Екимов Борис Петрович родился в 1938 году. Постоянный автор журнала. Лауреат Государственной премии за 1998 год. Живет в Волгоградской области.

ДОРОГА НА КАЛАЧ

Всякий день у нас новости. А в субботу — тем более. С утра до полудня в поселке — базар; там народу словно в Китае. Со всех углов собрались, с хуторов съехались. Нарасскажут, лишь успевай слушать.

Потом — баня, парная. Здесь, уже спокойно, не торопясь, можно обсудить услышанное. И свое, и чужое, какое по телевизору.

Нынче заговорили про богатого американца, который за космос двадцать миллионов отвалил. Да не рублей, а долларов. В рублях — это вообще немыслимо, чуть ли не миллиард.

По телевизору целый месяц галдели: старый американец, лысый, а выложил денежки и полетел в космос, вроде как прогуляться, на неделю, короткий отпуск. Показывали, болтался он там, потом хвалился: это, мол, самое лучшее, чего он в жизни увидал.

В парной народу немного. Дело — летнее, час еще ранний. Трудится народ на огородах, в садах. К вечеру — попрут. А теперь лишь мы — люди свободные и не любящие толкотни: Иван Линьков — старинный приятель, житель второго этажа с балконом, Петро из милиции, еще кое-кто.

Сначала о рыбе разговор: запрет, мол, а все равно ловят, полный базар сазана, сома, толстолоба, карася, а уж вяленой — вовсе море. Поговорили о рыбе. Вспомнили про американца.

— Гляди, куда стали на отдых ездить. Аж в космос! Тесно уже на земле. — Это Иван Линьков, он огорода не имеет, глядит телевизор и все знает. — Раньше про Крым мечтали. Потом стали про Кипр... Анталия-монталия... Хургада-мургада... Про Канары галдят.

— Багамы еще... — подсказали ему.

— Это еще где?

— Какие-то острова. Далеко.

— Ну и кто там был? Из наших?

— Может, кто и был. Кто у нас богатые?

— Гаишники да начальство.

— Да у кого магазины.

— Нынче богатством хвалиться нельзя. А то придут в масках и обчичекают.

— У кого есть что чичекать.

— А ты все беднишься. Как-никак при большой звезде. Да еще в Чечне три месяца просидел. Вот бы и маханул на Канары. Все жмешься.

— Пошли они, твои Канары... Мне предлагали, после командировки, в Сочи. Бесплатно. Я не поехал. Чего там делать? На пляже лежать, как тюлень.

— А ты на него похожий.

— Ты, может, еще на кого похожий, почудней. Да я молчу. А заместо Сочей уехал я к Рубежному, палаточку поставил... Милое дело.

— А комарь?

— Он — в займище. А я на той стороне, возле балочки, чтобы ветерок тянул. Вот это отдых, я понимаю. А то — Канары, Канары... Лезь в самолет, лети куда-то на край света. А там такая же вода, как у нас. Лишь соленая. Да толкотня, один на одном. Да рыба не ловится. А на Рубежном и уха будет, и жареха, и сам себе — пан.

Нашлись несогласные:

— Если уж отпуск да на целую неделю, то надо не в Рубежный, а повыше...

— На Картули. В августе каждый год ездим. Замечательно!

— Это через Евлампиевский, там через речку запруда.

— Размыло давно твою запруду. Бродом теперь, за поворотом речки, где старый сад. Едем, ребят берем. Палатка. Рыбалим — с утра, на зорьке. Милое дело... На бугре — бахчи: дынки, арбузы. На той стороне, в займище, ежевика, грибы. Тихочко и покойночко. Все — под рукой, в твоей воле.

— Правильно. А то мы ездили... Моя загалдела: здоровье, здоровье... детвора. Поехали. В Краснодарском крае шкурят на каждом шагу: не туда свернул, не туда въехал. А уж на месте и вовсе: сюда — не шагни, сюда — не плыви, сюда — не гляди. Воруют — по-черному. Не знаешь, куда и спрятать деньги эти. Я уж их в воздухоочиститель запихал. И не спал, караулил. Там — не поправка, там последнего здоровья лишишься.

— На Картулях, слава богу, ни прятать, ни хорониться не надо. Все — твое...

— В сентябре надо ездить. Шиповник пойдет, боярка, кислятка.

— В сентябре — школа. А ребятам хочется. Весь год ждут: когда да когда...

— А мы на озера ездим, — вздохнул кто-то. — К Некрасихе, через пески, краем пробьешься. Благодать...

— Черти вас несут на Некрасиху. Пробьемся, через пески... Садись на лисапет — и на Мужичье. Карасики — в ладошку, а до чего сладкие! Никаких ваших судаков и сазанов не надо. Сидишь как в раю: камыши, лебеди плавают, чаечки вьются.

— И комари по кулаку.

Разговоры пошли один другого завлекательней. Про американца забыли и про деньги его.

Такие беседы всегда по душе. Слушаешь, свое вспоминаешь. Тоже — близкое. Округа Набатовского хутора, Голубинские пески возле Дона.

Когда-то, по молодости, разговоры о прелестях отдыха в родных местах мне казались не очень убедительными: “Ни на какой Крым не променяю, никакие Кавказы не нужны...” Тогда думалось: нигде не был, ничего не видел, вот и гонор, похожий на тот, что, дескать, коньяк — это гадость, он клопами воняет, а самогон — одно удовольствие. Хороший коньяк и поныне в наших краях не водится. Дороговат он для нас, коли хороший. А вот что до прочего...

В предбаннике, в раздевалке, всерьез забурлило: “А вот на Скитах... На Харлане... У нас на Плесистове... На Ластушенском...”

Побрел я потихонечку в парную. Пока здесь шумят, там — простор. А что до споров... За немалую теперь уже жизнь довелось мне бывать и отдыхать в разных концах земли. Только что до Австралии не добрался, уж больно далеко. На теплых морях да океанах бывал и на холодных побережьях. Высокие горы, тропические леса, жаркие пустыни, древние города, шумные столицы, тихие и чистенькие американские да европейские городки и деревушки — все это хулить, конечно, грех. Приятно было гостить, а теперь вспоминать.

Но если подумать, в чужих далеких краях: Америка, Африка, Азия; или в своих, но тоже неблизких: Байкал, Дальний Восток, северные края да южные, — что в них особенного, которое бы помнилось и ныне?

Кордильеры, домик в горах, скамейка под деревом, тихий вечер, гуси летят... Морские ли, океанские воды: мерный, баюкающий рокот волны; набегает, рушится у ног; простор воды, неба, земли; зелень, синева, покой, чистый воздух.

Нынче — долгое лето. Вроде и можно куда-нибудь махануть, но не хочется. Вернее, хочется, но не в края далекие. Лучше — к себе, в Задонье. Поедем в августе, поставим палатку на займищной стороне, в лесу. Будет славно...

Посидел я в парной, веничком помахал и снова — в предбанник. А там — крик да ор. Шумят мои мужики.

Иван Линьков жилистую шею вытянул и свое прет:

— Он — дурак, этот американец! Ты понял?! Он — гольный дурак, без подмесу! Потому что деньги кидать нужно в дело. А чтобы тебя, за твои же кровные, запхали в железную бочку и ба-бах! Полетел! Ничего не вижу, ничего не слышу! То ли долетишь, то ли тебе капец! Долетел, слава богу! В штанах мокро. А куда прилетел?! — У Ивана глаза на лоб лезли, он старался, чтобы все поняли его правоту. — Ну куда он прилетел?! За свои миллиарды! В рай Господний?! Конура железная! Сидят один на другом и через раз дышат какой-то гадостью. И чего сладкого?! Ну выглянул в окошко... А чего увидал? Темень да звезды. Их и с земли видать. Чего еще в этой камере? Болтайся да моли Господа, чтобы назад возвернул. Космонавты туда за большие деньги летают, за зарплату. Вроде как люди на Север едут. Заработать! На жизнь! А этот дурак еще и приплатил, чтобы его туда запхали. Да еще хвалится! Чокнутый, точно! Червяки в голове!

— Ты гляди сам не чокнись, — посмеялись над Иваном. — Иди охолонись. От тебя дым идет.

— Охолонусь. А потом попарюсь, — пообещал Иван, помахивая дубовым веником. — А этому американцу никакой пар не поможет. Дурак, он дурак и есть, вместе с долларами.

На том все и кончилось. Парились, отдыхали и снова в парную шли. Беседовали — об ином. Неделя долгая. Новостей много, тем более — в субботу, после базара.

Нынче, из города перебравшись, начал я свое летованье не в самом Калаче, в райцентре, а на отшибе — в селении вовсе малом и тихом, на берегу просторной воды.

День первый, второй да третий. После городской жизни не сразу обвыкаешься, словно не веришь, что все это явь: тишина, покой, зелень, вода — рядом. Рано утром проснешься, бредешь потихоньку к воде, окунуться.

