Новый Мир ( № 10 2008)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Ежемесячный литературно-художественный журнал http://magazines.russ.ru/novyi_mi/

 

Давай молчать

Бахыт Кенжеев родился в 1950 году. Окончил химфак МГУ. Поэт, прозаик, эссеист. Живет в Канаде. Лауреат поэтической премии “Anthologia” (2005).

 

 

*     *

  *

Мой земноводный Орион за облаками схоронен,

и пусть. Оставшийся недолог.

Еще сияет сквозь метель серебряная канитель

на иглах выброшенных ёлок,

но рождество и новый год уже прошли, как все прейдет;

знать, вечен разве представитель

ахейских склочников-богов, читай — ремесел и торгов

голенокрылый покровитель.

Шарф клетчатый, ушанка из Шанхая, взгляд — вперед и вниз,

пищит в руке мобильник алый.

Он счастлив: бойкое свистит, над мостовой легко летит

на зависть лире и вокалу.

Подумаешь! Я тоже пел, хоть и неточно; я скрипел

железным перышком начальным

и будущее зрил насквозь; единственно — не довелось

царить над городом случайным.

Но страшно жить в стране теней, неспешно сращиваясь с ней,

и елисейскими лугами

брести по снегу, торопя жизнь, повторяя про себя:

я веровал, но мне солгали.

Зима от робости бела. Стакан на краешке стола.

Что было сила — стало слабость.

Осклабясь, выпивший поэт твердит погибшему вослед:

Лаос, Онега, Санта-Клаус.

 

*     *

  *

A собраться вдруг, да накрыть на стол…

Александр Сопровский

1

Голосит застолье, встает поэт, открывает рот (кто его просил?).

Человек сгорел — бил тревогу Фет, но Марию Лазич не воскресил.

Человек горит, испуская дым, пахнет жженым мясом, кричит, рычит.

И, январским воздухом молодым не утешившись, плачет или молчит.

Ложь, гитарный наигрыш, дорогой. Непременно выживем, вот те крест.

Пусть других в геенне жует огонь и безглазый червь в мокрой глине ест.

И всего-то есть: на устах — печать, на крючке — уклейка, зверь-воробей

в обнаженном небе. Давай молчать. Серой лентой обмётанный рот заклей,

ибо в оттепель всякий зверь-человек сознает, мудрец не хуже тебя,

что еще вчера небогатый снег тоже падал, не ведая и скорбя,

и кого от страсти господь упас, постепенно стал холостая тень,

уберегшая свой золотой запас, а точнее — деньги на черный день.

2

Что есть вина, ma belle? Врожденный грех? Проступок?

Рождественская ель? Игрушка? Хлипок, хрупок,

вступает буквоед в уют невыносимый,

над коим царствует хронограф некрасивый.

Обряд застолья прост: лук репчатый с селедкой

норвежскою, груз звезд над охлажденной водкой,

для юных нимф — портвейн, сыр угличский, томаты

болгарские. Из вен не льется ничего, и мы не виноваты.

О, главная вина — лишай на нежной коже —

достаточно ясна. Мы отступаем тоже,

отстреливаясь, но сквозь слезы понимая:

кончается кино и музыка немая

останется немой, и не твоей, не стоит

страшиться, милый мой. Базальтовый астероид,

обломок прежних тризн, — и тот, объятый страхом,

забыл про слово “жизн” с погибшим мягким знаком.

Да! Мы забыли про соседку, тетю Клару,

что каждый день в метро катается, гитару

на гвоздике храня. Одолжим и настроим.

До-ре-ми-фа-соль-ля. Певец, не будь героем,

взгрустнем, споем давай (бесхитростно и чинно) —

есть песня про трамвай и песня про лучину,

есть песня о бойце, парнишке из фабричных,

и множество иных, печальных и приличных.

 

 

*     *

  *

В сонной глине — казенная сила,

в горле моря — безрогий агат,

но отец, наставляющий сына,

только опытом хищным богат.

Обучился снимать лихорадку?

Ведать меру любви и стыду?

Хорошо — шаровидно и сладко,

словно яблоку в райском саду.

Пожилые живут по науке,

апельсиновой водки не пьют

и бесплатно в хорошие руки

лупоглазых щенков отдают.

Да и ты, несомненно, привыкнешь.

Покаянной зимы не вернешь,

смерть безликую робко окликнешь,

липкий снег на губах облизнешь.

Вот и мудрость, она же чревата

частным счастием, помощью от

неулыбчивого гомеопата,

от его водянистых щедрот.

И, под скрип оплывающих ставен

погружаясь в бездетную тьму,

никому ты, бездельник, не равен,

разве только себе самому.

 

 

*     *

  *

Любовь моя, мороз под кожей!

Стакан, ристалище, строка.

Сны предрассветные похожи

на молодые облака.

Там, уподобившийся Ною

и размышляя о родном,

врач-инженер с живой женою

плывут в ковчеге ледяном,

там, тая с каждою минутой,

летит насупленный пиит,

осиротевший, необутый,

на землю смутную глядит —

но аэронавт в лихой корзине

в восторге возглашает “ах!”

и носит туфли на резине

на нелетающих ногах,

и все, кто раньше были дети,

взмывают, как воздушный шар,

как всякий, кто на этом свете

небесным холодом дышал.

 

*     *

  *

Птичий рынок, январь, слабый щебет щеглов

и синиц в звукозаписи, так

продолжается детская песня без слов,

так с профессором дружит простак,

так в морозы той жизни твердела земля,

так ты царствовал там, а не здесь,

где подсолнух трещит и хрустит конопля,

образуя опасную смесь.

Ты ведь тоже смирился, и сердцем обмяк,

и усвоил, что выхода нет.

Года два на земле проживает хомяк,

пес — пятнадцать, ворона — сто лет.

Не продлишь, не залечишь, лишь в гугле найдешь

всякой твари отмеренный век.

Лишь Державин бессмертен, и Лермонтов тож,

и Бетховен, глухой человек.

Это — сутолока, это — слепые глаза

трех щенят, несомненно, иной

мир, счастливый кустарною клеткою за

тонкой проволокою стальной.

Рвется бурая пленка, крошится винил,

обрывается пьяный баян,

и отправить письмо — словно каплю чернил

уронить в мировой океан.

 

Бренд.

Сивун Олег Юрьевич родился в 1983 году. Закончил Санкт-Петербургский государственный университет культуры и искусств. Печатается впервые. Живет в Санкт-Петербурге.

 

Журнальный вариант.

 

Недавно одна компания заинтересовалась приобретением моей “ауры”. Мои произведения им были не нужны. Они только говорили: “Нам нужна ваша аура”. Я так и не понял, чего они хотели. Но они были готовы заплатить большие деньги. Тогда я подумал, что если люди готовы столько за “это” заплатить, надо бы мне постараться выяснить, что это такое.

Я думаю, аура — это то, что видно только другим людям, и они видят столько ауры, сколько захотят.

Энди Уорхол

1. Andy Warhol

 

Отчужденность человечества от самого себя достигла уже такого уровня, что оно может переживать свое собственное уничтожение как эстетическое удовольствие высшего класса.

Вальтер Беньямин

Factum: Andy Warhol — художник словацкого происхождения. Родился 6 августа 1928 года в Питсбурге, умер 22 февраля 1987 года в Нью-Йорке, похоронен в Питсбурге.

Andy Warhol — один из самых успешных и влиятельных художников ХХ века.

В 1945 — 1949 годах Andy Warhol изучал искусство в Питсбурге. Потом работал иллюстратором в журналах и рекламных агентствах Нью-Йорка.

В начале 60-х годов Andy Warhol становится одним из основоположников поп-арта, а позже Andy Warhol получает прозвище “Папа римский поп-арта”.

Andy Warhol создал собственную студию — “Фабрику” (The Factory), где собиралась вся богема Нью-Йорка и где он сам создавал свои работы.

3 июня 1968 года Валери Соланас стреляла в Andy Warhol прямо у него в студии.

Andy Warhol использовал в своих работах образы из массмедиа, рекламы и коммерции.

Наиболее известные его работы — портреты популярных людей (Мэрилин Монро, Элвис Пресли, Мао, Альберт Эйнштейн, Энди Уорхол и др.) и шелкографические изображения банок “Campbell’s Soup”.

Andy Warhol также снимал авангардные фильмы (“Еда”, “Empire”, “Сон”, “Бедная маленькая богатая девочка”, более 500 “Кинопроб” и др.).

Andy Warhol написал книгу “The Philosophy of Andy Warhol (From A to В and Back Again)”.

В 60-е годы Andy Warhol продюсировал группу “The Velvet Underground”.

Работы Andy Warhol’а имеются во многих музеях мира. В Питсбурге находится The Andy Warhol Museum, где хранится огромная коллекция его работ.

Слоган: “Мне нравятся скучные вещи” ( original version: “I like boring things”).

Punctum: У меня есть альбом Andy Warhol’а. Я люблю его пересматривать. Я в основном смотрю фотографии, где изображен сам Andy Warhol, и перечитываю то, что о нем написано. Мне больше нравится читать об Andy Warhol’е, чем смотреть его картины. Вокруг слишком много эстетического. Мне кажется, что вокруг слишком много эстетического, поэтому само искусство становится интересно, только если имя художника стало уже чем-то большим, чем просто именем художника. Andy Warhol — это больше философия, чем искусство. Andy Warhol — это более мифический персонаж, чем Прометей. Я мог бы не видеть ни одной работы Andy Warhol’а и при этом любить его как художника. Хотя есть две его картины, которые меня завораживают, — это автопортрет самого Andy Warhol’а 1986 года, сделанный в красном цвете, и двуглавый Элвис Пресли с пистолетом. Я даже сделал фотокопии этих картин, поместил их в рамки Ribba из IKEA и развесил у себя по квартире. Я повесил их в своей спальне, в гостиной, на кухне, в прихожей и в туалете. Я живу один, не смотрю фильмов ужасов, и поэтому мне нужно побольше глаз, смотрящих на меня. Мне нужно побольше грозных взглядов. А обе эти картины мне кажутся очень угрожающими. Картины Andy Warhol’а — это практически современные иконы, которые напоминают тебе, что современность — это не рай и что рая вообще никогда не будет.

Мне кажется, что Andy Warhol очень скучный художник, хотя все считают его королем поп-культуры. Наверно, король должен чем-то отличаться от всех остальных. Поп-культура не переносит скуки. Поп-культура может быть мрачной, но она не может быть скучной. Andy Warhol был скучным художником, потому что показал, как на самом деле скучна поп-культура. Andy Warhol снял посмертный слепок с поп-культуры еще до того, как она по-настоящему родилась.

Со времен Andy Warhol’а, Пресли и Монро поп-культура очень изменилась. Она стала более компьютерной, она стала менее красивой, но более яркой и насыщенной. Когда много всего, когда слишком много эстетики — это всегда менее красиво, это всегда более скучно. Мы живем в конвейере эстетического, где все — от жвачки до автомобиля — должно выглядеть красиво. Здесь, наверно, и теряется красота. Чтобы ощутить настоящую красоту, нужно как можно меньше искать красоту в окружающей нас жизни. Я боюсь, когда вокруг меня столько много красивого. Я боюсь привыкнуть к красоте.

Мы живем уже не в обществе изобилия, мы живем в обществе пост-изобилия. Это не значит, что в мире больше не осталось бедных, это значит, что бедность обретает эстетическую форму. Нищие красивы. Мне абсолютно не нравится Монте-Карло, потому что там нет нищих. В по-настоящему красивых городах полно нищих — в Праге, в Нью-Йорке, в Париже, в Рио… Очарование клошара гораздо сильнее очарования человека из высшего общества. Мне больше нравится бомж, спящий на скамейке в парке Хельсинки, чем Пэрис Хилтон на красной ковровой дорожке.

Когда вокруг столько всего красивого, то искусство становится не прекрасно. Иногда оно становится отвратительным. У меня дома где-то 500 компакт-дисков с музыкой и около 300 кассет с фильмами. Из них я послушал, наверно, 50 дисков и посмотрел 30 кассет. Обилие искусства отвращает от искусства. Я совсем не смотрю фильмы на DVD, потому что их слишком много, я почти не хожу в кинотеатр, потому что все фильмы есть на DVD. Сейчас я смотрю кино, только если его показывают по телевизору. В общем, я потерял чувство красоты кинематографа.

Когда мне надоедает изобилие, мне хочется побольше одинакового. Я хочу смотреть на одну и ту же картину Andy Warhol’а, я хочу смотреть один и тот же фильм и одну и ту же телепередачу, я хочу видеть одну и ту же женщину. Когда я вижу слишком много красивых женщин, мне кажется, что я импотент или голубой. Мне они становятся абсолютно неинтересны. Поэтому я стараюсь почаще сидеть дома и пересматривать в сотый раз один и тот же порнофильм — “Too many women for а man”.

Andy Warhol всегда ходил в очках (наверно, Ray-Ban), темных или с диоптриями. Но это лет, наверно, с 30 — 35. Я просто не могу представить Andy Warhol’а в 18-летнем возрасте, хотя я видел одну или две фотографии из его молодости. Мне кажется, что Andy Warhol родился в 40 лет, написал все, что он написал, в 40 лет, снял, все, что он снял, в 40 лет, прожил все, что он прожил, в 40 лет и умер в 40 лет. Мне 27, а я еще ничего не сделал. До 40 еще есть время. Но я уже сейчас хожу в очках (Ray-Ban), темных или с диоптриями. Может, 40 — это не мой возраст? На меня ведь еще даже покушения не было. Иногда я думаю, как бы я отнесся к тому, если бы в меня стреляла женщина, как в Andy Warhol’а. Мне кажется, что мне бы понравилось. Если в тебя стреляет женщина, то ты действительно чего-то стоишь. Владимир Ленин, Andy Warhol. Джону Леннону, однако, не повезло. Может быть, в Кеннеди тоже стреляла женщина?

Я не знаю, является ли Andy Warhol моим любимым художником. У меня вообще нет ничего любимого навсегда. У меня, наверно, даже нет ценностей. Я готов принять любую истину, если о ней красиво скажут. Мои ценности и пристрастия зависят от моего настроения и от того, что я только что смотрел по телевизору. Если сегодня я думаю так, то завтра я могу думать по-другому. Я не вижу ничего странного в том, что человек сначала утверждает одно, а потом — прямо противоположенное.

Я как-то смотрел фильм про Джексона Поллока, и в тот момент я любил Поллока больше, чем Andy Warhol’а. Медиа очень на меня влияют. Я готов повторить любую глупость из вечерних новостей или какого-нибудь ток-шоу. Но потом я понимаю, что это была глупость, когда эффект от медиа проходит, хотя эффект медиа продолжается постоянно. Здесь я тоже часто пишу глупости. Но если бы не было этой глупости, то мне бы явно чего-то не хватало. Я не могу жить без глупости, как Coca-Cola не может существовать без Pepsi, Бог — без дьявола, а Буш — без бен Ладена. Кто знает, может, поэтому бен Ладен и существует, что Бушу стало просто скучно?

Я почти уверен, что мы живем в эпоху скуки — абсолютно тотальной скуки. Скука — это когда не знаешь, что выбрать. Когда всего много, и ты теряешь возможность выбрать. Какое преимущество есть у Marlboro перед KENT’ом? А у Ford’а перед BMW? Только их имена. Мне нравится какое-то имя, и я выбираю его. Мне нравится, как звучит бренд, и я говорю, что это лучшая марка в своем роде.

Эпоха скуки всегда делает так, чтобы мне чего-то не хватало, чтобы я чего-то хотел, но сам не знал чего. Общество изобилия — это еще и общество тотального дефицита, поэтому оно уже и не общество изобилия, а общество постизобилия. Постоянное чувство скуки в конце концов заставляет меня обратиться к поп-культуре или пойти в супермаркет затем, чтобы понять, что мне нужно. Мне ничего не остается, кроме как стать частью эпохи скуки, чтобы сбежать от скуки. Я трачу деньги. Я трачу себя. Я приобретаю другого. По большому счету, я перестаю жить своей жизнью. Я отказываюсь от нее.

Я вешаю копии картин Andy Warhol’а, чтобы знать, что искусство существует. Я покупаю пиво, потому что пиво продается в красивых бутылках. Я смотрю телевизор, потому что он дает ощущение причастности ко всему миру. Я не обращаю внимания на себя, потому что про меня не говорят по телевизору. Я абсолютно неинтересен. Я бегу от скуки и от своей жизни. Так проходит моя жизнь.

Я где-то слышал, что у Andy Warhol’а была привычка постоянно перебирать четки в кармане брюк. Но я так и не купил четки, чтобы перебирать их в кармане брюк на манер Andy Warhol’а. Это я говорю, чтобы никто не подумал, что я подражаю Andy Warhol’у. Хотя мне кажется, что я кого-то постоянно копирую. Я не могу быть абсолютно собой. Мне нужна одежда как у кого-то. Я должен пить то, что пьет кто-то. Я должен улыбаться как кто-то. Я даже сексом хочу заниматься, копируя какого-нибудь порноактера. Мне нужна прическа как у кого-то, но сегодня мне нравится прическа Дэвида Бэкхема, завтра Микки Рурка, потом Фредерика Бегбедера и так далее. Я не могу даже раз и навсегда выбрать, кому подражать.

Когда я вижу на фотографиях обувь Andy Warhol’а, я хочу такие же туфли, как у Andy Warhol’а. Я бестолково брожу по всем обувным магазинам города, но ничего похожего не могу найти. Это продолжается дня три, пока я не переключусь на что-нибудь другое, например на поиски очков как у Брэда Питта в фильме “Бойцовский клуб” (красные такие очки — когда он забирает Марлу из ее квартиры). Я даже не знаю, какой марки обувь, в которой сфотографирован Andy Warhol, я не знаю, какая марка очков, в которой ходил Тайлер Дерден, но продолжаю искать что-то похожее. Я вынужден искать что-то похожее. Оригинала почти не осталось. После Andy Warhol’а оригинал потерял прежнюю силу, Andy Warhol создал культ копии. Копия — это тотальная поверхность, в нее невозможно проникнуть. Копия — это то, что есть на поверхности, и ничего больше. Некоторые продолжают уверять, что оригинал всегда в цене, но мне кажется, что сейчас просто нет особой разницы между оригиналом и копией. (Деньги не в счет — они ведь теперь электронные.) Копии создают ощущение заполненности пространства и времени, они спасают от скуки. Если бы в супермаркетах все было в одном экземпляре (по одной бутылке Pepsi, по одной пачке Nescafe т. д.), то супермаркет превратился бы в ларек. Я не знаю, как было бы лучше. Просто в противном случае мир был бы другим.

Можно нарисовать копию “Черного квадрата”, повесить его на стену, а рядом поставить полку искусствоведческих книг и назвать все это “Книги растолковывают художнику смысл его собственного произведения”.

У Andy Warhol’а была своя фабрика по производству искусства. Мне эта идея всегда очень нравилась — фабрика, где производятся не конфеты, а идеи. Я думаю, что современный художник — это не тот, кто великолепно умеет рисовать, писать или играть на инструментах, современный художник — это тот, кто создает саму идею. Поэтому произведения современного искусства вовсе не обязательно слушать, смотреть или читать, достаточно знать концепцию. Многие ли слушали “4’33” Джона Кейджа? Я вот не дочитал “Улисса” Джойса. А кто дочитал?

Искусство становится чем-то вроде торговой марки. Есть имена первого порядка, второго и т. д. А есть вообще неимена. Я всегда, когда покупаю книжку или диск или когда иду в кино или на выставку, сначала смотрю на имя. Если имя мне неизвестно или неинтересно, я прохожу мимо. Я также не покупаю никакую еду, одежду или выпивку, если их торговые марки мне незнакомы. Это могут быть очень хорошие и качественные продукты и вещи, но если я ничего не слышал об их торговых марках, значит, они для меня не существуют.

Мне кажется, что современный мир устроен по образцу конвейера. Нужно постоянно быть чем-то занятым. Покупать. Продавать. Пить. Есть. Танцевать. Идти. Купаться. Смотреть. Говорить. Работать. Учиться. И т. д. Мы вынуждены постоянно подтверждать свое присутствие в этом мире каким-нибудь жестом, движением или копией движения. Чаще всего копией. Мы слишком плохо развиты, чтобы каждый раз выдавать новый жест своего присутствия. Мне нравится Andy Warhol, потому что он не пытался выдумывать новых жестов. Он делал однообразное и скучное искусство, снимал нудные фильмы и находил этому объяснение: “Ну так что же…” Эта фраза мне очень нравится. В ней нет ничего такого, но когда я вспоминаю, что ее говорил Andy Warhol, мне становится легче. Я говорю себе при каждой неудаче: “Ну так что же…” Наверно, действительно в мире нет ничего настолько значительного, чтобы об этом переживать. Если фраза “Ну так что же…” не помогает, можно пойти в магазин и купить чего-нибудь вкусного. Чего угодно. Главное — потратить деньги, и тогда мне становится легче. А если нет денег, можно просто послушать какой-нибудь диск или посмотреть альбом. Жизнь не настолько серьезна, чтобы о ней переживать. Надо просто заменить те дела жизни, в которых происходят постоянные неудачи, — другими делами. Ведь нет серьезных причин считать, что секс с женщиной лучше мастурбации.

Soundtrack. The Doors “People Are Strange”.

Bonus. Комната. На переднем плане мы видим палача с молотом в руке. На заднем плане на стуле сидит Энди Уорхол в черном костюме, скрестив руки на груди. Он абсолютно невозмутим. Палач берет банку томатного супа Campbell’s и разбивает ее молотом. Красные брызги летят во все стороны. Попадают на Энди Уорхола. Он абсолютно невозмутим.

Packshot Andy Warhol’а (портрет Энди Уорхола 1986 года в красном цвете на черном фоне) и слоган: “Суп Campbell’s — это только начало”.

 

2. Barbie

 

— Зайка, Энди однажды сказал, что красота — признак ума.

Она медленно переводит взгляд на меня.

— Кто, Виктор? Кто? Какой такой Энди? — Она откашливается, сморкается и продолжает: — Энди Кауфман? Энди Гриффит? Кто тебе, черт побери, это сказал? Энди Руни?

— Уорхол, — говорю я тихо и обиженно. — Энди Уорхол, зайка.

Брет Истон Эллис

Factum: Кукла Barbie выпускается с 1959 года. Полное имя Barbie — Barbara Millicent Roberts (Барбара Миллисент Робертс). Производитель и хозяин куклы — компания Mattel. Barbie — это целая серия кукол, объединенная в коллекции. Задумка создания куклы Barbie принадлежала американке Рут Хэндлер. Внешний облик куклы Barbie был списан с актрисы Джейн Менсфилд. Barbie спроектирована пропорционально к миру людей в соотношении 1 : 6. Классический рост Barbie около 29 см. Если бы она была человеком, то ее рост был бы около 174 см, а пропорции — 96 — 46 — 83 (в 2000 году Barbie уменьшили грудь). У Barbie есть друг Кен, сестра Стэйси, домашние животные и т. д. Barbie была представлена во множестве профессий — от врача до кандидата в президенты. Существуют как массовые, так и раритетные издания кукол Barbie. Самая дорогая Barbie в мире стоит 100 тысяч долларов (платье куклы украшено настоящими бриллиантами). Куклы Barbie являются очень популярным материалом для коллекционирования. Самая популярная кукла Barbie имела волосы до пят и была выпущена в 1992 году (продано 10 миллионов экземпляров). Кукла Barbie продается в 150 странах мира. Одна из кукол Barbie в 1976 году была запечатана в “капсулу времени”, которую должны открыть через 200 лет.

Слоган: “Будь тем, кем тебе хочется” ( original version: “B who U wanna B”).

Punctum: Я не помню, чтобы я играл в куклы. Но Barbie — это не просто кукла. Это модель. Модель идеальной девушки, модель идеального успеха, модель идеальной личной жизни, модель всего идеального. У Barbie не бывает прыщей, у Barbie никогда не болят зубы, у Barbie не бывает поноса. Она идеал того, чем мы могли бы стать, не стань мы людьми.

Я никогда не играл с Barbie. Я всегда любил мягкие игрушки. С мягкими игрушками можно спать. Хотя кажется, что спать с Barbie, должно быть, приятнее. Когда ты говоришь своему другу: “Вчера я спал с Barbie”-— он хлопает тебя по плечу и отвечает: “Ну ты молодец!” У него это не вызывает шока. Он думает, что ты спал с девушкой, похожей на куклу Barbie. Другу лучше не говорить: “Вчера я спал с мягкой игрушкой”.

Barbie — это не совсем игрушка и не совсем кукла. Она получеловек. Barbie — это маленький манекен, у которого есть бойфренд, дом, машина и всякие мелочи. Barbie — это идеал того, чем должна стать девочка, когда вырастет, то есть манекеном, у которого есть бойфренд, дом, машина и всякие мелочи.

Barbie — это не только внешний облик. Barbie — это еще и мораль, ценности и образ жизни. Маленькая девочка может ничего не знать о мире. Но если у нее есть кукла Barbie, то она знает основные вещи: как надо одеваться; к чему надо стремиться; какие ценности наиболее важны; какую профессию выбрать; как нужно отдыхать. Но девочка с куклой Barbie ничего не знает о насилии, болезни, предательстве и смерти. Я тоже ничего об этом не знаю, за исключением болезней. Но у меня есть медицинская страховка.

Мир Barbie — это как должно быть, а не как есть. Почему-то создатели куклы сымитировали в Barbie весь человеческий мир, кроме таких мелочей, как туалет, болезни и секс. Я многое бы отдал, чтобы увидеть, как Barbie ходит в туалет или занимается сексом.

Barbie не стареет. У нее нет больных родственников. Она не думает о деньгах. Это можно назвать искажением реальности. Но нет — это новая реальность! Это реальность куклы Barbie. Коммунизм, если он возможен, будет таким, как жизнь Barbie. А для некоторых он уже наступил.

Мне нравятся девушки, похожие на куклу Barbie. Они совершенно не такие, как девушки из R’n’B клубов, выглядящие как не очень дорогие проститутки. Я думаю, что настоящая Barbie может быть только блондинкой, хотя куклы Barbie были и с темными волосами. Barbie одевается скромно, но элегантно, сексуально, однако не вызывающе. Она спортивна и ведет здоровый образ жизни. Она успешна и состоятельна. Ей нужен яппи, а не рэпер. Она не продается. Barbie не продается! Barbie всегда улыбается. Знает основные имена в искусстве, политике и истории. Она ходит в музеи и театры. Любит активный отдых. Консервативна. Она абсолютно положительный персонаж.

Некоторые наряды куклы Barbie стоят дороже настоящего свадебного платья. Одежду для Barbie часто создают большие модные дома — Cristian Dior, Yves Saint Laurent, Vera Wang, Givenchy, Burberry, Versace, Ralph Lauren, Bill Blass. В общем, кукла Barbie — это серьезно. А кто-то сомневался?

Наш мир не оставляет человека в одиночестве. Если я чувствую одиночество, то это моя проблема. Мир делает все, чтобы я был избавлен от одиночества. Наша эпоха подарила нам телевизоры, супермаркеты, самолеты и куклу Barbie. Нам некогда скучать и думать об одиночестве. Но мы почему-то скучаем еще больше, а одиночество все сильнее.

Barbie всегда улыбается. Нас пытаются убедить, что мы должны улыбаться вместе с ней. О нас заботятся. На протяжении всей жизни о нас заботятся. Особенно о женщинах. Мы все знаем, что женщины и дети — это больше чем люди. Забота о женщине: сначала кукла Barbie, потом журнал Cosmopolitan, потом пластический хирург, потом дом престарелых или психиатрическая клиника, потом похоронное бюро. Мы не одни. И это радует. Должно радовать!

Мне кажется, такую популярность блондинкам обеспечили две вещи: Barbie и Мэрилин Монро. Гениальная кукла и гениальная актриса. Но на самом деле конкурентки. Как и все женщины. Но у Barbie есть одно преимущество: она до сих пор жива. Но есть и один недостаток: Barbie не рисовал Энди Уорхол. В итоге у Мэрилин Монро и Barbie общее — только цвет волос.

Я думаю, что на Barbie можно жениться. Если очень хочется жениться. Она не вызывает немедленной сексуальной животной страсти. Но разве какая-то невеста ее вызывает? Barbie — это кукла, которая всегда с тобой. Она никуда не уйдет. Потому что она не знает, куда идти и зачем. Если ты с ней, то один пункт ее жизни выполнен — у нее есть бойфренд. Она говорит общепринятые фразы. Она умеет молчать. Она не задумывается о счастье, потому что она всегда счастлива. Я знал таких женщин, и они прекрасны. Во всяком случае, они не раздражают. Я не люблю интеллектуалок. Некоторые женщины себя ими считают. Они слишком уязвимы. Они обидчивы. У них плохое чувство юмора. Завышенная самооценка. С ними невозможно общаться, потому что они обидчивы, у них плохое чувство юмора и завышенная самооценка.

Barbie знает себе цену, которую ей дали другие. Она смеется, даже если не поняла шутки. Обидную фразу она пропускает мимо ушей. И улыбается. Много улыбается. Для меня очень важно, чтобы женщина не раздражала. Barbie — это успешный предмет. И если им правильно пользоваться, то он не раздражает. Некоторые дети откручивают головы куклам. Это раздражение. Я видел разных пупсов, мишек и всяких других кукол с оторванными головами. Но я никогда не видел Barbie с оторванной головой. Вчера я купил одну куклу Barbie, чтобы оторвать ей голову. Теперь я знаю, что оторвать голову Barbie можно только специально, а не в эмоциональном порыве. Отрывание головы Barbie — это интеллектуальный акт.

Я слышал, что некоторые куклы Barbie были с лицом знаменитости. Принцессы Дианы, например. Принцесса Диана еще один абсолютно положительный персонаж. Может быть, даже более положительный, чем Barbie. О принцессе Диане никогда не говорили плохо. Даже при ее жизни. Кукла Barbie с лицом принцессы Дианы — это вдвойне положительный образ. Даже, наверно, Иисус не настолько положительный персонаж, как кукла Barbie с лицом принцессы Дианы. В этом мире есть несколько положительных образов. Среди первых — мать, ребенок, Иисус, принцесса Диана и кукла Barbie. Когда-то была еще Мать Тереза. Но теперь она уже не в моде.

Soundtrack. Roy Orbison “Oh, Pretty Woman”.

Bonus. Пляж где-нибудь в Майами. Barbie бежит по пляжу, и мы видим это в замедленной съемке. Весь пляж заполнен куклами из семейства Barbie. Они пьют прохладительные напитки, купаются, лежат в шезлонгах, играют в волейбол и т. д. Они все приветственно машут Barbie. Она им отвечает. Все улыбаются, и всем весело. Камера наезжает на лицо бегущей Barbie. Съемка становится еще более замедленной. На лице Barbie улыбка. Но тут у нее на глаза наворачиваются слезы, и одна слезинка скатывается по улыбающемуся пластмассовому лицу бегущей Barbie.

Packshot Barbie и слоган: “Homo sapiens мертв. Barbie-world”.

 

3. Coca-Cola

 

Мы пьем ничто, чистое подобие свойств, эффективно служащих упаковкой пустоты.

Славой Жижек

Factum: Coca-Cola — один из самых популярных безалкогольных напитков в мире. Coca-Cola продается более чем в 200 странах.

Напиток Coca-Cola был изобретен химиком Джоном Стисом Пембертоном в 1886 году в Атланте, штат Джорджия, США. Название и особое написание Coca-Cola придумал бухгалтер Пембертона Фрэнк Робинсон.

В начале своего существования Coca-Cola представляла собой сироп “от любых нервных расстройств” и продавалась в крупнейшей аптеке Атланты. Coca-Cola делалась из листьев коки и орехов колы.

В 1888 году Пембертон продал права на Coca-Cola Айсе Кендлеру, который в 1892 году основал The Coca-Cola Company.

С 1894 года Coca-Cola продается в бутылках, а с 1955 года — в банках.

Уже в 1902 году Coca-Cola стала самым известным напитком в США.

Фирменная изогнутая бутылка Coca-Cola (дизайн Ruth Glass Company) была утверждена в 1916 году. Тогда же, в 1916 году, было возбуждено 153 дела против фирм-имитаторов.

С 1982 года в продаже появляется диетическая Coca-Cola (Coca-Cola Light или Diet Coke).

Сейчас существует множество разновидностей Coca-Cola — Coca-Cola Light, Coca-Cola Vanilla, Coca-Cola Lime и другие.

В 1962 году Энди Уорхол создает “210 бутылок кока-колы”.

В Лас-Вегасе существует музей World of Coca-Cola.

В 2006 году Coca-Cola признана самым дорогим брендом в мире.

Общая прибыль The Coca-Cola Company составляет более 5 миллиардов долларов в год.

Слоган: “Всё будет” ( original version: “The Coke Side of Life”).

Punctum: Америка не была бы Америкой, если бы там не было Coca-Col’ы. Coca-Cola может продаваться в Париже, Сеуле или Москве, но везде она символизирует USA. Если американцы когда-нибудь надумают поменять свой звездно-полосатый флаг, то на новом флаге будет изображена Coca-Cola. Или 50 бутылок Coca-Cola вместо звезд.

Я не знаю, почему в СССР первым буржуазным напитком стала Pepsi. Ведь Coca-Cola красная, как и советский флаг. Сейчас мне кажется, что СССР и Coca-Cola — это что-то из прошлого, а вот Pepsi и Россия — это настоящее или даже будущее.

Не понимаю людей, которые продолжают не любить СССР. Это так же глупо, как не любить Coca-Col’у, а любить Pepsi. Pepsi и Coca-Cola — это далеко не одно и то же. Pepsi — это новое поколение, поколение “Next”. Таков удел Pepsi. Ведь Pepsi ничего не остается, потому что Coca-Cola — это вечность. Coca-Cola вне поколений. Coca-Cola — это Бетховен и Малер, а Pepsi — это “Битлз” и “Роллинг Стоунз”.

Я думаю, что в последнее время у Pepsi гораздо больший доход. У Pepsi очень дорогая реклама, потому что в рекламе Pepsi снимаются звезды. Сначала Сидни Кроуфорд, потом Бритни Спирс, теперь Дэвид Бэкхем. Я бы ни за какие деньги не снялся в рекламе Pepsi. Этим я бы сказал, что я современен, что я за современность, за будущее и против Coca-Col’ы. Это невозможно.

Мне кажется, что реклама Coca-Col’ы идет только под Рождество и Новый год. Во всяком случае, я ее вижу только в это время. А реклама Pepsi идет каждый день. Но я никогда не пью Pepsi на Новый год. Coca-Cola стала не только символом Америки, но и символом рождественских праздников. Наверно, потому, что цвета Coca-Col’ы такие же, как и цвета Деда Мороза. Coca-Cola стала важнее елки. Мне трудно представить, как раньше справляли Рождество без Coca-Col’ы. Я не видел более красивого Санту, чем в рекламе Coca-Col’ы. Я не видел ни одного фильма, который передавал бы дух Рождества сильнее, чем реклама Coca-Col’ы. Я не видел людей счастливее, чем в рекламе Coca-Col’ы. Я не видел лучше рекламы, чем реклама Coca-Col’ы.

Я пью Coca-Col’у только в банках или в стеклянных маленьких бутылочках. Банка — 0,33, а маленькие бутылочки — или 0,33, или 0,25. Я ненавижу двухлитровые пластиковые бутылки. Coca-Cola в них выглядит некрасиво. Может быть, и красиво, но не так красиво, как в маленьких бутылках или в жестяных банках. А еще выдохшаяся Coca-Cola — это ужасно. В больших бутылках она часто выдыхается. Я всегда держу в холодильнике несколько банок Coca-Col’ы. Я иногда хочу пить, но я не люблю пить воду. Я пью Coca-Col’у, но ею не напиваешься. Coca-Cola создана не для того, чтобы утолять жажду. Coca-Cola похожа на еду из McDonald’s. Чем чаще ешь в McDonald’s, тем сложнее не есть в McDonald’s. Чем больше пьешь Coca-Col’у, тем больше хочется. В общем, я всегда хочу пить, я всегда пью Coca-Col’у и всегда испытываю жажду.

