+6
Ася Беляева. Сердцебиение снов. Петропавловск-Камчатский, Издательство КГПУ, 2003, 37 стр.
Это первый поэтический сборник вчерашней школьницы из Петропавловска-Камчатского. Он не просто неровный. В нем вместе с полудетским лепетом мне увиделась грандиозная вертикаль возможностей — частично уже осуществленных. Романтический захлеб. Рыцари и маги. Ангелическое, человеческое и звериное. И поверх всего — высокая режущая нота от метафизического несоответствия земли и духа, неудовлетворимости взыскания и алчбы. Это то, что вытягивает нас из потемок серой эпохи и бедной судьбы к небу искусства и в просторы вечности. Экспрессионизм как способ переживания реальности дает сегодня сильнейший импульс творчеству. Это видно и в молодой поэзии (скажем, у Натальи Ключаревой), и в прозе (ярче всего — в дебютных “Патологиях” Захара Прилепина, снявшего на время создания этого пронзительного романа свой гремящий имперской ржавью нацбольский доспех и обнажившего ткань души, слишком нежную и уязвимую для верного ленинца-сталинца). У Беляевой драма вмещается в четкую, классичную форму (что вообще-то редкость, а норма у наших неоэкспрессионистов — расхристанный верлибр), резонируя в глухих, смазанных рифмах: “…Кто-то взял и сердце вынул / Из груди у человека. / И на землю ливень хлынул, / Перемешанный со снегом. / Человек стоял и думал, / Долго думал, так ли это, / А потом упал и умер / Под дождем и мокрым снегом”.
Эдуард Тополь. Роман о любви и терроре, или Двое в “Норд-Осте”. Чистая правда. М., АСТ, 2003, 391 стр.
Очень печальная книга. Эпоха смердит смертью. И смерть сильнее любви. На этом с присущим ему простым и твердым нажимом настаивает Эдуард Тополь, известный мастер детективного жанра. Пока все мы носились с дмитриевским “Призраком театра”, в котором, причудливо бликуя, отразилась драма “Норд-Оста”, Тополь шел надежным и честным путем, обратившись к документальной первооснове, к событийной канве октября 2002 года. “…эта книга — не пиар, не чей-то заказ и не коммерческий проект. В ней нет художественного вымысла, и все документы и свидетельства <…> подлинные, — пишет Тополь во вводной части к роману. — Я занимался этой книгой восемь месяцев — то есть столько же, сколько и любым своим романом, но нарочно ушел от беллетристики, потому что, на мой взгляд, сейчас сочинять про это роман просто неприлично”. Некоторые недоверчивые читатели приставали к Тополю с ножом к горлу: откуда он знает, что президент грыз сушку, когда узнал о событиях на Дубровке. “Но зато я знаю, что он любит сушки”, — ответствовал Тополь. Вопросы можно задавать и другие. Взять хоть эпизод с молитвой коленопреклоненного президента перед иконостасом Благовещенского собора. Но все-таки не документ — сверхзадача Тополя. Он сталкивает факты друг с другом, чтобы обосновать заданную мысль. Не политики его занимают, не идеологи, а мужчины и женщины. А женщины теряют мужчин. Тех, которые, казалось, навсегда. Вражда и ненависть губят людей. Тополю кажется, и он об этом прямым текстом говорит на последних страницах, что Россия впала в беспамятство и разучилась “плакать по своим погибшим согражданам”. Судя по всему, и книга была написана в предположении читательской слезы. И возможно даже, предположение это небеспочвенно.
Хорхе Семпрун. Подходящий покойник. Перевод с французского Н. Морозовой. М., “Текст”, 2003, 205 стр.
Хорхе Семпрун. Писать или жить. Перевод с французского Т. Поповой. М., Издательский дом “Стратегия”, 2002, 288 стр.