Раннее лето, лишь начало его. Шиповник цветет розовым. Старые акации, высоченные, чуть не до неба, вздымают над землей пахучие облака сладкого цвета. Солнце поднялось. Деревья гудят от пчел.

Тишина. Протяжная песнь иволги. Перекатистая трель черноголовой славки. Скворчиный гвалт на дуплистом тополе. Дыханье близкой воды. Прозрачная склянь ее, песчаное дно, утренняя свежесть. Выйдешь из воды — и чуешь души и тела восторг. А потом — покой, солнышко греет, птицы поют, синеет просторная вода; бредешь себе по светлой песчаной дорожке к утреннему чаю.

Почему-то вспомнился разговор в парной. Про американца, деньги его и полет. И сразу же — давнее, но похожее на сегодняшний день: Америка, маленький городок в окрестностях Филадельфии, счастливое утреннее пробуждение в приютной гостинице тамошней школы. Проснешься — птицы поют. Весна. Месяц май. Цветущие вишни. Огромная зеленая поляна, а посредине — семь раскидистых могучих дубов. Идешь — словно плывешь в зелени, цветенье, голубизне и солнце.

Зачем надо платить двадцать миллионов и улетать из этого цветущего рая в далекую нежить, где пустота и лед, где даже дышать нельзя и далеко-далеко от тебя теплая, дорогая Земля, до которой еще надо добраться нелегкой дорогой через холод и тьму?

Моя нынешняя дорога самая дальняя — лишь восемь километров от поселка, где живу, до Калача. Каждый день ее меряю. По асфальтовой трассе ходит автобус. Четыре рубля заплатил — и катишь: деревья, столбы мелькают. Толком не разберешь.

Людям, на работу спешащим да вовсе старым, им выбора нет. А мне сам Бог велел пешком ходить по песчаной белой дороге, прибитой дождями или обсохшей.

Восемь километров. Немногим более часа ходьбы. Но кажется, что гораздо быстрее. Торопишься миновать поселок, дома его.

Околица. И сразу невольный вздох облегченья ли, радости. Такой неохватный простор открывается, земной и небесный, которому лишь одно имя — Божий мир.

Песчаная дорога в зеленых берегах — славный путь. Просторная степь раскинулась широко, зеленеет, колышется разнотравьем: серебрится ковылем, желтеет пахучим цмином, золотится тысячелистником, тешит глаз пенистыми полянами фиолетовой и розовой чины, радует нежным молочаем, гвоздиками, яркими цветами придорожного чертополоха, лисохвостом, аржанцом — все растет, все зреет и дышит сладостью цвета и сока.

Отцветают одни травы, им на смену — другие: сиреневый терпкий чабёр, кустистый, в розовых цветах железняк, лазурные озера бессмертника, синие фонарики батога — все это рядом: запах, зелень и цвет. А дальше — приречные луга, разлои, старицы, озера. Близкое Мужичье озеро в надежной камышовой защите. Кудрявое лесистое займище. В прогалах его донские воды синеют ли, серебрятся, смотря по погоде. А дальше вздымаются могучие холмы Задонья. Просторные долины открываются к Дону. Людское жилье. В устье Петипской балки — станица Пятиизбянская, старинное казачье гнездо. По течению выше, на входе к Дону Грушевой балки, лепится Кумовский хутор. Задонские холмы, приглядно зеленея, белея меловыми обрывами, огромным коромыслом тянутся, за курганом курган, уходя вдаль и вдаль вместе с рекою.

А над землей раскинулся простор вовсе немереный. Громады белых, солнцем пронизанных облаков плывут и плывут, перемежая свет и тень. В Задонье над холмами тянутся синие тучи, волоча за собой косые полосы дождя. А в стороне западной густеет фиолетовая тьма. Там погромыхивает.

Степная дорога — белая песчаная нить меж землею и небом. Жаворонки поют и поют. Молчаливый коршун кружит и кружит. Упругий ветер несет навстречу запах травы, листвы, речной и озерной воды, дождевых капель.

В голове и в душе — ничего суетного. Светлые спокойные мысли о нынешнем, и о завтрашнем, и даже о том, чего уже не воротишь.

Будто и не торопишься, просто идешь и идешь; но вот уже тополевая роща шумит — конец пути. Жалко: шел бы и шел. Но впереди еще есть время: долгий нынешний и завтрашний день и тот, что впереди, если будем жить. И в каждом из них — простая радость: дорога на Калач, по которой можно идти ранним розовым утром, в жаркий полудень или ночью. В ночи песчаная дорога светит и отражается в небе серебряным Млечным Путем, сближаясь, а в дальней дали сливаясь с ним.

Восемь километров на автобусе, по асфальту, за четыре рубля. Прогромыхаешь, что-то промелькнет за окном, но ничего не увидишь. За рулем, на машине, — и вовсе: лишь черная лента асфальта перед глазами — и все.

Вчерашним утром спозаранку шел я привычной дорогой и вдруг услышал тонкий серебряный звон. Сразу угадал: лебеди... Поднял голову: совсем низко, косым клином, неторопливо летят белые птицы. Видно, ночевали на Мужичьем озере, в густых камышах, а теперь подались на кормежку, на мелкие теплые воды, куда-нибудь к Кривой Музге. Один, два, три, четыре... Двадцать два лебедя. Провожал их взглядом, затаив дыханье. Алая утренняя заря поднималась высоко, птицы уходили в нее, алея и розовея пером и превращаясь в чудную сказку ли, волшебный сон. Но это — не сон. С хрустальным звоном, мягкими крыльями не разбивая, а лишь раздвигая утренний розовый воздух, улетали птицы, чтобы вечером вернуться вновь привычной дорогой. Самой близкой и самой красивой, похожей на мою песчаную степную дорогу, ведущую на Калач.

 

ПАСХАЛЬНЫЙ РАССКАЗ СО ВЗРЫВОМ

Нынешний год весна — ранняя, но холодная. Ветер дует то северный, то восточный, по ночам — зябко. Настоящего тепла еще нет. Но все равно — весна.

Я приехал в поселок из города, на житье летнее, в самую пору: вишни цветут, распускаются груши, розовеют бутоны яблонь. По земле, по зеленой траве — одуванчики, словно цыплята, желтенькие. Скворцы заливаются, горлицы стонут. Золотое время. До Пасхи осталась неделя. И потому на кладбище люди прибирают могилки родных, украшают к празднику: свежей краской оградку ли, крест, скамеечку выкрасят; желтым песочком посыпят; чем-то украсят — вот и кладбище будто зацвело по-весеннему.

Скоро праздник, пойдут на могилки покойников поминать.

Вот и я хочу помянуть: рассказать про Гришиного батяню, который полгода назад, я считаю, геройски взорвался на гранате и спас семью.

Про него ведь никто не расскажет. Совсем недавно, тоже наш землячок, отставной полковник, прямо на кладбище, спьяну ли, сдуру, всего лишь стрельнул из пистолета в жену свою, ранил ее. И сразу всей России известен: в “Комсомолке”, в газете, на первой странице — огромный портрет, на второй — объяснение: как стрелял и зачем.

В Германии какой-то мальчишка своих школьных учителей да товарищей перестрелял. У того и вовсе теперь мировая известность.

А вот Гришин батяня недотянул. Во-первых, обычный пьющий слесарь-водопроводчик ли, сантехник в крохотном поселке. Совсем не полковник. А во-вторых, никого не угробил, даже напротив, хотя намерения были весьма серьезные: “Я вас всех, в бога мать!!” А получилось — спас, как говорится, ценой собственной жизни. Геройски, я считаю, погиб. И страна об этом не знает. Вот если бы он грохнул всех, как вначале хотел: “В бога мать!” Неделю назад я про такого читал. Огромная статья в “Литературной газете”. Тоже — человек пьющий. “В бога мать!..” И казнил своих близких: сына застрелил и жену.

У Гришиного батяни вышло по-другому.

Давайте я расскажу по порядку. Про Гришу и про отца его.

В прошлом году я приехал в поселок поздно, в конце мая, уже цвела акация, было зелено и тепло. Всякий день поутру я ходил купаться, а вечерами долго сидел на причале, возле воды. Ночами ловился крупный лещ, по килограмму и больше. Утром на причале ребятишки да старики дергали красноперку, плотву. А вечером сходились и съезжались люди серьезные. У них спиннинги, катушки, прикормка — все для дела. И ловили за ночь по пять-шесть лещей, а кто и больше.

Народу на причале собиралось довольно много. Взрослые леща добывают, мальчишки — бычков и всякую мелочь.

Я не ловил. Я лишь сидел на чугунном, за день нагретом кнехте, радуясь просторным воде и небу да развлекаясь рыбачьей суетой. Люди приходили одни и те же, здешние, и я к ним понемногу привык, особенно к завсегдатаям, стал узнавать их, здороваясь и порой беседуя.