Теперь в Coca-Col’е нет кокаина. В современной Coca-Col’е нет ничего, что было в ней 100 лет назад, кроме воды. Все знают, что рецепт Coca-Col’ы держится в секрете. А вернее, не рецепт, а пропорции компонентов держатся в секрете. Состав-то Coca-Col’ы известен всем: вода, сахар, угольная кислота, ортофосфорная кислота, лимонная кислота, краситель Е150d (карамель), кофеин, жидкий экстракт орехов колы. По вкусу Coca-Cola напоминает карамельную воду. Мне кажется, никакого секрета рецепта в Coca-Col’е нет. Но когда я пью Coca-Col’у, мне хочется думать, что есть. Так вкуснее.

Я не пью Coca-Col’у со всякими добавками — ванильную и все такое. Я люблю классическую Coca-Col’у. Мне кажется, что компания Coca-Cola совершила ошибку, когда стала растягивать собственный бренд. О некоторых брендах я особенно беспокоюсь. Они — часть меня, и мне не хочется, чтобы с ними что-то случилось. Это как вера в Бога. Ты всю жизнь веришь в Бога, а потом какой-нибудь умник доказывает, что Бога нет. И что тогда остается делать?

Если я не пью алкоголь, то я пью кофе Lofbergs Lila или Coca-Col’у. Такова моя жизнь. Я привязан к некоторым потребительским штукам. Мне ничего другого не остается. Нам всем ничего другого не остается, кроме как пить Coca-Col’у, тратить деньги в супермаркетах на ненужные вещи, ездить на дорогих машинах, покупать одежду от модных дизайнеров, разговаривать с едва знакомыми людьми по телефону, смотреть фильмы по домашнему кинотеатру, справлять Новый год. Так мы отвлекаемся от жизни — от того, чем она могла бы стать для нас, не будь всего этого.

Я пью Coca-Col’у не потому, что мне хочется пить. А потому, что это красиво. Быть может, один из самых красивых жестов в современном мире: я открываю банку Coca-Col’ы и выпиваю ее, а в это время тысячи людей делают то же самое. Я избежал одиночества хотя бы в этом.

Меня совершенно не интересует, как Coca-Cola действует на меня. Меня интересует то, как я ее воспринимаю: что я себе думаю, когда пью Coca-Col’у, что думают все те, кто пьет Coca-Col’у. Coca-Cola абсолютно нефункциональна. Она не избавляет от жажды. Она не стимулирует активность. Она не полезна для организма. Она не опьяняет. Она только побуждает снова и снова пить ее саму. В Coca-Col’е есть кофеин, но физиологически кофеин на меня не действует. Coca-Cola — это чистый жест. Чистый лист, на котором каждый может записать свой смысл. Каждый сам знает, зачем он пьет Coca-Col’у.

Никто не знает правды ни о рецепте Coca-Col’ы, ни о том, зачем она нужна. Но мы все знаем, что она нужна. Она есть, и это прекрасно. Быть может, Coca-Cola — одно из последних произведений искусства, которое не создавалось как произведение искусства. Во всяком случае, Coca-Cola и искусство похожи своей бесполезностью. И то и другое абсолютно бесполезны. Coca-Cola — это как фейерверк. Особенно эти пузырьки с воздухом. Они поднимаются вверх и исчезают. Тотальное удовольствие от того, что исчезает. Навсегда. Радость, наверно, не может быть долгой. Поэтому она концентрируется во взрыве фейерверка или в банке Coca-Col’ы, пока ее открываешь и делаешь первый глоток. Сама по себе Coca-Cola не несет никакого смысла, поэтому она, вероятно, так популярна. В ней есть только бессмысленное ощущение радости.

Я прочитал у какого-то американского писателя, что плевок в стакане Coca-Col’ы похож на стаю сперматозоидов. Как я могу с этим не согласиться? Хотя проверить я это не могу, потому что я всегда пью Coca-Col’у или из банки, или из бутылки. Мне кажется, существуют напитки, к которым необходимы бокалы или стаканы. Например, вино, водка, виски, сок, Martini, Pepsi. А существуют и такие напитки, которые нужно пить прямо из бутылки или банки, в которых они продаются. Coca-Cola, Dr. Pepper, пиво Tinkoff, спортивный напиток Gatorade. Я никогда не налью Gatorade в стакан. Это получится анти-Gatorade. Это невкусно. Это некрасиво.

Иногда я думаю, кто из известных людей мог бы пить Coca-Col’у. Я почти уверен, что Джек Керуак пил Coca-Col’у. Больше ни о ком я не могу этого сказать с такой уверенностью.

Soundtrack. “Jingle Bells”.

Bonus. Американская глубинка. Заходит в бар дальнобойщик, садится к стойке и говорит: “One Coke”. Официант с сожалением отвечает: “Sorry, only Pepsi”. Дальнобойщик дает знак, что можно и Pepsi. Официант ставит перед ним бутылочку Pepsi. Дальнобойщик вытаскивает из-за пазухи пустую бутылку Coca-Col’ы и переливает туда Pepsi. Дальнобойщик и официант улыбаются, жмут друг другу руки, и дальнобойщик покидает бар, на ходу делая глоток Coca-Col’ы.

Packshot Coca-Col’ы и слоган, сопровождаемый джинглом: “Always Coca-Cola!”

 

4. Dolce & Gabbana

....................................................

....................................................

....................................................

 

5. Esquire

Иногда, кроме везения, ничего больше не нужно.

Ричард Бротиган

Factum: Esquire — мужской глянцевый журнал.

Esquire был основан Арнольдом Джинричем в 1933 году.

Esquire — это журнал для чтения, который отражает современные тенденции культуры и общества. На страницах Esquire соседствуют качественная художественная проза и публицистические статьи на самые разнообразные темы, от политики до моды.

В Esquire печатались Эрнест Хемингуэй, Френсис Скотт Фицджеральд и другие известные американские авторы.

Один из самых известных редакторов Esquire Гордон Лиш получил прозвище “Капитан художественной литературы” (“Captain Fiction”) за свою активную деятельность по продвижению молодых авторов.

В 60-е годы Esquire стал одним из прародителей так называемой Новой Журналистики в лице Нормана Мейлера, Тома Вулфа, Тима О’Брайена и других.

Дизайном Esquire в разное время занимались такие люди, как Жан-Поль Гуд, Пол Ранд, Роджер Блэк и Джордж Лоис.

Две обложки Esquire (за апрель 1968 года с Мохаммедом Али и за май 1969 года с Энди Уорхолом, тонущим в банке Campbell’s Soup) вошли в пятерку лучших обложек за последние 40 лет.

Сейчас Esquire принадлежит американской медиаимперии Hearst Corporation.

Ежемесячный тираж Esquire в США составляет 700-000 экземпляров. Кроме США Esquire издается еще в 12 странах мира (включая Россию и Китай).

Слоган: “Мужчина в своем лучшем виде” ( original version: “Man at His Best”).

Punctum: Я каждый месяц покупаю пять глянцевых журналов: Playboy, GQ, Hustler, Penthouse и Esquire. Но читаю я только Esquire.

Esquire — это типично нью-йоркское изобретение — сочетание моды, стиля и интеллекта. Я не хочу сказать, что все статьи Esquire мне нравятся. Не знаю почему, но я недолюбливаю всех главных редакторов всех журналов. Поэтому их авторские колонки я никогда не читаю. Я уверен, что среди них есть и неплохие статьи, но я этого знать не могу, потому что никогда не читаю.

Я всегда очень внимательно смотрю каждую рекламу в глянцевом журнале. Реклама — это почти половина любого глянцевого издания, поэтому я не могу ее пропустить. Хотя ничего полезного я для себя там не нахожу. В глянцевых журналах больше всего рекламируют часы, парфюм и крепкие спиртные напитки. Я не ношу часы, не пользуюсь туалетными водами и пью только Jameson. Реклама в Esquire для меня абсолютно бесполезна. Хотя мне очень нравится смотреть на эти глянцевые лица глянцевых мужчин и женщин в глянцевых интерьерах. Наверно, реклама — это самое актуальное из искусств. Во всяком случае, за нее больше всего платят.

Мне нравится, что в Esquire печатают художественные рассказы. Я не люблю рассказы, когда они в книжках, а журнал — это как раз для рассказа. У меня никогда не получалось прочитать полностью какой-нибудь сборник рассказов, как будто это роман. Я всегда читал рассказы между прочим, от случая к случаю.

Иногда я думаю, что если бы в мире было побольше журналов для чтения, таких как Esquire, то я перестал бы читать книжки. Esquire гораздо интереснее Чехова. Наверно, современному писателю нужно писать так, чтобы у читателя вообще не было желания взять в руки глянцевый журнал. Сейчас глянцевые журналы начинают забирать все время людей, которое они способны выделить на чтение. Когда я покупаю Esquire, я откладываю все книжки. Когда я покупаю Esquire, я читаю его везде и всегда: в метро, в ванне, в туалете, на кухне, перед сном и т. д. После чего я его выбрасываю. Все, что слишком поглощает, на самом деле не имеет никакой ценности. Поэтому я выбрасываю Esquire без сожаления. Я знаю, что совсем скоро у меня появится новый номер Esquire. Это ключевая разница между книгами и глянцевыми журналами: новая книга не всегда лучше старой, но новый номер журнала всегда лучше предыдущего.

В Esquire пишут только известные люди. Известным человек становится только потому, что ему повезло. Сначала ему повезло, что он стал известным, потом ему повезло, что его напечатали в Esquire. Известные люди могут нести всякую чушь, но они известны, и это гораздо важнее. Известного человека читают иначе, чем неизвестного. Известные люди обладают той аурой, которая заставляет к ним прислушиваться всех неизвестных. Это основной принцип любого глянца: должно быть много известных людей. Причем — в любом виде.

За известность платят больше, чем за интеллект. В Esquire, наверно, больше всего интеллекта среди всех глянцевых журналов. Хотя если мне что-то приносит удовольствие, то я не смотрю, насколько это интеллектуально. Поэтому я покупаю Hustler и смотрю Comedy Club. Esquire хорош тем, что в нем нет слишком уж заумных статей (как в журнале “Искусство кино”) и нет пошлости (как в журнале “Cool”). Мне хочется найти ту точку, которая на равном удалении находится и от заумности, и от пошлости. Но меня постоянно заносит — то в заумь, то в пошлость. Esquire тоже, бывает, заносит, но гораздо реже, чем меня.

В Esquire моя любимая рубрика — “Правила жизни”. Это такая полупсихоаналитическая рубрика, где известные люди говорят обо всем, что взбредет в голову, но обязательно в афористичной форме. Мне никогда не попасть в эту рубрику. Мне не очень-то везет. Поэтому я вынужден создать ее себе сам. Я сделал ее в виде конспекта дневника за год. Итак: “Правила жизни”:

Январь. В начале месяца я купил журнал Esquire.

Я не люблю свой день рождения, потому что приходится думать о гостях. Я не привык о ком-то думать, я привык никому не мешать.

Февраль. В начале месяца я купил журнал Esquire.

При знакомстве с людьми я сразу показываю им все свои отрицательные качества: лень, неспособность заботиться о другом, неумение водить машину; между телевизором и человеком выбираю телевизор и т. д. Если люди примут меня таким, то я буду им благодарен и попытаюсь исправиться. Если они меня не примут, то так оно и лучше. Незачем держаться за людей, которые не оценили твои недостатки. Достоинства они тоже не оценят.

Март. В начале месяца я купил журнал Esquire.

Между любовью и малиновым вареньем почти нет никакой разницы. Очень красиво выглядит и вкусно есть, но в зубах всегда застревают мелкие косточки. В случае с малиновым вареньем можно обойтись зубочисткой. А как быть с любовью?

Апрель. В начале месяца я купил журнал Esquire.

Недавно я перестал думать о себе как о человеке и стал воспринимать себя как произведение искусства. Это значит, что я не осознаю себя целостным универсумом. Если человек рождается сразу и целиком (голова, ноги, руки и т. д.), то произведение искусства рождается постепенно — с помощью мазков, кадров, глав, эпизодов, па, пируэтов и т. д. Я смотрю на себя как на череду никак не связанных между собой мазков, кадров, глав, эпизодов, па, пируэтов и т. д. Я никак не могу уловить их все вместе, как одно целое.

Май. В начале месяца я купил журнал Esquire.

Если люди начинают жить вместе, то, значит, им стало совсем тяжело. Когда ты один, то все твои мысли сосредоточены на тебе самом. Это рано или поздно начинает сводить с ума. Поэтому, чтобы отвлечься от мыслей о себе самом, люди начинают жить вместе, женятся. Когда мне стало совсем тошно, я завел кота.

Июнь. В начале месяца я купил журнал Esquire.

По-настоящему современных людей только двое. Это Иисус Христос и Люцифер.

Июль. В начале месяца я купил журнал Esquire.

Смысл высшего образования в России — для меня загадка. Я не встречал ни одного человека от 18 до 23, кто не был бы студентом. Это своего рода модный ритуал — закончить университет.

Август. В начале месяца я купил журнал Esquire.

Экологическая катастрофа начинается не в Антарктиде, и не на дне Индийского океана, и не на склонах гор штата Колорадо. Экологическая катастрофа происходит каждый раз в наших домах, когда мы начинаем уделять больше внимания своему компьютеру, чем собственному телу.

Сентябрь. В начале месяца я купил журнал Esquire.

Все, что я хочу, можно купить. Я не помню, когда в последний раз хотел чего-то такого, чего нельзя купить. Если отсутствие желаний — это счастье, то я счастливый человек.

Октябрь. В начале месяца я купил журнал Esquire.

Когда идет дождь, я сижу дома. Дождь из окна и дождь за окном — это два разных дождя. И не потому, что один тебя мочит, а другой ты только наблюдаешь. Меняется все — запах, освещение, ракурс, звук и т. д.

Ноябрь. В начале месяца я купил журнал Esquire.

Я больше всего боюсь умереть в простой русской больнице. Я не хочу стать святым после смерти. Мне кажется, что всех умерших в русских больницах можно назвать мучениками. Они достойны канонизации в гораздо большей степени, чем Николай II и вся его семья.

Декабрь. В начале месяца я купил журнал Esquire.

Новый год и Рождество — два самых потребительских праздника. В эти дни люди потребляют сверх нормы. Покупают икру, оленину, новый телевизор и ездят в путешествия. Это самое радостное время. И одновременно почему-то грустное.

Soundtrack. Tiger Lillies “Hipdeep Family”.

Bonus. Черно-белый кадр. Мы видим мужчину в деловом костюме, у которого нет головы. Закадровый голос: “Это мужчина без головы”. Мы видим мужчину в деловом костюме, у которого есть голова. Закадровый голос: “Это мужчина с головой”.

Packshot Esquire (обложка) и слоган: “Esquire. Журнал для мужчин с головой”.

 

6. Ford

 

Сам господь наш Форд сделал многое, чтобы перенести упор с истины и красоты на счастье и удобство. Такого сдвига требовали интересы массового производства. Всеобщее счастье способно безостановочно двигать машины; истина же и красота — не способны.

Олдос Хаксли

Factum: Ford — марка американского автомобиля.

Компания Ford (полное название Ford Motor Company) была создана Генри Фордом в 1903 году.

В производстве автомобилей Ford впервые стал применяться автосборочный конвейер (с 1913 года).

Первый автомобиль Ford был похож на коляску и назывался “Модель А”. До 1908 года был создан ряд моделей, которые получали названия в алфавитном порядке (от A до S).

В 1908 году был создан первый автомобиль, доступный для большинства, — “Модель Т”, или “жестяная Лиззи”. В течение года было продано около 11-000 экземпляров этого автомобиля.

К 1923 году каждый второй автомобиль в США делался на заводе Ford.

В 20 — 30-е годы Ford выходит на мировой рынок.

В начале 30-х годов появляются и грузовые автомобили Ford.

С 1932 года Ford впервые стал выпускать автомобили с V-образными 8-цилиндровыми двигателями.

Во время Второй мировой войны Ford получает военные заказы и прекращает выпуск гражданских автомобилей. Ford выпускает бомбардировщики, танки, двигатели для самолетов и т. п.

К 1965 году Ford выпускает несколько новых моделей автомобилей (V8, Thunderbird, Mustang), и прибыль компании Ford достигает миллиарда долларов в год.

В 70 — 90-е годы Ford продолжает совершенствовать дизайн своих автомобилей, и появляются все новые и новые модели (Cortina, Fiesta, Bronco, Explorer, Escort, Taurus, Sierra, Scorpio и другие).

В 2000 году Ford Т был признан автомобилем века.

В последнее время Ford терпит убытки — более 5 миллиардов (за 2005 год).

В представительствах Ford по всему миру работают почти 330-000 сотрудников.

Слоган: “Создан для дорог, которые впереди” ( original version: “Built for the Road Ahead”).

Punctum: Я ничего не понимаю в автомобилях, я не умею их водить и не собираюсь учиться. Единственный транспорт, которым я управляю, — это велосипед.

Мне нравится ездить на машине, но если только за рулем не я. Мне нравится такси. Но только если оно желтое. Я обожаю желтый цвет, и поэтому я люблю ездить на такси. На таких, как в Нью-Йорке. В Нью-Йорке почти все такси — это Ford — Ford Crown Victoria. Если бы мне нужен был свой личный автомобиль, то я купил бы желтое нью-йоркское такси Ford Crown Victoria. Многим бы показалось, что я просто выпендриваюсь, но мне действительно не нравятся современные машины и цвета, в которые их красят. Когда я сажусь в Ford Mondeo, то мне кажется, что я сижу в кабине боинга. Еще мне нравится все, что связано с такси. Такси — это красиво. Я вспоминаю фильмы “Таксист” и “Ночь на Земле”, и мне начинает казаться, что такси — это гораздо больше, чем просто транспорт. И только потому, что такси — это автомобили, я уделяю автомобилям внимание. Вообще-то, автомобили абсолютно не играют никакой роли в моей жизни. Они не возбуждают во мне никакого интереса. Я перестал смотреть “Формулу-1” и вообще не смотрю никакие автогонки. Я не могу придумать ничего более неинтересного и скучного, чем соревнование машин. Они есть, ну и ладно.

Как и всех, меня с самого детства приучали любить машины. Всех мальчиков приучают любить машины. Нам покупают огромное количество игрушечных автомобилей. Почему так получается, что именно машинка становится основной игрушкой для мальчиков? Нас все время заставляют играть либо с машинками, либо с оружием. Чего они хотят этим добиться? Так было же не всегда. Неужто нет других игрушек? Наверно, моими любимыми игрушками были конструктор Lego и железная дорога, раз я так и не полюбил автомобили. Быть может, я был отсталым ребенком?

Я не современен, поэтому автомобили 60-х и 70-х годов притягивают меня больше, чем современные. Притягивают уже потому, что их меньше, и потому, что выглядят они красивее. Современных автомобилей очень много, и все модели похожи друг на друга. Когда чего-то так много, это уже неинтересно. Ну Porsche, и что дальше? Ну Lamborghini, и что дальше? Ну Ferrari, и что дальше? Ну Bentley, и что дальше? Ну “Жигули”, и что дальше? Сейчас автомобиль — это обыденность. Я не люблю обыденность. Я могу от нее зависеть, я даже могу без нее умереть, но я не могу ею восхищаться. Я никогда не восхищаюсь автомобилями, я просто ловлю такси и еду туда, куда мне надо.

Ни один современный автомобиль не может быть чем-то большим, чем просто автомобиль. Ford мне нравится тем, что он нечто большее, чем просто автомобиль. Ford — это даже больше не автомобиль, это больше конвейер.

Идея конвейера гораздо более значима, чем идея автомобиля. Конвейер создал новый тип социального устройства. Теперь все взаимозаменяемы, у всех своя задача, все состоит из фрагментов, где каждый фрагмент не знает о существовании другого фрагмента, но полностью от него зависит.

Конвейер никогда не останавливается, он всегда работает и двигается вперед, поэтому он так привлекателен. Иллюзия движения вперед мне кажется очень привлекательной. Мы двигаемся вперед, не зная, что там. Нам нравится что-то из прошлого, но мы двигаемся вперед, потому что так принято. Все, что впереди, должно быть лучше. Лучше — это когда становится более комфортно; когда нет проблем, от которых невозможно откупиться; когда понятно, что надо делать; когда работает конвейер, тебе нужно всего лишь правильно выполнять свою задачу. Выполнять свою функцию — это единственное, чего от тебя ждут.

Конвейер Ford — это принцип, по которому работает все общество. Мы не знаем, где начинается конвейер и где заканчивается, мы не знаем, как он выглядит целиком, мы знаем только ту его часть, которая обслуживает нас и которую обслуживаем мы. Если ты выпадаешь из общественного конвейера, то рискуешь кончить свою жизнь в придорожной канаве.

Такое статичное road-movie: ты сначала очень долго смотришь, сидя на обочине, как по дороге проносятся новенькие автомобили. Потом ты решаешь, что на этой дороге тебе нет места. Тогда ты думаешь: все, что тебе остается, — это построить свою собственную дорогу. Но если тебе не удастся ее построить, ты окажешься в канаве возле той, большой, общей дороги. Строительство дорог — это риск, никогда не знаешь, поедет ли по ней кто-нибудь. The End.

Конвейер работает не только при сборке автомобилей Ford. Мы живем в конвейерное время. Нам не удается задержаться на чем-то, потому что конвейерная лента продолжает свое движение. Поэтому мы так боимся чего-то упустить в жизни, чего-то недопотребить, недополучить секса, недокупить одежды на распродажах, недоразвлекаться в ночных клубах, недосидеть в ресторанах, недосмотреть передач по телевизору и т. д. Конвейер Ford научил нас брать от жизни по максимуму. Как только конвейерная лента предложит тебе что-то, ты не должен от этого отказываться, ты должен брать и потреблять по полной. Но конвейер ничего просто так не дает, он требует, чтобы ты стал функциональным придатком конвейера. Я уже им стал, и мне остается только надеяться, что конвейер не переработает меня на детали.

Такое статичное industrial-movie: конвейерная лента уходит в бесконечность, вдоль нее стоят люди и жадно чего-то ждут. Они никуда не двигаются, движется только конвейерная лента. The End.

Намного позже того, как я узнал о существовании автомобилей Ford, я прочитал роман Олдоса Хаксли “О дивный новый мир”. Было бы лучше, если бы было наоборот — сначала роман, а потом Ford. В “О дивный новый мир” летоисчисление идет не от Рождества Христова, а от дня рождения Генри Форда. Форд там — бог. Богом ведь становится не тот, кто на самом деле Бог, а тот, по чьему образцу и подобию выстраивается общество. Я очень сомневаюсь, что наше общество построено по образцу Христа. Оно в гораздо большей степени построено по образу и подобию Форда.

Все пространство заполнено конвейерами и машинами. Мы все стоим на месте, а движение конвейерной ленты принимаем за собственное движение вперед. Если мы сели в автомобиль Ford и он поехал, это еще не значит, что мы двинулись вперед.

Такое статичное religion-movie: миллиард автомобилей Ford стоят в пробке. В фильме ничего не сказано, куда они едут, зачем, и что с ними происходит дальше, и происходит ли вообще что-либо. The End.

Soundtrack. Goran Bregoviж and Iggy Pop “In the Deathcar”.

Bonus. Автомобиль Ford на полной скорости врезается в стену. Камера медленно проплывает по руинам дымящегося автомобиля и выхватывает абсолютно не покореженный значок Ford.

Packshot Ford и слоган: “Металл гнется, бренд остается. Ford”.

 

7. Google

Where is the Life we have lost in living?

Where is the wisdom we have lost in knowledge?

Where is knowledge we have lost in information?

Томас Стернс Элиот

Factum: Google — самая популярная поисковая система в Интернете.

Google основана в 1998 году Лэрри Пэйджем и Сергеем Брином.

Штаб-квартира Google находится в Маунтин-Вью, штат Калифорния, США.

Название “google” — это искаженное “googol (гугол)” — математический термин, обозначающий единицу со ста нулями. Этот термин был придуман Милтоном Сироттой, племянником американского математика Эдварда Каснера.

Поисковые системы Google занимают около 70% мирового рынка.

Google способна находить информацию на 101 языке мира.

В системе Google задействовано более 130 тысяч поисковых машин по всему миру.

19 августа 2004 года Google начала продажу своих акций на фондовом рынке.

В октябре 2006 года Google объединилась с крупным медиапорталом You Tube.

Вид мадагаскарских муравьев Proceratium google был назван так в честь сервиса Google Earth (интерактивная модель поверхности земного шара), который помог открывателю этих муравьев в его исследованиях.

Google имеет огромное количество дополнительных сервисов, инструментов, программ и приложений.

Годовой оборот Google составляет около 7,14 миллиарда долларов (2006).

Слоган: “Не будь злым” ( original version: “Don’t be Evil”).

Punctum: Когда мне нужна какая-нибудь информация, я захожу на Google. На самом деле я захожу туда, даже если мне не нужна никакая информация. Это просто ритуал — хоть раз в день зайти в Интернет.

В Интернете полно поисковых систем, но я пользуюсь Google. Мне кажется, что я всю жизнь знал о существовании Google. Просто я не могу вспомнить, как услышал о ней в первый раз.

Теперь знание — это Google. С Интернетом не нужно учить различные факты. Факты ничего не значат. Поэтому я не смотрю интеллектуальные викторины. Там спрашивают о фактах. А какой в них смыл? Меня давно уже интересует аргументация, и только она. Меня интересует не результат, а путь к результату. На самом деле, если ты даешь правильный ответ, это не значит, что ты говоришь истину. Это всего лишь значит, что ты усвоил правила игры и строго им следуешь.

Мне кажется, гораздо интереснее и красивее звучит неправильная фраза “Теперь мы спокойны: дважды два не четыре”, чем правильная — “дважды два — четыре”. Чтобы узнать, что дважды два — четыре, я беру калькулятор. А вот чтобы сказать: “Теперь мы спокойны: дважды два не четыре”-— нужно подумать и применить фантазию.

Интернет изменил всю систему знаний, которая существовала до него. Раньше зубрили все даты истории, формулы, когда кто родился и умер из знаменитостей, всякие другие факты. Теперь есть Интернет и Google. Но почему-то мы продолжаем изучать факты. Наверно, по привычке. Или нас просто обманывают, когда говорят, что мы должны что-то знать. Мы должны думать. Это гораздо важнее, чем знать.

Когда мне нужно узнать что-нибудь, например, о Шатобриане, я набираю слово “шатобриан” (именно так — с маленькой буквы) в Google. И система дает мне тысячи ссылок на Шатобриана. Теперь я знаю о нем все. Но это не так много. Я знаю о нем лишь различные факты и мнения. Я лишен возможности самостоятельно производить знание. Я не могу сказать ничего нового о Шатобриане, если у меня есть Google.

Мне кажется, что знание уже не так ценно, потому что его слишком много. Эпоха скуки устала от знания. Мы слишком образованны, мы слишком умны, у нас слишком много знаний о мире, и поэтому мы так ограниченны. Наши знания ограничены поисковой системой Google. Мы должны научиться думать, чтобы выйти за пределы знания, чтобы выйти за пределы поисковой системы Google.

Я много времени провожу в Интернете. Я скачиваю порноролики и порнокартинки, узнаю новости, общаюсь по ICQ и электронной почте, я сижу на www.earthcam.com и смотрю, что происходит сейчас на Times Square, но я никогда не сижу в чатах. Мне неинтересно, что скажут другие, а им неинтересно, что скажу я. Мне гораздо больше нравится виртуальный земной шар Google Earth. С помощью Google Earth можно попасть в любое место мира, все участки земли там сфотографированы со спутника NASA. Может быть, скоро слово “google” заменит слово “мир”. В этих словах есть что-то общее, какая-то округлость или что-то в этом роде.

Еще мне нравится набирать различные слова в поисковою строку Google и смотреть, что она мне выдаст. Я пишу имена известных людей и нажимаю клавишу Enter. Писатели, композиторы, художники, дирижеры. Я набираю всех тех, кто приходит в голову. Иногда даже режиссеров. Йорген Лет, например. Это не значит, что я обо всех читаю, просто мне интересно: вдруг кого-нибудь Google не сможет найти. Такое бывало, но только потому, что я неправильно набирал имя. Хотя вот свое имя я набирал правильно, но на меня не было ни одной ссылки. Для Интернета я так же неинтересен, как и для телевидения.

Мне нравится искать в Интернете с помощью Google фотографии знаменитостей. Самое интересное — на какую знаменитость меньше всего фотографий. Меньше всего на Томаса Пинчона. Как его ни набирай: “Томас Пинчон”, “Пинчон”, “Thomas Pynchon” или “Pynchon” — будет максимум три фотографии. И то еще непонятно — Пинчон ли это.

Считается, что у Интернета нет центра. Это идеальное деконструктуралистское образование. Но в каждом компьютере есть домашняя страница. Она и есть центр. У каждого он свой. У меня это Google. Я думаю, не у меня одного.

Интернет очень близок к идее лабиринта. Бесконечное количество ссылок создает абсолютно безвыходный лабиринт. Интернет предполагает начало, но не предполагает конца. Конец в Интернете всегда произволен. Интернет заканчивается, когда я выключаю компьютер. Когда я начинаю щелкать по ссылкам, я сам должен остановиться, иначе это навсегда. Это как переключение каналов, особенно если у тебя есть спутниковая антенна. В телевизоре я обречен пропустить что-то интересное. В Интернете я обречен не дойти до чего-нибудь интересного.

Больше всего в Интернете меня интересует сам Интернет. То, как он устроен, то, как там можно все найти, все факты, то, как Google выдает тебе миллион ссылок на слово “спирс” или “иисус”. Для Google нет разницы между “спирс” и “иисус”. Для меня есть. “Иисус” мне кажется более красивым. И как звучит, и вообще. Обычно я смотрю ссылки только на первой странице. Но даже по тому, что я видел, я могу сказать, что Иисус более красивый. Однажды я дошел до 89-й страницы. Я набирал в поисковую строку Google “Jean Boudrillard”. Я понял, что Бодрийяр недалеко отошел от Иисуса. Он только менее красив. Это его единственный минус.

Я всегда думаю, ктo сейчас самый популярный человек в мире. И я почти уверен, что Иисус Христос. Не Бритни Спирс и не Джастин Тимберлейк, не Джордж Буш и не Наполеон, не Пол Маккартни и не Барбара Стрейзанд. Я думаю, что Иоанн Павел II, когда был жив, приблизился по популярности к Иисусу. Но если сравнить прижизненную популярность Иоанна Павла II и Иисуса Христа, то Иоанн Павел II гораздо популярнее. Я не видел ни одной футболки, где было бы написано “I like Jesus”. Но я видел огромное количество футболок с изображением Иоанна Павла II и надписью “I like Pope”. Если изображение какого-то человека попадает на футболку, то он поистине культовый. Популярность Иисуса Христа в свое время, наверно, была примерно такой же, как нынешняя популярность Йоргена Лета.

Меня интересуют еще два вопроса, ответы на которые я не могу найти в Google. Первый: что бы было, если бы во времена Иисуса Христа существовал Интернет? И второй: может ли быть такое, что Советский Союз перестал существовать потому, что появился Интернет? Просто я не могу себе представить СССР во времена Интернета, я не могу себе представить, что на земле было бы сразу два места, где все счастливы и всё есть.

Я давно перестал интересоваться цивилизационными вопросами. Слишком много разных ответов, и все правильные. Мне кажется, что мир состоит из идей, а эти идеи иллюстрируются частными явлениями. Например, идея глобализма. Интернет, телевидение, самолеты, трансконтинентальные бренды и т. д. всего лишь иллюстрируют идею глобализма. Все это появилось только потому, что у кого-то была идея, что глобальный мир — это хорошо, что глобальный мир должен быть. Может, это и действительно так. Даже наверняка. Я просто не знаком ни с каким другим миром.

Единственное, что мне не нравится в Google, — это то, что ссылки по одному и тому же слову всегда появляются в одинаковом порядке. Такая вот постоянная иерархия. В компании Google говорят, что они не берут деньги за то, чтобы та или иная ссылка была вверху. Почему же вверху всегда одни и те же? Может, не деньги, но что-то тут влияет. Система гораздо сложнее денег. На то она и система. Отдельные части системы не имеют ничего общего с целой системой. Отдельный сайт — это еще не Интернет. Два сайта — не Интернет. Миллион сайтов — не Интернет. Интернет-— это принцип: я не знаю, чего мне надо, но я знаю, как это искать. Поэтому и существует Google.

С Интернетом жить легче. Так же легче размножаться клонированием, но мы почему-то до сих пор размножаемся по старинке. Наверное, приятнее. Вечный выбор между простотой и удовольствием. Избегать трудностей или преодолевать их ради последующего удовольствия? Я так и не решил, что лучше для меня.

Иногда я сижу на Google часами и набираю в поисковую строку разные слова. Я тупею от слова к слову. Мне становится все безразличным, кроме того, что мне выдаст Google. Интернет — это отличный способ убивать время. Если у тебя депрессия, нет лучшего способа ее пережить, чем целыми днями набирать разные слова в поисковую строчку Google. У меня депрессия всегда продолжается полторы недели. И что бы я ни делал, короче она не становится. Нужно как-то прожить это время. Сделать так, чтобы эти полторы недели стали незаметными. Их надо просто убить. Я перебираю слова в Google. Тысячи слов, имен и названий. Теперь депрессию у меня может вызвать и Интернет.

Чем больше счастья, тем более скучно. Чем больше знания, тем больше тупеешь. Чем шире пространство, в котором я пребываю, тем более мелким и ничтожным я себя кажусь. Если человек всю жизнь проведет в одной комнате, то он умрет с полным чувством собственного достоинства. Он умрет практически гением. Но о нем никто не будет знать.

В эпоху глобального либерализма человек ничего не значит, значимо человечество. Все подчиняется идее глобального счастья. А я даже не знаю, что для меня счастье. Но мне и не хочется этого знать. Я даже в Google не набирал слово “счастье”. Я могу понять, когда я несчастен, и этого мне пока хватает. Я несчастен, когда нет доступа к Интернету. Я несчастен, когда все магазины закрыты. Я несчастен, когда нет горячей воды. Я несчастен, когда отключают электричество. Я несчастен, когда заканчиваются деньги. Я несчастен, когда мне никто не звонит. Я несчастен, когда начинаю думать о счастье.

Soundtrack. The Eagles “Hotel California”.

Bonus. Мы видим черный экран. На самом деле это монитор компьютера, покрытый пылью. Потом появляется рука и протирает экран, открывая нам окно Google.

Packshot Google и слоган: “Google. Это просто”.

 

8. HBO

....................................................

....................................................

....................................................

 

9. IKEA

 

Все мои знакомые, которые раньше сидели в туалете с порнографическим журналом в руках, теперь сидят с каталогом фирмы IKEA.

Чак Паланик

Factum: Компания IKEA производит и продает мебель и товары для дома.

Мебель IKEA покупатель самостоятельно собирает у себя дома.

IKEA была основана шведом Ингваром Кампрадом в 1943 году.

Название IKEA состоит из первых букв слов “Ingvar”, “Kamprad”, “Elmtaryd”, “Agunnaryd”, т. е. имя и фамилия основателя, название фермы, где он жил, и название прихода, где он вырос.

Вначале IKEA торговала канцелярскими товарами. С 1947 года IKEA стала торговать и мебелью, а с 1955-го начала производить собственную мебель.

В начале 50-х стали выпускаться первые каталоги IKEA, которые распространяются бесплатно.

В конце 50-х при магазине IKEA появляется небольшой ресторанчик, который теперь существует в каждом магазине IKEA.

С 60-х годов IKEA выходит за пределы Швеции, открывая свои магазины по всей Европе, в Северной Америке и в Азии. Магазины IKEA существуют теперь в 44 странах мира.

Ассортимент IKEA насчитывает около 9500 наименований товаров.

В IKEA работает целая армия внештатных дизайнеров, которые постоянно проектируют новую мебель и товары для дома.

