володечка… Милый… Прости… Не сердись… Что ругалась, и за каток… Дорогой, золотой, прости… Не сердишься?.. Скажи… любишь еще Мурку?..

Он смотрит, пристально, странно так смотрит своими громадными глазами и молчит…

— Володя… Ну, прости… Не сердись…

Опять молчит, отворачивается. Сердится, значит. Вдруг он снова распахивается. Я хочу прикрыть его, но он еще больше отбрасывает покрывало, поднимает руки и хватает пузырь со льдом.

— Уберите прочь… Камни… — бормочет он.

— Нельзя, Володя, нельзя раскрываться, закройся. И лед нельзя вон, это совсем не камни — лед.

Я хочу поправить, прикрыть его, но он мечется, старается все сорвать с себя.

— Убрать… Камни… Убрать… Нарочно… Опять мучить… Острые… Больно… — шепчет он, отмахиваясь от меня.

— Никакие это не камни, и нужно, слышишь, нужно, чтоб лежало. Мамочка велела, ты не снимай, — говорю я и силой кладу ему пузырь на голову.

Но тут он одной рукой как толкнет меня в грудь, a другой хвать за мешок, да и на пол.

— Ах ты, гадкий мальчишка! Я о тебе забочусь, a ты драться, толкаться! — восклицаю я со злостью.

— Муся, Муся, и тебе не стыдно? Вот не ожидала! Разве ты не видишь, он сам не понимает, что делает. Не понимает даже, что это ты стоишь перед ним. Стыдно быть такой безрассудной горячкой!

Но мне и самой давно уже стыдно, стыдно стало еще раньше, чем услышала голос мамочки… Хороша, действительно, пришла мириться, прощения просить, и раскричалась на него, бедненького, больного.

Опять мне так больно-больно… A мамочка тем временем укрывает его, снова кладет лед.

— Пить… Хочу пить… — бормочет он.

Мамочка подносит стакан с клюквенным морсом. Он отпивает глоток и отворачивается.

— Там шпильки… полно… Колет… Верзилин… Муся… набросали…

— Пей, мой мальчик, никаких там шпилек нет, тебе показалось, — уговаривает мамуся.

— Нет… шпильки… много… пальцем мешали… больно…

Он закрывает глаза и молчит. Мамочка прикладывает руку к его лбу:

— Боже, какой жар, немудрено, что бредит. Когда же наконец температура спадет!

Меня отправляют спать. Мамочка с папой по очереди всю ночь дежурят у Володиной постели. Мамуся очень огорчена и Володиной болезнью, и моей злостью, моим бессердечием — я вижу это по ее глазам. Она мне ничего не говорит, но мне… холодно как-то, и я не могу прижаться к ней, поплакать с ней, точно не смею…

Я ложусь… Опять тихо, опять темно, опять так больно-больно где-то там глубоко-глубоко…

Боже, Боже, прости, прости мою злость, мое нетерпение! Я становлюсь на колени в своей кроватке и твержу свою самую любимую, чудесную молитву: «Господи и Владыка живота моего…» A слезы так и катятся…

— Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабе твоей… — шепчу я, уткнув лицо в подушки и горько-горько всхлипывая.

Долго плакала я, и мне потом сделалось как-то спокойно, тихо. Я лежала и ни о чем, ни о чем больше не думала, пока не заснула.

* * *

Было еще совсем темно, когда я вдруг услышала, что в соседней комнате разговаривают. Слишком тихо, не слышно, что говорят. По коридору несколько раз пробежала Глаша, в кухне хлопнула выходная дверь, в столовой точно посудой гремели. «Что за чудо?» — думаю я, еще не совсем проснувшись. Но вдруг быстро вскакиваю и сразу все припоминаю. Володя… Умер? Неужели умер?

Я скатываюсь с постели и, надев лишь на босу ногу свои мягкие шлепанцы и накинув красный фланелевый халатик, лечу в соседнюю комнату.

— Мамочка — что?.. Что случилось?.. Умер?.. Да? Скажи же, скажи!

— Тише, тише, Муся, Господь с тобой, что ты! Нет, Володя жив, Бог даст, будет жить. Мы вы́ходим его, все сделаем. Только ему сегодня хуже, жар усилился, вот мы и послали за доктором, должен сейчас прийти.

Оказывается, у Володи все время было сорок и две десятых, a сегодня ночью стало вдруг сорок один.

Володя лежал неподвижно и что-то неразборчиво так бормотал. Вдруг как вскрикнет:

— Печку… Уберите же печку!.. Идет красная… Зубы-то, зубы какие!.. Скалит… Вон горбушек сколько… A скальпа нет… содрали… Кожаный чулок… — и опять стих, тихо-тихо лежит.

— Иди, ложись, Муся, еще рано, спать надо, всего пять часов, — уговаривала мамочка, но я спать ни за что не хотела.

— Ну, так ступай живо оденься, так нельзя, еще и ты простудишься. Иди скорей.

Я на скорую руку привела себя в порядок и была уже готова, когда раздался осторожный звонок: пришел доктор.

Я непременно хотела войти вместе с ним в Володину комнату, но мамочка мне этого ни за что не позволила. Что доктор говорил — не знаю, слышала только, как он, уходя, повторял в прихожей, что если Володя станет откидывать голову, это плохо, и тогда надо сейчас же послать за ним.