Погода случалась всякая. Бывали тишь и покой, и тогда, особенно вечером, народу собиралось множество: порыбачить, просто отдохнуть. Но случалось и другое: ветер, волна. Людей немного. Лишь завзятые рыбаки. Среди них — мальчик лет десяти ли, двенадцати, по имени Гриша. Черноглазый, приятный на лицо, но не больно ухоженный: заношенные спортивные брюки, рубашонка, худенький, бледноватый. Он проводил у воды, на причале, чуть не круглые сутки. По утрам немудреною удочкой ловил всякую мелочь. Приятели-сверстники относились к нему очень уважительно, часто призывая на помощь:

— Гриша, у тебя свинца нет на грузило?

— Гриша, привяжи крючок...

Гриша да Гриша... Он никому не отказывал: и грузило, и поплавок в своей сумке найдет, и крючок поможет привязать узлом-“восьмеркой”, а вовсе малым ребятам установит нужную глубину для верхоплавки, для бычка — кому что желательно.

Вечерами, во взрослой компании, Гришина подмога, конечно, никому была не нужна. И он словно завороженный сидел возле своих удочек, неприметный в сумеречной густеющей тьме. По всему было видно, что этого мальчишку дома не больно и ждут.

Скоро углядел я и Гришиного отца, батяней он себя называл. Обычный пьющий мужичок, тут с первого взгляда все ясно: черноликий, в потрепанной одежонке. Но из шебутных: разговорчивый, суетной. Бегает, мельтешит от одного рыбака к другому. И сына не забывает: подскочит к нему, даже присядет рядом:

— Ловишь, Гриша?.. А глубина? А насадка? Твой батяня тоже ловил. — Это он о себе повествует. — И спиннинг хороший был, кто-то упер. Твой батяня ловил. И будет ловить. В город поеду, куплю катушки и тогда... Мы с тобой, сынок...

На долгие речи у Гришиного батяни времени нет.

К одному, к другому подсел. Не столько на воду да поплавки глядит, сколько ищет обычной поживы. У серьезных рыбаков, из тех, что приходили на всю ночь, у них имелся запас, “на случай”, чтобы не озябнуть. Но не для Гришиного батяни. А он все равно стрекочет — попытка не пытка, к одному рыбаку да к другому пристроится. Но в конце концов удаляется, не забыв напоследок о сыне:

— Ты долго-то не будь... Мамка заругает.

Мальчик обычно молчит, сторожа свои снасти.

Однажды был зябкий и ветреный вечер. Народу на причале — немного, лишь люди взрослые. Из детворы один только Гриша пристроился, скорчившись в ненадежной затишке, под выступом причального съезда, и сидел там. В обычной своей рубашонке, без головного убора. Откуда ни возьмись объявился батяня. Пострекотал возле одного да другого. Углядел сына.

— Рыбалишь, сынок... — И обычное: — Ты долго-то не будь.

А уже, считай, ночь на дворе. И было подался прочь с неуютного, ветреного причала, но лишь в последний миг, сообразив, снял пиджачок, накрыл им сына, наказав:

— В чулане потом повесишь. Я утром заберу.

— А ты сам не замерзнешь?

— Да я чего... — передернул батяня плечами.

— Он найдет, чем согреться... — сказал кто-то из рыбаков.

— Это уж точно... — хохотнул батяня, торопясь в поселок.

В дневную пору я видел батяню то там, то здесь: с какими-то железками — значит, при деле; у магазина, где торговали дешевым разливным пивом; в сени деревьев, в веселой компании таких же, как он.

Всегда говорлив, всегда, как говорится, “выпимши”, энергичен: “Счас, счас... Заделаем... Нет вопросов...” — чего-то обещает и тут же куда-то мчится развинченной легкой походочкой. Кепочка — чуть набекрень, затасканный пиджачок, рубашечка в клетку, разношенные сандалии на босу ногу. Днем — в поселке, вечером появится порой на причале. С одним да другим перекинется словом, покурит. Ко мне подходил, толкуя о леще да жерехе, но в глазах наивная детская надежда: “Может, здесь повезет...” Не везло. И он уходил со вздохом, напоследок не забыв наказать своему Грише:

— Долго не будь, сынок... Мамка заругает.

Говорливый мужичок, сыплет обычными шуточками: “Мы работы не боимся... Лучшая рыба — это колбаса...”

Тараторит, машет руками, а глаза не больно веселые, куда-то все в сторону глядят. Дело понятное: побейся-ка целый день, на питье добывая, а вечером — выволочка от жены, пусть и привычная, но от этого не легче. Пьяницам, им тоже не позавидуешь. Не сахарная у них жизнь.

Может, оттого порой и куражатся. И чаще всего кураж дурной. “Не уважаешь?” Значит — ножик ли, ружье, а нынче и автомат... Что попадет под руку. Режь да стреляй, коли “не уважают”.

Это покойный мой дедушка, Алексей Васильевич, был иным. Иногда выпьет рюмку-другую, приходит домой под хмельком, веселый и заявляет с порога: “Дорогие мои детки! Хотите меня бейте, а хотите убейте, но я выпил и буду вам на гармошке играть”.

— А мы радуемся, — вспоминает моя мать. — Он на гармошке играет, а мы все поем и пляшем. Праздник...

Нынче чаще всего пьют не рюмочку-другую, и “веселье” для домашних нелегкое.

Вот и наш землячок-полковник: “Не уважаете. Будем стрелять...” Прославился.

Про подвиг Гришиного батяни никто не узнал. А ведь тоже был пьяный. Крепко поругались в семье. Все на него: жена, дочка и сын. И тот же хмельной кураж: “Не уважаете... Буду казнить...” А под рукою не что-нибудь, а боевая граната.

Наверняка он просто хотел попугать. Шумливую свою жену и дочку, которая тоже голос начала поднимать. Конечно, хотел их как следует пугануть. Не переорешь ведь баб...

И конечно, все — дело случая. Допекли... А когда допекут, в сердцах чего не наделаешь. Вот и батяня наш в этой домашней ссоре вскипел, взбеленился, тем более дурной хмель в голове.

— В бога мать! С такой жизнью! Всех вас... — Ухватил эту злосчастную гранату и, выдернув чеку, кинул посреди комнатки. В бешенстве, в ярости, хмельной человек.

Но все же мне думается, что чеку он выдернул случайно ли, ненароком. Но ничего уже было нельзя изменить.

Граната упала на пол. Вокруг нее в тесной комнате — четверо: жена, дочь, сын Гриша и он, батяня. И всего несколько секунд времени между вырванной чекой и взрывом.

Батяне с лихвой хватило этих секунд, чтобы отрезветь, все понять и сделать последний шаг. “Он побелел как стена”, — потом вспомнит жена. Батяня успел, кинулся на пол, упав на гранату. Тут же рвануло. От взрыва даже деревянный пол в комнате проломило. А уж про батяню чего и говорить. Он умер мгновенно, весь взрыв и металл приняв на себя. Никого не тронуло: ни детей, ни жену.

Вот и вся история про Гришиного батяню. Конец.

Нынче могилки на кладбище прибирают, скоро Пасха. Станет совсем тепло; зацветет акация; начнет ловиться крупный лещ; на причале по вечерам, особенно в погожие дни, народу много, взрослые и ребятишки. Гриша будет сидеть, с удочкой ли, с закидушкой.

Спасибо тебе, батек. Ты в жизни, конечно, покуролесил. Крови родным попортил. Но вот ушел по-хорошему, по-людски, никого с собой не забрав. Пусть живут.

ПЕРЕД ПРАЗДНИКОМ

Нынешняя зима словно подарок: снегопады, метели, легкий мороз. Давно такой зимы не было. И так рано пришла. В середине ноября, когда уезжал я из Волгограда на поезде, было тепло, а утром в купе проснулся — за окном зима, белое Подмосковье: поля, перелески, людские селенья — все в снегу.

Жил я, как всегда, в Переделкине, двадцать минут от города, а иной мир: старые березы, вековые сосны, покой, тишина, да еще снег валит и валит. Живи и радуйся.

А вот радости как раз было мало. Нынешний год приехал я в Москву не просто развеяться, но с болезнью, надеясь и не надеясь на докторов столичных, до которых еще достучись.

Рано утром впотьмах поднимался я и брел к электричке, ехал в битком набитом вагоне. Потом — слякотный перрон, под ногами — жижа. Городские зимние угрюмые сумерки. Людской поток несет тебя ко входу в метро. Там давка: в дверях, у турникетов, у эскалаторов, в подземных переходах. В желтом электрическом свете течет и течет молчаливая людская река.

А наверху, на московских улицах, тоже несладко. Под ногами — наледь нечищеных тротуаров или снежная каша пополам с солью.

Потом — больничные коридоры, очереди, долгое время ожидания. Один кабинет да другой. “Ждите, ждите... Вы не один... Ожидайте... Может быть, завтра, а может, на той неделе... Видите, сколько народу?..” Чего тут ответишь, лишь вздохнешь: нет, не стоит хворать, а уж в нынешние времена — тем более.

К вечеру наглядишься, наслушаешься, устанешь, еле бредешь.

