Кушнер Александр Семенович родился в 1936 году. Поэт, эссеист, лауреат отечественных и зарубежных литературных премий. Постоянный автор нашего журнала. Живет в Санкт-Петербурге.

Сад

Через сад с его кленами старыми,

Мимо жимолости и сирени

В одиночку идите и парами,

Дорогие, любимые тени.

Распушились листочки весенние,

Словно по Достоевскому, клейки.

Пусть один из вас сердцебиение

Переждет на садовой скамейке.

А другой, соблазнившись прохладою,

Пусть в аллею свернет боковую

И строку свою вспомнит крылатую

Про хмельную мечту молодую.

Отодвинуты беды и ужасы.

На виду у притихшей Вселенной

Перешагивайте через лужицы

С желтовато-коричневой пеной.

Знаю, знаю, куда вы торопитесь,

По какой заготовке домашней,

Соответственно списку и описи

Сладкопевца, глядящего с башни.

Мизантропы, провидцы, причудники,

Предсказавшие ночь мировую,

Увязался б за вами, да в спутники

Вам себя предложить не рискую.

Да и было бы странно донашивать

Баснословное ваше наследство

И печальные тайны выспрашивать,

Оттого что живу по соседству.

Да и сколько бы ни было кинуто

Жадных взоров в промчавшийся поезд,

То лишь ново, что в сторону сдвинуто

И живет, в новом веке по пояс.

Где богатства, где ваши сокровища?

Ни себя не жалея, ни близких,

Вы прекрасны, хоть вы и чудовища,

Преуспевшие в жертвах и риске.

Никаких полумер, осторожности,

Компромиссов и паллиативов!

Сочетанье противоположностей,

Прославленье безумств и порывов.

Вы пройдете — и вихрь поднимается —

Сор весенний, стручки и метелки.

Приотставшая тень озирается

На меня из-под шляпки и челки.

От Потемкинской прямо к Таврической

Через сад проходя, пробегая,

Увлекаете тягой лирической

И весной без конца и без края.

*    *

 *

Евгению Рейну.

He люблю Переделкина: сколько писателей в ряд

Там живут за заборами! — стих заикается мой, —

Но осинник, ольшаник, боярышник не виноват,

Пастернаковской дачи блаженный сквозняк полевой.

Впрочем, поле застроят коттеджами; станет совсем

Грустно: смерть-землемерша с подрядчиком спилят кусты —

И ни кочек, ни ям, ни волшебных евангельских тем,

Улетят трясогузки, исчезнут, обидясь, кроты.

Я любил — и в Москву приезжал в прошлом веке: порой

Назначалось свиданье на улице где-нибудь мне,

Звезды были настроены против — и нехотя в строй

Становились, себе на уме, безразличны вполне

К нужной конфигурации, не поощряя мечту.

И однажды, когда не сдержать было сумрачных слез,

Друг Евгений сказал: “Александр, прекращай ерунду”, —

И меня от любви в Переделкино на день увез.

И спасибо ему за решительность мягкую ту.

Здравствуй, здравствуй, осинник, ольшаник, лесной бурелом!

Что покатей холма, что еловой темней бахромы?

Мастер помощи скорой в заветный привел меня дом

И вдове его сына “Наталья, — сказал, — это мы”.

Лет на двадцать бы раньше явиться сюда, поглядеть

На хозяина... Что ты! И в горле б застряли слова,

И смертельно в том возрасте я умудрялся бледнеть,

Безнадежно молчать. О, шаги моего божества!

Походили по комнатам солнечным, полупустым,

Посмотрели на стулья, на кресло, на письменный стол.

Женя шкаф отворил, шкаф вместительным был, платяным,

Кепку с полки достал и, безумец, ко мне подошел

И, насмешник, с размаха едва не надел на меня.

Я успел увернуться — а то бы рассказывал всем —

И глаза бы его пламенели, два черных огня!

Мономахова шапка, Ахиллов пылающий шлем!

Вот такая ловушка с его стороны, западня.