У нас в России, увы, почти не замечен великолепный франкопишущий испанец Семпрун — один из немногих писателей современности, которые могут предъявить миру еще и свою героическую биографию. Какая замечательная, убедительная судьба! Нам такой не достанется ни за какие коврижки. В 40-е — участие во французском Сопротивлении и лагерный срок в Бухенвальде. Потом — антифранкистское подполье в Испании. Дальше — идейный разрыв с коммунистами, исключение из компартии Испании. Дальше — свободная от политического ангажемента проза, где Семпрун чаще всего размышляет о человеке, его свободе и достоинстве. (Не случайно он снова и снова возвращается в своих вещах к образам Мальро и Фолкнера, к этой героической и трагической литературной традиции ХХ века.) Некоторое время Семпрун был министром культуры новой Испании в составе социалистического правительства Фелипе Гонсалеса, а теперь живет в Париже... Во времена, когда в Европе так мало вершин духа, старик Семпрун одиноко возвышается над равнинными ландшафтами потребительской демократии. Это человек идеи, антифашист и гуманист высокой пробы. В последние десять лет Семпрун вернулся к своему бухенвальдскому опыту. Книга “Писать или жить” вышла во Франции в 1994 году, “Подходящий покойник” — в 2001 году. В двух этих недавно выпущенных в России книгах он отталкивается от воспоминаний, претворяя их в художественный текст. Лагерные книги Семпруна — рифма к русской лагерной прозе. Нашему читателю нетрудно навести мосты от Семпруна и его героев к Шаламову, Солженицыну, Разгону, Федорову. Политический концлагерь Бухенвальд Семпруна — пространство ада, место смерти. И в то же время здесь, на пороге смерти, с невиданной в тогдашней континентальной Европе свободой кипят интеллектуальные диспуты, вопреки всему выживает искусство. Все вместе; и характерной гримасой лагерного быта оказывается тот факт, что главным центром духовной жизни становится сортирный барак — огромное общее отхожее место, куда не заходят эсэсовцы. Испытание злом — такова одна из главных тем Семпруна и главная тема жизни лагерников. И в аду человек старается сохранить в себе человеческое. И иногда это удается. Книги Семпруна — книги стойкости. Специфической чертой бухенвальдского лагеря являлось хорошо организованное коммунистическое подполье. В лагерной иерархии многие низовые административные должности занимали подпольщики, которые в ограниченных пределах могли реально влиять на судьбы заключенных. Однако Семпрун сопоставляет коллективное сопротивление, солидарность в общей борьбе — и элементарные акты жалости, соучастия, личной поддержки человека человеком, без практической цели. И, кажется, отдает предпочтение последним. Его юный герой (во многом альтер эго автора) помогает не только выживать, он соучаствует в умирании тех, кто не имеет больше силы жить, поддерживая их в последние часы перед уходом. В “Подходящем покойнике” возникает ситуация, когда герою, чтобы выжить, нужно сменить имя. Ему подбирают умирающего француза-ровесника, чье имя после смерти его носителя достанется новому владельцу. Критик Лев Данилкин увидел здесь анекдот, сцену из плутовского романа. Мне кажется, плутовской роман тут ни при чем; если это и анекдот, то — из сферы искусства абсурда. А у Семпруна осуществлен опыт преодоления абсурда и наделения смыслом и жизни, и смерти. Вопрос, насколько этот опыт удачен. Кажется, едва ли не главный вывод Семпруна — метафизическая неустранимость зла.
Мануэла Гретковская. Полька. Роман. Перевод с польского И. Е. Адельгейм. М., АСТ, 2003, 348 стр.
А вот здесь и с любовью все в порядке, и зло отступает куда-то далеко-далеко. Гретковской осуществлен уникальный опыт описания как удачной творческой самореализации, так и современного счастливого творческого союза мужчины и женщины. “Размышляю, что же самое прекрасное в нашей с Петром жизни, несмотря на безумные недоразумения, ссоры, клыки и когти, порой выпускаемые из-под блестящего меха добрых намерений. Уверенность, что мы не обязаны быть вместе, и сознание того, что быть вместе стоит. В отчаянии доходишь до крайней точки рассудка и начинаешь сначала”. Чем и впечатляет прежде всего книга — беллетризированный дневник, который героиня-писательница (она же, судя по всему, автор) ведет в течение девяти месяцев, от момента, когда постепенно выясняется факт беременности, до рождения девочки Полечки в апреле 2001 года (в честь ее и названа книжка). В книге много игры ума и немало здравого смысла. Главная на месяцы беременности тема жизни героини непринужденно дополняется массой других, создающих польско-шведский контекст житья-бытья современного европейского литератора, свободного интеллектуала, сценариста и журналиста-фриланса. Героиня овладела наукой совмещения творческих полетов с работой на рынок, нисколько не жертвуя самой собой. Богемный стиль жизни, путешествия и болтовня умело соединяются с систематическим трудом. Гретковской тесновато среди мирных обывателей и в Польше, и в Швеции. Из-под ее пера выходит что-то такое: “„Польша — отчизна говнюков” — Виткаций. Каждую неделю — очередная польская сенсация, импульс, гальванизирующий дохлую лягушку. На следующей неделе — все забыто. Без суда, приговора и следствия (а раньше — „чести”). В частной жизни то же самое <…> Ничто не доводится до конца, счета перепутаны, обещания не выполнены. Банки-обманщики, секретарши-недоучки…” Ну и так далее, а сразу после этого риторического пассажа — “Я готова, наболела к родам. У Польки уже тоже все готово. У меня появляется сонное желание извлечь ее из дырочки между ног собственными руками”… Пишут, что Гретковская — знамя польского феминизма. Может быть. Хотя не факт, что она претендует на роль знамени. Однако в смелом, творческом стиле жизни ей не откажешь. Ее книга подкупает абсолютной естественностью интонации, умением без ханжеских (или еще каких-то там) умолчаний, но и не пошло рассказать о том, что происходит с женщиной, когда она вынашивает ребенка. И еще кой-какими вольностями.