Снова — метро, его подземелья. Господи, какая сила загоняет нас в эти угрюмые норы... Выберешься оттуда, вздохнешь и спешишь к электричке, в ее вечернюю толкотню, Бога моля, чтобы не отменили.

Так и текла моя московская жизнь: за днем — день, за неделей — другая. Затемно встанешь, затемно к дому прибьешься. Ничему не рад, даже зиме и снегу.

Уже пошел декабрь, спеша к новогодью, а у меня — песня прежняя, и чем длинней она, тем тоскливей.

Однажды вечером мне повезло вдвойне: электричку не отменили и вагон оказался не больно набитым. Уселся, газету развернул для порядка. Хотя чего там вычитывать: убили, взорвали, ограбили, да еще склоки, кто больше украл. Но по привычке достал газету ли, детектив и вроде укрылся: не трогай меня. Вечерний поезд, усталые люди. Зима, теснота, из тамбура дует и дымом несет, кто-то ворчит, а кто-то уже ругается.

Газету я вынул, глаза прикрыл, но задремать не успел: застрекотали рядом молоденькие девушки. Слава богу, что обходились без убогого “блин”, “короче”, “прикольно”. Обычная девичья болтовня: лекции, практика, зачеты — словом, учеба. Потом Новый год вспомнили, ведь он и впрямь недалеко.

— Подарки пора покупать... — сказала одна из них. — А чего дарить? И все дорого.

— Ты еще подарки не приготовила?! — ужаснулась другая девчушка. — Когда же ты успеешь?! Ведь всем надо!

— А ты?..

— Ой, у меня почти все готово... Маме я еще осенью, когда в Кимрах была, купила домашние тапочки на войлоке, старичок продавал. Ручная работа, недорого. У мамочки ноги болят от резины... А там — войлок. Они, конечно, грубоватые, но я их облагородила: обшила голубенькой каймой, а тесьмой сделала цветочек. Получилось — картинка. Ой, как мама обрадуется! — Голос ее прозвенел такой радостью, словно ей самой подарили что-то очень хорошее.

Я голову поднял, взглянул: обычная молоденькая девушка. Сняла шапочку, светлые волосы рассыпались по плечам. Лицо живое, милое.

— А дедушке я прямо в этой электричке купила, — продолжался рассказ. — Он у нас такой смешной. Он любит читать о преступниках. Сам такой добрый, а читает про преступления и ворчит: “При советской власти такого не было, не было...” Я ему купила целых два тома, в электричке продавали недорого, всего за двадцать рублей. “Преступления века” называется. Он будет такой довольный, так обрадуется! — прозвенел в вагоне счастливый девичий голос и смех. — А бабушке... Мы завтра будем на практике, там рядом хороший магазин для диабетиков. Я уже все разглядела. Бабушка болеет, а ей тоже хочется вкусненького. Я ей конфет возьму и печенья для диабетиков. Красивый пакет. Как маленькой! Она так будет рада!

И снова — счастливый смех. Лицо девушки светилось радостью, глаза сияли — такая была довольная.

— А папе... У нас такой папа хороший, работящий. Он минуты не посидит... И я ему подарю...

Не только я и соседи, но, кажется, уже весь вагон слушал счастливую повесть девушки о новогодних подарках. Опустились на колени раскрытые книги, развернутые листы газет. Наверное, у всех, как и у меня, отступило, забылось дневное, несладкое, а просыпалось иное: ведь и вправду Новый год близок, скоро уеду, а никому не купил московских подарков, даже в магазины не заглядывал. Вроде не до того. А ведь все равно — Новый год.

Ах, как вовремя Бог послал вагонного торговца, каких нынче милиция гоняет! Торговец поставил объемистую сумку и запел:

— Вашему вниманию предлагается! Женские и мужские носовые платки! Салфетки с новогодней символикой...

Он и песню свою не успел допеть, а к нему уже потянулись:

— Дайте поглядеть...

— А сколько стоит?

Торговля пошла на удивление бойко. Женские носовые платки покупали, пестренькие, с ажурной каймой... Чем не подарок? И мужские — построже, но приглядные. Салфетки с Дедом Морозом и елками шли нарасхват. Сумка торговца на глазах опустела.

— Ну и вагон! — радовался продавец. — Молодцы! И правильно! Товар хороший! Я плохим не торгую! Завтра еще привезу.

А тем временем электричка уже спешила к моей станции. Здесь выходит много народу, новый район. Собирались, прятали так и не прочитанные книги, газеты, поднимались к выходу, проходя с улыбкой мимо девушек, глядели, угадывая: какая из них? А молодая женщина, что сидела напротив, через проход, на прощанье сказала:

— Спасибо тебе, милая.

Девушка не поняла, о чем речь, улыбнулась недоуменно: за что, мол...

И в самом деле — за что?

Я вышел из вагона, торопиться не стал, пропуская спешащих. Им еще на автобус, к Боровскому шоссе, в новый район, а мой путь — недолгий, пешочком, два шага, считай, осталось. Дорога славная: березы да сосны сторожат тропинку; не больно холодно, а на душе, на сердце и вовсе тепло. Спасибо той девочке, которую унесла электричка. А в помощь ей — малиновый чистый закат над черными елями, бормочущая во тьме речушка под гибким деревянным мостком, говор вдали, детский смех и, конечно, надежда. Так что шагай, человече...

 

ОХОТА НА ХОЗЯИНА

Городской внук свалился словно вешний снег на голову: в час предвечерний гавкнул и разом завизжал виновато дворовый пес Тришка. Старая Катерина в окошко глянула — и обомлела. А внук был уже на пороге.

— Мое дитё... — охнула Катерина. — Ты откель взялось? Либо пешки шел от станицы?.. А может, от самого города?

— Я — поездом, а потом — попуткой, а потом трактор подвез, а потом — пешком... — докладывал внук.

— Страсть Господня! — схватилась за голову бабка. — Ночь на дворе, а дитё по степи блукает. И мать отпустила? Либо она умом рухнулась? Или ты сам убег не спросясь?

Заступился, как всегда, дед:

— Какая беда... Прошелся, провеялся на молодых ногах. Я, бывалоча...

— Это все — бывалоча! — отрезала жена. — А ныне — и волки, и люди хуже волков. Тем более дитё городское. В тепле ему не сиделось... Без спросу убег?

— Мама разрешила. И мы же договаривались, — оправдывался мальчик, поднимая на деда глаза, — в ноябре, на каникулах, когда судак пойдет...

— А он и вправду идет, — подтвердил дед. — Могу похвалиться.

— Погоди... — пыталась остановить мужиков старая Катерина. — Голодное дитё, замерзло... С судаками с твоими...

Но мальчик был уже во дворе и мчался к дощатому ларю, где обычно хранилась свежепойманная рыба. Он крышку откинул и охнул: два судака, и не какая-нибудь мелочь вроде подсулков и “карандашей”, а настоящие судаки, могучие, полосатые, в жестком панцире чешуи. Мальчик потрогал одну и другую рыбину — не сон ли? — и недоверчиво спросил у деда:

— На блесну? Не сеткой?

— Какая сетка, блесна, — подтвердил дед. — У Красного створа. Завтра с тобой попытаем. В две руки. Может, повезет.

Мальчик на рыбу глядел и переводил глаза на деда, поверить не мог.

— Правда? И я поймаю, на удочку?

— Попытаем, — усмехнулся дед. — Погода не подведет, можешь поймать.

Смеркалось. В глубине ларя, на дне его, лежали большие молчаливые рыбы. В сумеречной полутьме закрома мальчику они казались огромными, спящими и могли уплыть.

— Нагляделся? Пошли в хату, — поеживаясь, сказал дед.

Пасмурный вечер наливался тьмой, дышал стылой осенней сыростью.

А в хате под низкой уютной крышею горело яркое электричество, парили разогретые щи, шкворчала на сковороде жареная картошка и охала сердобольная бабушка Катя.

— Не намерзся?.. Побег?.. Обувка либо насквозь промокла? Ноги залубенели?.. Как же ты добралось, мое дитё?

Дорога на хутор и впрямь была неблизкой: пригородным поездом три часа, потом автобусом ли, попуткой до центральной усадьбы колхоза, а уж оттуда — как повезет: ненадежный проселок, особенно в непогоду, тем более осенью. Можно и пешком все двенадцать верст отшагать.

Мальчик был ростом и статью не больно великий: одиннадцатый годик пошел, а дитя дитём.

— И как тебя мать отпустила? И как ты добрался? Сидел бы и сидел в городе...

— Каникулы... — оправдывался мальчик. — Мы же с дедом договаривались судака ловить в ноябре. Я же никогда его не ловил, бабаня! — так искренне и сердечно произнес мальчик, что старая женщина сразу все поняла, приголубила внука:

— Рыбачок ты мой, рыбачок...

Родная дочь в семейной жизни была не очень счастлива; мальчонка рос, считай, без отца.

— Ладно, добрался — и слава богу, — постановил дед. — Давайте вечерять.

Кухонный стол был просторен. На нем уместилось пахучее хлебово и жарковье, молочное да овощная солка: помидоры, огурчики, хрусткая, еще не окисшая капуста с оранжевым морковным крошевом.