А хозяин с портрета смотрел мимо нас в никуда,

На пиру у Платона, в заоблачном мире идей...

Жизнь прошла. Подошли мы к черте. Роковая черта.

Тень заветная, может быть, нам улыбнется за ней...

Ночь

Три стула на витрине

Приставлены к столу,

И лампочка в камине

Зарыта, как в золу,

В помятую пластмассу

И светится под ней,

Напоминая глазу

Пылание углей.

Еще одна витрина —

На ней стоит диван,

Огромный, как скотина:

Овца или баран,

И два широких кресла,

Расположившись там,

Принять готовы чресла

Хоть рубенсовских дам.

А на витрине третьей —

Двуспальная кровать.

Смутить нас не суметь ей,

А только напугать:

Такие выкрутасы

На спинках у нее,

Как будто контрабасы

Поют сквозь забытье.

Напротив магазина

Разбит убогий сквер.

Ворона-мнемозина

Глядит на интерьер,

Живет она лет двести,

Печалям нет конца:

Устроиться бы в кресле

И вывести птенца!

Живут на этом свете,

Всем бедам вопреки,

Герои — наши дети,

Герои — старики

И ночью над обрывом

Своих кошмаров спят

С терпеньем молчаливым

Ворон и воронят.

Раскинул тополь влажный

Свой пасмурный эдем.

Подарок этот страшный

Кто нам всучил, зачем?

Прости мне эту вспышку,

Спи мальчик, засыпай

И плюшевого мишку

Из рук не выпускай.

Поэзия всем торсом

Повернута к мирам

С дремучим звездным ворсом

И стужей пополам,

Она не понимает

И склонна презирать

Того, кто поднимает

На подиум кровать.

Не понимает или

Спасает свой мундир?

Те правы, кто обжили

Ужасный этот мир

С тоской его, уродством,

Подвохами в судьбе

И бедствовать с удобством

Позволили себе.

*    *

 *

Смерти, помнится, не было в 49-м году.

Жданов, кажется, умер, но как-то случайно, досрочно.

Если смерть и была, то в каком-то последнем ряду,

Где никто не сидел; а в поэзии не было, точно.

Созидание — вот чем все заняты были. Леса

Молодые шумели. И вождь поседевший, но вечно

Жить собравшийся, в блеклые взгляд устремлял небеса.

Мы моложе его, значит, мы будем жить бесконечно.

У советской поэзии — не было в мире такой,

Не затронутой смертью и тленом, завидуй, Египет! —

Цели вечные были и радостный смысл под рукой,

Красный конус Кремля и китайский параллелепипед.

И еще через двадцать подточенных вольностью лет

Поэтесса одна, простодушна и жизнью помята,

Мне сказала, знакомясь со мной: вы хороший поэт,

Только, знаете, смерти, пожалуй, в стихах многовато.

*    *

 *

Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опять

Обе ветви — в одну. Для чего это нужно, не знаю.

Для того ль, чтобы нам неизвестно кого переждать

Можно было: погоню? Проскочит — останемся с краю,

Не замечены, в лиственной, влажно-пятнистой тени.

Или, может быть, лишний придуман рукав, ответвленье

Для мечтателей тех, что желают остаться одни

И, мотор заглушив, услыхать соловьиное пенье?

Пролетай, ненавистная, страстная жизнь, в стороне,

Проезжай, клевета, проносись, помраченье, обида.

Постоим под листвой — и душа встрепенется во мне,

Оживет, — с возвращеньем, причудница, эфемерида!

Что бы это ни значило, я перед тем, как уснуть,

Иногда вспоминаю счастливую эту развилку —

И как будто мне рок удается на миг обмануть —

И кленовый, березовый шум приливает к затылку.

Подражание английскому

Дом бы иметь большой — и пускай бы жил

В левом его крыле благодарный гость,

Ужинал бы он с нами, вино бы пил,

Шляпу у нас забывал бы на стуле, трость,

Нет чтобы вовремя вспомнить, — искал потом

Их в цветнике и беседке: “Она у вас?”

“Что у нас?” — “Шляпа”. И та же беда — с зонтом.