Товары IKEA часто имеют свои уникальные названия (например, стеллажи Billy, комод Aspelund или софа Klippan).

Сейчас IKEA принадлежит нидерландской компании INGKA Holding B. V.

Ингвар Кампрад считается одним из самых богатых людей мира, а годовой оборот компании IKEA достигает 20 миллиардов долларов в год.

Слоган: “Готовые решения для лучшей жизни” ( original version: “Affordable Solutions for Better Living”).

Punctum: Мой любимый цвет желтый. Синий мне тоже нравится. Поэтому я люблю IKEA.

У меня вся квартира заставлена мебелью из магазина IKEA. В каком-то смысле я — “IKEA-man”, как герой фильма “Бойцовский клуб”. У меня, правда, не так много мебели. На кухне у меня стоит стол с четырьмя стульями Nandor из IKEA и комплект Nybro. В комнатах есть кровать Aspelund с пружинным матрасом Sultan Hasselba#ck, на которой я сплю. Стол Vika Blecket Vika Artur. На нем я пишу. Гардероб Pax Stordal с раздвижными дверцами. Там лежит моя одежда. В прихожей есть еще один стеллаж Stolmen — для одежды и обуви. Телевизор у меня стоит в специальном шкафу Expedit. Туда еще помещается моя стереосистема и какая-то часть дисков. Напротив этого всего — трехместный диван Ekeskog. Хотя обычно на нем сижу я один. Рядом с диваном — напольный светильник Orgel Vreten. Я там иногда читаю. Почти все стены у меня заставлены стеллажами Billy желтого цвета. На них стоят все мои книги и диски. Когда вся эта мебель у меня дома, она мне не так нравится, как в магазине IKEA. В магазине она казалась чем-то особенным. Я даже на секунду поверил, что если я ее куплю, то в моей жизни что-то изменится. Я не знал, что именно мне нужно поменять в моей жизни, но я верил, что мебель IKEA что-то изменит.

Я долгое время жил почти без мебели (как Дуглас Коупленд), пока у меня не появились деньги. Я хотел обставить свою квартиру именно мебелью IKEA. Для меня мебель и IKEA — это одно и то же. Сейчас я думаю, что если бы я купил какую-нибудь другую мебель, то я был бы совсем несчастен. Мебель из IKEA мне тоже не принесла особого счастья, но я теперь хотя бы знаю об этом. На самом деле, я должен радоваться, что у меня весь дом обставлен мебелью IKEA. Другие обязательно радовались бы. Мне же просто нравится мебель IKEA, и ничего больше.

По-настоящему хорошо мне только в магазине IKEA. Я там как в доме у Петера Люнда (это мой друг по e-mail-переписке) в Гётеборге. У него небольшой таун-хауз на окраине города. Там очень тихо и мало людей. Этот человек живет там уже 30 лет и никогда не задавался вопросом, что такое скандинавский стиль. Находясь внутри скандинавского стиля, очень трудно что-то о нем сказать. Вообще, будучи поглощенным чем-либо, очень трудно об этом что-то сказать. Скандинавский стиль на самом деле очень однообразный, но в этом и есть его очарование. Его однообразность напоминает McDonald’s.

Мебель IKEA — это похожие вещи, покрашенные в разные цвета. Все зависит от того, как все организовано и поставлено. И вот в магазине IKEA все это организовано и поставлено лучше всего. Там даже есть какой-то странный шведский запах. У меня создается такое впечатление, что русские, находясь в магазине IKEA, становятся немного шведами. Мне нравится сидеть на мебели IKEA в магазине IKEA и становиться частью интерьера IKEA. Я даже мог бы устроиться работать человеком-мебелью в магазин IKEA, но у меня есть уже работа, поэтому я вынужден быть человеком-мебелью у себя дома.

В магазине IKEA совсем нет ощущения, что ты в магазине. В каком-то смысле это музей, но только в магазине IKEA можно всю мебель трогать руками и даже сидеть на ней. Музеи нового поколения тоже к этому придут, иначе они проиграют супермаркетам и магазинам IKEA.

Если бы мне сказали, что мне остается жить один день, и предложили сходить либо в Эрмитаж, либо в IKEA, я бы пошел в IKEA. Я бы пошел в Эрмитаж только в том случае, если бы там была ретроспектива Марселя Дюшана плюс премьера новой инсталляции Ильи Кабакова. Кто-то когда-то должен создать инсталляцию “Туалет IKEA”. Тогда вопрос “куда идти?” отпадет сам собой.

Когда я прихожу в магазин IKEA, то я все там начинаю трогать. Даже то, что я точно не куплю. Я сижу на креслах, стульях, диванах, абсолютно не собираясь их покупать. Я схожу с ума от желания потрогать товары IKEA. Это очень по-детски — желание все трогать. Вообще, шопинг очень инфантильное занятие. Человек трогает, мерит, рассматривает, крутит в руках всякие вещи, которые он якобы хочет купить. Это ребенок с деньгами, говорящая обезьянка, хватающая все подряд. Но если этой обезьянке что-то нравится, то она это покупает. А если что-то очень нравится ребенку, то он начинает плакать. Деньги — это плач, отпечатанный на станке.

Все трогать — это особенность скандинавского стиля. Скандинавы очень тактильны. Особенно что касается вещей. В Швеции люди на улицах редко ходят парами и редко держатся за руки. Мне тоже больше нравится трогать и ощущать вещи, или мебель, или книги. Я ненавижу, когда ко мне прикасаются. Особенно я ненавидел это в детстве. Может, это болезнь? По-моему, у Карузо было так же. Сейчас мне иногда хочется близости с человеком. Видимо, когда ко мне прикасаются, я ощущаю себя немного мебелью IKEA.

Мне кажется, что на самом деле людям не нравится тратить деньги на необходимые им вещи. Когда я трачу деньги на необходимое, то я как бы не замечаю, что трачу деньги. А самое большое удовольствие я получаю, когда покупаю что-нибудь ненужное или когда просто плачу за ауру или за стиль, а может, и за смысл, который я сам себе придумываю. И не важно, сколько это стоит. У меня есть 38 кружек Trofe2 из IKEA. Они мне совершенно не нужны. Я их покупаю всякий раз, когда мне ничего не нужно, кроме удовольствия. Кружки Trofe2 напоминают мне о скандинавских завтраках в каких-нибудь недорогих отелях Европы. Это меня очень привлекает в кружках Trofe2.

На верхнем этаже магазина IKEA ничего нельзя купить. Поэтому там особенно жаждешь чего-то купить. Ты чувствуешь себя в IKEA как миллионер в Музее Гуггенхайма. Хочется прямо сейчас взять какую-нибудь картину Раушенберга, но приходится ждать аукциона. В IKEA тоже хочется прямо сейчас купить кресло Poa#ng, но приходится идти на другой этаж.

В IKEA дизайн — главное. Дизайнеры IKEA мне кажутся великими людьми. Они настоящие художники современности. Невозможно найти что-то более современное, чем IKEA. Даже любой сверхтехнологичный гаджет кажется архаизмом рядом с мебелью IKEA. Мой любимый дизайнер IKEA — Хенрик Пройц. Он создал стол Vika Blecket Vika Artur, на котором я пишу. Настоящее произведение современного искусства.

Дизайн IKEA мне не представляется чем-то совсем уж оригинальным и необычным. Наоборот, он очень простой и обыкновенный, можно сказать — провинциальный, но до ужаса современный. IKEA могла возникнуть только в постмодернистскую эпоху. В IKEA какие-то вещи кажутся сделанными вручную, а какие-то — при помощи космических технологий. IKEA — это традиция скандинавского дома, смешанная с модернистскими элементами.

В магазине IKEA всегда немного грустно, что ты не швед, и одновременно радостно, что ты способен получать удовольствие от скандинавского стиля. Я думаю, что в Швеции IKEA не так популярна, как в других странах. Зачем шведу идти в IKEA, когда у него с самого рождения все как в IKEA? IKEA у него в крови. IKEA стала таким же символом Скандинавии, как Coca-Cola — символом Америки, а матрешка — символом России. В Скандинавии нет ничего более известного и культового, чем IKEA, Lego, фьорды, Нобелевская премия и датский кинематограф.

Дизайн IKEA — это когда очень много всего умещается на маленьком пространстве. Поэтому и пространство становится более миниатюрным. Мебель IKEA чем-то напоминает конструктор Lego. Как будто это игрушечная мебель и игрушечный дом. Это скандинавский стиль. Когда я бываю в Дании или Швеции, то мне кажется, что все дома там сделаны из конструктора Lego, все дорожные знаки и светофоры — из конструктора Lego, а вся мебель в кафе и ресторанах — из IKEA, и все светильники и посуда — из IKEA, а люди просто пришли в магазин IKEA по улицам из конструктора Lego. В магазине IKEA я ощущаю себя как в музее Астрид Линдгрен, где все так миниатюрно и по-сказочному — как в детстве, когда мне еще не исполнилось и двенадцати.

Soundtrack. Miles Davis & John Coltrane “Dear Old Stockholm”.

Bonus. Мы видим огромное голубое озеро, покрытое льдом. Оно все заставлено мебелью IKEA. Звучит романтичная мелодия, и мы видим, как среди всей этой IKEA-мебели изящно катается на коньках мужчина. На лице его радость. Камера отрывается от мужчины и, танцуя, поднимается над озером, взлетая все выше и выше. И мы видим, что озеро, по которому катался мужчина, имеет форму буквы “К”, а рядом еще три голубых озера, которые все вместе составляют слово “IKEA”. Озера переходят в Packshot IKEA.

Packshot IKEA и слоган: “IKEA — это не мебель, это часть природы”.

 

10. Jameson

 

И я постепенно напиваюсь лицом к зеркалу.

Чарльз Буковски

Factum: Jameson Irish Whiskey — старейший ирландский виски.

Джон Джемесон открыл свой первый завод по производству виски в 1780 году в Дублине.

Ирландский виски Jameson сразу стал конкурировать с шотландскими сортами виски. Отличие ирландского виски Jameson состоит в том, что он не имеет привкуса торфяного дыма, какой имеют многие шотландские сорта виски. Ирландский виски Jameson подвергается не двойной (как большинство сортов шотландского виски), а тройной перегонке.

Jameson выдерживается в дубовых бочках из-под хереса не менее шести лет.

К 1890 году ирландскому виски принадлежало около 90 % всего экспорта виски в мире (на долю Jameson приходилось 10 % от примерно 400 ирландских производителей виски).

До введения сухого закона 1919 года в США Jameson был там самой популярной маркой виски. Jameson был самой популярной маркой и в Британской империи до получения Ирландией независимости в 1922 году.

В 20-е годы ХХ века начинается упадок всей индустрии ирландского виски. Ирландия практически лишилась зарубежных рынков сбыта, а Вторая мировая война еще больше усугубила ситуацию.

В 1966 году три крупнейших ирландских винокуренных завода (Jameson, Cork и Power) объединились в группу Irish Distillers (в 1972 году к ней присоединился самый старый производитель виски Old Bushmills). В 1988 году Irish Distillers вошла в группу Pernod Picard.

Сейчас Jameson возвращает свою репутацию одного из самых популярных виски в мире.

Слоган: “Незабываемая мягкость вкуса” ( original version: “Sine Metu”1).

Punctum: Из всех спиртных напитков я пью только виски. Из всех виски я пью только Jameson. В первую очередь потому, что Jameson из Ирландии.

Американский виски мне кажется слишком техасским. В общем, в нем слишком много дикого Запада. Шотландский виски мне кажется слишком пролетарским. От него так и веет низами британского общества.

Jameson мне напоминает о Джойсе, Дублине и Дженне Джемесон.

Я не гурман виски и не могу отличить Jeam Beam от Johnnie Walker, а Jameson от Tullamore Dew. Мне важно видеть этикетку того, что я пью. Когда пьешь спиртное, то его название, дизайн этикетки, форма бутылки, цвет напитка значат очень много. Пить анонимный алкоголь с единственной целью опьянеть — это неинтересно. Если я пью что-то и передо мной не стоит бутылка с тем, что я пью, то это ужасно. Я совершенно перестаю понимать, что я пью и зачем. Поэтому в барах я никогда не заказываю 100 граммов виски. Я заказываю бутылку Jameson. Если я ее не выпиваю, то оставшееся уношу домой. Но чаще всего я покупаю Jameson в супермаркете и пью дома. Я не очень люблю пить в одиночестве в общественных местах. Я пью в одиночестве дома.

Я пью Jameson, и передо мной стоит бутылка Jameson. Но эта бутылка Jameson в данный момент представляет всю Ирландию. Я почти ничего не знаю об этой стране, но я представляю ее, может быть, лучше, чем любую другую страну миру, в которой я никогда не был, кроме США. Мне нравится думать, что Ирландия именно такая, какой я ее себе представляю, когда пью виски Jameson и передо мной стоит бутылка Jameson.

Мне кажется, что когда ты пьешь пиво, вино или коньяк, то ты можешь думать о чем угодно и говорить о чем угодно, а когда ты пьешь виски, то ты можешь думать и говорить только о виски или о тех ассоциациях, которые этот виски порождает.

Jameson погружает меня в дымчатую атмосферу дублинских окраин.

Мне кажется, что вместе со мной пьют этот же самый виски Джеймс Джойс, Уильям Батлер Йейтс, Самуэль Беккет и Рой Кин. Но это все происходит в настолько накуренном помещении, что я почти не различаю их силуэты. Где-то недалеко играют какие-то кельтские мелодии. Финн открыл свой левый глаз.

Jameson мне кажется более историческим явлением, чем учебник истории. Когда пьешь Jameson, то ход времени прошлых веков ощущаешь лучше, чем когда читаешь о прошлом в учебнике истории или мемуарах.

Jameson гораздо более историческая вещь, чем любой европейский монарх или политический деятель. Любой политический деятель — это вещь, как ящик виски Jameson, только ящик Jameson приносит гораздо больше удовольствия.

Мне нравится опьянение от виски. Оно гораздо более серьезное, чем от любого другого алкоголя. Серьезное не в смысле “сильное”, а в смысле “неразвлекательное”. Когда я пью Jameson, мне не приходит в голову пойти потанцевать или повеселиться еще как-нибудь. Поэтому я не пью виски по праздникам. По праздникам я вообще не пью. Зачем пить, если и так праздник?

На Рождество и Новый год я пью Coca-Col’у. Как будто на Рождество и Новый год можно пить что-то другое?

Когда пьешь Jameson, то тянет на разговоры о чем-то большем, чем обсуждение того, кто в чем одет или как хороша или плоха та или иная женщина. Мне сразу хочется говорить об искусстве, о смерти, о философии, о своих чувствах и т. д. Когда я пью Jameson, у меня открываются чувства. Я начинаю чувствовать все острее, чем обычно. Мне это не очень нравится, поэтому я не так часто пью виски.

Вообще, виски не стоит напиваться. Напиваться нужно водкой, вином, пивом или портвейном, но никак не виски. От виски ты скучаешь и начинаешь копаться в себе. Если кому-то не хватает саморефлексии, то ему нужно пить виски. Мне ее хватает, но я продолжаю пить виски, хоть и не часто.

Я русский, но не пью водку. Водка мне кажется слишком прозрачной. От нее не образуется той дымчатой ауры, которая образуется, когда пьешь виски. Водка слишком реалистична, очень жизненна и практически социальна. А еще водка не дает мне ничего, кроме опьянения, она не рождает во мне никаких ассоциаций, кроме русской деревни. Русская деревня настраивает меня на воинственный лад — сразу хочется завоевать Польшу. Это откуда-то из Вуди Аллена, но сказал он это не в связи с русской деревней, а в связи с Вагнером.

Я часто спрашиваю себя, почему для меня Ирландия гораздо больше ассоциируется с виски Jameson, чем с пивом Guinness. Мне кажется, что если бы я лучше знал Ирландию, то мне гораздо ближе был бы Guinness. Под ирландские разухабистые песни на Дне рождения святого Патрика гораздо лучше идет пиво Guinness, чем виски Jameson. Моя Ирландия совсем не праздничная и слишком туманная, чтобы пить Guinness, а зеленая бутылка Jameson и желтоватая этикетка на ней мне кажутся гораздо более ирландскими, чем черная бутылка Guinness.

Ирландия для меня раскрывается очень медленно, как раскрывается один день в “Улиссе” Джойса. Так же медленно пьешь Jameson. Когда я пью Jameson, я всегда прочитываю хотя бы несколько строчек из “Улисса”.

Меня не интересует настоящая Ирландия, меня не интересует, какая эта страна на самом деле, меня интересует, как образ этой страны формируется и изменяется в моем сознании с каждым новым глотком Jameson и с каждой строчкой “Улисса”. По правде сказать, я сначала узнал Джойса с его “Дублинцами”, “Портретом художника…” и “Улиссом”, а потом попробовал Jameson. Джойс построил в моем сознании Ирландию и населил ее людьми, а Jameson наполнил ее воздухом и запахом, поэтому воздух Дублина, в котором я никогда не бывал, для меня — все равно что запах Jameson.

Мне не нравится Jameson по вкусу. Мне никакое спиртное не нравится по вкусу. Гораздо вкуснее пить Coca-Col’у. Я пью Jameson только потому, что придумал себе эту ирландскую сагу, потому, что Jameson рождает серьезное опьянение, потому, что Jameson красиво выглядит, но не потому, что его вкусно пить.

В мире вообще очень мало того, что доставляет нам удовольствие по своей сути. Нам всегда гораздо большее удовольствие доставляет та аура или тот смысл, который витает вокруг. Мы уже перестали воспринимать вещи и людей такими, какие они есть, мы воспринимаем их такими, как о них говорят или как мы о них сами себе вообразили.

Я уже не верю реальности, я верю тому, что под этой реальностью подразумевается. Мне важен не основной смысл, а смысл, привнесенный произвольно откуда-то извне, смысл, который и смыслом-то быть не может. Я думаю, это все потому, что у нас не осталось больше никакого основного смысла жизни, а у нас возникает очень много маленьких смыслов на протяжении жизни и в разных ее областях. Хотя, может быть, есть один основной смысл жизни — потребление? Но потребление уже само по себе не смысл, а процесс. Потребление как раз и есть то, что уводит нас от смысла дальше всего.

Я пью Jameson, сидя в кресле из IKEA, перелистывая “Улисса”, думая о своей жизни, рассматривая свои ногти и слушая что-то из джаза 50-х. Я не могу сосредоточиться на чем-то одном, на каком-то одном смысле, мне просто нравится ощущение и аура от всего вместе взятого. Мы все живем в ауре всего, вместе взятого, и ничего не можем ощутить по отдельности.

Я пью Jameson с большим количеством льда. Лед превращается в воду, а вода — в залив, на который смотрел Стивен Дедал и видел почтовый пароход.

Soundtrack. Tom Waits “Drunk On the Moon”.

Bonus. В ирландском пабе сидит святой Патрик (внизу титр: “St. Patrick”) и крутит в руке трилистник. Перед ним стоят початая бутылка Jameson и стакан. Он смотрит в камеру и демонстрирует нам трилистник. Святой Патрик отрывает один лепесток и говорит: “Jameson”, отрывает второй и говорит: “Irish”, отрывает третий и говорит: “Whiskey”. И в конце, вертя стебелек: “The ONE”

Packshot Jameson и слоган: “Jameson. The ONE!”

 

11. Kodak

 

Предметы фотографируют, чтобы изгнать из сознания. Мои истории — своего рода попытка закрыть глаза.

Франц Кафка

Factum: Первый фотоаппарат Kodak появился в США в 1888 году и стоил 25 долларов. Его изобретатель Джордж Истман владел компанией по производству сухих фотопластин и фотопленки Eastman Dry Plate and Film Company. В 1892 году эта компания переименована в Eastman Kodak Company.

Kodak — родоначальник и активный пропагандист массового любительского фотографирования.

В 1900 году был создан фотоаппарат популярной серии Brownie, который стоил 1 доллар.

В 1891 году при помощи Kodak Томас Эдисон создал первую кинокамеру.

Пленка Kodak используется в медицине.

В 1890 — 1900-х годах Kodak активно осваивает рынок за пределами США.

К середине 1930-х годов у Kodak появился целый ряд новинок: Kodak выпустил проявочную машину, 16-миллиметровую кинопленку и пленку для звукового кино, а позже — 8-миллиметровую кинопленку, 8-миллиметровую кинокамеру и кинопроектор.

В 50-е годы Kodak создает высокочувствительные черно-белые и цветные пленки.

В 1962 году оборот Kodak превысил 1 миллиард долларов.

В 1963 году выпущен любительский фотоаппарат Kodak Instamatic c упрощенной системой зарядки пленки — прообраз современных пленочных фотоаппаратов.

В 1974 году Kodak изобретает прообраз современного цифрового фотоаппарата.

С 90-х годов Kodak приступает к активному производству цифровых фотоаппаратов.

В 2002 году появляется 14-мегапиксельная фотокамера.

С 2005 года Kodak прекратил выпуск пленочных 35-миллиметровых фотоаппаратов.

Сейчас Kodak пытается полностью переориентироваться на цифровой рынок.

Kodak активно сокращает штат сотрудников (в 1973 году — 120-000 сотрудников, а в 2005-м — уже 51 000).

Прибыль Kodak в последние годы падает и составляет на 2005 год 1,362 миллиарда долларов.

Kodak более ста лет один из главных спонсоров Олимпийских игр.

Слоган: “Поделись мгновениями. Поделись жизнью” ( original version: “Share moments. Share life”).

Punctum: Я ненавижу две вещи — фотографироваться и плавать. Я обожаю море, но ненавижу пляжи в пляжный сезон. Я обожаю рассматривать фотографии, но ненавижу, когда на них я. Это, наверно, вопрос стиля. Мне больше идет сидеть на берегу моря поздней осенью, закутавшись в плед или одежды и когда вокруг никого. Мне кажется, это был бы неплохой снимок. И еще я стараюсь никогда не смотреть в объектив камеры.

У меня есть фотоаппарат Kodak, но я даже не помню, какой модели. Мне он совершенно не нужен. Я не могу представить такую ситуацию, чтобы мне мог понадобиться фотоаппарат.

Когда я куда-нибудь еду в путешествие или просто в другой город или другую страну, я не беру с собой фотоаппарат. Мне не хочется быть туристом. Это как-то унизительно — быть туристом. Мне всегда хочется сделать вид, будто я местный и легко могу любому объяснить, как куда пройти. Зачем бегать с фотоаппаратом и фотографировать достопримечательности, когда можно просто купить набор открыток? Когда я смотрю на толпы туристов с фотоаппаратами в руках, мне кажется, что это толпа склеротиков-амнезийщиков, которые хотят побольше всего наснимать, чтобы ничего не забыть. Мне вообще кажется, что они приехали за тысячу километров не для того, чтобы получить удовольствие от нового места, а для того, чтобы наделать фотографий и показать их своим друзьям и родственникам. Я тоже получаю больше удовольствия, когда рассказываю о своем путешествии, чем от самого путешествия. Но я хотя бы, когда путешествую, не думаю постоянно о том, что мне нужно будет об этом рассказать. Я не выстраиваю свою поездку под кадр.

Kodak открыл новую эпоху — эпоху фотографии. В эту эпоху мы перестали жить для себя, а стали жить во имя удачного кадра. Такое чувство, что мы все снимаемся в одном большом порнофильме, где главное не самим получить удовольствие, а сделать так, чтобы кадр был как можно более привлекательным.

Я не люблю бытовые фотографии. Из бытовых мне нравятся только мои детские фотографии. Они мне нравятся только потому, что я не помню себя в том возрасте. Я думаю, что фотографировать нужно только то, что невозможно запомнить, или то, что хочешь забыть. Я не помню себя лет так до двенадцати. Я помню какие-то события, я помню, что мне нравилось, а что не нравилось, но я не помню, как я выглядел, как одевался, как разговаривал, что думал о себе и что обо мне говорили другие. Фотографии как бы подтверждают то, что я существовал. Но сам я, глядя на свои фотографии, не могу сказать, что на них я. Я должен верить своим родителям и родственникам, которые говорят, что на них я. Мне кажется, что до двенадцати лет у меня вообще не было внешности. Мои детские фотографии напечатаны на бумаге Kodak. Мне нравится их пересматривать. Я не смотрю никакие другие фотографии. Мне неинтересны фотографии с чужих свадеб, дней рождений, выпускных, корпоративных вечеринок и т. п. Настоящими фотографиями я считаю только мои детские фотографии на фотобумаге Kodak.

Эмблема Kodak — красно-желтая, как и у McDonald’s. Мне очень нравится это сочетание цветов. Больше всего мне, конечно, нравится просто желтый. Но желтый с синим или желтый с красным тоже красиво. Поэтому мои любимые футбольные команды — “Бока Хуниорс” и “Рома”.

Если мне иногда и нравится смотреть фотографии, то мне совершенно не нравится видеть на них людей, с которыми я общаюсь в жизни. Мне нравится рассматривать фотографии разных известных людей, с которыми я никогда не встречался. Популярных людей мы вообще знаем только по фотографиям и телевидению. Они для нас существуют только как медиаобразы. Почти все, что мы знаем как медиаобраз, отсутствует в живой реальности. Пэрис Хилтон (человек) — это труп, а энергия от его разложения дает тысячи правдоподобных медиаобразов с подписью “Пэрис Хилтон” (медиаобраз).

Современные цифровые фотографии очень реалистичны, они напоминают голограмму. Мне нравится листать глянцевые журналы и смотреть на голограммы звезд, и они мне совершенно безразличны. Голограмма светится, пока на нее смотрят. Сотни и тысячи знакомых всему миру голограмм требуют постоянной энергетической подпитки в виде наших глаз. Голограммы рано или поздно исчезают, потому что наши глаза слепнут от их обилия. Голограммы менее стойки, чем фотографии.

Kodak создал идеальный способ отражения поверхности. Именно Kodak и фотография сделали мир тотально поверхностным. Появился культ поверхности. Кино и телевидение добавили фотографии движения, но это ничего не значит. Культ остался тем же. Сам принцип отражения и восприятия реальности остался тем же.

Самое главное отличие фотографии от кино — совсем не в движении кадра, а в том, что фотографию можно подержать в руке. Мне приятно, когда фотография у меня в руке, когда само изображение у меня в руке. Мне не нравится смотреть фотографии на экране монитора. Да это не совсем и фотографии, если их нельзя потрогать. Фотография на мониторе — это множество светящихся точек, которые светятся в таком порядке и таким цветом, что создают иллюзию изображения. Ближайший родственник фотографии на мониторе — электрическая лампочка, а не фотоаппарат.

Мне не очень нравятся цифровые фотографии. Цифровые фотографии, даже если они распечатаны на бумаге, — это совсем другое. У цифровой фотографии нет ауры фотографии. А мне в фотографии нужна аура. Цифровые фотографии слишком реалистичны. Мне не хватает тайны.

Меня всегда больше интересовало не то, что изображено на фотографии, а то, что за пределами изображенного. Что будет сразу после мгновения, запечатленного на снимке? Что вообще происходит в этот момент за пределами кадра? Куда делось все это сейчас?

Мне всегда больше нравились фотографии профессиональные. Фотографии, сделанные ради самой фотографии. Фотографии, которые не запечатлевают события из жизни, а добавляют этой жизни новое фотографическое измерение. Мне интересны фотоявления. Мне интересны люди, создающие фотоявления: Анри Картье-Брессон, Андре Кертеш, Ричард Аведон, Роберт Мэппелторп, Хельмут Ньютон, Альфред Штиглиц.

Я очень люблю фотографии из книги Ролана Барта “Camera Lucida”. Но самая любимая из всех — это фотография Льюиса Г. Хайна Слабоумные в заведении (Нью-Джерси, 1924). В ее статичности больше движения, чем в любом фильме. Я почти уверен, что эта фотография сделана на Kodak. Ее я всегда ношу с собой, как некоторые носят фотографии своих детей.

Я люблю много раз пересматривать любимые фотографии. Настоящее удовольствие я получаю, только когда пересматриваю фотографии. Фотография — это deja vu1 отпечатанное на бумаге. Поэтому когда я вижу фотографию в первый раз, то это еще как бы и не фотография. Настоящей фотографией она становится во второй раз, когда я могу точно сказать, что это я уже где-то видел. Deja vu1.

Для меня фотография не имеет никакого отношения к реальности. У фотографии своя реальность. Я никогда не могу узнать человека в жизни, если я раньше видел его только на фотографии. Я также не узнаю людей на фотографиях, если я их видел только в жизни.

Фотография — это далеко не зеркало. Kodak создал новую фотореальность. Реальность, которой никогда раньше не было, реальность мертвых отпечатков, публичной интимности и дурацких улыбок. Хотя на старых фотографиях не было такого количества улыбок, как сейчас. Это свойство фотографии проявилось со временем, но улыбки на фотографиях совсем не говорят о том, что люди стали более радостными. Ведь фотография не отражает жизнь, она создает свою особую действительность.

Soundtrack. Philip Glass “The Photographer” (Act I “A Gentleman’s Honor”).

Bonus. В кадре мы видим человека с микрофоном в руках (репортер). Он обращается к нам, показывая фотографию неулыбающегося человека: “Эта фотография была сделана обычным фотоаппаратом”. Потом он показывает другую фотографию, где изображен улыбающийся человек, и говорит: “А эта — фотоаппаратом Kodak. Разница очевидна.

Вы еще не улыбаетесь? Тогда мы идем к вам!”

Packshot Kodak и слоган: “Улыбка — это Kodak”.

 

12. Lufthansa

 

Возможно, в эпоху телевидения путешествия вообще становятся чем-то неестественным или, по крайней мере, излишним.

Инго Шульце

Factum: Lufthansa является крупнейшей немецкой авиакомпанией и одной из крупнейших авиакомпаний мира.

Lufthansa была создана 6 января 1926 года. В том же году был осуществлен первый рейс авиакомпании Lufthansa (в Китай).

В 1934 году Lufthansa открывает регулярные трансатлантические почтовые рейсы.

К началу Второй мировой войны Lufthansa была одним из крупнейших европейских авиаперевозчиков. Во Вторую мировую войну почти все самолеты Lufthansa были мобилизованы на службу вермахту.

После войны Lufthansa попала в “черный список” сотрудничавших с гитлеровским правительством компаний.

6 января 1953 года основывается новая авиакомпания со штаб-квартирой в Кёльне — Aktiengesellschaft fu#r Luftverkehrsbedarf (Luftag). А в 1954 году ей возвращается имя Lufthansa.

К 1971 году весь авиапарк компании перешел на реактивные самолеты.

В 1997 году Lufthansa, Air Canada, SAS, Thai Airways и United Airlines организуют первый в мировой авиатранспортной индустрии глобальный бизнес-союз Star Alliance (сейчас насчитывает 18 членов). Его цель — создание единой межконтинентальной транспортной сети.

В ХХI веке Lufthansa оборудует свои самолеты системой высокоскоростного доступа к Интернету FlyNet.

Журавля на логотипе Lufthans’ы зовут Фирля.

В 2005 году 51 миллион 300 тысяч человек совершили перелет с авиакомпанией Lufthansa.

Слоган: “Нет лучшего способа, чтобы летать” ( original version: “There’s no better way to fly”).

Punctum: Если мне когда-либо куда-нибудь придется полететь, то я полечу только с Lufthans’ой. Я вообще-то не могу себе представить, чтобы мне обязательно нужно было бы куда-то полететь, но если вдруг, то только с Lufthans’ой.

Последний раз я летал в детстве. Из Ленинграда в Берлин. Из аэропорта Пулково в аэропорт Шёнефельд, а потом — обратно. Но я уже почти забыл эти полеты.

Я вырос в Восточном Берлине. Мои родители работали там. Может быть, они были агентами Штази или КГБ. Я не знаю. Мне это было, в общем-то, неинтересно.

Я не помню, как мы прилетели в Берлин, но я помню, как мы улетали из Берлина. И я точно знаю, что и прилетели мы, и улетели авиакомпанией Lufthansa. Я не могу представить, что можно летать какой-либо другой авиакомпанией. Я где-то слышал, что художник Джеймс Риззи как-то разукрасил один из боингов именно авиакомпании Lufthansa и превратил его в произведение искусства. Разве этого не достаточно, чтобы если и летать, то только авиакомпанией Lufthansa?

Сейчас, пожалуй, есть только один город, куда я мог бы полететь, — это Нью-Йорк. После 11 сентября 2001 года полет до Нью-Йорка становится самым безопасным полетом в мире. Я уверен, что в ближайшие 50 лет ни один рейс до Нью-Йорка не потерпит крушение, а если лететь с Lufthans’ой, то вообще все должно быть замечательно.

Не то чтобы у меня аэрофобия, но я стараюсь держаться подальше от всего, чего не понимаю. Я не понимаю, как многотонная машина может лететь по воздуху. Перышко и то рано или поздно падает на землю, как мы это знаем по фильму “Форрест Гамп”.

Летать на самолетах — значит отдаляться от понимания мира. Находясь на расстоянии десяти тысяч метров над землей, ты и от земли далеко, и к Богу не особо близок.

Самолет как телевизор — там невозможно ничего понять, просто сидишь и коротаешь время, смотришь, как мелькает внизу земля, размышляешь о всяких романтических вещах, об облаках — чайка Джонатан Ливингстон и все в таком роде. Иногда это, наверно, полезно.

Мне больше нравятся аэропорты, чем самолеты. Я обожаю аэропорты. Даже то, как звучат их названия, уже очень красиво: Орли, Хитроу, Шёнефельд, Фьюмичино, Арланда, Мирабель, Барахас, Ла-Гуардиа, Гадермуен, Клотен, Варадера… Мне вполне хватает названий аэропортов, чтобы ощутить всю их красоту.

Мне кажется, что находиться в самом аэропорту (а тем более в самолете) не так приятно, как ехать в аэропорт на желтом такси. Ощущение приближения к аэропорту сравнимо разве что с приближением Нового года или Рождества. Сами Новый год и Рождество не так прекрасны, как их приближение. Праздники было бы хорошо вообще отменить, а оставить только канун праздников. Ну, что-то вроде улыбки кота без кота. Ожидание чего-то всегда более прекрасно, чем это что-то.

Определенность и совершенность всегда немного разочаровывают. Сразу подступают ностальгия и скука. Поэтому, наверно, людям нравится летать на самолетах. В самолете все неопределенно, ничего нельзя сказать наверняка, в самолете ты всегда в ожидании чего-то. Ты в ожидании того, когда принесут выпивку или еду, в ожидании взлета или посадки, может быть, в ожидании новых знакомств и, главное, никогда не знаешь, рухнет твой самолет или нет. Это самое трепетное ожидание из всех ожиданий в самолете. Судьба — она ведь нечто индивидуальное, для каждого человека своя, а тут она становится общей, одной на всех. Я не верю, что в самолете могут собраться 200 человек с одинаковой судьбой. В самолетах индивидуальная судьба ничего не значит.

У Lufthans’ы был такой слоган — “Alles fur diesen Moment” (“Всё для этого момента”). В нем есть очень много неопределенности. Создается такое ощущение, что следующего “момента” может, в общем-то, и не быть. Но в то же самое время говоришь себе, что это Lufthansa и боятся нечего. Однако этот слоган почему-то убрали.

Я не летаю на самолетах, потому что слишком много смотрю телевизор. Самолет и телевизор очень похожи, поэтому мне хватает телевизора. Но если бы я летал, то мне было бы все равно, разобьемся мы или нет. Смерть в авиакатастрофе, наверно, не худшая смерть, которая может быть. Во всяком случае, это быстрая смерть. Никто не знает, как там нам придется умирать, доживи мы до старости. А кроме того, мое имя попадет в выпуск новостей. Единственное, что огорчает: оно будет стоять в середине длинного списка пассажиров. Мне было бы приятно, чтоб мое имя как-то выделили. Я думаю, что за отдельную плату телевизионщики могли бы это сделать.

Люди, погибшие в авиакатастрофе, — люди особые. По ним объявляют общегосударственный траур, их родственникам выражает соболезнования сам президент, даже бывает, что в день траура отменяют рекламу по телевизору. Все эти почести только потому, что люди погибли не поодиночке, а вместе, коллективно. Хотя умереть всем самолетом, всем кораблем или же всем миром уже удача, потому что умерать одному гораздо обиднее.