Владета Йеротич. Психологическое и религиозное бытие человека. Перевод с сербского Александра Закуренко. М., Библейско-богословский институт св. апостола Андрея, 2004, 210 стр.
Начну с большой цитаты, потому как в этом отрывке из книги сербского психолога Йеротича содержится принципиальный вопрос, адресуемый им себе самому. “Некий исламский интеллектуал сообщил с одной из белградских трибун, что христианство есть самый красивый сон, который когда-либо видело человечество, но это только сон. Ислам же призван, по словам своего пророка Мухаммеда, организовывать наилучшим образом земную жизнь, не отрицая при этом существование жизни небесной. Один немецкий современный психолог в ответ несколько иронично заметил, что христианство уже давно предоставило все земные царства, во-первых, разнообразным земным тиранам, а сверх этого, в настоящее время, еще и науке. Далее, о потребностях тела и телесного человека заботятся наука, экономика и будущая объединенная Европа. Душу человеческую христианство предоставило в распоряжение психологам и психиатрам — пусть уж они. Копаясь в бессознательной человеческой душе, от души рассекают и распарывают все слои человека: от индивидуального через семейный и национальный — до коллективного бессознательного. Что же осталось христианству и христианской Церкви? Видимо, только забота о человеческом духе и о будущей потусторонней жизни…” Йеротичу не нравятся эти расколы и отколы в целокупной христианской миссии земного бытия человека. И он по-своему отвечает на вопрос о миссии человека и Церкви. Как православный мыслитель — настаивает на необходимости активного присутствия человека в мире, преображении им себя и истории. Как профессионал — пытается дать христианскую интерпретацию современного психоанализа, опираясь прежде всего на юнгианскую теорию индивидуации. В контексте этих целей получают смысл главные идеи Йеротича: о неврозе как шансе на созревание и становление личности и даже на пробуждение в себе “архетипа спасителя”, о художественном творчестве как разрешении внутреннего конфликта, о значении боли и о болезни как стимуле к вопрошанию смысла, о трех аспектах современного человека (языческом, ветхозаветном и новозаветном), о проблематичной актуальности богомильства (дуализма), о трактовке либидо как прафеномена, вовсе не обязательно обремененного сексуальной и агрессивной энергиями… Тщательно проработанные, глубокие и тонкие мысли Йеротича, его широчайшая, легко актуализируемая эрудированность обеспечивают содержательность этого текста. “Зрелость, — пишет Йеротич, — есть гармоничная и даже ритмически организованная взаимозаменяемость вовременивания, под которым я понимаю полное и активное присутствие во временной реальности бытия, с разовремениванием — понятием, под которым я разумею не бегство от времени, не полное отрицание времени, но обретенную позволительным, естественным способом передышку от времени <…> в период сна или во время художественного созидания, в минуты истинно переживаемой любви и в мгновенья аутентичного религиозного переживания”. В предисловии епископа Иринея Бачского книга Йеротича названа лекарством против богословского манихейства и психологического несторианства. Действительно, на фоне фундаменталистской инфантильности нынешнего религиозного сознания (и в массе, и нередко у идеологов) эта книга представляет собой редкий плод религиозного поиска, исходящего из неизбежности и возможной продуктивности противоречий. По-настоящему современный опыт раздумий о связи религии и науки, о формировании личности как воплощенной свободы и “иконы будущего”.