Мамочка была бледная, как смерть, я боялась, что она вот-вот упадет. Подумайте, ведь сколько ночей не спать и так страшно беспокоиться!

— Иди, Наташа, подбодрись чаем, да и Мусю напои, уж в гимназию ей нечего сегодня идти.

— Ты думаешь? A не лучше для нее…

Но я и договорить не дала.

— Как? В такую минуту меня отправить! Ни за что! Я тоже хочу помогать за Володей ухаживать.

Мамочка ничего не сказала, только на одну минуту подняла на меня глаза… Она никогда не поминает старого зла, никогда не пилит, и теперь ничего не сказала, но я почувствовала, что она подумала. Я не могла этого выдержать.

— Мамуся, дорогая, неужели ты думаешь, что я опять… Мне так больно, так стыдно, я уж так много плакала…

Но мамочка мне и договорить не дала.

— Верю, деточка, верю. Вместе будем за мальчуганом нашим смотреть, авось Бог даст… — у нее что-то как будто оборвалось в горле.

И мы с мамусей действительно весь день вместе возились около Володи, мамочка клала при помощи Глаши компрессы, меняла лед, я приносила питье, пои ла его, даже раза два подавала лекарства. Володя лежал то так тихо, не шевелясь, что мамочка несколько раз прислушивалась, дышит ли он еще, то вдруг метался, пробовал вскакивать, ударил раз мамочку, толкнул и меня опять, так что я весь морс себе на платье вылила. Пусть толкается, пусть что хочет делает, лишь бы поправился, лишь бы жив остался.

— Уберите… уберите эти рожи!.. Зачем гвозди… в голову… и снегом засыпают… Холодно… сколько снегу… сыплют… Меня санями! — вдруг закричал он.

Еще мгновение — и он выскочил бы из постели.

— Наташа, не лучше ли Мусю увести? — начал папа, но мама, думая, что я не услышу, тихо так ответила:

— Оставь, пусть побудет. Бог знает, что завтра случится. Верно, последний день…

Значит, правда, Володя умирает. Умирает? Володя? Володька, весельчак, шалопай, который меня смешил? Не может, не может быть!!

— Владимир, — раздался вдруг какой-то совсем особенный голос мамочки, — посмотри, поди сюда, — позвала она папу.

Володя лежал тихо-тихо с широко открытыми глазами, только почти каждую минуту как-то странно откидывал голову, потом начал вдруг слабо, жалобно так стонать, вот как иногда больные щеночки плачут.

— Что, милый, что, бедный мой? — склонилась над ним мамочка.

Он вдруг обхватил ее шею одной рукой, крепко прижался к ней головой и стонал все громче и громче. Потом он начал плакать, как совсем маленькие дети. Крупные слезы текли по лицу мамочки, и она их не вытирала, я тоже плакала, плакала навзрыд. Вдруг Володя громко застонал.

— Больно, больно как!

— В головке больно, милый? — спросила мамочка.

Но он ничего не ответил, опять тихо-тихо стонал.

Папа давно уже пошел за доктором, но, когда он его привел, Володя как будто спал.

Его разбудили, заставили одним глазом смотреть доктору на палец, не помню, что еще делать.

— По-моему, в мозгу пока ничего еще нет, все это просто происходит от слишком высокой температуры. Лед ни на секунду не снимать и принимать эти порошки. Но если судороги станут сильней, все кончено.

Папа остался при Володе, a мы с мамочкой горько-горько плакали в моей комнате.

— Господь сохранит его нам, Муся, сохранит ради его бедного папы, для которого он единственное утешение. Не плачь, девочка. Знаешь что? Пойди-ка ты с Глашей в церковь и хорошо-хорошо помолись.

Я стала торопиться. Было уже поздно, и всенощная могла окончиться. Люблю я, страшно люблю всенощную, особенно в Великий пост.

Мы пришли почти к самому концу и стали в уголочек. Чудесно в нашей церкви: полусвет, лампадки, и поют такие хорошие-хорошие молитвы.

— Боже, Боже, добрый Господи! Спаси, спаси Володю, сохрани его, пожалей нас, пожалей его бедного папу! Боже, Ты все можешь, спаси, спаси Володю, у нас столько горя, пожалей нас! Я злая, я гадкая, но, Боже, я постараюсь, я исправлюсь, я буду заботиться о Володе, но спаси, спаси его!

И опять я плакала, горько плакала в своем уголке, пока Глаша не повела меня домой.

Дома было все так же тихо. Володя лежал, не двигаясь, и больше не стонал. Я села на диванчик около мамочки и меня точно качать начало, голова стала кружиться, кружиться… Я заснула.

* * *

Сегодня долго заспалась. Как только встала, сейчас же опять кинулась в халатике в комнату Володи. Доктор уж был там. Я страшно испугалась: значит, хуже.

— Ну, Муся, — говорит мамочка, и голос у нее совсем другой, чем вчера, — сегодня Володе, слава Богу, гораздо лучше, жар спал, всего тридцать восемь, теперь живо дело на лад пойдет.

Господи, какое счастье, какое счастье!.. Благодарю, благодарю Тебя, Боже!