Но с другой стороны, мне не хотелось бы умирать раньше времени. Во-первых, я пропущу следующий Tour de France, а во-вторых, если я полечу, то полечу с Lufthans’ой, а я свято верю, что самолеты Lufthans’ы никогда не падают. Всегда до боли обидно, когда во что-то или в кого-то веришь, а потом эта вера рушится, и не важно, человек это, авиакомпания, Бог или ботинки Ecco. Разочарование — оно, в общем-то, по сути одно и то же. Только длится разное количество времени.

У авиакомпании Lufthansa мне очень нравятся цены. Почти в любой город мира билеты на рейс Lufthans’ы самые дорогие. Это подтверждает мою догадку, что Lufthansa — лучшая авиакомпания мира. Если бы я собрался полететь на Рождество 2006 года в Нью-Йорк, то за билет в одну сторону отдал бы 2300 евро. И сделал бы это с удовольствием. Но я не полечу в Нью-Йорк на Рождество в этом году, потому что хочу впервые попасть в Нью-Йорк именно по какому-нибудь особому случаю. Я даже не могу сказать, что это за “особый случай”, но точно знаю, что полечу туда только по особому случаю. Хотя если бы было можно, то я поплыл бы в Нью-Йорк на корабле. Пока же я сижу в Интернете на www.earthcam.com и смотрю, что там происходит на Times Square.

Мне не нравится, что самолеты так быстро преодолевают пространство. Это ненормально. Совсем не видишь, как меняется земля, воздух, люди, погода. Просто выходишь через каких-нибудь несколько часов в абсолютно новом мире. Это, должно быть, большой шок. Я бы с гораздо большим удовольствием летал на дирижабле. В этом тоже моя большая несовременность.

Но моя нелюбовь к самолетам никак не влияет на мою любовь к авиакомпании Lufthansa. Цвета Lufthans’ы очень похожи на цвета IKEA. А кроме того, почему-то так кажется, что самолеты, на которых написано Lufthansa, выглядят гораздо больше всех остальных самолетов. У меня такое ощущение уже давно. Самолеты Lufthans’ы какие-то более толстые, что ли. Как бывают обычные чайки, а бывают жирные чайки. И вот самолеты Lufthans’ы — это жирные чайки.

Вообще, непонятно, почему нравится один бренд и не нравится другой. Мне вот просто очевидно, что Lufthansa — самая лучшая авиакомпания мира. И я не могу понять, когда кто-то говорит, что лучшая авиакомпания-— это Air France или British Airways. Может, те, кто это говорит, почаще летают на самолетах, чем я, но что это меняет? Они, конечно, могут сказать гораздо больше о полетах с той или иной авиакомпанией. Но я-то не летаю. Какое мне дело до самих полетов? Я и не говорю, что летать с Lufthans’ой лучше всего, — хотя наверняка это так. Я говорю, что Lufthansa-— самая лучшая авиакомпания мира. Хотя бы как звучит: “L-u-f-t-h-a-n-s-a”.

Soundtrack. Sting “Englishman in New York”.

Bonus. Мы видим очень близко довольное лицо человека. Его обдувает ветер. Затем камера потихоньку начинает отдаляться, и мы видим, что этот человек сидит на крыле летящего самолета авиакомпании Lufthansa.

Packshot Lufthans’ы и слоган: “Мы превращаем мечты о полете в реальность. Lufthansa”.

 

13. McDonald’s

 

Меня зовут Энди Уорхол, и я только что съел гамбургер.

Из фильма Йоргена Лета “66 сцен из Америки”

Factum: McDonald’s является самой крупной сетью быстрого питания в мире.

Штаб-квартира McDonald’s находится в пригороде Чикаго, городке Оук-Брук.

McDonald’s основали братья Дик и Мак Макдональды. Первый ресторан McDonald’s открылся в Сан-Бернардино, штат Калифорния, в 1940 году.

Успех к McDonald’s пришел после 1948 года, когда McDonald’s окончательно сформировал свою fast-food-концепцию.

Еда McDonald’s — это, в первую очередь, сэндвичи (гамбургеры, чизбургеры, бигмаки и др.), картофель фри, пирожки с начинкой и молочные коктейли.

В большинстве стран мира в McDonald’s продают пиво.

В гамбургерах и картофеле фри из McDonald’s содержание акриламида (канцерогенного нейротоксичного вещества) в 100 раз превышает норму (по данным шведских исследователей).

Сейчас в мире около 30 000 ресторанов McDonald’s, где работают более 450 тысяч человек.

Символом и лицом McDonald’s является клоун Рональд Макдональд.

В 1986 году журнал Economist ввел “индекс бигмака”, который определяет соотношение между различными валютами мира.

В 2004 году вышел фильм Моргана Сперлака “Двойная порция” (“ Super Size Me ”), после которого McDonald’s снял с продажи в США порцию Supersize.

Прибыль компании McDonald’s достигает 2 — 3 миллиардов долларов в год.

Слоган: “Я люблю это” ( original version: “I’m lovin’ it”).

Punctum: Мое самое больше впечатление от McDonald’s — это вывеска McDonald’s. Не знаю, кто придумал эту букву “М”, но она завораживающая. Я видел немало букв, но эта буква не похожа ни одну букву в мире. Это, наверно, самая известная буква на свете.

Когда я в этой книге дошел до буквы “М”, то я уже знал, о чем писать. McDonald’s. Полно других торговых марок на букву “М”: Mercedes, Motorola, Marlboro, M&M’s, MTV. Они все мне нравятся. Но какое они имеют значение, когда на “М” уже существует McDonald’s?

Я всегда стесняюсь есть в McDonald’s. Поэтому я часто покупаю еду в McDonald’s, прошу, чтобы ее положили в пакет, потом иду домой и ем там. Возможно, мне неприятно есть среди большого количества людей. В McDonald’s всегда очень много людей. Не знаю почему. Наверно, особая аура.

В McDonald’s очень приятно находиться, но совершенно невозможно есть. Я люблю сидеть в McDonald’s и смотреть, как едят другие. В McDonald’s я обычно покупаю бигмак, чизбургер и молочный коктейль (иногда Coca-Col’у), съедаю это все, глядя куда-нибудь вниз, на поднос, в сэндвич или в стакан с коктейлем. Иногда я читаю рекламный листок, который кладут на поднос. А уж после того, как все съем, я начинаю смотреть на других.

Еда в McDonald’s очень неудобная. Она часто пачкает руки или вываливается изо рта. Но люди все равно улыбаются и продолжают есть. Это я не смотрю на других, когда ем, а они смотрят и даже разговаривают. Им нравится, что они сидят в McDonald’s — в одном из самых известных мест в мире. Мне тоже нравится. Но я эту радость держу в себе.

После еды в McDonald’s часто остается привкус во рту на несколько часов. Даже бывает отрыжка. Но я все равно прихожу в McDonald’s.

Я думаю, что еда в McDonald’s вызывает привыкание. Как героин. Интересно, что будет, если это докажут?

Я не могу назвать бигмак вкусным. Он просто какой-то завораживающий. Ты сидишь, смотришь в одну точку и ешь бигмак. Он всегда одинаковый. Он не может быть недожаренный или пережаренный, хорошо приготовленный или плохо — он всегда одинаковый.

Для еды из McDonald’s не действуют критерии, которыми мы описываем другую еду, из ресторанов или домашнюю. Fast-food очарователен тем, что его нельзя приготовить дома. McDonald’s — это что-то вроде массового деликатеса. Если исчезнет McDonald’s, мы никогда не сможем съесть гамбургер. Мы будем несчастны. Потому что когда-то мы могли съесть гамбургер.

McDonald’s обладает гипнотическим эффектом и его еда тоже. Еда намного вкуснее и полезнее в KFC, но все идут в McDonald’s. Мне кажется, что магия McDonald’s заключена в букве “М”. Слово “магия” — ведь тоже на “М”. На “М” — слово “человек” (“man”), на “М” — слово “мама”, на “М” — слово “миф”. Все самые сильные слова начинаются на “М”. “Мессия” — тоже на “М”. По-моему, McDonald’s просто повезло, что он имеет такое название. Называйся он как-нибудь по-другому, никому бы он не был нужен. Но это уже не проверить.

В детстве я видел какое-то кино. Там был богатый мальчик, и у него был собственный McDonald’s. Я тогда тоже хотел собственный McDonald’s, но позже охладел к этой мечте. Если я буду один в McDonald’s, он не принесет мне удовольствия. Мне нужно знать, что я не один. Мне нужно, чтобы кто-то создал иллюзию общества, объединенного одной целью. В McDonald’s такая цель — съесть гамбургер.

В McDonald’s обычно едят люди, у которых бешеный темп жизни. 30 минут на обед и еще 15, чтобы дойти от работы до McDonald’s и обратно. На то он и fast-food. Видимо, McDonald’s имеет какое-то отношение к теории информации, к скорости. Я абсолютно никуда не тороплюсь и сижу в McDonald’s по часу. Мне хорошо там думается, потому что в McDonald’s всегда все одинаково: одинаковая еда, одинаковые люди, одинаковый интерьер, одинаковый шум, там нет никакой новой информации, там ничто не отвлекает. McDonald’s — это самое скучное место на свете.

Если существует Рай, то он должен быть похож на McDonald’s, но только под открытым небом. Я сижу в McDonald’s под открытым небом и чувствую себя уже умершим. Мне ничего не надо, у меня нет проблем-— я в McDonald’s. Часть моей жизни проходит как будто после моей смерти.

Если человек ест в одиночестве в общественном месте, то он по-настоящему одинок. Это трагическое зрелище — видеть в McDonald’s человека, который сидит в одиночестве и ест гамбургер. Я вижу таких людей все чаще и чаще. Если ты пришел один в McDonald’s, то ты и уйдешь один. В McDonald’s никто ни с кем не знакомится. Он не создан для этого. Если человек одиноко сидит в McDonald’s, то он вызывает жалость. Если человек одиноко сидит во французском ресторане, то он кажется романтичным.

В McDonald’s всегда много зеркал. Во всяком случае, в тех ресторанах McDonald’s, где ем я. Мне кажется, что я там не один, всем кажется, что они не одни. Я ем гамбургер и смотрю в зеркало в глаза другому, который тоже ест гамбургер. Мы все едим гамбургер, и это нас объединяет.

Мне нравится, когда люди обсуждают McDonald’s. Не важно, что они говорят про McDonald’s, — это всегда интересно. Поэтому мой любимый диалог в кино — это разговор Джона Траволты и Самюэля Л. Джексона в фильме “Криминальное чтиво”, когда их герои едут в машине и разговаривают о парижском и голландском McDonald’s. Le бигмак. McDonald’s — это универсальная тема для разговора. Если не о чем говорить, говорите о McDonald’s.

Мне непонятно, когда нападают на McDonald’s из-за того, что якобы от его еды толстеют. Я думаю, что от пиццы тоже толстеют и от черной икры, если есть ее ведрами. Я ем в McDonald’s, но я не такой толстый. Andy Warhol ел в McDonald’s, он совсем не был толстым. Может, дело в том, что я постоянно блюю после еды в McDonald’s и она не усваивается во мне в полном объеме? Я блюю после McDonald’s, но мне все равно нравится McDonald’s. Я уверен, что это просто какой-то дефект моего организма. McDonald’s если в чем и виноват, так это в том, что его еда вызывает привыкание. Может, это и не еда вызывает привыкание, но что-то же вызывает, раз люди снова и снова приходят в McDonald’s.

Мне нравится смотреть на всех этих мальчиков и девочек, которые работают в McDonald’s. Мне их жаль, но они должны быть, потому что кто-то должен подать мне гамбургер. Они ангелы. Но эти ангелы глухие. Они слышат, наверно, только голос Господа нашего, потому что, когда я прошу колу безо льда, они всегда кладут в нее лед. А я прошу громко и четко.

Я никогда не хожу в японский, китайский или корейский рестораны. Мне кажется, что это абсолютно не в моем стиле. К тому же есть суши сейчас стало модно. А я стараюсь не делать ничего, что модно, я стараюсь делать то, что в моем стиле. Мне вообще не нравится мода на Азию. Мне вообще не нравится Азия. Я не имею к ней никакого отношения. Так почему я должен есть их еду и смотреть их фильмы? Я никогда не стану есть собак, как в Корее, мне совершенно не интересен ислам, мне плевать на Шиву. Мне не нужна суррогатная Азия. Запад сделал из Востока товар — Восток стал частью Запада. Отсюда все проблемы. Суши — результат того же глобализма, что и fast-food. В городе, где я живу, ресторанов суши больше, чем ресторанов McDonald’s.

Я думаю, что суши нужно есть в Японии, пиццу нужно есть в Италии, пайолу нужно есть в Испании. А McDonald’s есть везде.

McDonald’s стал символом капиталистического мира. Если антиглобалистская акция, то бьют стекла в McDonald’s. Если выступления против бомбардировок Югославии, то крушат McDonald’s. Оказывается, McDonald’s еще и самый беззащитный бренд. Может, во мне срабатывает чувство жалости к нему, и поэтому я ем там снова и снова. Выходит, капитализм и McDonald’s — это одно и то же. Я абсолютно равнодушен к капитализму, но я люблю McDonald’s. Возможно, я неправильно понимаю капитализм. Он уже сто лет как другой. Мы до сих пор живем представлениями XIX века. Польза, цена, качество, надежность — все это ничего не значит.

Фраза “McDonald’s — это ресторан для небогатых. Там едят те, у кого нет денег на нормальную пищу” — это ложь. У большинства тех, кто приходит в McDonald’s, есть деньги. У меня есть деньги, но я иду в McDonald’s. Я ем там, потому что я люблю его.

Я смотрю на рекламный слоган McDonald’s “I’m lovin’ it”. Я перечитываю его десять, двадцать, сто раз. Я начинаю понимать, что значит McDonald’s. В McDonald’s ходят не потому, что там вкусная еда, не потому, что там дешево, не потому, что хочется есть, не потому, что нечем заняться, а потому, что I’m lovin’ it. И все тут.

Soundtrack. Serge Gainsbourg and Jane Birkin “Je T’aime… Moi Non Plus”.

Bonus. Стилизация под эпизод фильма Федерико Феллини “Амаркорд”. На верхушке дерева сидит человек и кричит: “Я хочу бигмак! Я хочу бигма-а-ак!” Показывают другого человека, который разводит руки и говорит: “Ну где я ему возьму бигмак?”

Packshot McDonald’s и слоган: “Нас любят, даже если не знают. McDonald’s”.

 

14. Nokia

 

Наша обычная реакция на все средства коммуникации, состоящая в том, что якобы значение имеет только то, как они используются, — это оцепенелая позиция технологического идиота. Ибо “содержание” средства коммуникации подобно сочному куску мяса, который приносит вор, чтобы усыпить бдительность сторожевого пса нашего разума.

Маршал Маклюен

Factum: Nokia — крупнейшая компания мира по производству мобильных телефонов и коммуникационного оборудования.

В своей истории компания Nokia производила бумагу, изделия из резины (сапоги и т. д.), электрокабели, бытовую технику. Исключительно телекоммуникацией и мобильными телефонами Nokia стала заниматься только с начала 1990-х годов.

Как компания Nokia существует с 1865 года. Название идет от названия местности Нокия, где Кнут Фредрик Идестам основал свою деревообрабатывающую фабрику.

Первые мобильные телефоны Nokia появились в 1979 году.

Первый звонок в коммерческой сети стандарта GSM был осуществлен в Финляндии на оборудовании Nokia в 1991 году.

В 1992 году Nokia выпустила свой первый ручной GSM-телефон Nokia-1011.

С 1992 года и до сих пор президентом Nokia является Йорма Оллила.

Штаб-квартира Nokia находится в Эспоо (пригород Хельсинки).

В последнее время Nokia активно занимается соединением Интернета и мобильных технологий.

Капитализация Nokia составляет примерно половину капитализации всех финских компаний. Акции Nokia высоко котируются на Нью-Йоркской фондовой бирже.

Прибыль Nokia составляет около 5 миллиардов долларов в год (2005 — 2006).

Рекламный слоган Nokia “Connecting people” существует с 1993 года.

Слоган: “Connecting people”.

Punctum: Если мне когда-нибудь нужно будет выбирать между автомобилем и мобильным телефоном, то я не задумываясь выберу мобильный телефон. Мобильный телефон — в большей степени коммуникация, чем автомобиль. Ты просто сидишь с мобильным телефоном на месте и не дергаешься, а твой голос распространяется по миру, как кислород лесов Амазонки. Это и называется коммуникация. Таков мир. У меня телефон Nokia-1112. Машины у меня нет. Телефон у меня старый, но он надежный, и мне его хватает. Мне не нужен телефон-фотоаппарат-видеокамера-компьютер-радио-диктофон, мне нужен просто телефон.

Nokia для меня самая известная компания, производящая мобильные телефоны. Есть еще Motorola, но она начинается на букву “М”. Мне нравится, что Nokia — это финская компания. Если символом Америки можно считать Coca-Cola, то символом Финляндии — Nokia.

Я живу в Санкт-Петербурге, и поэтому Финляндия — это что-то вроде пригорода. Мне нравится ездить в Хельсинки, когда мне просто хочется сменить обстановку. Если бы я был миллионером, то все равно ездил бы в Финляндию.

Любой человек в мире знает примерно одинаковые факты, относящиеся к Финляндии: это тысячи озер, композитор Сибелиус, Nokia, несколько хоккеистов (Теему Селянне, Яри Курри, Саку Койву), несколько гонщиков “Формулы-1” (Мика Хаккинен, Кими Райкконен), несколько рок-групп (HIM, Rasmus), Лапландия с главным Санта-Клаусом мира.

Мне нравится финский темп жизни. Мне кажется, что в Финляндии кролик Energizer определенно отрицательный персонаж. Финны — это европейские буддисты. Если они куда-то очень спешат, то садятся на велосипед. Но складывается впечатление, что они вообще никуда никогда не спешат и все равно почему-то всегда успевают. Nokia тоже не первая стала заниматься мобильными телефонами, но в итоге стала лучшей. Такое может быть только с финнами.

Мобильный телефон — это что-то вроде символа-знака начала 2000-х годов. Я иногда думаю, что для меня еще не наступил 2000 год. Я из поколения 90-х, когда все было проще. Все было намного медленнее, разговор с кем-либо был событием, а сотовый телефон был роскошью. Никто не мог подумать, что через 5 — 10 лет мы сможем разговаривать по телефону, не прикладывая трубку телефона к уху. Теперь по улицам ходят сотни сумасшедших и разговаривают сами с собой.

Именно с начала 2000-х начинается тотальный спрос на сотовые телефоны. До этого мы все легко обходились домашними телефонами, потом нам стали нужны пейджеры и, наконец, мобильные телефоны. Сотовый телефон вдруг стал той вещью, которая заняла все наше сознание. На каждом шагу стали появляться напоминания, что мобильный телефон — самое актуальное изобретение конца XX века.

Nokia была одной из тех корпораций, которые убедили нас, что без сотового телефона мы никто. Мы не хотели всегда быть доступными, мы не хотели, чтобы нас всегда можно было найти, мы не хотели увеличения радиационного поля вокруг нас, но нам сказали, что это безопасно, нам сказали, что мы будем счастливее, нам сказали, что наши друзья и родные станут нам еще ближе. Мы поверили. Но когда поняли, что это все не так, было уже поздно. И если ты сейчас лишишься мобильного телефона, то у тебя сразу станет меньше друзей и родных, они станут намного дальше, они станут бесконечно далеки. У меня их и так не много, и мой телефон Nokia — это гарантия того, что я не останусь совсем один. Хотя это может быть и не плохо. Но мы об этом никогда не узнаем, потому что сейчас если нас что-то и объединяет, так это коммуникационная сеть.

Разговаривать по сотовому телефону — это совсем не то, что говорить по обычному телефону. По обычному телефону можно разговаривать лениво. По сотовому ты вынужден говорить активно. Это удивительно, что от финнов исходит идея активности и ускорения жизни. Хотя, наверно, любое новое изобретение делает нас ленивее. Оно только создает иллюзию, что мы все становимся активнее, а на самом деле мы все со временем станем финнами. Мы станем постельными буддистами, обложимся гаджетами у себя в кровати и будем управлять своей жизнью из-под одеяла.

Nokia в последнее время, может быть, повлияла на нашу жизнь сильнее, чем все террористические акты, войны на Ближнем Востоке и освоение космоса, вместе взятые.

Сотовый телефон — это не просто телефон, это твой личный телефон. По нему никто не может ответить, кроме тебя. Сотовый телефон, которым пользуются несколько человек, — это что-то необычайное. Сотовый телефон — это твоя индивидуальность. Все, что остается, — это следить за новинками и не пропустить новую модель, хотя, скорее всего, когда ты ее купишь, она уже устареет.

Я никогда не пытался менять свой телефон каждые три месяца и даже-— раз в пятилетку. Мой темп жизни в какой-то степени финский. У меня нет времени следить за новинками, мне это абсолютно неинтересно. Я не современен. Поэтому я пользуюсь старым телефоном и вообще его не меняю. Мне даже кажется, что старая модель Nokia придает больше индивидуальности. Кому нужна новая модель, когда она есть у всех? Я могу выложить на столик в кафе телефон Nokia-1112 и платиновую карту Visa. Несовместимость — это и будет моя индивидуальность. Мне кажется, что настоящая индивидуальность заключается в том, чтобы создавать свои правила индивидуальности.

У телефонов Nokia всегда очень изящный дизайн, хотя не такой хороший, как y Motorola. Когда мобильные телефоны становятся компьютерами-камерами-телевизорами- и т. д., то их дизайн становится хуже. Мне важно, чтоб было красиво.

Сотовые телефоны все время уменьшались в размерах. В итоге они дошли до предела миниатюрности. Теперь они стали снова расти. Все потому, что они однажды пришли в противоречие с основными принципами телевизоров — шире, объемнее и т. д., а телефон уже не мог быть просто телефоном, он хотел быть и телевизором, и компьютером, и фотоаппаратом, и радиоприемником, и mp3-плеером. Я не люблю телевизоры с маленьким экраном, я совсем не фотографирую, а чтобы слушать музыку, у меня есть музыкальный центр и walkman Sony. Поэтому мне не нужен телефон-компьютер-телевизор-камера- и т. д.

Nokia дала нам возможность не только говорить, но и писать. Я чаще пишу SMS, чем разговариваю по сотовому телефону. SMS кажется менее наглым вторжением в жизнь другого, чем телефонный звонок. Можно несколько месяцев переписываться с человеком посредством SMS и ни разу не созвониться. В SMS есть свое очарование. Эпистолярный жанр не умер, он извратился. Я пишу SMS и жду ответа, хотя отвечать на самом деле не на что. В SMS ты почти ничего не можешь сказать. SMS — это что-то вроде сигнала другому, что ты жив, ненавязчивое напоминание о себе. Ты всю жизнь пишешь сообщения своим знакомым, и они понимают, что ты жив, потом ты умираешь и перестаешь писать SMS. Так мы узнаем о смерти друг друга, даже если мы еще живы.

Мне иногда бывает неудобно говорить по телефону на ходу, и я останавливаюсь, чтобы поговорить по мобильному телефону. Это очень нефункционально, это верх нефункциональности. Я просто теряю время. Это абсолютная дикость для современного человека. Мобильный телефон потому и мобильный, что по нему нужно говорить не останавливаясь, но я не современен и мой телефон тоже. У меня Nokia-1112.

Мне кажется, что большие города становятся похожи на Уолл-стрит. На такую Уолл-стрит, какую мы видим в репортажах с Уолл-стрит. На улицах все орут в мобильные телефоны, куда-то спешат, толкаются, ловят такси, давятся в метро — деловая жизнь выходит из помещения. Безликая река из людей творит бизнес. Мы теперь живем в тотально деловой обстановке.

Мы уже давно стали товаром, хотя не осознаем этого. Мегакорпорации делают миллиарды долларов не на телекоммуникациях, не на электронике и не на нефти, а на наших желаниях. Мы настолько боимся, что о нас забудут, что готовы хотеть все то, что нам предлагают. Мы поколение безотказных потребителей. Мы лопаемся от счастья, когда покупаем новый телефон, и благодарим Nokia, что она дала нам такую возможность — купить новый телефон.

Soundtrack. Queen “We Are the Champions”.

Bonus. В какой-то степени аллюзия на фильм “Форрест Гамп”. По городу бежит человек в деловом костюме и одновременно разговаривает по мобильному телефону. На его пути встречаются такие же, как он, люди, которые тоже разговаривают по телефону. Они видят его и начинают бежать вслед за ним, продолжая разговаривать по телефону. Первый человек, однако, не замечает, что за ним кто-то следует. Так мы видим, как собирается целая толпа, говорящая по телефону. И все они в итоге прибегают к стене, на которой не то баллончиком, не то мелом написано “Nokia”. Первый человек разворачивается, прекращая говорить по телефону, и видит всех этих людей, которые в ту же секунду тоже перестают говорить по телефону. Первый человек немного удивлен, а потом начинает смеяться. Все смеются, и все снова начинают говорить по телефону.

Packshot Nokia и слоган: “Connecting People”.

 

15. Orbit

 

Мне снилось, я влез в пистолетное дуло набить морду пуле.

Питер Орловски

Factum: Orbit — марка жевательной резинки, производящаяся компанией Wrigley. Основатель компании Wrigley — Уильям Ригли-младший.

Сама компания Wrigley существует с 1891 года, а ее штаб-квартира находится в Чикаго. Wrigley сначала занималась продажей мыла, потом муки и, наконец, жевательной резинки.

Первыми жевательными резинками Wrigley были марки Lotta и Vassar, а позже появились известные всему миру Juicy Fruit и Wrigley’s Spearmint.

В годы Второй мировой войны Juicy Fruit, Wrigley’s Spearmint и Doublemint перестали выпускаться по причине нехватки высококачественных компонентов. Появилась жевательная резинка “военного времени” — Orbit. Считалось, что жевательная резинка снимала напряжение и поднимала боевой дух солдат армии США. Orbit производился с 1944 и по 1946 год и был с сахаром.

Orbit без сахара появился в 1976 году.

Orbit получил очень большую популярность в Западной и Восточной Европе и на Ближнем и Среднем Востоке.

Orbit выпускается в пластинках и подушечках, а также имеет множество вкусов (Orbit Winterfresh, Peppermint, Professional, мятный бриз, грейпфрут и другие).

С 2001 года выпускается Orbit White, где каждая подушечка Orbit покрыта специальной глазурью, которая содержит соду для очищения зубов.

Сейчас Orbit распространен более чем в 150 странах мира и является одним из самых быстрорастущих брендов Wrigley.

Общий доход компании Wrigley почти 4 миллиарда долларов в год (2005).

Слоган: “Самая вкусная защита от кариеса” ( original version: “Just brushed clean feeling”).

Punctum: Я постоянно жую жвачку Orbit. Мне это нравится. Я чувствую, что я чем-то занят. Сейчас я занят тем, что жую Orbit.

Soundtrack. Status Quo “In the Army Now”.

Bonus. Стилизация под фильм “Кинг-Конг”. Кинг-Конг идет по Нью-Йорку. Люди в ужасе бегут. Кинг-Конг кричит: “I need Orbit!” (перевод голосом Леонида Володарского: “Мне нужен Orbit!”). Потом видит две огромные упаковки Orbit вместо башен-близнецов World Trade Center. Кинг-Конг улыбается, протягивая руку к одной из упаковок-башен Orbit. Он вынимает одну подушечку и, подбрасывая, отправляет ее в рот. Монтажная склейка. Звучит громкая ритмичная музыка. Кинг-Конг сидит на Бруклинском мосту, болтая ногами в воде, и жует жвачку, обнажая свои белые зубы. В руках у него две огромные пачки Orbit, которыми он двигает в такт музыки.

Packshot Orbit и слоган (голосом Володарского): “Orbit! И ты — победитель”.

 

16. Putin

....................................................

....................................................

....................................................

 

17. Quelle

 

Я никогда не мог до конца поверить, что дела, заполняющие человеческую жизнь, — это нечто серьезное.

Альбер Камю

Factum: Quelle — один из самых популярных каталогов, который продает одежду и другие товары массового потребления через почту.

Основатель Quelle Густав Шиккеданц.

Компания Quelle появилась в 1927 году как компания, занимающаяся оптовым бизнесом в области галантереи, белья и изделий из шерсти.

Первый каталог Quelle был выпущен осенью 1928 года.

К 1933 году Quelle становится наиболее успешной немецкой фирмой, занимающейся торговлей по почте (к 1939 году у Quelle 2 миллиона заказчиков).

Во время войны фабрики и офисы Quelle были разрушены. В 1946 году Густав Шикаданц заново запускает свой бизнес. И к началу 50-х годов оборот Quelle достигает 141 миллиона дойчемарок.

В 1956 году Quelle устраивает свой первый показ мод.

С начала 60-х представительства Quelle открываются в Австрии, Люксембурге и других странах Европы.

Только после падения Берлинской стены Quelle открывает свои представительства в Восточной Германии.

В 1995 году в Лейпциге (бывшая Восточная Германия) был построен главный посылочный центр Quelle. Сейчас из него отправляется до 180 тысяч посылок ежедневно.

С Quelle сотрудничали модельер Карл Лагерфельд и топ-модель Клаудиа Шиффер.

Сезонный тираж Quelle только в Германии доходит до 12 миллионов экземпляров.

Слоган: “40 миллионов покупателей в Европе верят нам. Добро пожаловать в Quelle!” ( original version: “40 million customers in Europe trust us. Welcome to Quelle!”).

Punctum: В детстве я больше всего любил две вещи: слушать группу Modern Talking и рассматривать каталог Quelle. Германская культура для меня очень долго состояла из этих двух вещей. Я знал еще братьев Гримм, но тогда они мне казались пройденным этапом моей жизни. Братья Гримм мне казались чем-то совсем детским, а вот Modern Talking и Quelle мне казались частью большой взрослой культуры.

Я вырос в Восточном Берлине. Мои родители работали там. Может быть, они были агентами Штази или КГБ. Я не знаю. Мне это было, в общем-то, неинтересно. И сейчас тоже неинтересно. Тем более что спросить уже не у кого. Тогда я понял, что если я не хочу умереть от скуки, я должен себя чем-нибудь занять. По магазинам мне одному ходить не разрешали и вообще в город не выпускали. У меня был конструктор Lego и много других игрушек. Но я хотел чего-нибудь взрослого. Мне было уже девять или около того. Я ни с кем не общался. Была только одна пожилая немка, которая жила по соседству. Ее звали фрау Хильде. Она немного знала по-русски. Мы, бывало, с ней разговаривали о войне — она рассказывала мне о своей жизни во время войны. Она говорила, что хотела бы, чтоб победили русские, но помогала немцам. Я тогда подумал, что если бы я жил во время войны, то я делал бы так же, но наоборот — хотел бы, чтоб победили немцы, но помогал бы русским. Я же русский. Но когда у меня появился каталог Quelle, мы прекратили разговаривать о войне и стали говорить о Quelle.

Первый раз я нашел Quelle на кровати в маминой комнате. Он мне показался очень толстым, тем более что он был весь растрепанный и засмотренный и от этого казался еще толще. Я спросил у мамы, могу ли я его себе взять. Она ответила, что нет, но я все равно его брал, но возвращал на место к приходу мамы. Пока родители были на работе, я шел к фрау Хильде, и мы вместе смотрели каталог Quelle. Потом я перестал брать Quelle у мамы и стал брать его у фрау Хильде. У нее в доме был целый чулан, заваленный каталогами Quelle и Otto. У нее были не только современные каталоги, но и номера за 50-е, 60-е, 70-е годы. Ей больше нравился Quelle, чем Otto. Я не помню почему. Она говорила: “Когда я смотрю Quelle, мне кажется, что я не такая старая”. Мне не нужен был новый номер Quelle. Я же ничего не собирался покупать там. Я просто смотрел на людей, на одежду, на всякие другие вещи, которые там были. Фрау Хильде тоже, как мне кажется, никогда ничего не заказывала в каталоге Quelle. Quelle для нее был тем, чем для западных женщин и девушек были Cosmopolitan и Vague. Ей просто доставляло удовольствие смотреть на потребительский мир Западной Германии. Хотя она всегда говорила, что Восточный Берлин ей нравится больше. Тогда я не мог ни подтвердить, ни опровергнуть это утверждение. Меня за всю жизнь только три раза прокатили на машине по Восточному Берлину. Мне нельзя было гулять, а про Западный Берлин я тогда вообще ничего не знал.

Сейчас я могу сказать, что Восточный Берлин гораздо красивее Западного. Он более немецкий. Хотя Западный Берлин богаче. В Восточном Берлине больше немцев, а в Западном все больше турки. Интересно, кто-нибудь догадался написать на Берлинской стене “QUELLE”? Может быть, Quelle был чем-то таким объединяющим Западную и Восточную Германию?! Он не был тотально западным брендом, в отличие, скажем, от каталога Otto. Наверно, еще и поэтому фрау Хильде больше любила Quelle, чем Otto. Она, может, этого и не осознавала, но Quelle давал ей ощущение единой Германии, в которой она родилась и выросла. А сейчас уже, наверно, и умерла, и снова в единой Германии.

Немецкую культура я воспринимал в таком порядке: братья Гримм, Modern Talking и немецкое диско, Quelle, немецкая порнография, Гёте и великая немецкая литература прошлых веков, Манны и великая немецкая литература ХХ века, немецкий классический кинематограф, Баухаус и т. д. Особенно из этого списка я отметил бы Quelle и немецкую порнографию. Я считаю их своим пограничным пунктом в переходе от детскости к взрослости. Я действительно стал считать себя взрослым. Дети думают, что основное отличие ребенка от взрослого состоит в том, что у взрослых есть деньги и они могут на них что-то купить, а дети не имеют денег и ничего купить не могут, они должны просить взрослых, чтобы те купили им что-нибудь. Дети взрослеют, но большинство из них продолжают считать, что если кто-то зарабатывает деньги и тратит их, то он взрослый. Получается, что потребление — признак взрослости. Если ты не потребляешь, то ты ребенок. Quelle можно назвать энциклопедией взрослости, если под взрослостью понимать тотальное потребление. Мне кажется, что сейчас взрослый человек уже не способен ни на что, кроме как потреблять. Все имеет свою цену и способ потребления — любовь, нежность, слава, красота, безопасность, уют, тепло, радость и т. д. Все это можно заказать через каталог Quelle. В то время я не мог ничего себе заказать, потому что у меня не было денег, поэтому мы с фрау Хильде придумали такую игру. Как будто у меня и у нее есть по тысяче марок, и на эту тысячу марок мы выбирали себе вещи из каталога Quelle. Каждую выбранную вещь мы обводили фломастером. То, что выбрал я, — красным фломастером, то, что выбрала она, — зеленым. Когда у нас обоих заканчивалась вся тысяча, мы смотрели, кто какие вещи в итоге купил. Фрау Хильде комментировала и оценивала мои покупки, я говорил свое мнение о ее покупках. В игре была одна сложность. Я был на двадцать лет старше себя девятилетнего, а она на сорок лет моложе себя. Поэтому когда мы говорили о покупках друг друга, то должны были представлять, что все эти вещи принадлежат не девятилетнему мальчику и шестидесятилетней старухе, а двадцати-тридцатилетним молодым людям. Мы обсуждали покупки и брали новый каталог. В этой игре невозможно было выиграть, как, в общем-то, и проиграть. Мне она нравилась, потому что можно было почувствовать себя взрослым. Хотя за свою жизнь я так и не заказал ни одной вещи из каталога Quelle по-настоящему.

В Quelle был раздел нижнего белья. Тогда это мне казалось верхом эротизма. В какой-то степени с каталогом Quelle я получил свой первый эротический опыт. Мне как-то даже было неловко смотреть вместе с фрау Хильде те страницы, на которых были женщины в нижнем белье. Когда мы доходили до этих страниц, я говорил, что мне нужно в туалет, а когда возвращался, то открывал каталог на каком-нибудь другом разделе, где уже не было женщин в нижнем белье, а когда фрау Хильде куда-нибудь отходила, я по-быстрому просматривал то, что пропустил.

