*      *

*

Г. Г.

Мне об этом сказал философ: “Вы так

удивляетесь, а ведь при всех режимах,

чтобы Россия вовсе не развалилась, ее, как свиток,

увивают пелены связей нерасторжимых”.

Вся — в любовях вечных и безответных,

вся в порыве, в буйстве, в стремленье, в тяге,

в тайнах, клятвах, кладах, словесах секретных,

взорах — через степи, вздохах — сквозь овраги.

Вся она, выходит, как бы сплошь — разлука,

ибо страсть ее — без отклика, роковая,

и стрела любая, пущенная из лука,

попадает мимо, каленая и кривая...

Этот любит ту, а та? А та — иного,

а иной — такую: в иноческое оделась.

Чтоб сверкал на всем пространстве воздуха ледяного

бескорыстно Эрос.

 

Коллекция ангелов

Песня для шарманки

Я ангелов вижу прекрасных: их вид благолепен и свят,

они у меня в кабинете на шкафчике книжном стоят.

Фарфоровый и оловянный, фаянсовый и нитяной,

и бронзовый, и деревянный, и глиняный, и шерстяной.

Есть каменный ангел, стеклянный, и есть — с простодушным лицом,

соломенный, с веткою странной, и бархатный есть с бубенцом.

А есть — выраженьем сиротства во взгляде улыбку темня,

своим поразительным сходством с тобою — тревожит меня.

Как будто вне ангельских правил — хранитель от бесов и зол —

тебя он покинул, оставил на голой судьбы произвол:

и ты без него опустилась в такую осклизлую грязь —

и с каждым бродягой любилась, и с лысым прохвостом сошлась.

Пока он на шкафчике книжном собратьям о вышнем вещал,

лукавый в нагруднике пышном тщеславьем тебя угощал,

чтоб ты под бравурное скерцо сама выбирала, сама —

хотения праздного сердца и прихоть дурного ума.

…И был у тебя украинец, татарин, грузин, армянин

и даже как будто бы немец, чеченец, русак, жидовин...

Что стало с тобою? О горе! ты чудный талант пропила,

как будто бы в щедрое море смертельную ртуть налила.

Нечленораздельною речью, и мутью желтушною глаз,

и злобою нечеловечьей себя изнурила и нас!

Но, видимо, вот в чем причина — божусь пред твоим беглецом:

стоит он печально и чинно с отверженным, кротким лицом.

И я догадалась, что значит смятение, близкое нам,

о ком он так тоненько плачет, о чем он — тайком, по ночам...

И здесь у меня — с богомольцем — все ангелы, как пред концом —

кто с флейтою, кто с колокольцем, кто с арфою, кто с бубенцом!

 

 

Варшава

Кичливый лях, иль верный росс?

А. С. Пушкин, “Клеветникам России”.

1

Варшава гневная! С тобой мы не в ладу.

Не в духе, что ли, ты проснулась на виду

Европы, потерявшей интерес к тебе, и, грудью

ложась на стол, чтоб ложку мимо рта

не пронести, швыряешь нам счета,

мифически взывая к правосудью?

Варшава шалая, с шипами: всхлип и шип

из уст доносится, смотри — язык прилип

к гортани, притупилось жало,

и жалок голос, он охрип, осип,

а ведь когда-то под прикрытьем лип

Речь Посполитая так бурно клокотала!

Варшава ушлая, шальная, широка

ты Вислой выспренной, в запястьях же узка,

в ладонях жадная, нежна твоя рука,

зато легка пощечина, звонка,

да вот щека — щетиниста, шершава,

Варшава!

Варшава шумная, сиди себе сверчком,

на бледном темени с тревожным родничком

молчком.

Или забыла ты, как в оные года

валялась, праздная, в канаве без стыда,

без платья шелкового, волоса торчком,

ничком?

2

За что? За брестский мир, за черный сор,

за сговор воровской, за твой вихор,

по-петушиному встававший дыбом,

за спесь твою, неряшество и вздор

тебя причесывали, делали пробор,

плели косу, вели на царский двор,

где пруд серебряный, и видно до сих пор,

как отражалась ты на зависть рыбам.

Но ты ушла, надменная, и дверь

вслед за собой захлопнула с надрывом,

за что ж ты платы требуешь теперь,

размахивая векселем фальшивым?

За что? за одичалые стада

вражды твоей и вероломства — да,

за злую похоть, суеты излишек

и за Москву, спаленную при Мнишек,

за ход конем, за лютую стрелу,

за патриаршью смерть в лихом углу,

за ядовитый привкус святотатства,

за кровь дурную, за “пся крев”: иглу

отравленную — униатства?..

3

Строптивая, Европы на краю,

кого желаешь пнуть, кого — потешить:

под “Варшавянку” блудную твою

расстреливать вели и вешать...

Кому готовишь огненную сечь

и огоньки болотных страхов,

зачем ты снова затеваешь речь —

Речь Посполитую и распаляешь ляхов?