Мальчик ел в охотку, наголодав в долгом дневном походе, не успевал говорить:

— Я такие щи люблю, чтобы красные... А у нас кончился томат... Я картошку люблю, чтобы хрустела... Я сметану люблю мазать на булочку. Но она — дорогая. А каймак вовсе не укупишь... Знаешь, сколько стоит каймак на Центральном рынке? Пятьдесят. Маленькая баночка. А творог — шестьдесят или семьдесят килограмм. Поняла?! — пугал он городскими ценами бабушку. А потом деда: — Ты знаешь, сколько стоит судак? Шестьдесят за кило. А без костей, филе, — восемьдесят и сто. Его лишь крутые берут, богатые. Понял?

Ужин тянулся долго: еда, расспросы да разговоры. Потом чаевничали, тоже с беседой. Как-никак с лета не виделись. По теплому времени внук гостил на хуторе часто, подолгу. Привыкали к нему. А отвыкать труднее. Тем более, что старики жили одни. По нынешним меркам, стариками их называть было вроде и грех: шестьдесят годков с небольшим. Хозяйка еще видом приглядная, пусть и морщины, и проседь, но далеко не старуха. Хозяин телом тушист и силен: мешок с мукой ли, сахаром не покряхтывая несет. А все равно — не молоденькие. И просит душа родного тепла.

Но ужин ужином, беседы беседами, а главное — завтрашняя рыбалка, к ней надо готовиться. Принесли из кладовки просторную брезентовую суму, в которой снасти хранились, на полхаты разложив удочки со сторожками да катушками, мотки лёсок, шнуров, литые свинцовые грузила, простецкие и фасонистые блёсна. Всякая снасть должна быть наготове.

Хозяйка со стола прибирала и пела обычное:

— Поедут они хвост морозить. Летом надо рыбалить, по-теплому, а не зимой. Тама — ветер, волна... — пугала ли, пугалась ли она. — Не дай бог, перевернетесь. Ты уж гляди за ним, — наказывала она мужу, — чтобы по лодке не сигал.

— Привяжу к скамейке, — отмахивался супруг. — А то он не рыбалил.

— То — летом, а ныне — зима, вода холоднючая. Взрослые перетонули, милиционеры, — вспомнила она.

— Пить надо меньше, — ответил старик.

— Где утонули, когда? — спросил мальчик.

— На Картулях, — объяснил дед. — Ловили судака. Да не ловили, а губили, били током. Городские менты. Там зимовальные ямы. Кто-то подсказал. Они их и чистили. Сейчас же нет законов, чего хочешь твори. Тем более менты. И утонули ночью. Пьяные. Лодка перевернулась — и шабаш.

— Савушка сказал, что их водяной утянул, хозяин, — добавила бабка. — Мол, озлился, что рыбу губят, и утопил.

— Это все брехни, — постановил супруг. — Сом человека не утянет.

— Еще как утянет. Девчонушкой была, у нас утягивал мальчика маленького. А козла утопил сом, помнишь, в устье, на Малом Набатове. Утопил, а не смог заглотнуть и подох. Так и нашли их.

Старик был непреклонен:

— Утку, гуся — это я сам видал. Собаку, пусть даже козу... А человека, тем более взрослого, не возьмет сом. Даю сто процентов гарантию.

— Савушка лучше знает, — на своем стояла супруга. — Водяной хозяин в Дону живет, возле хутора, старый сом, ему сто лет. Он кого хочешь утянет.

Древний хуторской бобыль Савушка, сам похожий на лешего ли, водяного, чуть не круглый год проводил на Дону, на озерах и старицах, понемногу рыбачил, грибы собирал, ягоды, по слухам, знался с нечистой силой, какая прячется от людских глаз в займищных буреломах, глухих заводях.

— Савушка твой... — отмахнулся дед. — У него в башке — тараканы.

— Это у вас — тараканы, а не у Савушки, — не сдавалась супруга. — Сколь рыбы губят. На Ремнево... Разве хорошо? Бомбу кинули.

— Какую бомбу? Настоящую, с самолета? — встрепенулся внук.

— Взрывпакеты, — разъяснил дед. — Городские какие-то приезжали.

— Погубили сколь рыбы, — охала бабушка. — Там завсегда серушка, это еще девчонкой помню. Всем хватало. И голубяне едут, и бузиновские едут, из города едут. Зимой и летом. А теперь доумились, все сгубили. Правду Савушка говорит. Такого и в голодные годы не было, чтобы рыбу губить. Удочкой, вершей, бредешком, нитяная сетчонка. А ныне... страсть божия: сетьми обставились, неводами цедят, током бьют, взрывают... Савушка голимую правду гутарит: “Не жадайте, не губите...”

Мальчик знал старого Савушку, побаиваясь его, когда приходилось встречаться за хутором, возле речки. Среди вербовой да тополевой чащобы сгорбленный бородатый старичок появлялся неожиданно, пальцем грозил: “Много не лови. Не губи рыбу...” — и также вдруг исчезал, словно и впрямь колдун. Но сейчас вспоминать об этих встречах было легко и вовсе не страшно. В теплом доме, под ярким светом, среди радужного разноцветья блёсен, мормышек, поплавков, переливчатых каучуковых рыбок, катушек, лёсок, источающих запах речной воды, рыбьей слизи, чешуи, конечно же, не могло быть страха, но грезилось, не могло не грезиться доброе лето.

Глухая протока. Низкие своды вербовых ветвей. Близкие берега — в непролазных зарослях куги да чакана. Лодка еле ползет, пробираясь в плавучей зелени. Здесь водится потаенная рыба линь. Удочкой ее не возьмешь. Малая сетчонка не тонет. Приходится лезть в воду, протаптывать, пробивать до дна подводные глухие дебри, чтобы сетчонка встала стеной возле камыша, в подножьях, в корнях которого кормится линь. А назавтра снова пробивались туда же, уходя от света в зеленую полутьму. Обмирало сердце, когда, увидев затонувший или колыхавшийся поплавок, дед говорил: “Там кто-то живет...” Говорил негромко, словно боялся спугнуть. И мальчик повторял за ним, а иногда успевал первым увидеть и сказать: “Там кто-то живет...” Поднимали сетку, и объявлялся — в золотистом мягком сиянии — губатенький линь, увесистый, как и положено драгоценному слитку.

Ловить красноперку в просторной заводи, на чистоплесе... Мальчик любил такие слова: “На чистоплесе. Верхоплавом идет”. Или развести руками: “Отказала рыба... Молчит...”

Пусть “молчит”, пусть “отказала”, потому что ушла на глубь, к непогоде. Мальчик любил не улов, не добычу, но просто рыбалку: речную волю, разговоры да байки про хитрых щук, которые уходят даже из лодки; про озерных карасей, которым нипочем летняя сушь и безводье; про времена былые, о них вспоминала даже бабушка: “Какая была стерлядка, красивая, на солнушке аж горит... А потом — пропала. Покойник папа последние годы ее и не брал. Попадется, он поглядит на нее и отпустит: иди гуляй, родная”. Вспоминали могучих осетров, севрюг да белуг, о которых нынче забыли. А в прежние времена приходили на становье к деду Харлану, тот говорил: “Выбирай...” На урезах, на привязи гуляли у берега, в светлой воде сказочные рыбы в золотистых шеломах да бляхах, словно витязи подводного царства.

Прошлого не вернуть. Но и теперь вокруг и рядом — вода, свежая зелень, ветер, шелест листвы, солнечное тепло, голоса птиц и молчание рыб, которые, конечно же, где-то совсем близко. И невеликий старичок с длинными волосами, в бороде, он вовсе не страшен, то появляясь, то исчезая в солнечном свете и в зеленых сумерках чащи. То появляясь, то исчезая...

— Да он уже спит... — негромко сказала бабушка. — Намучилось дитё... Рыбачок ты мой, рыбачок, — подняла она легкое тело и унесла на кровать, в который раз сетуя: — И как он добрался-то, Господи... — И попеняла дочери: — Отпустила, легкая душа, и сердце не болит. Так, сею-вею...

— Упросил, наверное, — вздохнул дед. — Хочется. Он большую рыбу сроду не ловил. Он и малую-то не очень... А тут судак, сколь говорено...

— Ты уж подмогни ему, — попросила жена. — Нехай дитё порадуется... Такой уж худенький, в чем душа... Вроде и не болеет.

— Растет...

— Может, и так... Но другие вон — гладыри, а наш — кащелый.

Говорили о внуке, о дочери, о городском их, не больно ладном житье. А мальчик крепко спал, легко перейдя из благодатной яви в счастливый сон, где теплое лето, зелень и цвет просторного луга, прохладная сень деревьев, прозрачная вода, в которой медленно плывут и плывут нарядные красноперки, серебристая плотва, золотые лини, полосатые судаки, иные, неведомые рыбы.