Модели из каталога Quelle мне очень нравились, хотя они и были все очень друг на друга похожи. Фрау Хильде говорила, что это специально, чтоб не отвлекать внимание от одежды. Потом-то я понял, что это самое важное для модельного бизнеса — не выделяться и не отличаться. Модель — это же просто собирательный образ, то, чего нет в реальной жизни. Модели должны отличаться от всех остальных людей, но должны быть похожи друг на друга. Так же и в порнографии. Порномодели не похожи на реальных людей. Они выглядят как существа, созданные специально для секса. А модели из каталога Quelle как будто созданы только для того, чтоб носить одежду и демонстрировать различные товары. О немецкой порнографии я узнал уже в России, и порномодели понравились мне не меньше, чем модели из каталога Quelle. Иногда мне даже казалось, что это одни и те же люди.

Я не беру Quelle в руки уже много лет. С тех пор, как вернулся из Берлина. Для меня Quelle остался там, в 80-х, в Берлине, вместе с фрау Хильде.

Soundtrack. Alphaville “Forever Young”.

Bonus. Анимационный ролик. Стилизация под мультфильм “Белоснежка и семь гномов”. Гномы поют “Песенку гномов” и упаковывают различные вещи в посылки. На каждую посылку они ставят штамп “Quelle”. Потом подъезжает грузовик “Quelle”. Водителем грузовика работает Белоснежка. Все посылки грузятся в грузовик. Грузовик едет, а Белоснежка поет “Песенку Белоснежки”.

Packshot Quelle и слоган: “Добро пожаловать в сказку! Добро пожаловать в Quelle!”

 

18. Ray-Ban

 

Раньше я ее не видел без темных очков, и теперь мне стало ясно, что они с диоптриями: глаза смотрели с прищуром, как у ювелира-оценщика. Глаза были огромные, зеленовато-голубые, с коричневой искоркой — разноцветные, как и волосы, и так же, как волосы, излучали ласковый, теплый свет.

Трумен Капоте

Factum: Ray-Ban — марка очков, появившаяся в 1937 году в США.

Очки под маркой Ray-Ban долгое время выпускала американская корпорация Bausch & Lomb, известная своими оптическими приборами для военных и гражданских нужд. По началу Bausch & Lomb производила очки только для пилотов военных самолетов армии США. Классические очки “капли” Large Metal до сих пор носят пилоты американских ВВС.

C 1937 года корпорация Bausch & Lomb приступила к серийному производству очков Ray-Ban.

Первым рекламным лицом очков Ray-Ban Aviator стала Амелия Эрхарт (первая женщина, совершившая одиночный полет через Тихий океан).

В очках Ray-Ban впервые была применена технология, которая обеспечивала защиту глаз от ультрафиолета.

Две самые известные модели Ray-Ban — Aviator (классическая металлическая оправа с каплевидными линзами) и Wayfarer (выпускаются с 50-х годов, пластиковая, обычно черная, оправа с прямоугольными стеклами и широкими дужками).

В 1999 году права на марку Ray-Ban приобрела итальянская фирма Luxottica Group.

В настоящее время имеется масса различных моделей очков Ray-Ban, в том числе для занятий спортом и для вождения автомобиля.

Очки Ray-Ban, принадлежавшие музыканту Рэю Чарльзу, летом 2007 года стали экспонатом Национального музея американской истории.

Слоган: “Измени свой взгляд” ( original version: “Change your view”).

Punctum: Я очки ношу всегда, темные, с диоптриями или темные с диоптриями. У меня близорукость — 4, но я не всегда ношу очки с диоптриями. Иногда мне просто не нужно ничего видеть, и тогда я надеваю солнцезащитные очки Ray-Ban.

У меня есть и Aviator, и Wayfarer от Ray-Ban. Я не думаю, что очки нужно покупать каждый сезон. Если у тебя хорошие очки, то они нормально смотрятся несколько лет, а через несколько лет мода вернется, и все будут думать, что ты купил их в этом сезоне.

Мне всегда очень тяжело выбрать очки. Обычно уже заканчивается лето, пока я выберу то, что мне нравится. Это не потому, что все модели очков мне не идут, все из-за того, что всякий раз я хочу быть похожим на кого-нибудь другого, я хочу иметь очки как у кого-то. Когда-то я хотел иметь очки как у Джона Леннона — очки-велосипеды. Они мне совершенно не шли, потому что у меня курносый нос, но мне очень хотелось. Я купил и ни разу их не надевал. Но то не были очки Ray-Ban.

По-моему, солнцезащитные очки не имеют ничего общего с защитой глаз от солнца. Они, конечно, защищают глаза, но это их функциональное алиби. У всех вещей есть функциональное алиби. У мобильного телефона, например, алиби является возможность быть всегда на связи. Темные очки защищают от ультрафиолетовых лучей, которые выжигают сетчатку глаза, но они защищают от ультрафиолета не потому, что они темные, — прозрачные стекла тоже фильтруют ультрафиолет. Получается, что темные очки носят, только чтоб не жмуриться от солнца и чтоб не было морщин? Я ношу очки, потому что это красиво и стильно. Стиль — очень важен. У некоторых стиль с очками, а у некоторых без. У Andy Warhol’а был стиль с очками. У меня тоже.

Темные очки Ray-Ban могут скрыть слезы или заплаканные глаза. Некоторые люди мало спят. Я, например. И поэтому у меня всегда красные глаза. Чаще всего веки, но бывает, что краснеет все глазное яблоко. Там, где должно быть белым, — все красное. Это ужасно. Это почти как прыщи. Естественно, я надеваю очки.

Мои темные очки Ray-Ban скрывают глаза, а значит, защищают меня от других. Я не хочу, чтобы кто-то обо мне что-то знал. Глаза — это одна из самых многоговорящих частей человеческого тела. Так считают. А я верю всему, что подтверждает мои мысли. Я думаю, что глаза — во многом тот орган, в котором концентрируются все человеческие инстинкты, — даже когда женщина возбуждена, это можно определить по расширенным зрачкам.

Я стараюсь избегать смотреть людям в глаза или вообще смотреть на людей. А в темных очках я могу смотреть на любую часть человеческого тела, и никто меня в этом не уличит. Никому, наверно, и не надо меня уличать, но мне кажется, что если я посмотрю на грудь или задницу девушки, то все это увидят. Все! Ну а уж эта девушка тем более. А в очках Ray-Ban я неуязвим и отстранен. В очках Ray-Ban я чувствую себя увереннее, потому что никто не видит, куда я смотрю.

Я ношу темные очки Ray-Ban и тогда, когда нет солнца, и в помещениях, и когда на улице уже темно. У каждого свои причины носить темные очки. Я не закрываюсь очками от солнца, я закрываюсь очками от мира. Мир мне ничем не обязан, я ему тоже. Мы поняли друг друга.

Не знаю почему, но мужчине темные очки Ray-Ban идут больше. Они придают мужественности. Может, поэтому женщины так часто носят темные очки? Эмансипация, независимость и все в таком роде. Мне кажется, что женщинам темные очки придают агрессивности. Хотя, как говорят, признак агрессии — это взгляд глаза в глаза, но это, наверно, только у мужчин. Когда женщина смотрит в глаза, это знак того, что ты ей нравишься. Сейчас считается слабостью признаться, что кто-то кому-то нравится, поэтому все носят темные очки на пол-лица, как Холли Голайтли. Под очками они скрывают чувства и выставляют напоказ свою недоступность. Я никогда не подойду к женщине, которая в темных очках. Я вообще редко подхожу к женщинам.

По улицам ходят толпы людей в темных очках, но лишь некоторые из них в очках Ray-Ban. Я иду им навстречу и пытаюсь угадать, кто из них в очках Ray-Ban. Мне всегда кажется, что если люди в очках одной марки, или в рубашке одной фирмы, или у них телефоны одной компании, то у них есть что-то общее. На самом деле это не так. У людей нет ничего общего, даже если они вылезли из живота одной матери в один день.

В самом центре города, в котором я живу, открыли магазин Ray-Ban. Мне сразу понравилась красная вывеска. Очень стильно сделана надпись и — этот безумный, красный, возбуждающий цвет. Потом я увидел рекламу очков Ray-Ban. Там парень садится на крышу и смотрит на город. Мне понравилась эта реклама, и я стал поклонником именно этих очков. Еще до этого в романах Брета Истона Эллиса я часто находил упоминания Wayfarer’ов. У меня сложилось впечатление, что Wayfarer’ы — это Лос-Анджелес, а Aviator’ы — это Нью-Йорк. Wayfarer’ы — это длинноволосый блондин на серфе, а Aviator’ы — это водитель желтого нью-йоркского такси.

Одна моя знакомая жаловалась, что Ray-Ban только для мужчин. Ни одна модель этих очков не подходит женщине. Я согласен. Бывают по-настоящему мужские бренды.

Когда я пришел в магазин выбирать свои первые очки Ray-Ban, подошла девушка-продавец. Она мне долго объясняла преимущества очков Ray-Ban перед другими марками. Но я ведь уже пришел к ним, зачем мне ее объяснения? Я куплю очки Ray-Ban только потому, что они называются Ray-Ban.

Я вообще не понимаю, кто сейчас смотрит на функциональность. Все делают вид, что озабочены качеством, а покупают то, что красивее, или то, что известнее, или то, что видел у кого-то, или то, чья реклама интереснее.

Я видел очки Ray-Ban в нескольких фильмах. Я даже нашел в Интернете с помощью Google весь список фильмов, где показываются очки Ray-Ban. У меня такое впечатление, что у Аль Пачино какие-то отношения с этой маркой. Он снимался в трех фильмах, где надевал очки Ray-Ban, — “Каждое воскресенье”, “Бессонница” и “Симона”. Мне из них больше всего нравится “Каждое воскресенье”. После того как я узнал, в каких фильмах герои надевали очки Ray-Ban, я пересмотрел их все. Вот эти фильмы:

The Spirit of St.Louis (1956) — Дух Сент-Луиса

Breakfast at Tiffany’s (1961) — Завтрак у Тиффани

Easy Rider (1969) — Беспечный ездок

The Blues Brothers (1980) — Братья Блюз

Risky Business (1983) — Рискованный бизнес

Top Gun (1986) — Топ ган

Batman (1989) — Бэтман

Thunderheart (1992) — Громовое сердце

Broken Arrow (1996) — Сломанная стрела

Jerry Maguire (1996) — Джерри Магуайер

Men in Black (1997) — Люди в черном

Blues Brothers 2000 (1998) — Братья Блюз 2000

Meet the Parents (2000) — Знакомство с родителями

Me, Myself & Irene (2000) — Я, снова я и Ирен

Man of Honor (2000) — Человек чести

Any given Sunday (2000) — Каждое воскресенье

Remember the Titans (2000) — Вспоминая титанов

Pearl Harbor (2001) — Перл-Харбор

Traffic (2001) — Трафик

13 Days (2001) — 13 дней

The Score (2001) — Медвежатник

Spy Kids (2001) — Дети шпионов

Hannibal (2001) — Ганнибал

Jurassic Park 3 (2001) — Парк Юрского периода — 3

Collateral Damage (2002) — Возмещение ущерба

Insomnia (2002) — Бессонница

Showtime (2002) — Шоу начинается

S1mOne (2002) — Симона

Men in Black 2 (2002) — Люди в черном — 2

Daredevil (2003) — Сорвиголова

Charlie’s Angels 2 (2003) — Ангелы Чарли — 2

Bad Boys 2 (2003) — Плохие парни — 2

Once Upon a Time in Mexico (2003) — Однажды в Мексике.

Если фильм мне не нравился, я включал перемотку и искал то место, где показывали очки Ray-Ban. Я делал так на большинстве фильмов. Я смотрел все фильмы на видеокассетах. Я не люблю DVD. На DVD я смотрю только порно. Я несовременен. В этом моя проблема. Интересно, почему в 70-х не было ни одного фильма с очками Ray-Ban?

Из очков Ray-Ban мне больше нравятся Aviator’ы, чем Wayfarer’ы, потому что Aviator’ы более ретро. Они даже как-то более художественны. Еще Wayfarer’ы немного не мой стиль, а я не могу ничего носить, что не в моем стиле, хотя иногда ношу, чтобы быть на кого-нибудь похожим. Когда я надеваю Wayfarer’ы, я чувствую себя спасателем Малибу. Я не хочу быть похожим на Памелу Андерсон, я хочу быть похожим на того, ктo с Памелой Андерсон. Необязательно, конечно, что ей больше нравятся парни в очках Wayfarer, но шансов все-таки больше.

В Wayfarer’ах я катаюсь на велосипеде — в них есть что-то спортивное. Хотя я давно подумываю купить настоящие очки для занятий спортом, но я не знаю, какой бренд выбрать. Ray-Ban не выпускает спортивных очков. А жаль. Или выпускает? Во всяком случае для меня Ray-Ban не ассоциируется со спортивными очками.

Я думаю, что каждый человек если задумается, то выберет очки Ray-Ban. Если у него, конечно, есть деньги, чтобы их купить. Я не понимаю, как можно купить очки любой другой марки. Ни Louis Vuitton, ни Salvatore Ferragamo, ни Gucci, ни Versace, ни Carolina Herrera не создают свои очки столько лет. Ray-Ban существует уже 70 лет. Еще джазовые музыканты 30-— 40-х носили Ray-Ban. К тому же мне кажется очень важным, что Ray-Ban не производит ничего другого, кроме очков. Бывают очень растянутые бренды. Ray-Ban — другой.

Сейчас я стал замечать, что очки Ray-Ban стали продавать на рыночных развалах. Тут два варианта: или торгаши украли где-то партию очков Ray-Ban, или это не настоящие Ray-Ban, но выглядят они как настоящие. Какая тогда разница? Там даже наклейка Ray-Ban. Теперь люди, которые обычно покупают очки по 150 рублей, могут купить очки Ray-Ban. Это и есть демократия?

Soundtrack. Bessie Smith “St. Louis Blues”.

Bonus. Мы видим кадр: пилот американских ВВС в очках Ray-Ban управляет истребителем. Он совершает фигуры высшего пилотажа и т. п. Закадровый голос в это время говорит: “Ray-Ban в воздухе”. Мы видим, как спортсмен на серфе и в очках Ray-Ban рассекает океанские волны. Закадровый голос в это время говорит: “Ray-Ban на воде”. Мы видим, как по городу среди толпы людей идет человек, он выделяется из толпы, он в очках Ray-Ban. Закадровый голос в это время говорит: “Ray-Ban на земле”.

Packshot Ray-Ban и слоган: “Там, где ты, — всегда Ray-Ban”.

19. Sony

 

А ну-ка, мальчик, поздоровайся с камерой, это твоя единственная подружка.

Фредерик Бегбедер

Factum: Компания Sony является крупнейшей корпорацией по выпуску бытовой техники и электроники.

Акио Морита и Масару Ибука создали компанию Sony в 1946 году. Первоначально компания называлась Токио Цусин Когио Кабусики Кайса. А с 1958 года — Sony.

В 50-е годы Sony стала выпускать первые радиоприемники (ТР-55).

В 1960 году Sony выпускает первый транзисторный телевизор (TV8-301), а в 1965-м — первый видеомагнитофон (CV-2000).

Первый цветной телевизор Sony появился в 1968 году (Trinitron KV-1310). Позже появляются кассетный магнитофон, видеокамера и портативный плеер — Walkman (Freestyle — для шведов, Stowaway — для британцев и Soundabout — для американцев).

В 1983 году вместе с компанией Philips Sony впервые выпускает на рынок компакт-диски (CD).

Игровая приставка Sony Play Station выпускается с 1994 года.

Sony — одна из самых креативных компаний, создающих сотни новинок ежегодно (в 1990 году Sony выпустила на рынок 500 новых моделей, т. е. почти по две новинки в день).

Сейчас корпорация Sony является еще и медийной компанией (record-лейбл Sony Music Entertainment, киностудии Columbia Pictures и TriStars Pictures).

Специалисты оценивают стоимость Sony примерно в 37,5 миллиарда долларов.

На заводах Sony по всему миру сейчас работают около 173 тысяч человек.

Слоган: “Как никто другой” ( original version: “like.no.other”).

Punctum: Если японцы в чем и понимают толк, так это в электронике и в харакири. От японской еды у меня несварение желудка, японская литература наводит на меня тоску, японский театр мне непонятен, японский этикет кажется слишком напыщенным, японские женщины слишком покладисты, японские города слишком душные, японскую живопись я вообще никогда не видел, а япономаны и японофилы вызывают у меня отвращение. За что люблю японцев — так это за их электронную и бытовую технику. Тут они гении.

Я люблю Японию, потому что это самая постмодернистская страна в мире. В Японии не разберешь, где культура, а где индустрия. Там это слилось в одно большое японское Чудо, символом которого могло бы стать харакири, сделанное при помощи лазера.

Может, я шовинист, но все японцы кажутся мне ненормальными — даже Юкио Мисима. Японцы для меня все равно что марсиане. Хотя мне кажется, что скоро мы все станем друг для друга марсианами.

Японцы непревзойденные мастера метафоры и вообще любых образов. Это, наверно, влияние языка. Sony — это тоже метафора. Sony — это метафора жизни после появления телевизора. Единственное, что нам теперь нужно, — это новый телевизор Sony, более плоский, с более объемным изображением и, конечно, побольше.

Я всегда мечтал жить в квартире, где была бы одна кровать, много книг и больше ничего. Я упустил свой шанс, если он был, жить так.

Я думаю, что если бы не было Sony, то никому не нужно было бы ни японское кино, ни суши. Sony заявила всем о том, что такое “японское качество”. Японское качество распространилось на все. И теперь все, что относится к Made in Japan, является образцом high quality. Абсолютно все.

У меня почти вся бытовая электроника фирмы Sony. Только фотоаппарат Kodak, но я им не пользуюсь. У меня телевизор Sony, видеомагнитофон Sony, музыкальный центр Sony, плеер Sony, домашний телефон Sony и приставка Sony Play Station 2. Последнее, на что я соглашусь в этой жизни, это поменять мою японскую технику Sony на какую-нибудь южнокорейскую рухлядь. Это, кстати, на правах рекламы.

Гаджеты стали частью меня. Это мои протезы. Это благоприобретенная инвалидность сознания современной цивилизации.

Если у человека нет телевизора, то первое, что приходит нам в голову, это: “Какой он несчастный. Нужно ему подарить хоть какой-нибудь недорогой телевизор на Новый год”. После этого он обязан обрести счастье. Во всяком случае, он уже не должен быть так несчастен, как раньше.

Я умру без телевизора. Я не выживу без музыкального центра. Я не представляю свою жизнь без Sony Play Station 2. Почему я настолько гаджетозависимый? Мы все тотальные гаджетоголики.

Если завтра изобретут какую-нибудь никому не нужную электронную штуку и предложат ее бесплатно всем желающим, то очередь выстроится по всему экватору.

Sony изобрела такую штуку, только никому ее бесплатно не предлагала, — это собачка-робот. Она играла в футбол и выполняла еще какие-то интересные задачи. Эта собачка могла бы быть признана самым бесполезным изобретением человечества. Она могла бы стать чистым произведением искусства. Можно было бы даже устроить показательный хеппенинг: Собачка-робот Sony vs. Человек-собака Олег Кулик. А Дон Кинг стал бы промоутером обоих. Всем понятно, что собака-робот — это “платиновый снаряд”, чтобы о фирме Sony побольше говорили в новостях. Очарование гаджета в виде собачки — меня всегда умиляла сентиментальность мегакорпораций.

При помощи техники и электроники мы получили такое расширение наших чувств, как говорил Маршал Маклюен, что чувства наши просто стерлись, как кусок мыла. Это теперь не чувства, это культи чувств, а их функционирование возможно только при помощи протезов-гаджетов. Только они обеспечивают нашу жизнедеятельность. Мы все на аппаратах искусственного дыхания, и нам всем нужна срочная эвтаназия, чтобы родиться заново.

Я всегда мечтал жить в квартире, где была бы одна кровать, много книг и больше ничего. Я упустил свой шанс, если он был, жить так.

Теперь я обречен смотреть телевизор, слушать музыкальный центр и играть в Sony Play Station 2. Главное, чтобы всегда что-то говорило или показывало. Я просыпаюсь под новости на EuroNews и засыпаю под какое-нибудь полуночное ток-шоу или матч Лиги чемпионов.

Мы все отвыкли слушать шум ветра, мы теперь все слушаем FM-радио или компакт-диски. Мы больше не смотрим в окно, мы смотрим телевизор. Мы слишком культурные, культурные настолько, что становимся немного искусственными. Мы теряем ощущение принадлежности к человеческому виду, мы становимся сплошь индивидуальностями. Культура — это не абсолютно положительное явление. Природа, кстати, тоже. Просто иногда было бы хорошо брать столько культуры, сколько ты способен вынести. Когда культуры становится слишком много, то она превращается в шум, в шум не ветра, а испорченного телевизора.

Разноцветная сетка на экране телевизора с монотонным “пи-и-и-и-и-и” — это не худшая передача, которую я видел. Но сейчас все каналы становятся круглосуточными, поэтому скоро мы не сможем смотреть разноцветную сетку. Я думаю даже записать ее на видео. Когда мы станем тотальноэлектроннозависимыми, такую запись будут, наверно, продавать под вывеской “Видео для релаксации”, как сейчас продают пение птиц, шум волн, звуки горной реки и т. п. У меня есть вся коллекция этих звуков природы, и я их слушаю все по очереди, когда у меня депрессия или грипп, при этом я, естественно, не выключаю телевизор. Создается очень странное впечатление. Яркая ТВ-картинка + звуки природы + мое болезненное состояние = мир, в котором уже невозможно ничего толком ощутить, даже свою собственную болезнь.

У меня нет камеры Sony. Не потому, что у меня нет денег ее купить, а потому, что я не люблю запечатлевать мир. Когда-нибудь, может быть, я попробую снять кино, а бытовые съемки мне неинтересны. Home video, даже если оно сделано камерой Sony High Digital, напоминает мне коммуналку, даже если на этом home video засняты Альпы или пентхаус за 5 миллионов долларов. Не знаю, откуда это болезненное неприятие бытовой видеосъемки. Я думаю, если у тебя есть камера, то у тебя уже нет глаз. Твоими глазами становится камера. Ты начинаешь смотреть на мир с точки зрения объектива камеры. Твой глаз становится линзой камеры. Твоя голова становится кассетой, на которую записывается твоя жизнь. Моя голова давно стала печатной машинкой, поэтому совмещение может быть опасно. Хотя когда-нибудь мне хотелось бы посмотреть на искусство, которое совмещало бы в себе и литературу, и кино, и театр, и музыку, и живопись, и скульптуру, и танец, и еще, может быть, науку.

Высокие технологии — это не когда создают искусственное сердце, а когда появляется телевизор с еще более совершенным экраном и с еще более совершенным звуком.

Sony раз и навсегда сделала мою жизнь легкой и веселой, но не дала мне ощущение радости. Пользоваться всеми этими гаджетами не означает получать удовольствие, а означает — блокировать несчастье. Техника и электроника не открыли для нас ни одного нового ощущения. Все старые и новые гаджеты эксплуатируют наши органы чувств. Телевидение присвоило себе наши глаза, а радио забрало себе наши уши. Можно сказать, что если у меня отнимут телевизор и музыкальный центр, то глаза и уши мне будут, в общем-то, и не нужны.

Я уже упустил свой шанс жить в квартире, где была бы одна кровать, много книг и больше ничего.

Телевизоры, проигрыватели дисков, компьютерные игры — это легализованные наркотики — кокаин для всех. Но если кокаин меняет только нашу оценку реальности, то телевизор изменяет еще и наш язык. Мы теперь говорим как дикторы в новостях или как герои мультфильмов. Нет никакого смысла пытаться что-то сказать на другом языке — тебя не поймут. Я знаю, что бы я ни сказал, это уже было в “Симпсонах”. Они добрались даже до Томаса Пинчона.

Они убили Кенни! Сволочи!

Наркотики — это плохо, понятненько?

Soundtrack. The Velvet Underground “Heroin”.

Bonus. Мы видим фантастический мир. Пока черно-белый. Человек лежит на пляже с пультом дистанционного управления в руке и в темных очках. Перед ним — море в виде жидкого телевизора, а над ним-— небо, тоже в виде жидкого телевизора. Эти телевизоры показывают, соответственно, море и небо. Человек с помощью своего пульта добавляет цвета морю и делает море цветным. Потом прибавляет громкость, и мы слышим шум моря. Потом он делает цветным небо и добавляет яркости солнцу. После чего человек растворяется под лучами телевизионного солнца на черно-белом песке.

Packshot Sony и слоган: “Sony. Это больше, чем реальность”.

20. Tour de France

....................................................

....................................................

....................................................

 

21. USA

 

Америка представляет собой гигантскую голограмму в том смысле, что информация о целом содержится в каждом из ее элементов.

Жан Бодрийяр

Factum: USA (The United States of America) — государство в Северной Америке.

В 1697 году основана первая постоянная колония англичан (на месте нынешней Вирджинии).

В 1626 году голландцы основывают Новый Амстердам (ныне Нью-Йорк).

Декларация независимости была принята 4 июля 1776 года.

В государстве не принят национальный язык (только на уровне отдельных штатов принят английский).

USA состоит из 50 штатов.

В 1867 году USA купила Аляску у России.

Столица USA — Вашингтон.

Наиболее крупные города — Нью-Йорк, Лос-Анджелес, Чикаго, Хьюстон, Филадельфия.

После Гражданской войны 1861 — 1865 годов USA не ведет войн на своей территории. Наиболее значимые военные акции USA — Вторая мировая война (1941 — 1945, главный враг — Япония), Вьетнамская война (1964 — 1973), Война в Персидском заливе (1991), Иракская война (началась в 2003 году).

Наиболее знаменитые президенты USA — Джордж Вашингтон, Авраам Линкольн, Теодор Рузвельт, Франклин Рузвельт, Джон Кеннеди, Рональд Рейган, Билл Клинтон.

USA — одна из самых богатых стран мира. ВВП составляет более 13 триллионов долларов в год (более 43 000 $ / чел.).

Население USA — более 300 миллионов человек.

USA очень разнородна по своему национальному составу (ирландцы, итальянцы, китайцы, выходцы из Африки и т. д.).

USA является наиболее влиятельной страной мира в области экономики, политики, культуры, науки.

Самые популярные праздники в USA — Рождество, День независимости, День благодарения и Хеллоуин.

Слоган: “В Бога мы верим” ( original version: “In God We Trust”).

Punctum: В детстве я думал, что USA — это надпись на бейсболке. Что она означает, я не знал, но все бейсболки, которые появились в России в начале 90-х, имели одну и ту же надпись — “USA”. Различался только цвет. Потом стали появляться бейсболки, на которых были нарисованы эмблемы различных американских команд по бейсболу, хоккею, баскетболу и американскому футболу. Мне тогда купили сразу две бейсболки. Это были мои первые бейсболки в жизни. На одной была эмблема хоккейной команды Anaheim Mighty Ducks, а на другой — баскетбольной Orlando Magic (тогда за нее играл Шакил О’Нил). Я рос, и бейсболки становились все более разнообразными и красивыми, но бейсболка с надписью “USA” осталась в моей памяти навсегда. Поэтому USA для меня значит многое.

В начале 90-х, когда мы вернулись из Восточного Берлина, все делилось на USA и совдепию. Я всегда был сторонником USA. Я и сейчас им остаюсь.

Если ты не американец, то лучше всего жить в USA. А еще лучше в Нью-Йорке. Но я сочувствую американцам, которым приходится жить в USA.

Я никогда не был в USA, но у меня есть некоторые представления. У нас у всех есть некоторые представления о том, чего мы не знаем, — об инопланетянах, о Кубе, о 1968 годе, о порноиндустрии и т. д., — и ничто не может их изменить. Всевозможные доказательства и личный опыт — ничто в сравнении с нашими представлениями. Мои представления важнее всего того, что принято называть реальностью. Даже если и существует реальность, то она обретает смысл только через наши представления о ней. Сама по себе она бессмысленна, то есть ничего не означает, кроме своего присутствия.

Так как все 90-е годы все делилось на USA и совдепию, а я был сторонником USA, то я совершенно охладел ко всему русскому, даже к тому, что совдепией и не является. Мне перестали нравиться русские имена и фамилии, я до сих пор не читаю современную русскую литературу, я стараюсь не покупать русские товары, я не слушаю русскую музыку, мне не нравятся русские женщины (разве что иногда), я не болею за русских спортсменов. У меня никогда не было такого понятия, как “наши”. Сейчас я хотел бы полюбить русское так же, как я люблю американское. Хотя USA-— это даже больше не американское, а все, что не русское. На Tour de France я никогда не болел за Лэнса Армстронга, хотя он и американец, но болел за Тайлера Хэмилтона, хотя он тоже американец. То, что кто-то американец, — это пока еще ни о чем не говорит.

Единственное, что я люблю из русского, — это русский язык. Это единственный язык, который я знаю настолько, чтобы можно было на нем писать. И вообще, нужно ли любить еще что-то из русского, если ты любишь русский язык? Разве этого не достаточно? Мне кажется, что русский язык гораздо больше, чем русская душа и русская идея, тем более что последних двух, может, никогда и не существовало. Я даже не знаю, полюбил бы я так Томаса Пинчона или Пола Боулза, если бы прочитал их на английском языке. Иногда мне кажется, для того, чтобы получить настоящее наслаждение от какой-либо культуры, нужно быть от нее в определенной степени оторванным, нужен незамыленный глаз, нужна дистанция. Поэтому так привлекательно выглядит мировая литература на русском языке.

Английский язык мне нравится по своему виду. Он красиво выглядит на бумаге. Но мне трудно сказать, насколько он красив в своем действии. Для меня английский язык больше живопись, чем язык. И как живопись он красивее русского. Даже вывески и те на дорогах о въезде в какой-либо город в USA выглядят более красивыми, чем в России, даже если бы этот город назывался Москва или Санкт-Петербург. На английском они гораздо красивее: Moscow, St.-Petersburg. Наверно, поэтому в рекламе чаще используют английские слова, потому что надпись на английском языке выглядит гораздо красивее, чем на русском. Я люблю надписи на английском языке, даже если они ничего не значат.

В USA есть очарование. Те, кто не любит USA, просто зануды. А те, кто смеется над культурой USA, ничего не понимают в этой самой культуре. В USA все стильно. У USA даже флаг самый красивый в мире. Мне еще нравится шведский флаг, но только потому, что там сочетание желтого и синего цветов. А если объективно, то флаг USA самый красивый. И гимн USA один из самых красивых, хотя мне еще нравятся итальянский и французский. У меня даже есть диск, где Лин Раймс поет “God bless America”.

В USA совсем не обязательно бывать, чтобы знать, что это такое. USA-— это массмедиа. В USA не массмедиа отражают реальность, а реальность является отражением массмедиа, хотя массмедиа никогда и не отражают реальность, а только создают свою собственную.

В USA обыденная реальность и реальность массмедиа неразличимы. В USA все подчиняется эстетике, смыслу и темпоритму массмедиа. В USA даже Рождество насквозь медийно. Медийность — это стиль USA, поэтому там так все привлекательно, ярко и зрелищно, как будто все те люди, которые живут в USA, находятся в кино или снимаются для телевизионной передачи, посвященной жизням знаменитостей. В Нью- Йорке знаменитостей больше, чем во всем остальном мире, и это не считая простых людей, которые знамениты уже потому, что живут в Нью-Йорке.

USA входят в нашу жизнь с самого рождения, когда нам надевают подгузники Pampers. Потом мы начинаем играть в американские игрушки и смотреть мультики из USA. Дальше — больше. Мы начинаем пить Coca-Col’у, ходить в McDonald’s, мы покупаем джинсы Levi’s и куртки Columbia, смотрим голливудские фильмы и канал MTV, мы постоянно жуем Orbit, на наши зубы ставят американские пломбы (потому что российские ни фига не держатся), мы ездим на машинах Ford и Chevrolet, мы летаем на самолетах боинг, мы пользуемся косметикой Maybelline, мы стираем грязное белье порошком Tide, мы отмечаем Хеллоуин, мы курим сигареты Marlboro, пьем виски Jack Daniel’s и пиво Miller, мы учим американский английский и по-русски начинаем говорить с американским акцентом, часами сидим за компьютером Pentium, а на бейсболках всегда одно и то же-— “USA” или что-то в этом роде. Все это пришло к нам через телевизор и стало нашей реальностью.

Мне очень нравится американский спорт. Мне нравятся все главные американские лиги — хоккейная, баскетбольная, бейсбольная и по американскому футболу. Даже если я ничего не понимаю в американском футболе или бейсболе (а я уже что-то понимаю), мне все равно нравится их смотреть. Мне нравится сама аура, которая царит в USA вокруг спорта. Даже если это абсолютно рядовой матч, у тебя все равно создается ощущение, что это матч столетия. Мне кажется, что философия спорта в USA очень простая: “Самый важный матч — сегодняшний”. В USA вообще все самое важное происходит сегодня, а прошлое и будущее — всего лишь декорации. И мне это нравится. А в России все наоборот: полно прошлого и будущего, но почти нет настоящего. Мне кажется, что если я что-то вспоминаю о прошлом, то это факт сегодняшнего дня, это не я переношусь в прошлое, а прошлое перепрыгивает в настоящее. Я воспринимаю прошлое сегодня, а не в прошлом, поэтому прошлое уже не совсем и прошлое. Меня сводит с ума эта насыщенность временем, когда в одно мгновение на мое сознание действуют и прошлое, и настоящее, и будущее, и мой мозг находится под их постоянным влиянием. Это как если бы одновременно в одной комнате включить на всю громкость записи Баха, Диззи Гиллеспи, Элвиса Пресли, Beatles, Depech Mode, Кристины Агилеры, Oasis и My Chemical Romance.

USA — это вовсе не страна, USA — это один из знаков времени. Территория USA не в Северной Америке, территория USA раскинулась в нашем сознании. Не надо никуда ехать, чтобы узнать, что такое USA, нужно просто в очередной раз включить телевизор или пойти в ближайший магазин. Жан Бодрийяр мог бы сказать, что баночка Coca-Col’ы, стоящая в супермаркете где-нибудь в Екатеринбурге, вбирает в себя весь смысл и всю суть USA. Нужно только присмотреться.

Soundtrack. Morrissey “America Is Not the World”.

Bonus. Вид сверху. Мы видим огромную карту USA, которая разделена как будто на штаты США, но вместо названий штатов — эмблемы и имена самых известных и дорогих брендов Америки: Coca-Cola, Microsoft, IBM, General Elektriks, Intel, Disney, McDonald’s, Citi, Marlboro, Hewlett-Packard, American Express, Gillette, Cisco, Merrill Lynch, Pepsi, Google, Dell, Budweiser, Oracle, Ford, Nike, UPS, JP Morgan, Morgan Stanley, Goldman Sachs, Pfizer, Apple, Kellogg’s, Harley-Davidson, eBay, MTV, Gap, Heinz, Yahoo!, Xerox, Colgate, Wrigley’s, KFC, Avon, Kleenex, Amazon.com, Pizza Hut, Caterpillar, Motorola, Kodak, Kraft, Tiffany & Co., Duracell, Johnson & Johnson, Starbucks. Камера проплывает по карте USA, а потом поднимается вверх на общий план. Из разных концов экрана выходят люди разных национальностей и заполняют все пространство карты. Головы их подняты вверх, они смотрят на нас. Потом они хором произносят: “We are USA!”, потом улюлюкают и размахивают маленькими американскими флажочками над своими головами.

Packshot USA (флаг) и слоган: “USA is OK!”

 

22. Visa

 

Платить подобает с любезным видом.

Джеймс Джойс

Factum: Visa ( V isa I nternational S ervice A ssociation) — одна из ведущих платежных систем мира, выпускающая кредитные карты.