Та же — с входными ключами — в который раз!

В левом крыле, между прочим, отдельный вход

Был бы, и мы, возвращая ему ключи,

“Вот, — говорили, — ключи твои, шляпа — вот,

Трость, ты оставил опять ее — получи”.

Мы бы смеялись: зачем ему трость? Никто

С тростью сегодня не ходит, и шляпа — вздор.

Он говорил бы: “Рассчитан ваш дом на то,

Чтобы чудак был ваш гость или фантазер”.

Мы у камина бы грелись, огонь в золе

Тлел, бронзовой шуровали бы кочергой.

Он бы однажды спросил: “А у вас в крыле

Правом никто не живет?” — и повел рукой

Слева направо. Сказали бы: “Что за бред!”

И посмотрели бы честно ему в глаза.

Он помолчал бы, помедлил: “Ну, нет так нет”.

И за окном прогремела бы вдруг гроза.

Через неделю бы гость уезжал. Вдали

Скрылась машина, с аллеи свернув в поля.

В левое бы крыло мы к нему зашли,

Там записную бы книжку средь хрусталя

И безделушек нашли, полистали — в ней

Запись: “Четверг, двадцать пятое, пять часов

Ночи. В окне привиденье, луны бледней,

В правом крыле. Запер левое на засов”.

Тут бы мы вспомнили, что и садясь в такси,

С нами простясь, мимо нас посмотрел — куда?

А на сидении заднем, поди спроси,

Что там белело: какая-то ерунда,

Смутное что-то, как если б тумана клок

В автомобиль, незаметно для нас, проник.

Возит его за собой он — и, видит бог,

Сам виноват, где бы ни жил — при нем двойник!

Возит с собой свои страхи. Мы ни при чем.

Свет зажигает, потом выключает свет.

Штору плотней закрывает, пожав плечом,

Фобиями удручен. А у нас их нет?

Память линяет, теряет черты в тепле,

Контуры тают, бледнеет былая боль.

Ночью не выйти ли в сад? Что у нас в крыле

Правом? Там мечется что-то в окне, как моль.

Бокс

Незнакомец меня пригласил прийти

На боксерский турнир. Раза три звонил:

“Вам понравится. Кое-кто есть среди

Молодых. Вы увидите пробу сил.

Это очень престижное меж своих

И ответственное состязанье, счет,

Как по Шкловскому, гамбургский”. Я притих

И на третий раз, дрогнув, сказал: “Идет”.

Он заехал за мной на машине; лет

Сорока, — я решил, на него взглянув,

К переносице как бы сходил на нет

Нос и чем-то похож был на птичий клюв.

Он сказал еще раньше, когда звонил,

Что когда-то стихи сочинял, но спорт

Забирает все время, всю страсть, весь пыл,

В прошлом он чемпион, а в стихах нетверд.

Но они его манят игрой теней,

Отсветами припрятанного огня,

А еще — как бы это сказать точней? —

Стойкой левостороннею у меня.

Что польстило мне, но согласиться с ним

Я не мог ни тогда, ни сейчас в душе:

Бокс есть бокс, и, другим божеством храним,

И смешон бы в трусах был я, неглиже...

В зале зрителей было немного, лишь

Те, кто боксом спасается и живет.

Одному говорил он: “Привет, малыш”.

О другом было сказано: “пулемет”.

А на ринге топтались, входили в клинч,

Я набрался словечек: нокдаун, хук,

Кто-то непробиваем был, как кирпич,

И невозмутим, но взрывался вдруг.

А в одном поединке такой накал,

Исступленность такая была и страсть,

Будто Бог в самом деле в тени стоял,

Не рискуя в свет прожекторов попасть.

И я понял, я понял, сейчас скажу,

Что я понял: что в каждом искусстве есть

Образец, выходящий за ту межу,

Ту черту, где смолкают хвала и лесть,

Отменяется зависть, стихает гул

Ободренья, и опытность лишена

Преимуществ, и слышно, как скрипнул стул,

Охнул тренер, — нездешняя тишина.