Мальчик проснулся так же легко, как и заснул. Открыл глаза, словно и не было долгой ночи: лампочка светит, дед за столом сидит, шкворчит на печи, испуская сладкий дух, жареная картошка.

— Я уж будить тебя хотел. Поднимайся. Позавтракаем — и вперед.

Мальчика ветром из кровати выдуло.

— Не торопись, — сказал ему дед. — Успеем. Как следует подзакусим. Время позволяет.

Время и впрямь позволяло. Позавтракали, чаю напились, тепло оделись и лишь тогда вышли в ночь.

Было темно и звездно. Дворовая грязь была схвачена холодным утренником. На дворовом столе и скамейках смутно белел иней.

— Минус два, — объявил дед, чиркнув спичкой у градусника. — Значит, давление поднялось, малек ушел вниз, а судак — за ним. Там мы его и возьмем.

— Возьмете, — провожала их хозяйка, — хворобу на свою голову. Померзнете на сухарь, а он потом школу будет пропускать. Побудьте чуток и ворочайтесь.

Шагали к лодке, к Дону, через спящий хутор, мимо темных домов. Даже собаки еще спали, не лаяли. Далеко вдали, за Доном и лесистым займищем, чуть брезжило, белело. Прихваченная морозом земля глухо отзывалась шагам. Деревянная лодка, скамейки ее были покрыты белым ворсистым инеем. Дед сгреб хрусткое снегово рукавицей, постелил на корму мешок, сказал внуку: “Садись”. И поплыли.

Помаленьку светлело. Над лесом разгоралась заря, ясная, алая, отсвечивая розовым на редких облаках, на тихой воде. Весла и ход лодки разбивали розовую гладь, оставляя за кормой алую переливчатую зыбь. В желтых береговых камышах сонно прокрякала утка и смолкла. На придонских холмах, в займищном голом лесу, на просторной воде — предзимнее оцепененье. Нигде ни движенья, ни звука. Даже рыба на воде не играет.

Переплыли Дон наискось, на теченье. Подступил берег левый — лесистый, песчаный, с обрывистыми подмывами, с буреломом. Всякий год полая вода валит прибрежные тополя и вербы, выворачивая и оставляя надолго мешанину корней и ветвей.

У старика свои места, привычные и проверенные за долгие сроки.

— Здесь, под берегом, — глубь, — негромко объяснил он. — Три тони. От осокоря до дуба. Потом от обрыва до закоска. И третий — до красного створа. Нынче холод, малек ушел на глубь, там потеплее. Судак — за ним.

Короткие, для зимнего лова, удочки налажены с вечера: катушка, сторожок, блесна. Узкий лепесток свиного сала — на крючок, туда же парочку рдяных навозных червей.

Дед, резко угребаясь, поднял лодку к началу первой тони, бросил весла и пустил блесну вниз.

— Давай, — сказал он внуку. — Ты на окуня зимой рыбалил, так же самое: положил на дно, приподнял. Снова положил, снова поднял. Не спеши, попридержи наверху. А то он не догонит.

Мальчик опустил блесну, проводив ее взглядом, пока не скрылась бель и алость наживы в темной прозелени глубины. Катушка разматывалась, леска долго шла внатяг, а потом ослабла. Это было дно. Наука лова и впрямь не больно хитрая: подними блесну, опусти, снова подними, опять опусти.

— Он и со дна берет, — рассказывал дед. — И с подъема, ударом. Иной раз проверяет ли, любопытничает, трется. А то хвостом лупанет — вроде глушит.

Мальчик, казалось, не слышал слов, завороженно поднимая и опуская снасть. Он будто не слышал, но видел через глубокую толщу и тьму, как подходит к наживе большая рыба. Песчаное дно. Тяжелая блесна с грузом ложатся на грунт, а потом поднимаются, вздымая легкое облачко мути. Но ясно видится белый лепесток сала, алые живые черви, оловянный отсвет блесны. Большая рыба, и впрямь любопытствуя, проходит рядом, задевая наживу, а потом бьет хвостом.

Дернулась рука, почуяв удар... Но рыба лишь играла. Картина виденья исчезла, когда дед быстро-быстро стал выбирать леску, и вот, уже взмыв из воды, упал в лодку большой полосатый судак, глухо колотясь тугим узким телом по решетчатому настилу.

— Не сепети, приехали, — остудил его дед, вынимая блесну и бросая рыбу в носовую часть. — Один — ноль... — улыбнулся он внуку.

Но мальчик его не слышал. Он лихорадочно начал выбирать леску, бросая ее под ноги, он чуял натяг и понимал, что там рыба, но поверил в удачу лишь потом, когда судак уже бился в лодке, путая леску, а мальчик не мог его ухватить, пока дед не помог. И вот уже пойманный судак стучит-колотится в носовой части. А мальчик еще не верил, хотя видел мощное стальное тулово рыбы, большую голову, зубастую пасть, но все это — словно короткий обморок.

Леска, брошенная на дно лодки, спуталась. Старик поучал:

— Ты поднимаешь рыбу, леску на корму клади, кругами, а не кидай под ноги. — И похвалил: — Хорошего судачка поднял. Килограмма на полтора. А бабка не верила.

Мальчик и сам не верил. И прежде чем продолжить лов, он шагнул в нос лодки, потрогал, а потом взвесил в руках свою добычу, тяжелую и еще живую.

Второго судака мальчик поймал сразу же, лишь опустив блесну, и снова в горячке толком ничего не понял: натяг, лихорадочное выбирание лески. И вот уже в лодке широко разевает зубастую пасть и раздувает жабры большая рыба с нежно-белым подбрюшьем.

— Даешь! — восхитился дед. — Два — один. Мне надо упереться.

Третьего судака мальчик вытаскивал почти спокойно, зная, что поднимет рыбу. А вытащив, углядел: судак зацепился снизу, крючком в брюхо, под верхний плавник.

— Смотри, — показал он деду.

— Это он интересничал, а ты подсек. Бывает...

Они прошли по течению три тони, до Красного створа — судоходного знака на берегу.

— Неплохое начало... — оценил дед. — Пять штук. Я вчера за день столько не взял.

Он развернул лодку и стал подниматься вверх, к упавшему осокорю, к началу охоты.

Утлая лодочка — скорее челнок — вышла из береговой тени и пошла им навстречу. В ней сидел, легко угребаясь одним лишь лопатистым веслом, Савушка — древний хуторской старик, заросший сивым волосом, с длинной бородой.

— Здорово живешь, — поприветствовал его дед.

— Рыбалите? — спросил Савушка.

— Начинаем.

Челнок медленно прошел рядом; Савушка сказал:

— На уху поймаете — и будет. Не жадайте. Вон хозяин глядит, — и указал перстом на берег. — Все видит.

И словно подтверждая, большая темноперая птица что-то проклекотала, устраиваясь на маковке высоченного дуба.

— Нам много надо, — посмеялся дед. — Город будем кормить. И на зиму, в запас.

Савушка лишь головой покачал, ничего не ответив. Кургузая его лодчонка ушла по течению.

А мальчик и дед, поднявшись к приметному дереву, снова принялись блеснить. И уже на первой тоне подняли двух судаков и большую щуку.

Нехитрая наука: положил блесну на дно — приподнял, снова положил — поднял и подержал на весу, поддразнивая судака. Мальчик уже не глядел на леску и воду, чуя рукой движенье блесны. Положить на дно — поднять; положить — поднять и подержать недолго. Удар! Подсечка... И вот уже через толщу воды, упруго сопротивляясь чужой воле, идет рыба.

У деда с каждой удачей разгорался азарт.

— Полюбопытничал, а не взял... — досадовал он и тут же брался за весла. — А мы еще разок проверим эту ямку, пройдем. — Поднимаясь вверх по течению, он снова опускал снасть, пытая удачу. — Вот так! — торжествовал он, поднимая рыбу. — Я говорил, не уйдет. Нынче наш день!

У мальчика, напротив, интерес к ловле, тоже от рыбы к рыбе, словно пропадал. Первая, вторая, третья... эти были открытием ли, победой. Огромные судаки. О таких он даже не мечтал. А они — вот. Подергал блесной, зацепил и поднял. Снова подергал — и опять леска внатяг, режет воду. Сначала все вроде в беспамятстве: дыханье перехватывает, руки дрожат. А потом стало скучно.

— Точно угадали... — горячился дед. — Я угадал: давление высокое, малек — в ямах, и судак за ним табунится. И никого, слава богу, — оглядывал он пустую реку. — Ни голубинских, ни песковатских. Он всю неделю молчал, вот никто и не едет. Ныне наш вакан...

Проклекотала с высокого дерева темноперая птица. Мальчик поднял голову, спросил:

— Это кто?

— Орел-белохвост. Рыбку любит.

— Может, и правда хватит? — спросил мальчик. — Вон сколько поймали.