Изначально карты Visa носили название BankAmericard. Первая платежная карта BankAmericard была выпущена в 1958 году. В 1977 году по маркетинговым соображениям BankAmericard сменила название на Visa, сохранив всю архитектонику образа (синяя, белая и золотая горизонтальные полоски).

Размеры пластиковой карточки Visa составляют 54 Ѕ 86 Ѕ 1,26 мм.

В 80 — 90-е годы Visa создает всю свою электронную сетевую инфраструктуру (система банкоматов, смарт-карты, предоплаченные карты, появляются элитные карты Visa, Visa International разделяется на шесть региональных подразделений).

Visa инициировала и разработала систему универсальной коммерции (u-commerce) — платежи самым различными способами в любой точке мира.

Карты Visa принимаются к оплате более чем в 150 странах.

В мире насчитывается 1,3 миллиарда Visa-карт.

Ежегодный оборот по картам Visa достигает 4 триллионов долларов в год.

Начиная с Зимней олимпиады в Калгари в 1988 году Visa принимает активное спонсорское участие в крупных спортивных соревнованиях (Олимпийские игры, кубки мира по футболу и т. д.).

Слоган: “Всегда и везде” ( original version: “It’s everywhere you-want to-be”).

Punctum: Электронные деньги — это что-то. Нет ничего более замечательного, чем карточка Visa, на которой лежит миллион долларов и он не оттопыривает тебе карманы. Хотя, даже если надеть широкие реперские штаны с кучей карманов, я сомневаюсь, что там может поместиться миллион баксов. Да я никогда и не надену такие штаны. И у меня, в общем-то, и миллиона баксов нет. Но у меня есть три карточки Visa, поэтому я могу создать впечатление, что у меня есть миллион баксов. Банки, в которых я открыл свои карточки Visa, называются Citi-bank, Raiffeisenbank и BSGV. Две из моих трех карточек Visa, правда, уже просрочены. Кто бы мог себе представить, что пластмасса будет иметь срок годности, как колбаса или молоко.

Может быть, я поступаю несколько старомодно, но как только на моей карте Visa появляются деньги, я их все снимаю. Я храню свои деньги в деревянной коробке из магазина IKEA. (Такие деревянные коробочки, на которых черной краской обычно пишут “Гвозди” или “Шурупы”, но можно также написать “Бриллианты” или “Деньги”.) Я не доверяю электронным деньгам. Мне вообще кажется, что все эти электронные деньги станут рано или поздно причиной какого-нибудь тотального экономического краха всей финансовой системы. Нет никаких препятствий для того, чтобы на электронных счетах отдельных людей и корпораций вдруг стали появляться дополнительные нули.

Если, например, человек никогда не снимает деньги со счета и расплачивается только карточкой, то эти деньги никогда и не превратятся в настоящие банкноты. Каждый день миллиарды долларов кочуют с одних счетов на другие, и никто не знает, сколько всего там действительно настоящих денег.

Деньги стали компьютерной программой, цифрами на экране монитора. Совсем не обязательно что-то ощущать в реальности, если это показали на мониторе или в телевизоре. То, что показано на мониторе или в телевизоре, и есть реальность.

Современная экономика — это всемирная игра в покер, блеф чистой воды. Карты открывать совсем не обязательно, главное — всех вокруг убедить, что у тебя на руках рояль-флеш.

Я думаю, что денег в мире стало так много, что они просто не помещаются в реальности, и часть их переместили в электронные системы. Деньги ведь сами по себе тоже условны. Они же почти ничего не стоят как изделия. Важно, что на них написано. Вот где написанное обретает настоящую ценность! Наверно, нет никакой разницы — будут деньги лежать по сейфам и кошелькам или просто будут храниться в памяти всемирного компьютера.

Мне нравится, как выглядят деньги. Мне нравилось, как выглядели старые валюты Европы — почти все, кроме голландских гульденов. Они, наверно, самые некрасивые деньги всех времен. А самые красивые деньги-— это американские доллары. И не потому, что они доллары, а потому, что они действительно красивее всех нарисованы.

Американские деньги, они как американские телевизионные каналы — всегда в легкой белой дымке. Американское телевидение работает в какой-то другой системе передачи сигнала, нежели европейское, поэтому когда попадаешь на новости CNN, то все видишь в небольшом снегу. Веет какой-то ненатуралистичностью. От долларов тоже. Можно сказать, что американские доллары менее натуралистичны и более духовны, чем все остальные деньги.

Я делал пару раз покупки через Интернет. Один раз я купил десять браслетов Лэнса Армстронга Live Strong, а другой — на Amazon.com заказал книжку “Mason & Dixon” Томаса Пинчона на английском языке. Оба раза я расплачивался карточкой Visa. И я не ощутил радости покупки. Мне, конечно, было очень приятно получить те вещи, которые я заказал, но радости от траты денег не было. После этого я пошел в супермаркет и набрал целую корзинку абсолютно ненужных мне продуктов. И хоть мне эти продукты были не нужны, я получил удовольствие от самой траты денег.

Мне часто снится один сон, связанный с карточкой Visa. Как будто я подхожу к банкомату, засовываю туда свою карточку Visa и пытаюсь получить деньги. У меня на счете миллион долларов. Я вначале делаю запрос на 10 тысяч баксов. Банкомат трещит и выдает мне одну купюру в 5 долларов, но на которой изображен не Бенджамин Гаррисон, а Ричард Никсон. После этого из банкомата вылезает чек, согласно которому я только что обналичил миллион долларов. У меня на счете остается 0 долларов 38 центов. И я ничего не могу сделать. Не буду же я лупить по банкомату. Я бегу в банк через весь город и пытаюсь рассказать там все как было. Я показываю банкноту в 5 долларов с портретом Никсона, карточку Visa и чек. Надо мной начинают смеяться. Они даже не пытаются меня выгнать, они просто не воспринимают меня всерьез. Они просто смеются. У меня нет никаких доказательств, что я не снял со счета миллион долларов. Тут я просыпаюсь. Я очень боюсь, что эта история повторится в реальности. Даже если на моем счете будет не миллион, а сто долларов.

Электронные деньги — это еще одна фобия человечества. Почему я должен верить тем, с кем не знаком, и тем, кто вообще не имеет ни лица, ни имени? Им никто не мешает взять и обнулить мой счет — даже не специально, а по ошибке, — и я ничем не смогу доказать, что я не снимал эти деньги со счета.

Пока у меня нет никаких причин не доверять системе Visa. Но я боюсь, что однажды с моей карточки Visa исчезнут все деньги. Эта боязнь даже сильнее, чем боязнь самолетов. Поэтому я сразу снимаю все деньги с карточки Visa, как только они там появляются.

Иногда мне очень хочется расплатиться в магазине или ресторане именно карточкой Visa. Я заметил, что когда расплачиваешься электронной карточкой, это вызывает большее уважение. Банкноты до сих пор кажутся грязными. Visa — это стерильные деньги. После карточки Visa тебе не надо мыть руки. Банкноты, наверно, тоже не настолько грязные, как нам об этом говорили в детстве, но образ грязной во всех отношениях банкноты засел у нас в мозгу, поэтому на смену грязным банкнотам пришли абсолютно чистые электронные деньги. Visа призвана обеспечить чистоту денег. Чтоб от денег раз и навсегда отклеился ярлык “грязные”. Никто никогда не скажет: “Это карточка Visa грязная!” Если ты имеешь миллион долларов в чеках, облигациях или на электронной карте, то все считают, что эти деньги чистые и честно тобой заработаны, но если вдруг у тебя имеется чемодан стодолларовых купюр, то возникают подозрения, что эти деньги “грязные”, а то и вообще фальшивые.

Я думаю, что электронные деньги изобрели вовсе не для удобства. Электронные деньги изобрели для того, чтобы сделать деньги чистыми, чтобы сделать деньги абсолютной ценностью, чтобы у денег не осталось больше врагов, чтобы у денег появилась совесть или что-то в этом роде. Скорее даже алиби.

Электронные деньги невозможно порвать или сжечь. Нас лишили возможности совершить поступок: бросить почку банкнот в горящий костер. Электронные деньги всегда под контролем системы. Я не знаю, что такое система, но я точно знаю, что она существует.

Visа лишила нас многих удовольствий, но дала много удобства. В этом, наверно, и заключается пафос нашего времени — меньше удовольствия и больше удобства. А еще, если ты платишь карточкой Visa в ресторане или кафе, то необязательно оставлять чаевые.

Soundtrack. Jonh Lennon “Imagine”.

Bonus. Статичный кадр. Мы видим нищего, сидящего на тротуаре, перед ним лежит шляпа, а рядом со шляпой табличка: “Кредитные карты не бросать!” Над нищим на стене висит огромный плакат Visa. Перед нищим проходят люди. Наконец, он берет шляпу, переворачивает ее, и оттуда высыпается куча кредитных карт. Потом он надевает шляпу, забирает табличку и уходит. Мы видим только плакат Visa.

Packshot Visa и слоган: “Денег нет, есть Visa”.

23. Wal-Mart

 

Человек супермаркета органически не может быть человеком единой воли, единого желания.

Мишель Уэльбек

Factum: Wal-Mart — самая крупная розничная торговая сеть в мире, образец мегакорпорации.

Первый магазин Wal-Mart был открыт в 1962 году Сэмом Уолтоном в городе Роджерсе, штат Арканзас. Сэм Уолтон стал культовой фигурой в мире бизнеса и одним из самых богатых людей в мире.

Штаб-квартира Wal-Mart находится в Бентонвилле. Там же находится Центр Wal-Mart для посетителей (что-то вроде музея).

Самый активный рост торговых сетей Wal-Mart приходится на 80 — 90-е годы. Сейчас магазины Wal-Mart имеются во всех штатах США.

Всего в мире насчитывается более 6 тысяч магазинов Wal-Mart. Кроме США, Wal-Mart распространен в Канаде, Великобритании, Аргентине, Китае, Мексике и других странах.

Площадь каждого гипермаркета Wal-Mart от 9000 m2 до 24 000 m2.

С 1972 года акции Wal-Mart продаются на Нью-Йоркской фондовой бирже.

Торговая сеть Wal-Mart насчитывает около 1,8 миллиона сотрудников. Wal-Mart, однако, часто нарушает трудовой кодекс и препятствует работе профсоюзов.

Чистая прибыль Wal-Mart за 2006 год составила более 11 миллиардов долларов.

В области розничной торговли на рынке США у Wal-Mart почти нет конкурентов.

Еженедельно Wal-Mart посещают 176 миллионов покупателей по всему миру.

Wal-Mart одним из первых стал активно использовать RFID-метки (электронные чипы), которые позволяют отслеживать каждый товар (а также и человека, купившего его).

Слоган: “Всегда низкие цены” ( original version: “Always low prices”).

Punctum: Я никогда не был в магазине Wal-Mart. Wal-Mart — это гиперпространство тотального потребления. Любой гипермаркет — это пространство тотального потребления. Я был в огромном количестве супер- и гипермаркетов, но никогда не был в Wal-Mart’е. Мне бы очень хотелось побывать в Wal-Mart’е, хотя я понимаю, что никакой особой разницы между Wal-Mart’ом и другими гипермаркетами нет. Wal-Mart так известен потому, что его очень много. Wal-Mart — это образец супермагазина, его идеальная модель.

Вообще я очень люблю ходить по супермаркетам. Это одно из моих любимых занятий вне дома. Когда я не дома, то я теряюсь и не знаю, что мне делать. Просто гулять по улицам — надоедает, хоть мне и нравится просто ходить по городу. Одному сидеть в кафе — как-то очень унизительно. Кино, которое идет в кинотеатрах, я не смотрю. Музеи закрываются рано и находятся очень далеко от моего дома.

Я живу на окраине города, и совсем рядом с моим домом есть огромный супермаркет. Туда ходят все люди, которые живут поблизости. Это что-то вроде ритуала. Когда надоедает телевизор, все идут в супермаркет. Поход в супермаркет стал одним из видов активного отдыха: ты катишь здоровую тележку, ты ходишь, двигаешься, а когда народа очень много, то приходится иногда даже толкаться.

Когда я в супермаркете, то я чувствую себя частью социума, я чувствую себя причастным к огромному миру потребления. Я хожу в супермаркет не только тогда, когда мне что-то нужно купить. Я часто иду в супермаркет, когда у меня плохое настроение и мне просто хочется потратить деньги. Иногда я иду в супермаркет просто прогуляться, посмотреть на людей.

В супермаркет, бывает, ходят очень симпатичные девушки. И я все думаю с кем-нибудь из них познакомиться, но у меня никак не хватает смелости. Хотя все условия для этого есть. Она неспешно прогуливается по торговым рядам, рассматривает разные продукты и товары, ей скучно, и дома у нее наверняка никого нет. Единственное ее развлечение после работы — супермаркет. Мне никто не мешает подойти к ней и сделать комплимент по поводу какой-нибудь ее покупки или спросить у нее совета. На самом деле способов познакомиться в супермаркете — миллион. Я просто не хочу знакомиться, потому что знаю, что, когда познакомлюсь, эта девушка может мне не понравиться и мне будет очень неудобно сказать ей об этом. Мне всегда больше нравятся незнакомые девушки. Но я думаю, что если бы мы были в Wal-Mart’е, а не в нашем супермаркете, то я обязательно познакомился бы с ней. Мне кажется, что в Wal-Mart’е вообще все проще.

Обычно я хожу в супермаркеты вечером. Чем позже, тем лучше. Днем очень много народа и вообще не то настроение. Днем там царит атмосфера какого-то конвейера, индустрии. Вечером или лучше ночью все по-другому. Ночью супермаркет обретает некое умиротворение, но не впадает в спячку, как все вокруг. Там играет какая-нибудь негромкая мелодичная музыка, и ты можешь ходить по супермаркету хоть до самого утра. Ночью в супермаркете бывают по-настоящему одинокие люди. Поэтому если ночью в супермаркет приходит какая-нибудь одинокая девушка, то можно быть уверенным, что и за пределами супермаркета у нее, скорее всего, тоже никого нет.

Мне нравится быть одному. Потому что, только когда ты живешь один, ты можешь ходить по ночам в супермаркет, или каждый месяц передвигать свою любимую мебель IKEA, или слушать Morrissey на полную громкость в 7 утра, или играть в хоккей теннисным мячиком в полупустой гостиной.

Я слышал, что в Wal-Mart’е продают все, включая домашних животных. Но я не все покупаю в супермаркетах. Больше всего мне нравится покупать в супермаркете еду, на втором месте — всякие гигиенические вещи, потом — игрушки и спортивные товары. Я никогда не покупаю в супермаркетах одежду (неспортивную), цветы, книги и музыку. Хотя в супермаркетах все это гораздо дешевле. Но я хожу в супермаркет не потому, что там дешевле, а потому, что это приносит мне удовольствие. Я становлюсь счастливее, когда покупаю M&M’s в супермаркете. Я становлюсь счастливее также, когда покупаю музыкальный диск в специальном музыкальном магазине, а джинсы в магазине одежды. Это совсем не значит, что я буду слушать этот диск или буду носить эти джинсы, мне доставляет удовольствие сам факт покупки.

В маленькие магазинчики я всегда хожу днем. Лучше даже с утра. Ночью они не работают, и это правильно. Маленькие магазины меня начинают угнетать во второй половине дня. Во второй половине дня я особенно ощущаю одиночество. В маленьких магазинах одинокого человека видно, ему не спрятаться, и поэтому мне хочется чего-то более просторного, где много людей, где я могу быть незаметным. Во второй половине дня я хожу только в супермаркет. В супермаркете до тебя никому нет дела, кроме видеокамер, которые за тобой постоянно следят. Ты можешь прийти в супермаркет в домашних тапочках и халате, и никто этого не заметит. Я ходил пару раз так ночью, и никто ничего не сказал. Все как обычно. Супермаркет — это вообще все-как-обычно. Там редко что меняется, каждый товар лежит на своем месте, цена всегда одинаковая (если нет специальной скидки), обо всех акциях извещают огромные плакаты при входе, кассирши одинаково смотрят, говорят одни и те же заученные фразы, ты тоже ведешь себя так же, как в прошлый раз и еще сто раз до этого. Вот одна из основных причин, почему я так часто хожу в супермаркет: потому что я знаю, как там надо себя вести, что делать, куда идти и что говорить. А вот одна из основных причин, почему я не хожу в рестораны и кафе, в которых не бывал и о которых ничего не знаю: я не знаю, как там себя вести, я не знаю, ждать официанта или самому подходить, я не знаю, где находится в этом кафе туалет и т. д. В супермаркетах все проще. Супермаркеты — это бесконечное повторение. Все супермаркеты еще более однообразны и похожи друг на друга, чем McDonald’s.

В супермаркетах большие площади, и там много всякого товара. Действительно много, но не так много, как это кажется. В супермаркетах все поставлено во множестве экземпляров. 20 бутылок кетчупа Heinz по 150 мл, 20 бутылок кетчупа Heinz по 500 мл, 20 бутылок кетчупа Heinz по 750 мл, а еще ведь кетчуп Heinz бывает разный — барбекю, острый, сладкий, с чесноком и т. д. — и это еще по 20 бутылок, а всего у Heinz 76 видов различных соусов. В общем, если все товары из супермаркета поставить в одном экземпляре, то хватило бы одного средненького магазинчика. Но вся прелесть супермаркета как раз в том и состоит, что создается иллюзия великого изобилия. И вот эта иллюзия великого изобилия — во всех супермаркетах одинаковая.

В большинстве супермаркетов все отделы расположены примерно в одном и том же порядке. Это расположение имеет, наверно, определенную логику. Моя логика уже не нужна, супермаркет сам выстраивает нужную логику, я просто ей подчиняюсь. Мой мозг абсолютно отключен. Логика супермаркета становится моей логикой навсегда. Если в каком-нибудь супермаркете отделы расположены не в том порядке, к которому я привык, то я чувствую это, у меня возникает дискомфорт, и мне хочется побыстрее уйти из этого супермаркета. У меня создается впечатление, что я в лабиринте и меня не научили из него выбираться.

Мне кажется, что в нашей жизни есть два больших, практически тотальных, лабиринта: это лабиринт информации и лабиринт потребления. Из лабиринта конкретного супермаркета можно еще сбежать, а из лабиринта потребления выбраться почти невозможно. Но я люблю супермаркеты. Мне просто нужно место, куда я могу пойти, когда мне хочется куда-то пойти. Мне нравится идти в супермаркет вместе со всеми перед Новым годом. Мне нравится покупать в супермаркете совершенно ненужные мне вещи и продукты. Мне нравится смотреть на людей, катящих перед собой тележки, загруженные едой. Мне нравится смотреть на одиноких людей, гуляющих по супермаркету ночью. Мне нравится Wal-Mart, потому что я никогда в нем не был.

Soundtrack. Elton John “Nikita”.

Bonus. Мы видим, как к входу в гипермаркет Wal-Mart подходит человек. Он смотрит на вывеску Wal-Mart, улыбается и собирается войти в магазин. Тут перед ним открываются автоматические двери в Wal-Mart, и оттуда человека заваливает кучей товаров широкого потребления.

Packshot Wal-Mart’а и слоган: “Wal-Mart. Это больше, чем можно себе представить”.

 

24. Xerox

Мы вынуждены постоянно подтверждать свое присутствие в этом мире каким-нибудь жестом, движением или копией движения. Чаще всего копией. Мы слишком плохо развиты, чтобы каждый раз выдавать новый жест своего присутствия.

Олег Сивун

Factum: Xerox — американская корпорация, работающая в области производства копировальной техники и управления документами.

Компания была основана в 1906 году и называлась Haloid Company (занималась производством фотобумаги).

В 1947 году Haloid Company покупает патент на копировальное устройство, изобретенное Честером Карлсоном. Карлсон называл процесс копирования при помощи этого устройства длинным словом “электрофотография”. В 1948 году этот процесс получил имя “ксерография” (от греческих слов “сухой” и “писание”). Для обозначения нового копировального устройства принимается слово “ксерокс”.

В 1949 году на рынке появляется первый ксерокс — Мodel A.

В 1958 году компания Haloid Company получает название Haloid Xerox Company, а с 1961 года — просто Xerox Company.

В 1964 году Xerox создает первый в мире факс. В 1974 году Xerox выпускает первый лазерный принтер.

В 1980-е годы Xerox первым создает многофункциональные устройства — копир/принтер/сканер.

В 90-е годы Xerox стал заниматься обслуживанием корпоративных сетей, системами электронного документооборота и т. п.

У Xerox активно работает исследовательский центр в Пало-Альто. На начало 2000-х годов Xerox обладал более чем 15 000 патентов на различные разработки. На их основе, в частности, создается многоразовая “электронная бумага” Smart Paper.

Количество сотрудников Xerox — около 55 тысяч человек.

Ежегодный оборот Xerox составляет около 16 миллиардов долларов (2005 — 2006).

Слоган: “Xerox был первым, все остальные могут только копировать” ( original version: “Xerox were the first, the others can only copy”).

Punctum: Xerox — это не машина, это принцип. Мне кажется, что никогда еще копия не была так распространена, как сейчас. В эпоху тотальной скуки копия нас развлекает. Это такая игра: сначала была одна штука, а стало десять.

Копия делает нашу жизнь веселее и разнообразнее. Копируется все: копируется информация, копируется искусство, копируется стиль, копируются люди.

Если бы не появился Xerox, то, наверно, никто не стал бы воплощать в жизнь идею клонирования. С точки зрения производства это одно и то же: сделать копию документа или сделать копию человека. Просто человека сделать дороже. Xerox всем доказал, что копия возможна. Я не думаю, что клонирование — это страшно. Я не думаю, что что-то принципиально изменится. Наш мир без всякой микробиологии, а только за счет телевидения и супермаркетов создал миллиарды клонов, просто мы об этом еще не догадываемся.

В нас сидит претензия на собственную уникальность. У нас есть иллюзия, что мы особенные, но мы ничем не отличаемся друг от друга. Разве что один из нас любит Coca-Col’у, а другой Pepsi, один пользуется электрической бритвой Philips, а другой — станком Gillette, один слушает Muse, а другой — Radiohead. У клонированных людей, наверно, не будет чувства уникальности и особенности, они будут понимать, что они всего лишь копии друг друга. Они будут честнее сами с собой, если у них еще останется способность диалога с самими собой. Они уже не будут считать себя индивидуальностями. Мы считаем себя индивидуальностями только потому, что носим одежду “независимых” лейблов, смотрим “независимые” фильмы, слушаем “альтернативную” музыку, ходим в “альтернативные” клубы и т. д. Человек не может различаться только по тому, что он потребляет. Человек может различаться только по тому, потребляет он или нет. Я потребляю, и поэтому я — как все. “Я пляшущая и поющая срань господня”, — как говорила обезьянка-астронавт своему отражению в “Бойцовском клубе”.

Я в какие-то моменты не осознаю себя. Я себя постоянно теряю. Я чувствую себя копией самого себя. Но я не чувствую ничего общего ни с кем. Я не чувствую родства ни с одним человеком, хотя мы так похожи. Мы все слушаем одну и ту же музыку, смотрим одни и те же передачи и фильмы, носим одну и ту же одежду, пользуемся компьютерами, говорим по мобильным телефонам, но между нами нет ничего общего. Мне может кто-то понравиться, я могу даже в кого-то влюбиться, но я ни с кем не чувствую родства. Похожие люди — это самые разобщенные люди, это люди абсолютно безразличные друг к другу.

Мы способны сопереживать друг другу только посредством телевизора. Если у меня под окном кому-то отрежут голову и это не покажут по телевизору, я буду считать это своей фантазией. Чтобы я понял трагедию человека, мне нужно, чтобы о ней рассказали по телевизору, мне нужно, чтобы эта трагедия была скопирована в сознание тысячам людей, чтобы она распределилась на всех, а не на меня одного. Если о трагедии сказали по телевизору, то это действительно важно, а все остальное мелочи.

Если мне нужна копия чего-то, я иду в Интернет или включаю Xerox. Мне не нужен никто, мне нужна машина, которая создаст мне копию. Само желание иметь копию бесконечно. Xerox не просто создал аппарат, который делает копии документов и т. п., Xerox перевел понятие “бесконечность” в материальный мир. Он его материализовал. Мы теперь можем бесконечно делать копии книг, фильмов, песен, картин, самих себя, и это будет продолжаться до тех пор, пока не закончится краска в Xerox, пока не перестанут издаваться книги, пока не прекратят сочинять музыку и писать картины. Все это закончится тогда, когда мы все сами себя начнем ненавидеть за то, что мы не можем быть самими собой, что мы не можем быть оригиналами самих себя. Это произойдет, может быть, гораздо раньше, чем мы успеем прослушать все 15 тысяч песен из своего iPod’а.

Я теряю себя. Я уже это сделал. Я абсолютно поверхностный человек, и я копирую поверхности. Я постоянно копирую чей-то стиль, чью-то манеру разговаривать или писать, чью-то манеру одеваться, чью-то мимику и чьи-то жесты, у меня почти не осталось ничего своего. Я даже не попытался ничего своего создать, я просто переработал что-то уже имеющееся. У меня нет сил создать что-то свое. Мне слишком много всего нравится, что я вижу по телевизору, в журналах, на улице и т. д. Я воспроизвожу на свой манер все то, что мне нравится, поэтому я так много говорю про то, что мне нравится. Просто моя жизнь ограничивается этими крайностями “нравится/не нравится”. Иногда мне кажется, что все суждения, которые выходят за пределы “нравится/не нравится”, — это заумь. Xerox учит нас не думать, а просто копировать — воспроизводить, воспроизводить и воспроизводить все, что нам нравится. Между производством и воспроизводством лежит колоссальная пропасть. Весь мир сейчас нацелен на воспроизводство, на копирование уже имеющегося. Xerox никогда не останавливается, он работает круглосуточно, он постоянно воспроизводит информацию, искусство, людей и деньги.

Все, что имеет сейчас значение, — это фактическое количество. Сколько денег на твоем счету? Сколько телевизоров у тебя дома? Сколько ты посмотрел фильмов? Сколько лет ты работаешь? Сколько гигабайт памяти в твоем ноутбуке? Со сколькими девушками ты переспал? (Сколько из них были девственницами?) Сколько раз ты занимаешься сексом (в неделю, в месяц, в год)? Сколько килограммов мне надо сбросить к пляжному сезону? Сколько раз ты был за границей? Сколько продано экземпляров этой книги? Сегодня можно зачеркнуть вопросы типа “кто виноват?” и “что делать?”, современный вопрос только один — СКОЛЬКО? Никого не интересует содержание, всех интересуют факт и количество этих фактов.

Я живу в городе, где все скопировано. Скопирована структура города, скопирована архитектура, скопированы модные бутики, скопированы рестораны, скопированы супермаркеты. В этом городе больше копий, чем в Лас-Вегасе. Оригинал, в общем-то, никого и не интересует, когда есть хорошая копия. Кому нужен грязный ирландский паб в Дублине, когда есть такой же, но чистый и в Петербурге? Копия устраняет все шероховатости оригинала, убирает все, что может помешать потреблению. Оригинал всегда сопротивляется потреблению. В этом городе висит огромное количество оригиналов в Эрмитаже, но я чаще смотрю картины в Интернете.

Потребление копии не требует никакого усилия, оно абсолютно нейтрально. Поэтому так много людей сидят в японских ресторанах, они избавлены от всех опасностей оригинала — они знают, что им никогда не подадут рыбу фугу.

Я потребляю все эти копии, чтобы заполнить внутреннюю пустоту. Мне нужна аура, которая заполнит мою пустоту. Я черпаю эту ауру, когда иду в бутик Kenzo, когда гуляю по супермаркету, когда сижу в испанском ресторане, когда скачиваю из Интернета бесконечное количество картин, музыки и книг, когда смотрю телевизор, когда гуляю по городу и т. д. И после всего этого всегда остается ощущение, что я что-то сделал не так. Но назавтра я делаю все то же самое. И так до бесконечности, копия за копией, пока не кончится краска в ксероксе. Xerox — это не машина, это образ жизни.

Soundtrack. John Cage “4’33”.

Bonus. Мы видим черный экран. Мы слышим шум работающего ксерокса. Шум заканчивается. Голос за кадром: “Только что вы прослушали, как Xerox сделал копию „Черного квадрата””.

Packshot Xerox и слоган: “Одного мира мало. Нам нужно два. Xerox”. ( вариант: “Мы умножаем мир. Xerox”).

 

25. Young & Rubicam

 

Если ложь повторить сто раз, то она становится истиной.

Йозеф Геббельс

Factum: Young & Rubicam — крупнейшее в мире рекламное и маркетинговое агентство.

Young & Rubicam основали Джон Орр Янг и Рэймонд Рубикам в 1923 году в Филадельфии. Уже в 1926 году Young & Rubicam переезжает в Нью-Йорк, а в 1931-м открывает свое представительство в Чикаго.

В 1960-е годы Young & Rubicam создает первую цветную рекламу.

В 70-е Young & Rubicam объединяется с такими корпорациями, занимающимися рекламой и PR, как Wunderman Ricotta & Kline, Cato Johnson, и другими, составив в итоге группу компаний Young & Rubicam.

В 90-е годы Young & Rubicam переживает несколько финансовых скандалов, но с приходом в Young & Rubicam Петера Георгеску дела компании стабилизируются.

С середины 90-х Young & Rubicam твердо обосновывается на рынках Европы, Азии, Африки и Латинской Америки.

В настоящее время Young & Rubicam имеет свои представительства в 81 стране мира. В России представительство Young & Rubicam существует с 1989 года.

С 1998 года акции Young & Rubicam начинают продаваться на бирже.

Клиентами Young & Rubicam были крупнейшие бренды мира — Philip Morris, Colgate-Palmolive, Xerox, Danone, Heinz, Campbell’s Soup Company, Virgin и другие.

Именно из Young & Rubicam был уволен Фредерик Бегбедер.

Доход Young & Rubicam превышает 2 миллиарда долларов в год.

Слоган: “Противостоять обыденности” ( original version: “Resist the usual”).

Punctum: В Young & Rubicam меня привлекает название. Особенно красиво, если смотреть на его написание (Young & Rubicam) или произносить в одно слово (янгэн’рубикам). Я не знаю точно, но Young & Rubicam наверняка создали несколько хороших рекламных слоганов и сняли несколько красивых роликов.

Мне кажется, что рекламное агентство очень таинственная организация — что-то вроде ЦРУ или секты сайентологов. Никогда не понятно, какая реклама, каким агентством сделана. Поэтому я не могу больше ничего сказать про Young & Rubicam, потому что могу только догадываться, какие рекламные ролики сделаны ими.

У меня есть все сборники “Каннских львов” начиная с 1992 года. Я люблю смотреть рекламу специально, а не когда она прерывает телевизионную передачу. Мне не очень нравится русская реклама. Может, она очень действенна и работает на конкретную “тарджет группу”, но мне просто не нравится ее смотреть. Я не получаю от нее удовольствия.

Мне нравилось время начала 90-х, когда по телевизору шли западные рекламы про ковбоя Marlboro и про виски Jeam Beam (“Знакомство с Америкой”). В какой-то степени я даже вырос на них. Это очень интересная ситуация, когда дети растут под влиянием сразу двух сказочных миров — мира самих сказок и мира рекламы. Только одни не скрывают, что это вымысел, а другие всячески уверяют, что говорят чистую правду. Наверно, дети прошлого были в большей степени реалистами.

Мир рекламы становится новой реальностью, которая необязательно все время будет второй. Сейчас, когда я ем конфетки M&M’s, мне кажется, что они живые.

Самое красивое, что создано за последнее время, создано в рекламе. Самый красивый кадр — в рекламе, самое красивое высказывание — в рекламе, самые красивые люди — в рекламе, самая красивая музыка — в рекламе. Если что-то не стало частью мира рекламы, то, значит, это не очень красиво.

Реклама сейчас, может быть, самое актуальное из всех искусств. И потому, что за нее платят больше всего денег, и потому, что ее влияние распространяется сильнее всего.

Реклама меньше всего рекламирует товар. Мне кажется, что реклама никак не влияет на покупаемость конкретного товара. Рекламщики врут, что рекламируют товар. Реклама в первую очередь рекламирует весь мир потребления. Основная задача всех таинственных рекламных агентств — убедить мир, что мир ограничен супермаркетом, приучить людей потреблять, потреблять и потреблять, сделать из желания покупать сексуальное влечение, сделать так, чтобы потреблялась сама идея потребления.

Желание потреблять уже стало основным инстинктом человека. Невозможно удержаться от соблазна купить что-то, если есть возможность купить. Можно даже удержаться от соблазна переспать с красивой женщиной, но от соблазна купить новую вещь, если у тебя есть деньги, — никогда.

Бейсбольные биты выпускают для того, чтобы ими играли в бейсбол, но это не значит, что бейсбольными битами не разбивают головы. Реклама, может быть, тоже создается для информирования о конкретных фирмах и товарах, но, когда она становится тотальной, она пропагандирует мир потребления в целом. Реклама — это как бейсбольная бита: она и играет с нами, и разбивает головы. Наши головы от ударов рекламы превращаются в ошметки мира потребления.

Рекламируются и Tide и Ariel, и Orbit и Dirol, и Carlsberg и Tuborg, и никакой разницы тут нет. Одни купят одно, другие — другое, а все усилия рекламы направлены на то, чтобы просто покупали, и не важно что. Товар рекламе нужен только в качестве персонажа, на котором можно построить сюжет. Наивно думать, что 20 секунд ролика и одна звучная фраза могут убедить людей купить конкретный товар. А вот сотни 20-секундных роликов и сотни звучных фраз убедят людей в чем угодно — даже в том, что они не люди, а всего лишь придатки системы, и что их основная функция-— покупать и наслаждаться. Покупать и наслаждаться купленным — это все, на что способен человек в XXI веке, чтобы попытаться сделать себя счастливым.

Иногда мне кажется, что я что-то понимаю в рекламе. Реклама — это форма эстетизации мира потребления. Потребление само по себе не очень красиво, поэтому его необходимо сделать привлекательным. Меня не интересует качество товара, мне не интересно, насколько его выгодно покупать, меня даже не интересует его функциональное предназначение. Все, что меня интересует, — это то, насколько красиво сделана реклама о товаре, насколько он красиво оформлен и насколько красиво звучит слоган фирмы. Меня привлекает не сам товар или фирма, а то, как о них рассказано.

Если бы люди потребляли непосредственно товары, то они бы ими очень быстро пресытились. Мы все потребляем образы о товарах. Потребление образов может быть бесконечным, просто нужно время от времени их обновлять.

Реклама создает тотальный мир образов. Я ощущаю себя в этом мире как в густом лесу, в котором мне, чтобы продвинуться куда-нибудь, нужно постоянно вырубать с помощью денег окружающие меня деревья, состоящие из брендов и товаров широкого потребления. Если не вырубать эти деревья, то они закроют мне небо, лишат света и воздуха.

Реклама не дает выбора, она дает лишь список того, что можно купить. Реклама создает очень простой мир, понятный каждому, и в этом ее сила. Если верить рекламе, в нашем мире отказ от потребления означает отказ от счастья, успеха, радостей жизни и будущего. Я не знаю, что такое счастье, успех, радости жизни и будущее, хотя я постоянно хожу в супермаркет. Может, мне просто надо более правильно и более внимательно смотреть рекламу? Я же смотрю на нее как на произведение искусства, как на абсолютно бесполезную вещь для моей жизни.

Реклама в обществе потребления может сделать человека счастливым, если поверить в нее как в религию. Я же воспринимаю свое потребление как данность, а не как счастье, потому что я уже давно крещен в другой вере и не могу принять мир рекламы как нечто божественное. Я давно перестал думать о счастье. У меня есть теперь только множество удовольствий и одно несчастье как плата за них.

Список того, от чего я получаю удовольствие:

когда я что-то говорю или что-то делаю и мне не напоминают о том, что это уже где-то было (например, в “Симпсонах”, в фильме “Амели” или у Энди Уорхола);

от покупки новой книги и ее запаха;

когда ем конфетки M[?]