Варшава шустрая — до моды, щегольства

охочая, — ты жаждешь сватовства

с Парижем женственным и Лондоном лукавым.

Когда суха земля, зыбка листва,

ты корни рвешь славянского родства:

все шуйцей норовишь за ухом правым.

Давно ли Римским папой нищету

ты прикрывала, била на лету,

как козырем?.. Горящий померанец

твоих волос — он виден за версту,

и папа ныне над тобой — германец.

4

...Мне вдруг напомнила — здесь, в ледяном краю,

ты Леокадью — польскую мою

прабабку — в немощи, в тряпье, желая страстно

сломать ход времени, она, швырнув очки,

сжимала крошечные злые кулачки,

лупя одним другой: “Холера ясна!”

Но прадеду была верна во всем —

крестясь по-нашему, молилась Матке Боске,

блюла родство и бледным жглась огнем...

...И ты ходи при ясном свете, днем,

Варшава шаткая! И помни о своем —

кто ты, откуда ты, характер твой каковский...

Пока мы чашу пред Голгофой пьем,

жуй хлеб беспечности, болтай о том о сем

и потчуй паньство kacžkoi po žydowski.

 

*      *

*

В организме моем происходит нечто вроде теракта —

это левый глаз у меня захватывает катаракта.

Врач говорит — молодая она, незрелая, но с развитием динамичным, —

мы застанем ее врасплох, на приступ пойдем и возьмем с поличным.

А она завладела уже половиной мира — половину взгляда

забрала, половину куста жасминового, половину сада

соловьиного, половину

родины,

                                                  а когда полнолунье, лунность,

половину лица любимого и половину ада...

И целиком — кураж, смехотворство, юность.

 

Июль

Даже в солнечном июле душно, пасмурно у нас —

и суровые надули тучи щеки напоказ.

Словно нам еще пробиться к небу — подвиг предстоит,

и всклокоченная птица низко над землей летит.

Ах, я тоже, глядя в землю, не могу ни есть, ни спать,

словно что-то не приемлю, не хочу в себя принять.

Отвергаю это брашно, прогоняю эти сны,

зябко, зыбко, шатко, страшно на ладони у страны.

Наступило время бычье, время скимна и хорька,

и в презрении обличье иволги и тростника.

Да вцепились в землю крепко на погосте у креста

плющ, паслен, лопух, сурепка — городская беднота.

Даже сказочного волка не дозваться в помощь нам,

богомол и богомолка жмутся по чужим углам.

Только скунсы да гадюки, да полынь у борозды,

да бесчувственные руки места, времени, беды...

Ах, когда б дала им имя, занесла б в помянник свой,

въяве б знала, как за ними смотрит Промысел живой.

И над ними, и за нами, и за тем, как, сплюнув жмых,

заклинаю именами бессловесных духов злых.

 

Березы и сосны

Сосны шумят торжественно, витийствуют, пророчествуют, обличают,

а березы шепчутся все о мелком, что да как, то да сё, судачат, скучают,

сосны их называют сорняком залетным с чуждого брега...

Каждая сосна чувствует себя Божьим твореньем, ловя небесные взоры,

а береза — частью здешней бесхозной Флоры,

                                                  заявляя: я — национальный символ, альфа, омега!

Сосны готовят мир к жертвам и воскрешенью — блистают кроной зеленой.

А березы — провожают на ярмарку,

                                                  торопят в баньку с веничком распаленным:

просто и не накладно.

Сосны горят на солнце, под луной светятся охрой,

                                                  на заре вытягиваются багрово.

А березы бледнеют днем, сереют в ночи и на каждое слово

говорят: “День прошел — и ладно”.

Сосны благословляют на подвиги, на любовь — до гроба!

А березы твердят о том, что нужно мужество, чтобы

жить обычно, быть такой вот — обыкновенной...

Сосны перечат им: “Разве это — заслуга?”

А березы: “Надо как все, как все”...

Они не любят друг друга.

...Потому тревожно у нас даже июньской ночью благословенной.

 

*      *

*

Я все не разберусь, никак не нарисую

жизнь эту — вроде бы она и с облаками,

и с птицами, чтоб петь ей аллилуйю:

с нежнейшим профилем, ан — с грубыми руками...

Она и с соснами, она и с колонками,

чтоб петь осанну ей, гулять с ее метелью,

следить за белками, судачить с рыбаками:

дыханьем свежая, ан голова — с похмелья.

И гость таинственный поклялся мне, что ночью

в краях диковинных и на путях пустынных

она являлась странникам воочью —

лицом прекрасная, да на ногах козлиных.

Высокопарная, ан блудная в ухмылке,

высоколобая она, да с низким задом,

с копной роскошною, но с плешью на затылке,

с засахаренным яблочком и ядом...

Не потому ли посредине пира

вдруг сердце падает, а в нищете суровой

так петь запросится, из города и мира

задирижировать, как в яме оркестровой?