— Да ты что?! — даже опешил дед. — Рыба идет. Две недели не было жору. Да мы ныне огрузимся, если так будет брать. И в город с собой наберешь, и насолим. Лишь бы не отказала. А Савушка, он глупой, чего слухать. Вот он! Есть! Иди сюда... — быстро выбирал он леску. — Иди сюда, дурачок... Не дурачок, а цельный дурак, — проговорил дед уважительно и взял лежащий наготове подсачек, осторожно подвел его и поднял в лодку увесистого судака.

Большая птица, еще раз проклекотав, захлопала крыльями, дед услышал ее, поднял голову, спросил:

— Либо завидки берут? Лови, а не кукарекай.

А мальчику стало скучно. Разве это рыбалка?.. Опустил — дернул, опустил — дернул. Зацепил, вытащил — снова опускай и дергай. Цепляй за пузо.

Пустая холодная река, голые деревья займища, лишь на дубах ржавая жестяная листва шумит; понемногу начинается ветер. В небе — стылое солнце. На том берегу, где хутор, — высокие холмы, белые меловые обрывы. В пологом распадке, меж холмов, — тоже лес, тополевый. За ним — хутор. Там бабушка пирожки с пасленом печет. Мальчику захотелось туда, на хутор, в теплую хату.

Он любил реку, воды ее, рыбалку, просиживая летней порой на лодке ли, на берегу часы и часы. “Рыбачок ты мой...” — говорила бабушка. Но то было вовсе иное.

В городском быту даже маленькому человеку порой не хватает места среди кирпичных стен, людской толчеи, потока машин с их властным гулом и мощным неостановимым ходом. Что земля... Даже городское далекое небо закрывают и делят меж собой высокие этажи строений.

На хуторе, особенно у воды, на воде, мальчик чуял себя таким же свободным, как ветер ли, дерево, малая птица. Всем хватало земли, воды, солнца, неба и воли.

В тихой заводи скользили по зеркальной воде долгоногие водомерки, словно фигуристы на льду; серебристый малек наплывал целой стаей; порой в эту светлую стайку врывался черный горбатый окунек; и мальва удирала — веером, на бреющем, словно летучие рыбы. Нарядная носатая птичка зимородок присаживалась на низкую, возле воды, ветку, временами ныряя, ловя ту же серебристую мальву. Выплывал из камышей утиный выводок с мамой-кряквой. Медленно, угребаясь короткими лапами, проплывала водяная черепаха. Неторопливые цапли, замерев, подолгу стояли, сторожа тишину.

Зелень деревьев, щебет птиц, легкий ветер в вершинах. Поплавок на воде дернется и замрет. Что там, в неведомом подводном царстве?

Можно было долго сидеть у реки. Одному или с ребятишками. Слушать рыбацкие байки. Купаться в теплой воде. А потом вернуться домой, сказав: “Не клюет...” Или принести невеликий кукан плотвичек, ласкириков, красноперок.

Мальчик любил такую рыбалку. А нынешняя — все по-иному: опустить на дно — приподнять, опустить — приподнять. Сплыть до Красного створа и угребаться наверх. И снова плыть... Опустил блесну, поднял... Удар, подсечка — вытаскивай судака.

Мальчику было скучно, добыча не радовала. Он вздыхал, ежился, словно озяб. Но дед ничего не видел, не слышал, распаленный удачной охотой. “Вот и еще один! Иди сюда!” Для него было главным — не потерять везенья. Добыча — рядом, он чуял ее через темную воду. Он видел пологое корыто фарватера, поперечные гряды и ямы. И даже силуэты ли, тени судаков. Не глядя на берег, он бросал весла точно за поваленным осокорем, низал на крючок лепесток свежего сала и парочку толстых, лоснящихся жиром и багровой кровью червей. Старик даже причмокивал, опуская в воду такую аппетитную наживу. “А вот и еще один, — радовался он. — Хороший! Ловить надо, ловить...”

Мальчику было скучно. Он не хотел вновь и вновь цеплять этих больших красивых рыб, превращая их в мертвое мясо, чтобы потом все это жарить, варить, солить. Живые ему были нужнее. Малахитовая спинка, нежно-жемчужное брюшко, плавники... Как прекрасна была эта рыба в воде, одним лишь движением хвоста набирая скорость! И как беспомощна здесь, в плену...

Лодку с борта на борт качало. Пришел низовой ветер, как всегда внезапный, словно с разгона. Загудели на берегу деревья.

Грузило и блесна на удочке старика легли на дно мягко. Приподнять, придержать, чтобы рыба учуяла, углядела и могла взять щедрую наживу. И снова — на дно, и снова легким движением вверх. И еще раз. А левой рукой подгребать веслом, удерживая лодку носом на волну.

Кто-то тронул ли, шевельнул наживу. Невольно, а скорее наитьем старик сделал подсечку и почуял тяжелый зацеп. Топлое дерево ли, коряга — мертвая тяжесть, без упора, какой бывает, когда берется даже крупная, но рыба.

— Цепа... — досадливо произнес старик, еще раз потянув, уже без надежды. — Надо отбойник...

Но там, глубоко под водой, вдруг что-то шевельнулось, и леска разом ослабла. Старик быстро поднял снасть и охнул: на крючке вместо белого ломтика сала и червей висел кусок серого рыбьего мяса.

— Сом, — сказал старик, показывая внуку вырванный шмат. — Вот это сомяра, — понизил он голос, вспоминая мертвую тяжесть на леске.

Он кинул под ноги слабую снасть и начал лихорадочно выбрасывать из холщовой сумки одно, другое и третье, досадуя: “Неужели не взял...”, а потом обрадовался: “Есть!” Это был могучий, на капроновой бечеве снаряд с тяжелым крючковым тройником на конце.

— Он не ушел... — шепотом сказал старик. — Он лишь шевельнулся.

Мальчик взял в руку блесну с клоком серого сомовьего мяса и черной шкуры, поморщился — ведь живая плоть — и сказал:

— Он уплыл. Ему больно. Да и зачем он нам?..

— Он здесь, — сказал старик. — В этой яме. Не уйдет. С места не сдвинется. Это его бучило, хата его. Мы его возьмем.

Он говорил быстро, с задохом, чуял, как сердце колотится и перехватывает дух: такая скотиняка... Он рыбачил всю жизнь, он понимал, до сих пор чуя в руках тяжесть добычи.

По Дону катила, за валом вал, высокая разгонная волна, просвечивая насквозь стылой зеленью и белея кружевом гребней. Гудело безлистое займище. Ветер шел порывами, холодом обжигая лицо. Старик сбросил шапку, ветер заиграл седыми космами. Но старику жарко. Он греб и греб, поднимаясь и целя выше обычного.

— Сейчас мы его приманим, — говорил он. — Сейчас мы ему приготовим.

Он вытряхнул из банки червей и выбрал из живого копошащегося клубка самых жирных и толстых, самых красных, словно пылающих жаром червяков. Он их не нанизывал на крючки, а просто накалывал одного за другим. И вот уже в руке его словно расцвел алый живой цветок.

— Он увидит... Он почует... — сквозь зубы цедил старик. — Он возьмет.

Старик опустил снасть в волны. Живая нажива уходила вглубь, алея и шевелясь. Старик шумно вдохнул и замер, воздуху набрав, словно уходя под воду, вослед наживе, в глубь и в стынь.

Мальчик, свои снасти оставив, тоже замер, дыхание затаив. Лодка сплывала по течению, на встречном ветру; парусило и било волной. Старик подгребал левым веслом; рука правая привычно опускала снасть, чуя дно, и медленно поднимала ее. А потом снова — вниз и вверх.

Миновали плес.

— Молчит, — огорчаясь, сказал старик.

— Он ушел, — сказал мальчик и повторил убедительней: — Он, конечно, ушел. Ему больно. Кусок мяса выдрать. Конечно, больно. Он ушел. И он нам вовсе не нужен. Мы и так много рыбы поймали. Вон сколько... Погляди! А он пусть живет здесь.

— Нет, не ушел, — твердо говорил старик. — Мы его поймаем. — И снова начинал грести, поднимаясь вверх по течению.

— Он ушел, — убеждал мальчик. — И нам он не нужен. Ты столько рыбы никогда не ловил. Зачем еще... Хватит!

— Нет. Ты ничего не понимаешь. Мы поймаем его.

Старик нанизывал все новых и новых червей; иных давил, чтобы пахучий сок пошел по воде, дразня и приманивая могучего зверя.

“Его тут нет, он ушел”, — теперь уже про себя повторял и повторял мальчик, не желая ловить эту огромную рыбу. Но старший спутник его снова и снова греб, поднимаясь вверх по течению, насаживал новых червей и опускал ко дну тяжелую снасть.

Белохвостый орлан поднялся и стал кружить над водой, над рекой, над лодкой, словно разглядывал суету человечью.

Еще раз поплыли. Старик был рыбаком опытным, но азартным. Теперешняя снасть — крепкая витая бечева чуть не в полсотни метров длиною — заканчивалась железным зацепом, который защелкивался намертво на носовом, тоже железном, кольце. Нынче подвела горячка.