когда пью Coca-Col’у из маленькой стеклянной бутылки или из жестяной банки;

когда иду в магазин и на моей кредитной карте Visa больше, чем 500 долларов;

когда покупаю новые джинсы Tommy Hilfiger со скидкой 80 %;

от вида своего эрегированного члена;

когда разговариваю по телефону с человеком, которого никогда не видел в жизни;

от сильной физической усталости после поездки на велосипеде;

когда нюхаю пустые пачки из-под кофе Lofbergs Lila;

когда на моем телевизоре появляется новый телевизионный канал;

когда я просыпаюсь зимой рано утром и солнце светит мне прямо в глаза (в Петербурге такого не бывает);

когда лежу в ванне, а где-то в комнате звенит телефон;

когда встречаю на улице человека, которого видел по телевизору;

от покупки нового музыкального диска, который я послушаю через полгода;

когда мои мысли занимают не люди, а вещи;

от вида автомобильной катастрофы и покореженных машин;

когда в рекламе хороший слоган.

Когда я смотрю рекламу, мне всегда хочется придумать свою. Вообще, когда я что-то смотрю, мне хочется этим заняться. Когда я смотрю Tour de France, мне хочется кататься на велосипеде; когда смотрю фильм, мне хочется снять свой; когда смотрю рок-концерт, мне хочется быть рок-звездой. В общем, я не знаю, кто я есть на самом деле и есть ли я вообще. Мне хочется найти что-то свое, личное, но, видимо, это невозможно.

Все, что остается, — это смотреть рекламные ролики и верить, что мир ограничивается супермаркетом.

Мы все рождаемся под дверью, над которой висит вывеска “Вход в супермаркет”, а когда умираем, то видим перед собой табличку “Выход”, просто “Выход”. “EXIT” на зеленом фоне, белыми буквами, с бегущим куда-то человечком.

Soundtrack. Bob Dylan “Mr. Tambourine Man”.

Bonus. Короткий репортаж из офиса рекламного агентства Young & Rubicam. Все сотрудники агентства одеты в нацистскую форму, но она выдержана не в красно-черных цветах, а в фирменных бело-голубых тонах Young & Rubicam. Камера плавно пролетает над офисом Young & Rubicam, и мы видим, как кипит работа в агентстве: кто-то что-то рисует, кто-то занимается дизайном на компьютере, кто-то разговаривает по телефону, кто-то что-то пишет, кто-то ведет переговоры с клиентом, кто-то спорит и т. д. То есть мы видим что-то похожее на картину с Уолл-стрит.

Packshot Young & Rubicam и слоган: “Каждому свое. Young & Rubicam”.

 

26. Zentropa

 

Земля есть стол богов, дрожащий от новых творческих слов и от шума игральных костей.

Фридрих Ницше

Factum: Zentropa — датская киностудия.

Zentropa была основана в 1992 году Петером Ольбеком Йенсеном и Ларсом фон Триером.

Первым фильмом киностудии Zentropa считается фильм Ларса фон Триера “Европа” (1991), который имел также и другое название — “Zentropa”. Отсюда и пошло название для киностудии.

Zentropa расположена в пригороде Копенгагена и входит в знаменитый Фильмбюен (киногородок, где сосредоточены крупнейшие датские киностудии).

Во второй половине 90-х годов Zentropa стала самой быстроразвивающейся и успешной киностудией Дании.

Настоящий прорыв Zentropа произошел после фильма Ларса фон Триера “Рассекая волны” (1996) и показа его на Каннском кинофестивале. Только после этого Zentropa стала регулярно выпускать фильмы.

За время существования на Zentropа вышли такие картины, как “Идиоты”, “Танцующая в темноте”, “Догвиль” Ларса фон Триера, “Итальянский для начинающих” Лоне Шерфиг, “Дорогая Венди” Томаса Винтерберга, “Открытые сердца” и “Брат” Сюзанне Биер, “Принцесса” Андерса Моргенталера и другие.

Одним из самых успешных продюсеров на Zentropа становится Иб Тардини. С фон Триером обычно работает Вибеке Винделоу.

Фильмы киностудии Zentropa неоднократно получали престижные награды на международных кинофестивалях.

Слоган отсутствует.

Punctum: Я мало чего понимаю в кино, потому что я его почти не смотрю. У меня есть несколько любимых фильмов, которые я пересматриваю постоянно, но новые фильмы я смотреть не люблю.

Мне больше нравится воспринимать кино, не смотря его. Мои любимые режиссеры — это те, чьи фильмы я не видел или видел очень мало. Мне кажется, что если ты видел очень много фильмов конкретного режиссера, то он не может быть твоим любимым режиссером, потому что в нем не остается никакой тайны. Это почти как с женщинами. Меня гораздо больше возбуждают женщины, с которыми я не знаком. Когда ты близко знаком с женщиной, весь эротизм куда-то исчезает. Вот несколько моих любимых режиссеров, чьи фильмы я не видел вообще или видел только по одной картине (в алфавитном порядке):

Микеланджело Антониони (1 фильм: “Ночь”)

Ингмар Бергман (0 фильмов)

Бернардо Бертолуччи (1 фильм: “Мечтатели”)

Луис Буньюэль (1 фильм: “Скромное обаяние буржуазии”)

Вим Вендерс (1 фильм: “Небо над Берлином”)

Жан Виго (0 фильмов)

Томас Винтерберг (0 фильмов)

Лукино Висконти (1 фильм: “Смерть в Венеции”)

Майкл Винтерботтом (0 фильмов)

Тео ван Гог (0 фильмов)

Жан-Люк Годар (1 фильм: “На последнем дыхании”)

Питер Гринуэй (0 фильмов)

Карл-Теодор Дрейер (1 фильм: “Гертруда”)

Хеннинг Карлсен (1 фильм: “Голод”)

Аки Каурисмяки (1 фильм: “Жизнь богемы”)

Дэвид Кроненберг (0 фильмов)

Эмир Кустурица (1 фильм: “Черная кошка, белый кот”)

Фриц Ланг (0 фильмов)

Серджио Леоне (1 фильм: “Однажды в Америке”)

Фридрих Вильгельм Мурнау (0 фильмов)

Георг Вильгельм Пабст (0 фильмов)

Пьер-Паоло Пазолини (0 фильмов)

Жан Ренуар (0 фильмов)

Лени Рифеншталь (0 фильмов)

Йос Стеллинг (0 фильмов)

Андрей Тарковский (1 фильм: “Солярис”)

Франсуа Трюффо (1 фильм: “400 ударов”)

Энди Уорхол (0 фильмов)

Орсон Уэллс (1 фильм: “Леди из Шанхая”)

Райнер Вернер Фассбиндер (0 фильмов)

Федерико Феллини (1 фильм: “Ночи Кабирии”)

Джеймс Фоули (1 фильм: “Американцы. Гленгарри Глен Росс”)

Вернер Херцог (0 фильмов)

Алехандро Ходоровски (0 фильмов)

Ян Шванкмайер (0 фильмов)

Фолькер Шлендорф (1 фильм: “Жестяной барабан”)

Сергей Эйзенштейн (только отрывки)

Из всего списка я мог бы еще посмотреть по одному фильму тех режиссеров, чьи фильмы я вообще не видел. Но я бы не хотел больше смотреть ни одного фильма тех режиссеров, чей хотя бы один фильм я уже посмотрел.

Мне больше всего нравится скандинавское кино. Я не знаю даже, как это объяснить. На студии Zentropa снят мой любимый современный фильм “Итальянский для начинающих”. Я не очень люблю современное кино. Оно очень телевизионное, слишком натуралистичное и слишком цепляет. Если я сажусь смотреть самый посредственный современный фильм, то я не могу оторваться. Это плохо. Мне приходится сознательно не смотреть современное кино, потому что на него тратишь время, оно затягивает, а удовольствия никакого.

Кроме “Итальянского для начинающих” из современных фильмов мне нравится “Fucking Омуль” (потому что скандинавский), “Криминальное чтиво” (потому что хорошие диалоги), “Один дома — 2” (потому что про Нью-Йорк и Рождество), “Бойцовский клуб” (потому что лучшая экранизация книжки из всех экранизаций, которые я видел) и “Пять препятствий” (потому что можно увидеть Йоргена Лета).

Когда меня спрашивают, кто мой любимый режиссер, то я отвечаю — Йорген Лет. Это очень удобно, когда фильмы твоего любимого режиссера никто не видел. Это избавляет от длинных киноведческих разговоров. Хотя вести такие разговоры мне нравится гораздо больше, чем смотреть фильмы. Но сейчас мало кто говорит о кино, сейчас все говорят о фильмах, которые они видели, а видели они по большей части говно. Мне не удается поддержать эти беседы.

Сейчас выпускается слишком много фильмов. Альфред Хичкок как-то сказал, что “снимать фильмы может каждый. Не снимать — дело избранных”. Наверно, избранных почти не осталось. Разве что Годар.

Современное кино какое-то некинематографичное. На него даже не хочется идти в кинотеатр. Да и кинотеатры больше похожи на развлекательные центры-аттракционы. Я не современен. Я люблю ходить в кинотеатр на старые фильмы, хотя кинотеатров, где показывают старые фильмы, почти не осталось. Аура кино для меня гораздо важнее самого фильма. Я получаю удовольствие не от конкретных фильмов, не от сюжета, не от идеи, а от самой ауры кино.

Мне кажется, чтобы понять, что такое кино, нужно просто посмотреть пару фильмов начала ХХ века, и все. Больше ничего не надо. Вся остальная история кино — это история индустрии кинематографа. Сейчас кино стало технически более совершенным, более зрелищным, более драйвовым, более захватывающим, но оно совершенно потеряло свою ауру. У него, конечно, есть какая-та аура (аура есть всегда), но, скорее всего, это аура массмедиа, а не кино. Кому-то это нравится. Мне — нет.

Мне нравятся фильмы Энди Уорхола, потому что он внимательно относился к движению в кадре. В его фильмах каждое движение — это событие, каждое изменение кадра — это чудо. В современном кино движение стало обыденностью. До такой степени обыденностью, что ты его даже не замечаешь. Я ненавижу обыденность, поэтому не смотрю современное кино. Когда я смотрю на сайте www.earthcam.com то, что сейчас происходит на улице Нью-Йорка возле TGI Friday’s, то в этом меньше обыденности, чем в большинстве современных фильмов.

Из всех современных фильмов мне больше всего нравятся порнофильмы. Мне кажется, что порнографические фильмы гораздо в большей степени относятся к искусству кинематографа, чем фильмы Стивена Спилберга. Порнофильм — это чистое движение человеческих тел, почти без сюжета и без всякой мысли — чистая антропология, если смотреть непредвзято.

Zentropa как-то хотела делать порнофильмы, где режиссерами и продюсерами были бы женщины. Но что-то там не получилось. Мне кажется, это было бы интересно. Это добавило бы порнографии нового смысла, если бы только эти женщины не были феминистками. Хотя в Америке, по-моему, есть несколько женщин — продюсеров и режиссеров порно. Но порно, сделанное в Скандинавии, и порно, сделанное в USA, — это далеко не одно и то же.

Когда-нибудь я надеюсь прочитать книгу Жиля Делёза о кино. Быть может, тогда я смогу сказать что-то более внятное о кинематографе. Я надеюсь когда-нибудь в будущем вообще говорить более внятно, чем говорю сейчас. Но самое правильное — это, конечно же, молчать. Этому я, наверно, не научусь никогда.

То, что вы здесь увидели, не был путь от живописи к кинематографу, от статики к движению, от Andy Warhol’а к Zentropа, это была подборка пустот на произвольную тему от A до Z.

Избегать смысла очень важно, но так же важно время от времени к нему возвращаться. Самое сложное — это разложить по полочкам все то, что вокруг нас. Когда это удается, то хаоса становится немножко меньше. Но это только что касается формы. Хаос содержания неизживаем и неискореним. Этот хаос всегда будет ускользать от смысла, он всегда будет впереди нас, потому что весь мир ничем не контролируется, кроме нашего сознания, а наше сознание лежит в руинах супермаркета. Все как всегда, только за деньги.

Поп-арт — это не жанр искусства, это способ осознания действительности.

Soundtrack. Frank Sinatra “My Way”.

Bonus. Черно-белая картинка. Мы видим классическую кинокамеру на штативе, направленную на нас, за камерой стоит оператор и крутит ручку камеры. Все вокруг черное, а кинокамера и оператор — белые, а никак не наоборот. Мы слышим, как играет тапер и трещит киноаппарат. Но тут музыка медленно замолкает, оператор перестает снимать. Пауза. Крик за кадром: “Продолжай! Давай дальше!” Оператор ничего не отвечает, а просто берет камеру и увозит ее за пределы кадра. Мы видим на черном фоне белую надпись “Zentropa”, которую все это время заслонял оператор.

Слоган: “The End”.

 

 

Неучтенный свет

Евгения Вежлян — литературный критик, поэт, журналист. Окончила Московский государственный педагогический институт им. Ленина и аспирантуру историко-филологического факультета РГГУ. Публиковалась в журналах “Соло”, “Новое литературное обозрение”, “Арион”, “Крещатик”, а также в “Новом мире”. Лауреат премии “Anthologia” (2007) за статьи и рецензии в литературной периодике. Стихи в “Новом мире” публикует впервые. Живет в Москве.

 

След

Логарифмической линейкой

Господь сработал сад. Кусты.

Калеки-статуи. Скамейки,

Как лодки в ноябре, пусты.

И словно муха по картине,

Отчуждена, извне дыша,

По гравию, по мокрой глине

Шуршит усталая душа.

Ни уст, способных вынуть слово,

Ни уз густого вещества.

Она и к смерти не готова,

И не вполне уже жива…

В траве улитка для порядку

Стеклистый размечает след.

Душа блажит. И льет с устатку

Излишний, неучтенный свет.

 

*     *

  *

Заткнулся и умер в себя самого.

Снаружи не видно, любил ли кого…

Но ангелы топчутся с краю…

Чтоб выдавил окостеневший язык —

Еще к заскорузлым словам не привык —

Тяжелое “я умираю”…

И больше не значат внутри темноты,

Телесной и мокрой, шмели и цветы,

Но атомы речи,

Соленое мясо покинув свое,

Небесное вдруг обретают жилье,

Становятся легче…

Дорожное

Когда тебе нечего вовсе сказать,

Ты память свою начинаешь терзать

И, вытащив, будто занозу,

Какой-нибудь мелкий, навязчивый бред,

Стремишься его разглядеть на просвет,

Подносишь то к глазу, то к носу.

Но в травах развешаны палки стрекоз,

Но воздуха жаркого льется наркоз

Сквозь щелку фрамуги вагонной.

А память, лишившись щербинки больной,

Баюкает ранку рукою одной,

Качаясь на полке наклонной.

И речь, словно провод, тебя обмотав,

Протянется сквозь одинокий состав,

Зрачки машиниста —

в природу,

Где правда немая роится в пыли,

В невидимых пазухах сонной земли,

В кровавых уключинах рода.

Москва-Терещенская, авг. 2007

 

 

Роза

Моей прабабушке, умершей

в германской эмиграции

незадолго до своего столетия

Потом она сидела на крыльце

С нашлепкой отчужденья на лице,

И перед ней, поблескивая мылом,

Текла дорожка, обещая круг,

Вспять времени, на Родину, zuruk.

Но далеко, да и ходить забыла.

Туда-туда… В воздушное dahin,

Где соль труда как старый пластилин,

Напольные часы с кукушкой дохлой

И маленькие тряпочки в углах.

Там юность тоже спрятана — в часах.

Сперва была видна, потом усохла.

А здесь она за старшую. И вот

Как жабра незнакомый кислород

Перегоняет, наполняя речью,

И временем, и собственным теплом…

Европа спит, свернувшись под стеклом,

Укутываясь в шкуру человечью,

У ног ее. Но ей-то что с того?

Так далеко, как будто бы его

И нетути — почти что в центре неба —

Круглится Глухов — словно стаканом

Обрезанный. И одинокий дом

Ветшает и скрипит, и ехать треба…

Она, как рыба сквозь секунд планктон,

Вплывает в сети. И ловит воздух ртом.

Легко ее пергаментное тело.

В нем, матовый, сквозит пейзаж страны.

Она ее боялась, как войны,

Но внутрь зашла — и вот ведь полетела…

 

 

*     *

  *

Холода холодают…

но серый снег

позволяет выбежать

за пределы

тавтологий

тело — не человек

но куда пойдет человек без тела

я в ловушке московских колец кружу

как жучок-древоточец

внутри древесных

время съедено мною

и неизвестно

для чего и кому я принадлежу…

 

 

*     *

  *

…Где дышит, все в жабрах, сырое лицо

Жильца номер ноль из породы жильцов,

Который выходит из ванной

От холода весь деревянный.

…Где смерть измеряет его рамена

И чресла, насколько линейка длинна,

И глаз ее смотрит из слива,

Блестящий и мягкий, как слива.

Она — по хозяйству, а он — просто так,

По жизни. А жизни сквозь медный пятак

Не видно ни решки, ни тушки,

Покуда соседи в орлянку играть

Садятся, чтоб вычесть, кому умирать

На шаткой ее раскладушке.

Говорить

темная

составлена кое-как

собственных согласных кусая мякоть

речь моя родная без языка

и прописи сердце мое царапать

продолжает согласно

кому-чему

только вот не пойму

моему уму

не даются карты ее истоков

значит и не добраться черпнув рукой

не поцокать от счастья разок-другой

будто лампа накаливания дугой

попирая цоколь

 

 

 

В плавнях

Галина Мария Семеновна родилась в Твери, окончила биологический факультет Одесского университета, занималась биологией моря. С середины 90-х — профессиональный литератор, лауреат нескольких премий в области фантастики. В 2005 году в поэтической серии журнала “Арион” вышла ее книга стихов “Неземля”, отмеченная поэтической премией “Anthologia”. Живет в Москве.

 

Ночами над плавнями стояли сухие грозы, они были видны даже при свете луны, огромной и красной, и Янка боялась, что огненный змей подкрадется незаметно да и подпалит подсохшее сено. Хотя как раз к их подворью мало кто сумел бы подкрасться ночью незаметно, будь то даже огненный змей. Отец, что ни ночь, бодрствовал, вытаскивал из сарая лодку-плоскодонку, а под утро пригонял ее назад, тяжело груженную, так что мелкая волна перехлестывала через борта, и невесть откуда взявшиеся люди, темные и молчаливые, на рассвете сновали меж клубов тумана, заволакивая мешки в сарай. А то сразу грузили их на подводу, и мохноногая низенькая лошаденка, тяжело вздыхая, трогалась с места и исчезала за амбарами, там, где шла в две колеи пыльная дорога. Лето, говорил отец, прихлебывая рыбный суп и отламывая от темной краюхи, самое что ни на есть горячее время, лето кормит зиму… А в последнее время лодка и в плавни уходила не пустая — тихие люди, худые, со сбитыми ногами, с котомками за спиной, приходили вечером и торопливо, виновато ели то, что выносила им Янка или мать, — ели на крыльце, потому что мать не пускала их в дом. А в доме завелись вещи, каких раньше не было; например, часы с кукушкой, которая, выскакивая из своего окошечка с дверками, кричала противным голосом. Серебряный половник. Портсигар с вензелем. Тяжелый гранатовый браслет, который мать надевала теперь по воскресеньям.

Владек-дурачок однажды напугал ее, разглядывая красивую шаль набивного шелка, которую она накинула на плечи. Даже сейчас шаль пахла каким-то чужим запахом, душным, сладким, тревожным.

— Думаешь, твой батя увозит их куда? — сказал он, хихикая. — Перевозит на ту сторону? Вот тебе, Янка, он гроши с них берет, а сам завозит подальше в плавни и — концы в воду. Там, на дне, мертвяки лежат, ох, сколько мертвяков, — говорил он, тараща белые глаза.

— Замолчи, дурень! — сердито закричала Янка, но дурачок только отбежал и теперь хохотал, скаля щербатые зубы.

Янка, хотя и взрослая, расплакалась и побежала к отцу.

— Батя! — кричала она на бегу. — Что он говорит?! Что он говорит такое ужасное!

Батя, узнав, помрачнел, но не рассердился, а погладил по голове жесткой ладонью с мозолями от весел.

— Может, кто так и делает, Янка, — сказал он серьезно, — но я — нет. Грех это. Живые же души. А я не душегуб какой-то. Я честно. Может, им там пощастыть, бедолагам.

— Где? — спросила она тогда.

— На другом берегу.

Она поверила, хотя среди новоприбывших встречались и противные. Например, одна дамочка, которой она вынесла на крыльцо кринку с молоком, отказалась пить.

— Вы кладете в молоко лягушку, чтоб не скисало, — сказала она, брезгливо сморщив тонкий нос. — Как это можно?

— Зачем? — удивилась Янка. — У нас хороший погреб.

Но дамочка так и не поверила.

А один раз река принесла человека. Как раз когда они удили рыбу с мостков, вернее, батя удил, а Янка чистила, потрошила и полоскала в реке. Ее тень плясала на зеленой мутной воде, и, если приглядеться, было видно, как по рыхлому дну медленно-медленно ползет ракушка-перловица.

Лодка, вертясь, выплыла из-за островка, заросшего ивами. Отец, хлюпая болотными сапогами, подошел к лодке, подтянул ее багром и заглянул внутрь. Янка, перевесившись с мостков, тоже заглянула, вытянув шею и одновременно боясь, что увидит что-то очень страшное и неприятное. Мертвяка, например.

Человек и правда лежал в лодке лицом вверх, закрыв глаза. Волосы его шевелились в воде, которая всегда скапливается на дне лодки, на них налипла серебристая чешуя плотвичек.

— Ой! — сказала Янка и непроизвольно поднесла руку к губам.

— Та нет, — сказал отец, — он живой. Дышит…

Он подумал и толкнул лодку багром, чтобы ее закрутило и унесло в дальние темные водовороты, но Янка с неожиданной для себя самой резвостью прыгнула в воду и вцепилась в борт.

— Ты ж сам говорил, батя, грех это…

— Ох, Янка, — приговаривал отец, выволакивая лодку на берег, — допрыгаешься. Дурные люди сейчас по земле ходят, а ну как он один из них?

— Он не может быть дурной, — возразила Янка. — Смотри, молодой какой…

— Так что, что молодой? Ну ладно, не он дурной, другие дурные… Придут, найдут его… Опасно сейчас раненых укрывать, Янка.

Тем не менее они переложили раненого на брезент и оттащили его в сарай, где лежала груда матрасов, набитых подгнившей соломой. Если кто из тихих ночных людей почему-то задерживался, то ночевал он тут, в сарае.

— Зачем его — в лодку?..

— Ну… не хотели, чтоб нашли у них мертвяка, — сказал отец, запаливая цигарку. — Подстрелили и пустили по реке. А придут за ним — где такой-то? А нет такого-то. И не было никогда.

— Что он им плохого сделал?

— Не знаю, доча. Сейчас все делают друг другу плохо. Время такое.

Новый человек лег на матрас и лежал так, приоткрыв сухие черные губы, пока она поила его молоком. Через несколько дней он уже держал кружку слабыми тонкими пальцами, накинув для тепла на плечи кожаную куртку с дыркой на рукаве.

Ночами продолжали полыхать сухие зарницы, и в воздухе стоял железный острый запах.

Еще через день новый человек, сидя на солнышке у сарая и грея раненое плечо, спросил:

— Тебя как зовут?

— Янка.

— А меня — Никодим.

— Ты городской? — с замиранием сердца спросила она.

— Городской.

— А что сейчас в городе?

— Разруха. Голод. — Он поморщился. — А вы не хотите отдавать зерно пролетариату.

— Кому?

— Голодающим рабочим.

— У нас нет зерна, — сказала она. — Только чтобы самим прокормиться. И еще на сев. Если отдать все, что же мы будем делать весной?

— Но в городе голодают, — сказал он возмущенно. — А у вас типично кулацкая психология. Не сознаете серьезности момента.

Он взмахнул рукой, но тут же поморщился и уронил ладонь.

— Это ты ничего не розумиешь, — сказала она сердито. — Ты и не работал по-настоящему никогда. Вон какие пальцы белые. Ты кем в городе был?

— Наборщиком.

— Это что такое? — Она прыснула в кулак, непонятное слово показалось ей смешным.

— Ну, буквы. Есть специальная рама, туда ставят буквы. Надо, чтобы быстро. Они из свинца. Свинец вредный.

— У нас грузила из свинца, — сказала она. — И ничего они не вредные. А зачем буквы?

— Чтобы печатать книжки. Газеты.

— Зачем нужно так много книг? Вы что, городские, все время читаете?

— Есть буржуазная литература, — сказал он непонятное, — а есть наша. Пролетарская. Я печатал прокламации. И статьи товарища Троцкого. А ты вообще умеешь читать?

— Нет. — Она удивилась. — Зачем? Отец Йожка умеет читать. И писать. Ему положено.

— Ну вот, у него есть печатная книга…

— Вовсе нет. У него писаная книга. Так и называется — Писание. Потому что от руки писано.

— Вы тут какие-то совсем отсталые, — сказал он. — Я видел, у тебя в хате в красном углу сплошное мракобесие.

— У нас нет никаких бесов, — обиделась она. — У нас святые висят. Святой Николай, и Прасковья, и святой Христофор… Пойдем, пойдем, я тебе покажу.

Она взяла его за здоровую руку и потащила к дому. Он вежливо вытер ноги о половичок, но мама, которая месила тесто, все равно поглядела на него неодобрительно и поджала губы. Под иконами теплилась лампадка, а над святой Прасковьей висело расшитое полотенце, все как положено.

— Это и есть мракобесие, — сказал он укоризненно, уже когда вышел на крыльцо. — Один обман. Поповщина. Иконы — это и есть мракобесие. Как можно молиться человеку с собачьей головой?

Она торопливо перекрестилась.

— Это же святой Христофор. Он псоглавец. Они живут там, далеко на севере, там холод и вечная ночь и поземка свищет… И они дикий народ, псоглавцы, и свирепые до ужаса, а святой Христофор был самым из них свирепым, а потом встретился ему на пути Христос в образе младенца, и святой Христофор сжалился над ним и перенес его через ручей, и постигло его Божье слово…

— Я ж говорю, бабьи сказки, — презрительно сказал он.

— Ты просто не знаешь.

— Знаю. — И сухо добавил: — Мой отец был попом. Священником.

— А ты с ним не ладишь, ага?

Он промолчал, и ей стало его жалко.

Приближался Яблочный Спас, и повсюду летали тяжелые одурелые пчелы. Столбы солнечного света стояли меж белеными стволами плодовых деревьев. Слышно было, как в камышовой заводи плеснула тяжелым хвостом рыба. Дверь в хату чернела прямоугольным зевом, и только если присмотреться, становился виден трепещущий, бледный огонек лампады.

— Псоглавцы живут на севере, — терпеливо повторила она. — Сама я не видела, но батя видел убитого песьего человека, когда был совсем еще молодой. Иногда в крещенские морозы вокруг месяца делается хрустальное кольцо. Тогда они выходят из своих ледяных укрытий, идут в человеческие деревни. Иногда даже добираются сюда. Они режут скот. Как волки. Потому и чудо, что такой, как они, обратился к Богу.

— Бабьи сказки, — повторил он. — Ты еще расскажи про русалок.

— Владек-дурачок, думаешь, он почему дурачок? Он в плавнях купался, а русалка его к себе возьми и потяни. И щекочет, щекочет. Его отбили, но он умом-то и тронулся. А русалок тут полно, но к берегу они редко подплывают, только на Иванов день. Тогда можно слышать, как они смеются.

— Вот выдумщица, — сказал он уже по-доброму.

— И ничего я не выдумщица. — Она отбросила со лба русую прядку.-— Мир чудесный. Дивный. И русалки есть, и навки в лесу. А в плавнях дальше есть островок, на нем живут зеленые люди.

— Совсем зеленые?

— Совсем. Как трава.

— И ты их видела?

— Да. — Она важно кивнула головой. — Они иногда приплывают сюда на лодках.

— И давно они тут живут? — спросил он лениво.

— Давно… Еще при бабке моей бабки поселились. Или раньше.

— Может, они прилетели к нам с Марса или с Венеры? Товарищ Богданов утверждает, что на других планетах могут жить люди, подобные нам.

— Они ж зеленые!

— Цвет кожи для коммуниста не имеет значения.

— Они из-под земли вышли. — Она сорвала травинку и стала ее грызть.-— Из-под горы. Там, далеко, за рекой есть гора, а в ней такие ходы.

— Тоннели?

— Тонули? Нет, приплыли на лодках.

— Смешно, — сказал он. — Хотел бы я на них посмотреть.

— Так посмотришь. Они на Покрова обычаем приезжают. За яблоками и медом. У них не водятся пчелы. И яблони не растут.

А вечером, когда закат лег красным на беленые стены хаты, пришли еще тихие люди. Мужчина, женщина и двое детей. Мальчики. Мужчина держал женщину за руку, и мальчики, бледные и серьезные, держались за руки. Младшему было лет семь. У них были сбитые босые ноги. У женщины запылился подол серого городского платья.

— Нам говорили, — сказал мужчина, — вы перевозите на другой берег.

Батя молча кивнул.

Мужчина, бледный, с тонкой талией и широкими плечами, полез в карман городского сюртука и достал часы на цепочке. Последние солнечные лучи играли на желтой крышечке.

— Вот. Больше у нас ничего нет.

— Ой, бедные, — сказала мама, стоя в дверях. — Вот намучились.

Но в дом она их не позвала. Мама никогда не звала тихих людей в дом, потому что по ним ползали насекомые, которые гложут человека в войну и разруху.

Поэтому она вынесла им кружку молока и теплую краюху хлеба, и женщина сидела на бревнах и смотрела, как пьют мальчики, по очереди, передавая друг другу кружку руками в цыпках. У женщины светлые тонкие волосы стояли вокруг головы нежным нимбом, позолоченные закатом. Янка видела, что женщине тоже хочется молока, но она ждет, когда напьются мальчики, а другую кружку мама не вынесла. Тем, кто приходил вечером, она выносила только одну кружку, всегда одну и ту же.

Вышел из сарая Никодим, привалился плечом к стене, поглядел мрачно. Потом сказал с вызовом:

— Здравствуйте, товарищи.

— Мы тебе не товарищи, мерзавец, — тихо сказал мужчина, разглядев накинутую на плечи кожаную куртку, на которую Янка поставила заплатку.

У мужчины натянулась кожа на скулах и обозначились сжатые челюсти, и он сделал какое-то короткое движение, словно хотел укусить.

— Вы… — сказал Никодим и тоже стал белым с голубизной, как стена хаты, — буржуазные недобитки, вы… Да я таких…

Он шагнул к мужчине, словно намереваясь ударить, но пошатнулся, оперся об угол сарая, и на рубахе у него стало расползаться свежее алое пятно.

— Господи, и здесь, — то ли всхлипнула, то ли рассмеялась женщина.

— Не звертайте уваги, — вмешалась Янка. — Он же малахольный… видите, рука прострелена.

— Лучше бы у него была прострелена голова, — сказал мужчина. Он тоже отвел руку для удара, и сейчас, когда Янка схватила его за рукав, брезгливо стряхнул ее пальцы.

Она подошла к Никодиму и, чуть толкнув его за плечи, сказала:

— Не твое дило. — И обернулась к мальчикам, наблюдавшим за ней исподлобья: — Пойдемте… пошукаем яйца. Хотите яйца?

Они дали увести себя, а когда вернулись, то у Янки в фартуке было несколько коричневых яиц с налипшим куриным пометом. Она переложила их в лукошко и протянула женщине:

— Вот… Возьмите… Хлопчикам.

— Спасибо, — сказала женщина, но как-то устало и безразлично, словно из вежливости.

А Никодим, белея рубашкой в глубине сарая, крикнул:

— Кого ты кормишь, Яна? Подумай только, кого ты кормишь?

— То ж человек, как и ты! — крикнула она в темноту.

Пришел отец, держа на плече весла, коротко бросил:

— Собирайтесь.

И мальчики опять взяли друг друга за руки. А мужчина подошел к двери сарая и сказал:

— Я вас ненавижу. Сейчас мы уедем навсегда, но я вас ненавижу. Вы разрушили мой дом. Вы сожгли мою библиотеку.

— Это пролетарское возмездие, — угрюмо отозвался Никодим из тьмы сарая.

Янка подумала, что ему, наверное, очень плохо и он держится из последних сил, чтобы не уронить себя в глазах чужака.

— Вы, простите, кто по профессии?

— Наборщик. Не ваше дело.

— Как же вы допускаете, чтобы горели книги?

— Ваши книги нам не нужны, — сказал Никодим.

— А что вам нужно? Дикость? Чтобы озверевшие орды громили библиотеки?

— Новый человек напишет новые книги, — убежденно сказал Никодим.

— Вы идете або ж нет, господа хорошие? — спросил отец зло и затоптал цигарку сапогом.

Мужчина пожал плечами, взял женщину за руку, и они пошли к берегу. На сгибе свободной руки женщина несла корзинку с яйцами, и Янка подумала, что они, наверное, съедят их сырыми, выпьют, как только окажутся в лодке, потому что были голодны и слабы, но не хотели и не могли есть тут, на пороге ее, Янкиного, дома…

Туман сгустился и плавал у самой воды космами, и плеск весел то пропадал, то, казалось, доносился совсем рядом.

Отец вернулся поздно ночью, и Янка слышала, как он кряхтит и ворочается, а потом встает с кровати, снимает со стены рушницу. И выходит, даже не сунув ноги в сапоги.

Как была, босоногая, в рубахе, она кинулась за ним.

На окоеме вставало багряное зарево, самой луны еще не было видно, и казалось, там, далеко, горит в огне незнакомый город. Вербы жалобно качали лохматыми головами, и летучая мышь нырнула в воздухе, чуть не задев Янку своим крылом. Янка в испуге присела: летучая мышь любит белое и может упасть на рубаху да так и повиснуть вниз головой, зацепившись коготками, а еще — вцепиться в волосы…

Отец стоял на крыльце и курил, а потом затоптал цигарку и двинулся к сараю.

Янка выскочила из темноты, упала ему на грудь.

— Не пущу! — прошептала она.

— Ну и дура, — сказал он грубо, оттолкнув ее так, что она села в мокрую траву. — Вы, девки, известно чем думаете (он сказал дурное слово). А если придут его люди и он нас выдаст? Они всех нас поубивают. И тебя тоже.

Она внутренним взором увидела ясное лицо Никодима, светлые его глаза.

— Его нельзя убивать, — сказала она убежденно. — Он же как ребенок. Всему верит.

— Мы живем тихо, — сказал отец. — Нам их городские суперечки ни к чему.

— Погоди, батя, — сказала она умоляюще. — А давай я его завтра на остров отвезу? На Заячий остров? А?

— Да зачем он тебе, девка? — удивился отец. Задумался. — Женихов у нас мало, вот что. Парней забрили всех, с германцем воевать… а где они, где тот германец, кто знает? Ладно. Бери лодку, только чтоб обратно в целости. И смотри, утонешь — шею сверну!

— Не утону, батя, — сказала она благодарно. — Не тревожься, не утону…

— Куда мы плывем? — удивился Никодим, когда они садились в лодку и она ставила на дно корзину с едой и жбан с квасом. — Рыбачить? Тогда где удочки?

— Рыбачат сетью, дурачок, — сказала она, подоткнув подол и сталкивая лодку в воду; меж пальцами босых ног продавливался жирный ил. — Или вершой. Удочки — это господская забава. Таких простых вещей не знаешь.

— Тогда зачем?

— Ты ж хотел к зеленым людям.

— Опять за свое, выдумщица?

Плечо его было перетянуто чистым холстом, рука на перевязи, и грести ей приходилось самой. Она налегла на весла.

Никодим выглядел поздоровевшим, щеки его покрыл слабый румянец, волосы растрепались. Он свесил здоровую руку за борт, пропуская меж пальцев воду.

— Как на маевку прямо, — сказал он смущенно.

— Чего?