В. А. Брюханов. Заговор графа Милорадовича. М., АСТ; “Астрель”; ЗАО НПП “Ермак”, 2004, 415 стр.
Героическая мистерия декабристского бунта есть одно из ключевых событий русской истории. Неудивительно, что вокруг него клубятся версии и интерпретации, скрещиваются шпаги, творятся мифы. Главный из таких мифов сложился в сознании русской интеллигенции с ее неприятием царизма и поиском исторических прецедентов революционным проектам преобразования России. Перемены рубежа XX — XXI веков поставили этот миф под вопрос, коль скоро революционное насилие вдруг вроде бы вышло из моды, стало фантомом маргинальной политики. Соответственно мы оказались свидетелями, а то и участниками переоценки ценностей и полного либо частичного развенчания былых героев. Сегодня одним по-прежнему симпатичны Рылеев и Пестель, но другим — император Николай I. И тут уж ничего не поделаешь, разве что многоумное правительство объяснит нам вскоре, как в этом месте писать учебник истории, — а мы будем обречены заучивать его, как наши предки зубрили “Краткий курс истории ВКП(б)”. Но пока что мы еще не дожили до столь блаженных времен. Свидетельство тому — книга Владимира Брюханова, вышедшая сначала в Германии, где он сейчас живет, а затем и на исторической родине автора. Писатель дал себе труд поразмыслить над логикой событий 1825 года — и пришел к выводам, которые по своему радикализму далеко превосходят самые нетрадиционные современные предположения о реальном содержании рокового и критического момента. Брюханов — математик. И математический склад ума чувствуется в его книге, своя версия изложена Брюхановым очень доказательно. Остроумных наблюдений и догадок — масса. Получился настоящий исторический детектив. Кто был главный декабрист? Военного губернатора Петербурга Михаила Милорадовича я до последнего времени по старинке считал беззаботным сибаритом, горячим и не шибко умным воякой. Оказывается, все не так. Ныне Милорадовичу приписывают интриганство, организацию антиниколаевского государственного переворота (так считает Я. Гордин) и попытку посадить на престол вместо Николая Павловича вдовствующую императрицу Марию Федоровну. По итогу значение Милорадовича неизмеримо бы возрастало. Он стал бы кем-то вроде Меншикова при Екатерине Первой или Бирона при Анне Иоанновне (такова позиция еще одного современного историка, М. Сафонова). Брюханов идет еще дальше. У него Милорадович выглядит крупнейшим государственным деятелем, потенциальным реформатором, который, однако, не имел рычагов для осуществления своих планов, а потому организовал заговор, куда вовлек некоторых генералов, а также, на самых служебных ролях, тех, кого мы традиционно считали вождями декабристов. Эти псевдовожди всего лишь — отчасти поневоле — исполняли приказы Милорадовича. Автор без особых симпатий относится и к Рылееву, и к Николаю. Он мог бы, на худой конец, симпатизировать Милорадовичу — но тоже не хочет. А почему?.. Император Александр I был отравлен (вот в чем не прощенная Брюхановым вина заговорщиков!)! Затем Милорадович добился отказа Николая Павловича от престола (“у кого 60 000 штыков в кармане, тот может смело говорить”), захватив власть в Петербурге. Но дальше в один момент события вышли у него из-под контроля, тем более что не желавшие рисковать ради выгод Милорадовича Оболенский с Ростовцевым (а может, и Рылеев тоже) донесли на генерала Николаю. Всесильный калиф на час, Милорадович также не стал рисковать и решил пойти на трезвый компромисс, максимально сгладив последствия выступления, — но был убит дурачком Каховским при участии Оболенского, который тем самым пытался уничтожить следы своей измены… Возможно, так оно все и было. А может быть, и не так. Что-то мешает вполне согласиться с автором книги. Трудно, наверное, расставаться с предметом детской любви. Тем более, что Брюханов не предлагает замены, у него все подряд озабочены слишком человеческим и никто не жертвует собой. Как жаль. Нет, мы хотим, чтобы у нас в истории оставались герои из мрамора и бронзы!.. На заднем же плане в книге мысль о перманентном русском тупике, когда чаемые реформы некому проводить в жизнь, а на авансцене истории вечно суетятся и пыжатся всякие бездари, от коих автор объемистой книги и съехал в 1992 году в Германию. Толстый том — это только начало, первая часть фундаментального сочинения “Лабиринты русской революции”. Кажется, оно даже в основном уже написано. Значит, рано или поздно мы прочитаем и о том поколении революционеров, в котором не последнюю роль играл родной дед автора Николай Брюханов — организатор продразверстки, советский нарком продовольствия в 1921 — 1924 годах. О нем суровый, но справедливый автор пока в послесловии написал так: “По моим прикидкам, в мировой классификации массовых убийц ХХ века мой дедушка занимает где-то скромную пятнадцатую-семнадцатую строчку”1.