Глубоко внизу, возле самого дна, в тиши просторной зимовальной ямы, стоял, подремывая, огромный могучий сом. Порою едва заметно он шевелил лопатистыми плавниками, длинные нитяные усы поигрывали, словно жили отдельно. Сом вовсе не был голоден, но пахучий пук навозных червей он учуял и взял его ленивым засосом, а потом послушно, словно теленок, все в той же дреме стал подниматься, влекомый невеликой, но силой.

Старик почуял, когда рыба взяла наживу. На подсечку она никак не ответила, тяжело, но поддалась и стала подниматься вверх. Старик был готов ее попустить на длинный урез, ожидая рывка. А его не было. Медленно, но послушно тяжелая рыба все ближе подходила, поднимаясь из речной глуби. “Либо карша?.. — вслух подумал старик. — Тяжеленная, а молчит...” Он встал возле борта, с трудом уже перехватывая бечеву за пядью пядь. Лопнула возле большого пальца дубенелая кожа, выступила кровь. Но боли старик не успел почуять.

Вода возле борта расступилась, открывая огромную, чуть не в лодку величиной, черную глыбину сомовьей башки с маленькими круглыми глазками. Голова показалась лишь на короткий миг, но людям он запомнился долгим. Старик и мальчик навсегда сохранили в памяти лоснящуюся кожу, облепленную пиявками ли, водяными червями. И осмысленный, словно удивленный взгляд.

Вода сомкнулась, голова исчезла. Сокрушительным ударом сомовьего могучего плеса-хвоста старика вышибло из лодки. Захваченный петлею бечевочного уреза, он, словно легкий поплавок, глубоко нырнул раз и другой, и мощным потягом его потащило прочь от лодки и близкого берега.

Зеленый пенистый вал накрыл лодку с захлестом, сразу почти вполборта. Всплыли решетчатые слани, рыбы в носовой части, еще живые, забились, почуяв свободу.

Мальчик, сбитый с кормы ударом, но оставшийся в лодке, поднялся и закричал:

— Дед, дед! Ты где! Де-еда!

Ухватив большие для него весла, он стал подворачивать лодку, чтобы ее совсем не залило.

— Дед! Де-ед! Де-еда-а! — истошно кричал он.

Ответом ему стал орлиный клекот. Закрыли солнце огромные крылья. Мальчик вскинул голову: могучая птица упала в лодку, тут же взмыв из нее с рыбиной в когтях и роняя в волну добычу. И снова гневный клекот, тень крыльев. Желтые злые глаза, кривой клюв. И еще одна рыба в когтях.

— Я понял!! — закричал мальчик. — Я отдам, я отдам рыбу! — Кинув весла, он стал выбрасывать из носового отсека пойманную им и дедом рыбу. Он выбрасывал ее в близкие волны и кричал: — Я отдам! Я все отдам!!

Могучая птица кружила низко, словно назирая.

Мальчик торопился, спешил, раня и раздирая в кровь руки зубчатыми пилами спинных плавников. Наконец он распрямился и выдохнул с криком:

— Все! Я отдал! Я все отдал!!

Он, стоя, тяжелыми веслами, с трудом поднимая их, неловко угребаясь, все же разворачивался на волну и кричал: “Дед! Де-ед!! Де-еда-а!!”, пытаясь что-то увидеть в пляшущих волнах.

Он увидел его. Старик, подгребаясь руками, медленно плыл на спине, переваливаясь на гребнях волн и пропадая из виду... Останавливаясь и поднимая из воды голову, чтобы углядеть берег ли, лодку.

— Дед! Де-еда-а!

Старик его не слышал. Он наглотался воды, едва не задохнувшись, и начинал намокать. Тянули вниз стылостью схваченные, непослушные ноги в высоких валенках и калошах, которые сбросить нельзя. Но куртка еще не напиталась водой.

Старик уже отходил от испуга, он знал, что до берега может добраться, если не будет судорог и если... Самое страшное, с бечевочной петлей, позади. Но более смерти, поднимая голову и оглядываясь насколько мог, он боялся увидеть в волнах перевернутую или пустую лодку. Тогда уже все ни к чему и не нужно спасенья.

— Дед! Де-ед! Де-ед-а-а!! — тонко кричал мальчик, перекрывая истошным радостным визгом гул воды и ветра и подгребаясь все ближе и ближе к старику.

Потом он буксиром тянул его к берегу. Забраться в лодку, залитую водой, тем более в тяжелой мокрой одежде, — это вовсе затопить ее. Старик уцепился за корму. “Греби, не спеши...” — говорил он внуку.

Мальчик, как и прежде стоя под волной и ветром, неловко греб и глядел на старика, боясь, что тот снова пропадет, теперь уже насовсем.

На веслах, под ветер, с волной попутной к недалекому берегу они добрались. Старик трудно, но все же встал, почуяв ногами дно, и сразу начал вычерпывать лодку.

— Может, костер? — спросил мальчик.

— Нечем, — ответил дед, — и незачем... Ноги промочил? Застудишь. Помогай черпать, надо скорее.

Старик спешил. Но не мог не увидеть пустоту носового отсека.

— А рыба где? — спросил он.

— Я отдал ее, — ответил мальчик.

— Кому отдал?

— Он велел отдать... Чтобы тебя отпустили... Я все отдал... Он был здесь... Мы его обидели, забрали много рыбы. А он тебя забрал... Хотел утопить... Я все отдал.

Старик ничего не понял в бессвязных, горячечных словах мальчика и принялся скорее вычерпывать воду. Нужно было быстрее уплыть, добраться к теплу, к дому. Он видел, что с внуком что-то неладное; сам же он начинал замерзать. Все же не май месяц, а стылый ноябрь: ледяная вода и ветер.

Домой они добрались кое-как. Хозяйка, их увидев, вначале слова сказать не могла. Потом началось обычное женское — слезы, упреки: “Я говорила... Мое сердце как чуяло...”

Но слава богу, в доме пылала печь, горячей воды хватало и уменья, чтобы отогреть дорогих своих мужичков горчицей, малиной, перцовой водкой, теплой сухой одежкой, словами, бабьими умелыми руками и женским сердцем.

О том, что случилось на Дону, старик рассказал лишь ночью, когда мальчик спал. Про исчезнувшую рыбу поведал с недоуменьем.

— Он испугался, — объяснила жена. — Тут и я бы с ума сошла, а он — дитё. Слава богу, все кончилось хорошо. Только бы не заболел. А ты его не пытай про эту рыбу, не надо и гутарить об этом. Пускай забудет, вроде приснилось...

Старик, соглашаясь, кивнул головой, но все же досадовал: такая привалила удача, никогда не ловил судака так много. И сома, конечно, можно было взять, если бы рядом — подмога. Пусть помотал бы сом, но никуда не делся, крепко сидел. Помучить его, а потом вывести к берегу, на отмель. А сом был могучий. Наверно, именно тот самый Хозяин, про которого не только выживший из ума Савушка галдит, но прежде рассказывали памятливые хуторские старые люди — Исай Калмыков да Евлампий Силкин. Такого сома заарканить — всей жизни удача. Потом целый век бы рассказывали, как поймал старик самого Хозяина. Такое помнится долго, порой и небылью обрастая.

Старик с вечера долго ворочался, не мог уснуть, тяжко вздыхал, вспоминая и горько жалея. Другого такого случая уже не будет. Удача приходит редко, оттого и зовется — вакан. А второго вакану не жди, его не бывает. В конце концов он заснул, но во сне опять видел ту же огромную рыбу — старого сома. Видел рядом: на громадной плоской башке — усы, два длинных черных и еще четыре малых, внизу; желтые глаза; изъеденная временем черная шкура. Сом стоял близко, но не взять его. Старик просыпался, что-то болело — от огорченья ли, от прошедшего дня.

А внук его сладко посапывал и порою во сне смеялся. Негромко, но явственно. Чуткая бабушка даже поднялась, свет зажгла, поглядела. И впрямь чему-то смеется во сне. Хорошо так, с улыбкой. Слава богу, значит, снится хорошее.

Внуку снилось и вправду хорошее — ему виделся мир без конца и края: земля и земля, огромное небо, вода, зелень деревьев и трав. Он летал в воздухе, то совсем низко, стремительно, вместе с ласточками, а потом взмывал к облакам, неспешно паря рядом с могучими орлами, которые были рады ему. Из солнечного зенита так хорошо нырнуть в зеленые купы верб, тополей, на гибких ветвях качаясь с голосистыми иволгами да вяхирями-голубями.

Потом так же легко он вонзался в прозрачную склянь воды, играясь среди серебристой плотвы, нарядных красноперок, окуней и в сумрачную глубь уходя навестить золотистых линей, тяжелых сазанов. И снова — наверх, к небу и солнцу, и — бегом быстрыми ногами, по мягкой земле, тоже легко и счастливо, все быстрей и быстрей, потому что идут навстречу ему дорогие люди: мама, бабушка, дед... Они еще далеко, не разобрать лица. Но у мальчика быстрые ноги и руки словно крылья. Он так быстро бежит и смеется, радуясь встрече.