±3
Ю. Ф. Эдлис. Четверо в дубленках и другие фигуранты. Записки недотепы. М., “Агентство „КРПА Олимп””; АСТ; “Астрель”, 2003, 348 стр.
Еще один локальный, но красивый миф: шестидесятничество ХХ века. За последние полста лет ни одно другое поколение не удостоилось такого внимания, как они, заявившие о себе в 50 — 60-х годах. Опять-таки миф совсем свежий, так что есть, к счастью, то самое первое поколение, которое продолжает разбираться в анамнезе и диагнозе явления. Рядовой участник движения Юлиу Эдлис этот культурный миф излагает как своего рода Арион, неведомый певец, на чуждый ему берег выброшенный исторической волною. Книга его интересна не какой-то особой глубиной мысли или яркостью анализа, а именно как текст поколения: то, что шестидесятник-“соучастник” Эдлис считает главным, сущностным в характере своих людей и эпохи. Спокойный, без захлеба и форсажа, старательно-честный взгляд на достоинства и недостатки литературного воинства, уходящего за горизонт. Принципиальных поступков маловато, героизма нет вовсе. Но есть (был) дух свободы как первой любви, есть всевозможные вольности, есть жизнь врасплох, не шибко заботящаяся о презентабельности и рыночном спросе. Петухи возвестили утро. “Разбудили умеющих слышать и думать” (совсем как когда-то, не помню в чьем изложении, декабристы разбудили Герцена, а тот и пошел шуровать). Разбуженных “обывателей” “залежавшейся за долгие века на печи покорности и подъяремного послушания страны еще можно, пожалуй, обратить в пленников то ли „державности”, то ли несгибаемой, жесткой административной „вертикали”, в Акакиев Акакиевичей или Иванов Денисовичей, но вновь заставить верить в то, что так и надо, что так нам роком предначертано на вечные времена, исповедовать веру, которой в отечественной истории оказалась грош цена, — нет уж, увольте”. В этой фразе весь Эдлис, демократ, инакомыслящий, человек литературоцентрической культуры, которому литературные образы так же близки, как живые люди, многословный и патетический. Он не изменился. И хотя того явно не замечает, именно в своей неизменности оказался, пожалуй, близок молодым российским писателям новой волны, коим принадлежит будущее русской литературы, судьбы которой, может статься, неизмеримо и во всех смыслах важней, чем судьбы нелюбимых Эдлисом властных вертикалей и державных миражей.
Эрик-Эммануэль Шмитт. Евангелие от Пилата. Роман. Перевод с французского А. М. Григорьева. М., АСТ; ЗАО НПП “Ермак”, 2003, 270 стр.
Еще один исторический детектив, уже вполне беллетристического свойства. Две тысячи лет — как не бывало. Копоть и грязь истории смыты, евангельское время оказывается к нам ближе, чем недавний век. В отсутствие живой традиции и убедительной истории, перед фактом грандиозного провала за плечами — самое, может быть, время обновить источники жизни. Другой вопрос — могут ли в этом помочь беллетристические переложения евангельской истории? Ну хотя бы тем, что настраивают на волну рефлексии. Не столько даже будят сомнения (кто хотел усомниться, тот давно это сделал), сколько заставляют соотнести масштабы эпох, провести параллели, сопоставить современных авторов с евангелистами… Евангельская история — это по своему масштабу нечто неизмеримо более значительное, чем восстание декабристов и движение шестидесятников. В эпоху, когда религия одинокого сердца становится явлением обычным, не может сильно удивить и разнообразие попыток по-своему прочитать и истолковать евангельский миф. Мир изнемог без Христа; не Христа священников и монахов, а Христа всякого несчастного и грешного человека. Так что немного грустно, что вокруг этих опытов художественной трансформации евангельской вести у нас очень мало разговоров и споров, и голоса уходят в вату. Вот, скажем, сравнительно недавно (2000) вышел перевод романа Энтони Бёрджесса “Человек из Назарета” (в Англии роман выпущен в 1979 году), впечатливший (а подчас и озадачивавший) меня непринужденным панибратством в рассказе о событиях и лицах. И в Рунете я нашел только один более-менее приличный разбор книги (Евгенией Дегтярь в ПИТЕРbook’е). Подозреваю, что та же судьба ждет и роман Шмитта. По крайней мере пока о нем отозвался только Леонид Ашкинази: с иудаистских позиций (“Народ мой”, 2004, № 4: “Книга французского драматурга <…> — смесь мутно-многозначительных рассуждений в стиле Коэльо, тривиальностей и обычных антисемитских мифов”). Удивляться у Шмитта есть чему. Сначала тому, что пролог романа написан от первого лица и этим первым лицом является сам Иешуа. Как-то это немножко нахально и успеха не обещает, хотя и позволяет автору развернуть динамику внутренней жизни героя (процесс самопознания, сомнения, неуверенность, вопросы к себе самому…), чего в канонических Евангелиях, конечно, нет. На самом деле с французской рассудочностью Шмитт выправляет некоторые таинственные смыслы. В итоге у него Иешуа — не Мессия и не Сын Бога, а лишь мистик, погружающийся временами в “колодезь любви”. С другой стороны, Иешуа просто принуждает себя убить, заставляя словом или взглядом согласиться с этим всех, кто ему сочувствует (в том числе и Иуду). Не думаю, что такой авторский акцент оправдан. Ну а главная часть романа — детектив. Пилат ищет — сначала пропавший труп, потом уже сам не знает, кого и что. Перебирает и проверяет все возможные естественные версии случившегося. Пишет про это письма в Рим. И в конце концов убеждается: Христос воскрес. (Занятно, что параллельно поисками занят и Каиафа, устраивающий настоящие маски-шоу а la Генпрокуратура РФ в доме у Иосифа Аримафейского.)
Анита Мейсон. Иллюзионист. Роман. Перевод с английского И. Нелюбовой. СПб., “Азбука-Классика”, 2003, 352 стр.
Роман англичанки Мейсон, главными героями которого являются Симон-волхв, апостолы Кефа-Петр и Савл-Павел, не менее противоречив с позиций хоть истории, хоть религии, но с точки зрения художественных достоинств — работа мастерская. У Мейсон прошло несколько лет после евангельской мистерии, и первое поколение новой эры переваривает то, что случилось. И тут автор романа интерпретирует перипетии зарождения Церкви на обширном и замечательно рельефном историческом фоне. Драма поколения, столкнувшегося с непостижимым, величие и химерность Неронова Рима, но главное у Мейсон — беззащитность и неуязвимость веры, свободные поиски истины, борения за истину, которые составляют смысл существования ее героев. Вот это подкупает. Чтение интересное, хотя перевод (как это теперь бывает сплошь и рядом) неровный. Некоторые выражения переводчицы выдают в ней человека, не чуждого проблемам текущего дня: “„Вы наверняка не одобряете творящегося беззакония”, — сказал магистрат. „Конечно, не одобряю, — поспешно отозвался Симон. — Это лишний раз подтверждает, что в верхних эшелонах власти по-прежнему не относятся серьезно к проблемам страны””. Особенно умиляют эти верхние эшелоны в I веке н. э. Спустя года два после появления романа, в середине 80-х, в США возник Семинар Иисуса; представление о нем дает вышедшая у нас в 2002 году книга историка Джоэла Кармайкла “Разгадка происхождения христианства. Светская версия”, в которой есть концептуальные переклички с романом. Критик Елена Венгерская предположила, что “именно желание воздать должное гностику и магу, преодолеть однобокость понимания раннего гностицизма и руководило Анитой Мейсон. На фоне Симона — этого Фауста античности — апостолы выглядят, мягко говоря, наивными…”. Не уверен, что роман прочитан Венгерской точно. Я не представляю себе Мейсон в роли убежденной защитницы гностицизма и магии. Конечно, писательница сбивает традиционный фокус, выводя на первый план именно Симона. Но он ей наиболее интересен как личность богатая противоречиями, пребывающая в поиске, чего недостает апостолам. Симон проверяет веру, ошибается, ищет выгоду, упивается своей незаурядностью, нелепо гибнет в конце концов. В общем, среди героев романа он — человек наиболее по своему типу современный. Актуальный путаник. Апостолы же просто верят, хотя каждый по-своему. Мейсон их понимает гораздо меньше, хотя изображает с присущей ей яркостью красок. Да и где таких персонажей найдешь сегодня; а если и найдешь, то как о них рассказать в романном жанре?
- 1
Диля Еникеева. Голубая любовь под “голубой луной”. М., АСТ; “Астрель”, 2004, 298 стр.
Диля Еникеева. Геи и лесбиянки. “Астрель”; АСТ, 2003, 410 стр.
Диля Еникеева. Мужчина крупным планом. М., АСТ; “Астрель”; “Транзиткнига”, 2003, 286 стр.
С обложек смотрит на нас властным взглядом кудрявая дама бальзаковского возраста. Диля Еникеева, как выяснилось (а я и не знал, пока не набрел случайно на ее книжки), — живой классик, самый известный сегодня у нас сексолог-психотерапевт, практик и теоретик в сфере Большого Секса, завсегдатай популярных телепередач “Принцип Домино”, “Город женщин”, “Что хочет женщина”, “Большое плавание”, “Процесс”, “Доброе утро”, “Будь готов!”, “Большая стирка”. Ее первым пациентом был Брежнев. А новые пациенты врача-психиатра сегодня работают в Кремле, Госдуме и Совете Федерации. Писатель года, “самый читаемый в России”, как сказано на обложках ее полусотни книжек, каждая из которых — как бы бенефис знаменитой солистки. Где там Игорь Семенович Кон, ау? Нет его. Впрочем, пока еще он есть, он предъявлен как старенький чудак, как мальчик для битья, всячески пинаемый и кусаемый бойкой фавориткой успеха (еще бы, у него даже специального образования нету, неуч, а тоже туда же). Вот уж где прорезался феминистский зубик. Он же наточен и на представителей нетрадиционной ориентации, о коих больше всего любит рассуждать Еникеева, в основном в тональности “голубые идут!”. Может, и не любит, но рассуждает. Вероятно, потому, что это хорошо покупается, особенно когда текст обильно сдобрен авторскими афоризмами (типа: “Секс не любят только те, кто им не занимается”) и исподзаборными анекдотами самого непритязательного свойства, да еще и с указанием немалого числа реальных имен (пострадал не один только Борис Моисеев!). Веселые книжки; если им верить, то кроме секса у нас в стране ничего нет. Такова уж особенность авторского взгляда на это . Признаться, такой подход и у Кона-то выглядел страшно поверхностным и коммерчески просчитанным. Но я тут по весне посетил питерский гуманитарный университет профсоюзов и по этому случаю открыл изданную там его недавнюю книжку (“Сексуальность и культура”. СПб., СПбГУП, 2004, 104 стр.) — и лишний раз убедился, что старый Кон лучше новых двух. Он тебе и культурантрополог, и социолог, и даже лингвист. Дает, так сказать, пищу, пусть и не самого изысканного рода. Лингвистический же, к примеру, драйв Еникеевой выражается так: “„Я придумал новое ругательство: ‘небоскреб’!” — „Что ж тут ругательного?” — „Во-первых, звучно. Во-вторых, многоэтажно. А в-третьих, концовочка какова!”” Особенно невыигрышны сопоставления Еникеевой в пределах нашей маленькой полки — с Йеротичем и Гретковской. Как психолог она просто банальна; как женщина… не буду скрывать, кажется закомплексованной, несмотря на свою ри(а)скованную профессию. Не то чтобы комплексы эти имели сексуальный характер, скорее ей хочется нравиться и хорошо продаваться как сочинителю. И она старается. Слишком старается, лебезя и заигрывая, как будто подозревает в душе, что ей чего-то там недостает.
1 В дополнение. Интересные размышления по поводу резолюции Сталина “Подвесить Брюханова за яйца. — И. Ст.” есть в довольно любопытной книге Бориса Илизарова “Тайная жизнь Сталина. По материалам его библиотеки и архива. К историософии сталинизма” (М., “Вече”, 2002). Далеко вперед смотрел упыристый Виссарионыч, зная по себе, что яблочки бывают ядовитее яблони.