— Ну, мы с товарищами… обычно брали корзины с едой, собирались в роще за городом… пели революционные песни, разговаривали, кто- нибудь выступал… Обязательно что-то красное надо. Красный бант или косынка, если, ну, товарищи девушки.

— Как, и девчата тоже? — поинтересовалась она.

— Конечно. Женщина во всем равна мужчине.

— У нас тоже надевают что-нибудь красное, — сказала она. — Только не в мае, а в марте. Мартовички. Красная ленточка и белая ленточка, и прикалывают к платью.

— Белое — не наш цвет, — сказал он строго.

Солнце нагревало воду, и над поверхностью плыла еле заметная дымка, отчего вода казалась тяжелой, будто масляной. По глади бегали, растопырив все свои ножки, водомерки. Стрекозы-стрелки, бирюзовые, как ее колечко, носились над водой, а с той ее стороны, с изнанки, висела вниз головой улитка-прудовик. Было очень тихо, только весла хлюпали, и капли обрывались с весла в воду — плюх… плюх…

— Как тихо, — сказал он, и голос подпрыгнул над водой, как мячик.-— А я думал, тут лягушки кричат.

— Лягушки? — удивилась она. — Они больше весной…

Мимо плыли островки плавника, гнилой камыш и щепки, река раздваивалась на рукава, расходилась, огибая заросли ивняка, и снова смыкалась.

— Ты не боишься русалок? — спросил он ласково и насмешливо.

Она налегла на весло:

— Не-а, я слово знаю. Волшебное...

В камышах кто-то страшно заухал, застонал, и он в притворном страхе вздрогнул:

— Что это?

Она засмеялась, откинув голову и блестя зубами и понимая, что он любуется ею, хотя и не хочет выдавать себя.

— Дурачок, это ж выпь кричит.

— Выпь, — сказал он, — конечно же выпь… Янка…

— Чего?

— Ты красивая.

Она покраснела до корней русых выгоревших волос.

Он смутился и, чтобы скрыть неловкость, стал поправлять повязку.

— Расскажи мне еще про зеленых людей.

— А чего рассказывать, — сказала она грубовато. — Люди как люди. Только зеленые.

— Это я уже слышал. Как они появились, у вас не помнят?

— Бабка рассказывала, что один раз в небе взошло два солнца. После этого появились зеленые люди.

— С Марса, — сказал он. — Точно с Марса. На других планетах, Янка…

— Знаю-знаю. Товарищ Богданов говорил.

— Да, но Марс особенный. Знаешь, Янка, если посмотреть на него в трубу, ну, в подзорную трубу, можно увидеть каналы… линии, они пересекаются друг с другом… иногда меняют цвет. Наверное, их проложил трудящийся народ Марса.

— Зачем трудящемуся народу рыть каналы? — удивилась она. — Лучше б хлеб выращивали. Кому они нужны, эти каналы?

— Это гигантские преобразования, — сказал он сердито. — Как ты не понимаешь! Чтобы сделать цветущей всю планету. Например, провести воду в пустыню. Или растопить вечные льды.

— А Марс — цветущий?

— Нет, — сказал он и покрутил головой. — Он бурый. Красный и бурый… Наверное, там все время засухи. Я так думаю, Янка. Ты куда это гребешь?

— К тому вот островку, — сказала она, поднимая одно весло. — Вон к той отмели. Мы вытащим лодку и поедим. Днем нельзя плавать, солнце сожжет… Ты городской, вон кожа какая белая.

— Мне жалко, что я не могу тебе помочь, товарищ Янка, — сказал он серьезно, — хотя…

Он спрыгнул в воду, даже не закатав штанов, и здоровой рукой потянул за борт лодки, днище заскользило по песку.

— Осторожней, черт здоровенный, — крикнула она сердито, но он видел, что ей приятно, что он такой сильный. Она бросила весло в лодку, схватила корзинку и тоже выпрыгнула на берег. Из-под ног прыскали в разные стороны песчаные блохи.

— Я думаю, — сказал он, растянувшись на песке под ракитовым кустом, — пролетарский разум когда-нибудь построит космический корабль. Совсем скоро. Чтобы полететь на Марс. Или на Венеру. Там, правда, должно быть горячо, потому что она ближе к Солнцу.

Его здоровая рука потянулась к ней и как бы нечаянно, очень робко, дотронулась до ее пальцев, и она вся задрожала от этого горячего прикосновения и сделала вид, что ничего не происходит.

— Как можно летать на звезды? — спросила она, чтобы показать, что ничего не заметила. — Они же горячие…

— Звезды горячие, а планеты — холодные. — Он уже смелее сжал ее пальцы. — Они как Луна. Ты же видишь, Луна холодная…

— Отчего ж она тогда светится?

— Лучи Солнца, — сказал он, окончательно запутавшись. — Лучи Солнца… Ты знаешь, Яна… Товарищ Коллонтай утверждает… что когда молодой мужчина и молодая женщина… совершенно естественно… стакан воды… — и зашарил горячей рукой уже под рубахой ее, по ее груди, по телу, которое вдруг, несмотря на яркий солнечный свет, покрылось пупырышками. Она вскочила и уперла руки в бока.

— Послушай, ты, попович! Не знаю, как там у вас в городе, а у нас все как у людей. Хочешь — садись в лодку, гребем обратно, падаем бате в ноги, идем к отцу Йожке…

— Но, Янка, — сказал он, тяжело дыша, — это ж предрассудки. Поповские предрассудки.

— А вот дам тебе веслом по голове, будут тебе поповские предрассудки! Ладно. Давай сталкивай лодку… Поплыли.

Она наклонилась, чтобы забрать жбан с квасом, зарытый в холодный песок у кромки воды, потом подобрала юбки, из вредности высоко заголив крепкие белые ноги, и прыгнула в лодку.

Зудел один комар, и писк его далеко разносился над водой. Потом к нему присоединились другие, и вот уже маленький черный столбик кружится над темной водой, сворачиваясь, разворачиваясь. Никодим хлопнул себя по лбу, оставив кровавый след.

— Почему тебя не кусают?

— Есть такая трава… я тебе ее покажу. Потом.

Солнце село, вода вспыхнула сначала золотом, потом серебром. Туман накатил на нее, потом собрался в комки и поднялся к небу, превратившись в легкие белые облака.

— Куда мы плывем? — спросил он растерянно. — Домой?

— Ты ж хотел к зеленым людям. — Она подняла весло, стряхивая с лопасти серебряные круглые капли.

— Янка, это уже не смешно.

— Я и не смеюсь. Дывысь… вон, в небе.

— Облако?

— Это не облако. Это чья-то душа… Ищет дом. Их много сейчас таких… все летают, все ищут.

— Фантазерка ты, Янка, — сказал он, уже начиная раздражаться. — Поворачивай.

— Дурень ты, — сказала она добродушно.

Плеснули весла. В темной воде пролегла серебряная дорожка, и кто-то ворочался в этом серебре.

— Рыба? — спросил он.

Она молча покачала головой.

— Выдра? Водяная крыса?

— Русалка, — сказала она равнодушно. — Ишь, разыгралась.

Темное, оставляя за собой треугольный серебряный след, подплыло к лодке, и он увидел бледное лицо с темными ямами глаз. Волосы липли к щекам, ко лбу. Он отпрянул.

— Лодку-то не качай, — сказала она.

Из воды высунулась белая рука, уцепилась за борт лодки длинными белыми пальцами. Лодку качнуло. Янка, размахнувшись, стукнула по пальцам веслом, и рука, сорвавшись, упала в воду с рыбьим плеском. Белое тело, развернувшись и качнув напоследок лодку еще раз, ушло в глубину, плеснув темным хвостом и обдав их фонтаном холодных брызг.

— Это же русалка, — сказал Никодим.

— Ну, — согласилась Янка.

— Русалка. Настоящая русалка.

— Бабьи сказки? — насмешливо спросила Янка, уводя со лба мокрую прядь.

— Их не бывает, — сказал Никодим. — Точно. Не бывает. Ты надо мной подшутила, признавайся? Какая-нибудь твоя подружка…

— Ты что? — удивилась она. — Совсем дурень?

На темных отмелях шумели темные ивы, клонили головы к воде, лодка плавно шла по стремнине. Янка вздохнула.

— Говорят, — сказала она, — если плыть вот так, по лунной дорожке… вот так… плыть и плыть, можно…

— Что? — спросил он почему-то шепотом.

— Попасть в другое место.

— Какое?

— Никто не знает.

Плеск весел. В дальних камышах кто-то заворочался и ухнул. Никодим сказал:

— Это все-таки была рыба.

— Может быть, — равнодушно ответила Янка.

— Или выдра.

— Ага. Или выдра.

Вода была черной, но там, где лодка рассекала ее, на изломе, отсвечивала маленькими бледными полулунами. Иногда нос лодки разрезал плавучие островки мусора — стебли камыша, перепутанные с травой, ивовые листья, похожие на маленьких темных рыбок.

Далеко за окоемом зарница багряной лентой обняла темный лес, острые зубцы елей взметнулись вверх на фоне дрожащего, свивающегося в кольцо света.

— Ось, вон он. — Она показала подбородком. — Огненный змей. Они всегда на Успение прилетают. Они к вдовам ходят. Оборачиваются людьми и ходят. А вдов сейчас много, ох много.

— Зарница, — сказал он. — Просто небесное электричество. Электричество, Янка, это ого-го что такое.

— Батя привез однажды лампу, — сказала она. — Говорил, електрическая. Нажали на пимпочку, а она не горит.

— Конечно не горит, — сказал он серьезно. — Для этого нужны особые провода. И еще электростанция, чтобы вырабатывать электричество. Я тебе потом объясню.

Она пожала плечами, одновременно налегая на весла:

— С керосинкой проще.

Никодим помолчал, потом спросил:

— А русалки нас больше не тронут?

— Не-а, они сейчас сонные.

— А этот ваш… дурачок?

— Так то ж на Иванов день.

С весла сорвалась капля, ударила по воде, и где-то внизу, из-под воды, ей ответила тихая, но частая барабанная дробь.

Он вздрогнул. Она усмехнулась, зубы блеснули в темноте.

— Это ж рыба. Вьюн. Такая рыба, болтливая дуже.

— Куда твой отец увез этих… недобитков?

— Людей, — сказала она терпеливо.

— Людей.

— Я ж говорю, на тот берег.

— А что там?

— Не знаю. Батя говорит, если долго плыть… а потом ехать, будет большой город. Он говорит, там, в этом городе, женщины летом ходят с парасольками.

— Парасольки?

— Да, такие шляпки на палочках.

— А, зонтики. От солнца. Это буржуазное украшение. От дождя — другое дело.

— Это чтобы солнце не пекло, дурачок. Когда солнце голову напечет, с человеком знаешь что может быть?

Она помолчала и оглянулась через плечо:

— Вон, дывысь.

— Что там?

— Заячий остров.

Еще несколько сильных гребков, и лодка бесшумно заскользила по зарослям высокой травы, растущей прямо из воды. Трава расступалась перед носом лодки и смыкалась у нее за кормой. Луна висела над дальним берегом как круглое красное зеркало, отражающее невидимый отсюда пожар.

Потянуло холодом. Туман вновь начал свиваться меж травой, и оттуда, из тумана, выросли торчащие из воды колья. Много-много кольев.

Янка подняла весла и так и застыла, с весел срывались и прыгали в воду капли, а лодка сама по себе скользила по воде, и Никодим увидел темную фигуру, выступившую из тьмы. Кто-то шел рядом с лодкой, бесшумно, не произнося ни слова. Наверное, тут было совсем мелко.

Потом лодка подплыла к частоколу, и Янка спрыгнула в воду и привязала лодку к одному из кольев, потом нагнулась, достала из-под лавки мешок, а заодно прихватила и фонарь, который стоял на носу.

Ему стало неловко, и он здоровой рукой взял у нее мешок.

— Что там у тебя?

Мешок был тяжелый.

— Мед. Яблоки. Я ж говорила, у них не растут яблони.

Вода по-прежнему плескалась, но уже только-только покрывая ступни, и Янка запалила фонарь. Рядом с ними стояла женщина.

Никодим изумленно поглядел на нее.

— Она ж совсем зеленая, — выдохнул он в ухо Янке.

Та серьезно кивнула:

— Я ж говорила.

У женщины была изумрудная гладкая кожа и волнистые темно-зеленые волосы, а глаза — как серебряные монеты.

— Как добрались? — спросила она нежным голосом.

— Та река ж спокойная, — ответила Янка.

— Хорошо, — сказала женщина, — идите. Отдыхайте.

Она шла впереди, и Никодим увидел, что одета она в белую холщовую рубаху до щиколоток, а ступни у нее босые и ногти на ногах ярко-голубые, как воронье яйцо. На песке оставались цепочки узких темных следов.

Дом стоял среди ивняка, на высоких сваях, точно на куриных ножках. К двери была приставлена деревянная лестница. Рядом с домом был вбит такой же высокий кол, рядом с ним, распространяя запах дегтя, на песке боком лежала узкая легкая лодка.

— Это зачем? — удивился Никодим.

— Когда полная вода, — объяснила Янка, — заливает их. Теперь понимаешь, почему тут не водятся яблоки? И пчелы.

— А зайцы водятся?

Она недоуменно повернулась к нему.

— Ну, остров-то Заячий…

— Ну да. — Она серьезно кивнула. — Зайцы всегда знают, какой остров уйдет под воду совсем, а какой — нет, вот и собираются тут. У них договор.

— Какой?

— Что зайцам можно тут оставаться. Когда полная вода. Хотя я не понимаю, чего их жалеть, они ж деревья подгрызают. Видел наши яблони? Это от зайцев, а ты думал?

В доме было чисто и пусто. Стол выскоблен добела, на лавках красно-белые узорчатые полотенца, в красном углу — икона с ликом Божьей Матери и бледный язычок лампадки.

— Вот вы, товарищи, прилетели с Марса, — укорил Никодим, — а в Бога верите. Это нехорошо.

— Мы соблюдаем обычаи, — сказала женщина, накрывая на стол. — В чужой земле всегда надо соблюдать обычаи. Это правильно.

— А мы вот не соблюдаем, — сказал Никодим, жадно вгрызаясь в душистый ломоть хлеба. — Мы переменим обычаи. Вот увидите. Проведем везде электричество и просвещение наладим, и вместо этой доски в каждом красном углу, в каждой избе будет радио. Или, — глаза его загорелись,-— оно еще и картинки показывать будет, ну, что делается в мире.

— Вы считаете, так уж важно знать, что делается в мире? — спросила женщина.

Она сидела и слушала его, подперев щеку зеленой рукой.

— А как же, — серьезно сказал Никодим. — Международная обстановка… Республика в кольце врагов…

— Какая республика? — удивилась женщина.

— Вы прямо как в медвежьем углу. Вам обязательно, обязательно надо в город. В самый Питер. К товарищу Луначарскому. Или товарищу Богданову. Вот он обрадуется. Скажите, — спросил он уважительно, — ну и как там у вас, на Марсе?

— На Марсе исключительно холодно, — вежливо ответила женщина. — Ветер гонит сухой песок. Нет воды.

— Поэтому вы поселились на реке, да?

— Мы любим, когда много воды, — сказала она.

— А каналы? — спросил он нетерпеливо. — Расскажите про каналы…

— Каналы засыпаны песком, — сказала женщина, — бурым песком.

— Что же там, — огорчился он, — ваши товарищи не построили новый, лучший мир?

— На Марсе? — переспросила она. — Нет.

— А на Венере?

— На Венере тоже ветер, — сказала она. — Горячий, влажный ветер. И бури. Как вы это называете? Электрические грозы, да. Очень сильные.

— А скажите, товарищ марсианка… — Он подумал. — Что же вы скрываетесь? Ну, я понимаю, наверное, вы не хотели показываться буржуям и помещикам. А теперь? Вот вы прилетели к нам сюда... Зачем?

— Мы беженцы, — сказала она.

Он так удивился, что уронил хлеб.

Женщина пододвинула ему крынку с молоком и улыбнулась. Молоко тоже было каким-то зеленоватым, но вкусным.

— Чему вы удивляетесь? — спросила она. — Разве у вас нет своих беженцев?

Он вспомнил худого мужчину с тонкой талией и широкими плечами и его красивую жену. Сейчас нельзя заводить семью, подумал он. Иначе гниль заберется в самое сердце, и будешь, как эти, вместо того чтобы драться до последнего патрона, бежать, как заяц, спасая жену и детей. Заяц. Заячий остров.

— Беженцы от кого?

— От войны… У нас идет война… так давно, что никто и не помнит, когда она началась.

— А кто с кем воюет?

— Все со всеми.

— А что же… ваш пролетариат не восстанет? Когда война… это очень удобно, это хорошо, это революционный момент. Товарищ Троцкий…

— У вас, похоже, много товарищей, — сухо сказала она.

— Это обращение, — пояснил он. — Это значит — мы все, все, кто строит светлое будущее, братья. Друзья.

— Понятно. Кстати, что это у вас на плече? Повязка? Вас ранили?

— Да… Кое-кто сопротивляется. Не хочет строить светлое будущее.

— Все как всегда, — сказала она и прикрыла зеленые веки. Потом открыла их, резко, будто хлопнула крыльями бабочка, серебряные глаза блеснули в полумраке.

— Хотите посмотреть на товарища Троцкого?

Никодим поглядел в узкое окошко и увидел, что снаружи стоит сиреневатый густой свет, а река плотно застлана туманом, но небо оставалось чистым, лишь луна стала бледная и полупрозрачная, как льдинка.

— Как это возможно? — удивился он, но женщина уже встала и, подойдя к крохотному сундучку, который он попервоначалу не заметил, поставила его на стол и открыла крышку. В крышку было вделано зеркало, и он видел бледное в сумраке лицо Янки и зеленое — женщины с Марса, и обе сидели одинаково, подперев рукой щеку.

— Только пролетариат, вооруженный знанием, — начал он, но лицо Янки в зеркале заволокло туманом, и он увидел человека с торчащей вверх гривой жестких черных волос, с блестевшими на носу круглыми очками, в черной кожаной куртке, почти такой же, как у него самого, он говорил что-то, вздернув кверху руку, сжатую в кулак. Человек стоял на трибуне в белом зале с колоннами, а перед ним волновалось море лиц, и люди кричали что-то, и вся сцена была залита ярким белым светом…

— Вот это и есть электричество, товарищ марсианка, — сказал он, жадно подавшись вперед.

— Да-да, — согласилась женщина.

— Так вот он какой, товарищ Троцкий… А товарища Ленина можно?

— Товарищ Ленин сейчас отдыхает, — строго сказала женщина.

— А… я могу послать сообщение товарищу Троцкому? Или Богданову?

— О чем? — удивилась зеленая женщина.

— О том, что я вступил в контакт с марсианскими товарищами хотя бы, — сказал Никодим. — Вы ведь понимаете, это очень важно. Быть может, товарищ Богданов мечтал об этом всю жизнь.

— И вы тоже? — спросила женщина сочувственно.

— И я тоже… — Никодим кивнул. — Я набирал… книжку по астрономии. Про звезды и планеты. А в газетах были сводки с полей сражения. Ипр, Верден… И тогда... тогда я думал: вот там, наверху, звезды. Они чистые, там нет голода. Нет разрухи… Нет войн. Я пошел в публичную библиотеку и взял журнал по астрономии. Но ничего не понял. Недостаточно образования.

Он наклонился к женщине:

— Когда революция победит окончательно, я обязательно пойду учиться астрономии. И еще, я думаю, нужно выпускать больше популярных журналов. Учить народ. Рассказывать, как это красиво, когда звезды и планеты — все подчиняются физическим законам, все в едином строю… А тут еще и вы… Так могу я послать сообщение товарищу Богданову, пожалуйста, товарищ марсианка?

— К сожалению, нет, — сказала женщина. — Ведь у него нет подобного устройства. Как же он вас услышит?

— Но у него наверняка есть телефон.

— К сожалению, — повторила женщина, — телефон и устройство, которое вы видите перед собой, работают на основе совершенно различных принципов.

— Но вам обязательно, обязательно надо объединиться с победившим пролетариатом, — сказал он серьезно. — Поддержать его. А что вы зеленые, пускай это вас не смущает. Для пролетарского сознания люди с другим цветом кожи — братья.

— Мы обсудим это, товарищ Никодим, — ответила зеленая женщина.-— Такие вопросы с кондачка не решаются.

— Да, — сказал он, — да, конечно.

— А пока, если хотите, можем подлечить вашу революционную рану. Вы же доверяете нам, товарищ Никодим?

У нее голос был суше и строже, чем в начале разговора, зеленые волосы сами собой свились в пучок, и теперь она очень напомнила Никодиму знакомую курсистку Бэллу. Бэлла ему очень нравилась, не так, как Янка, по-другому, с ней хотелось бок о бок стоять на баррикадах и умереть за правое дело.

— Да, — сказал он и облизнул сухие губы, — конечно. Действуйте, товарищ марсианка.

Вошла еще одна женщина, тоже зеленая, и стала в дверях, и по тому, как резко обрисовалась в дверном проеме ее фигура, он понял, что уже наступило утро. У второй зеленой женщины в руках была миска с водой, и эта вода бурлила сама по себе. Ловкими зелеными пальцами она размотала повязку на плече Никодима. Вода была не совсем вода, она пахла резко и остро, и женщина, улыбаясь ему добрыми и печальными серебряными глазами, промыла рану чистой холстиной. Он на миг ощутил резкое головокружение и странное жжение в плече, а потом увидел, как рану затягивает чистая розовая кожа.

Потом вторая марсианка вышла, а вместе с ней вышла и Янка, так тихо и незаметно, что он даже и не вспомнил, когда она встала из-за стола.

— Ваша наука далеко ушла вперед, — похвалил он оставшуюся женщину. — Вы можете очень помочь нашим товарищам. У нас сейчас очень плохо с медициной. Тиф, ранения… Наши товарищи врачи делают все возможное…

— Надо посоветоваться, — сухо сказала женщина, — обсудить.

— Да, конечно. — Он на миг задумался, что-то тревожило его, как соринка в глазу. — А где же ваши мужчины?

— Ушли на войну, — сказала она печально. Облик ее опять изменился, и она сделалась девушкой, печальной и грустной.

— Давно?

— Очень давно.

— Еще на Марсе?

— Нет, — покачала головой она, — совсем в другом месте.

— И как же вы справляетесь, одни?

— Нам помогают, — сказала она. — Делятся с нами едой. Предметами первой необходимости. Бывают, конечно, и трудности. Особенно в холодные зимы, когда днем темно, как ночью, и река замерзает… Тогда по льду сюда пробираются псоглавцы, а от них очень трудно отбиться.

— Кто? — Он недоуменно поглядел на нее.

— Ох! — Она прикрыла рот зеленой рукой. — Я что-то не то сказала. Извините.

— Ничего, товарищ марсианка. Я же понимаю. Вы просто еще не очень хорошо овладели нашим языком.

— Да, — кивнула она, — в этом-то все и дело. Вот если бы вы, товарищ Никодим…

— Да?

— ...Задержались на недельку и рассказали бы нам о международной обстановке. Мы были бы вам очень благодарны. И о революционном моменте. Вы ведь наверняка подкованы в этом вопросе?

— Да! — сказал он. — Да! Я, вы знаете, я работал в подпольной типографии. Набирал революционную газету “Правда”, “Манифест Коммунистической партии” товарищей Маркса и Энгельса. Я посещал марксистский кружок.

— Вот и хорошо, — доброжелательно сказала она. — А то мы, кажется, товарищ Никодим, тут немного отстали от жизни. А вы заодно восстановили бы свои силы. У нас тут тихо. Спокойно.

Ему вдруг стало очень тепло и сонно, это, наверное, оттого, что заживает рана, подумал он, хорошо, когда рука больше не болит. Он знал, что пулю, разворотившую ему плечо, так и не удалось вынуть, и она осталась там, в кости, и теперь таким же шестым чувством знал, что больше там ее нет. Какая замечательная, прекрасная идея. Ведь они на своем Марсе наверняка не изобрели марксистско-ленинского учения, иначе Марс сейчас был бы цветущим, прекрасным, зеленым миром и на нем бы росли яблони.

— А где Янка? — спросил он не столько по побуждению видеть ее, сколько потому, что не мог не спросить.

— Товарищ Янка прибудет позже, — сказала женщина, и это было очень просто и понятно: конечно же, товарищ Янка прибудет позже, и тогда он познакомит ее с революционным учением товарища Маркса. Удивительно, почему он раньше этого не сделал…

— А вы покажете мне товарища Ленина? — спросил он сонно.

— Вот ты, Янка, всегда так, — укорял батя, — как вобьешь что-то себе в голову…

Но Янке видно было, что он на нее не сердится, а, наоборот, скорее гордится упрямством дочки.

— Высадила бы его, да и домой… Вон сколько времени потеряла.

— Хотела как лучше, — сказала Янка, накидывая на плечи кожушок и подворачивая косу в тяжелый узел. — Чтобы не забоялся он.

— Такой забоится…

— Не скажи, батя, вон русалка когда играла, ну та, что у третьей верши обычно плещется, он аж позеленел весь.

— А ты ее, заразу, веслом, — посоветовал батя.

— Ну, так ты ж учил… Я ее по рукам, по рукам…

Сметанные стога заносил мелкий серый снег, и все вокруг было серое и рыжее, и Янка почувствовала, как наваливается на нее неодолимый сон.

— Мама уже спит, — сказал отец, кивнув на старую, скрипучую вербу с огромным дуплом, возвышающуюся на заднем дворе. — Да и нам пора. Я, вон, тебя дождаться хотел, аж пальцами веки держу…

— Ага, — согласилась Янка. — Звыняй, батя… Ты вот мне скажи… Мы стараемся, чтобы как люди, чтобы как отец Йожка учил, чтобы добро к ближнему и милосердие… А они почему не стараются? Что ж они так, друг друга?

— Тому що они люди, глупая, — пояснил отец и затоптал цигарку сапогом. — Им не надо стараться… Ну, не плачь, доча. Этот тебе все равно не пара был. Горяч очень. Вот поживет он там с недельку, и повыбьет из него эту его дурь. Иногда это человеку на пользу идет. А как вернется, лет через сто… ну не плачь, говорю тебе. Я уж и скотину тетке Ярине загнал, и хату заколотил. Пошли спать…

— Вот еще скажи мне, батя, — Янка сонно завозилась, устраиваясь в уютном, теплом скрипучем мраке, — а правда… куда ты тех людей перевозишь, а?

— На другой берег, доча, — глуховато отозвался отец, — на другой берег.

 

Знакомый голос

Салимон Владимир Иванович родился в Москве в 1952 году. Выпустил более десяти поэтических книг. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Москве.

 

*     *

  *

Однажды ночью снег пошел,

как будто бы нарочно.

Сколь томик Тютчева тяжел,

теперь я знаю точно.

Как в полумраке за окном

похрустывают сучья,

детишкам, спящим сладким сном,

не знать про это лучше.

 

*     *

  *

Населенье небольшого острова

все передо мной, как на ладони,

возраста по большей части взрослого

в спальном умещается вагоне.

Это их на самом деле — Родина.

Это их в конце концов — Отчизна.

В том, что на полу в углу блевотина,

вовсе никакого нет цинизма.

Просто человек дошел до крайности.

Просто пассажира укачало.

Много пассажиров не без странности,

а нормальных — очень-очень мало.

 

*     *

  *

Ветер в поднебесье прах развеет

тех, кого мы искренне любили,

даже если кто окаменеет,

превратится в горстку легкой пыли.

Если вдруг забронзовеет кто-то,

ты возьми его за локоточек

и скажи:

— Ты вышел из народа,

горячо любимый всеми летчик.

Ты, моряк, красивый сам собою,

из народа вышел, между прочим,

и отец твой был перед войною

на заводе тракторном рабочим.

 

*     *

  *

Холодно на улице и в доме.

И на дальних подступах к реке

слышу я, как будто мышь в соломе,

дождь шуршит в сыром речном песке.

А немного подойдя поближе,

слышу я еще какой-то звук —

весел плеск становится все тише

и в тумане исчезает вдруг.

 

*     *

  *

Сквозь шум дождя знакомый голос слышу.

Кто бы не звал меня: Ступай, домой! —

а капли ударяются о крышу,

и слышу я: Ты мой! Ты мой!

Ты мой! — разносится на всю округу.

Ты мой! — кричат в который раз опять

в потемках так, как будто с перепугу,

что могут сына потерять.

В тревожные, мучительные ночи,

когда кружится по ветру листва,

— И вы мои! — кричу я что есть мочи,

но не слышны мои слова.

 

*     *

  *

Тень самолета бежит по холмам,

словно кораблик бежит по волнам.

В море открытое на корабле

смелые люди выходят во мгле.

Из-под руки я смотрю им во след —

в сердце, как видно, у них страха нет.

 

*     *

  *

Я получил наследство скромное

по меркам нынешнего дня,

по прежним временам — огромное,

по крайней мере для меня.

Хотя кота, осла и мельницу

не получил я, но зато —

пальто, в каком марксисты-ленинцы

в столичном ездили метро.

В прикиде этом габардиновом

отец чертовски был хорош

и в аромате нафталиновом,

и в блеске глянцевых галош.

 

*     *

  *

Крепко-накрепко листья приклеились к крыше,

их теперь уже не оторвать.

Ночью ходят по дому на цыпочках мыши,

чтоб хозяевам не помешать.

Мы уснем мертвым сном в своих мягких постелях

и не встанем уже никогда.

Лунный свет под столом на чугунных гантелях

так трепещет, как в лужах вода.

Словно рябь на волнах от бегущей моторки,

лунный блеск в голубых зеркалах.

Вдруг увижу во сне церковь я на пригорке

с легкой проседью на куполах.

 

 

 

Танцуют все!

Холмогорова Елена Сергеевна родилась в 1952 году в Москве. По образованию историк. Рассказы и повести публиковались в журналах “Дружба народов”, “Континент”, “Нева”. Автор книг прозы “Трио для квартета” (М., 2004) и “Признаки жизни” (М., 2006). Живет в Москве. В “Новом мире” печатается впервые.

 

Да не ломайте же! Пускай у них руки отсохнут!

Лида вздрогнула, хотя глуховатый шум давно доносился с соседнего участка номер десять. Все ясно: кричит, скорее всего, вдова, а расторопные дальние родственницы, которых она не видела лет пятнадцать, наверняка с чьих-то похорон, или практичные сослуживицы покойного варварски, с живым хрустом корежат сочные, неподатливые стебли гвоздик, не боятся исколоть руки о шипы подвявших за долгую панихиду роз. Особенно если отпевали в церкви: почему-то цветы не любят ладана. Или если усопший был начальником и казенные речи над гробом затянулись, заставив поникнуть томящиеся без воды цветочные головки. Она много раз слышала, что оборотистые кладбищенские служки собирают цветы со свежих могил и по дешевке сбывают бабулям, торгующим венками у ворот, для повторной продажи. А что, хмыкнула она, экологично. Читала в каком-то журнале, что на гнилом, помешавшемся на этой самой экологии и благотворительности Западе родные покойного часто просят не приносить на похороны цветов, а перевести деньги в фонд голодающих Эфиопии, детей Зимбабве или еще куда-нибудь в этом роде. Впрочем, с искусственными цветами на могиле она примирилась. Ей даже стало казаться, что так гармоничнее: живое — живым, а мертвым главное — внимание. Нет, внимание главное и для живых. Во всяком случае, в старости.

Да, именно так: “В старости главное — внимание”, — каждый раз повторяла бабушка, когда они с мамой разгружали на кухонном столе коричневую хозяйственную сумку, с которой маленькая Лида мечтала когда-нибудь одна пойти в булочную за калачами.

Хоронить бабушку ее не взяли — оставили с соседкой. А когда через полгода внезапно умер папа, она заныла, что поедет со всеми, и ей никто не перечил, видно, было не до того. Как ни странно, похороны обернулись развлечением: все ее жалели, хвалили и гладили по голове, для остального она и впрямь была мала.

Поездки к папе по выходным вскоре стали привычной прогулкой.

А трамвай с его легким колокольчиком Лида долго считала специальным кладбищенским транспортом. Никуда на трамвае они больше не ездили: везде на метро или троллейбусе.

На кладбище Лиду настигла первая любовь. Неподалеку от них мальчик в синей куртке с серебряными пуговицами старательно помогал маме чинить покосившуюся скамейку. Они часто встречались и однажды даже столкнулись у водопроводного крана. Он вежливо пропустил ее: “Пожалуйста”. Вода пролилась мимо банки, он улыбнулся: “Не торопись”. Лиде так хотелось познакомиться, пригласить его есть мороженое, но она не понимала как, а маму просить стеснялась. Мама знала многих соседей в лицо, они кивали друг другу, но никогда не заговаривали. Приведя в порядок свою могилу, они неторопливо шли по аллее, останавливаясь у интересных памятников.

Лида всегда застревала у белых мраморных ангелов. Они склоняли головы над плитами и прикрывали их крыльями от дождей и снегов. Фамилии на этих плитах по большей части были иностранные, иногда написанные изломанными буквами, которые даже мама разбирала с трудом и называла готическим шрифтом. В сложном начертании непонятных букв Лиде чудилось что-то таинственное, особенно манили прописные: они то карабкались на верхнюю строку, то цеплялись за нижний ряд. Мама объясняла ей, что когда-то на этом кладбище хоронили иностранцев, а потом уже все смешалось, но по традиции его до сих пор называют Немецким. Около конторы и сейчас стоит и вроде бы даже действует лютеранский храм, куда Лида, впрочем, ни разу так и не заглянула. Даже странно: оказываясь за границей, она без тени смущения заходила в соборы и мечети, но там она была любопытствующей туристкой, а здесь — своей. Этот храм был как спальня в чужой квартире, куда гости не открывают дверь без спросу.

На обратном пути они всегда заезжали в “Детский мир”, мама покупала ей какую-нибудь мелочь, а главное — в любую погоду — они ели мороженое, которое приносили в лотках, висящих на животе, толстые тети.

Нигде больше такого вкусного не продавали.

Каждой весной бывало настоящим приключением втыкать в землю хилый росточек или сыпать семена, из которых потом вырастали настоящие цветы. Они приезжали поливать их из банки, спрятанной за высокой плитой, куда заглядывать было жутковато. Однажды она украдкой закопала две конфеты — бабушке и папе. Мама обнаружила их, когда маленькой специальной тяпкой рыхлила землю, чтобы посадить астры, — лето кончалось, а они цветут до октября. И вот тогда они впервые заговорили о смерти.

— Ты думаешь, что бабушка и папа твои конфеты съедят?

— Как же съедят, ведь они мертвые?

— А зачем тогда зарыла?

— А что, мне не жалко.

— Ну, тогда хорошо. Вот мы приезжаем сюда, сажаем цветы, они этого не знают, но мы показываем, что их помним.

— Кому показываем?

— Да сами себе, своей совести.

— А им больно лежать, мертвым?

— Нет, Лидочка, не больно, они ничего не чувствуют.

— Значит, лучше быть мертвым, чем больным?

— Больной может выздороветь, а мертвый только в сказках оживает.

— А почему ученые не придумают живую воду?

— Работают, но пока не получается.

— Неужели это труднее, чем спутник запустить?

— Человеческий организм очень сложно устроен.

— А кто так устроил, почему нельзя было проще?

От ответа мама явно хотела уйти:

— Ты уже большая, идешь во второй класс, скоро вы все будете в школе проходить, книжки умные начнешь читать.

Лида только-только почувствовала себя свободно в обращении с буквами, они перестали мучить, выстраиваясь в слова. Уловив свободное течение текста, Лида обнаружила, что мамин голос отнимал часть удовольствия: нельзя было сделать паузу, перечитать, вернуться назад. Сейчас она наслаждалась “Робинзоном Крузо”.

— Я тебе завидую, что ты читаешь это в первый раз, — сказала мама.

Покончив с цветами, она аккуратно завернула в газету инструменты.

— Ну все, пойдем, вымоем руки, и я тебе кое-что покажу. — И повела не к выходу, а в другую сторону, свернула в боковую аллею. — Смотри!

На плите было крупно написано золотом: “Изабелла Робинзон”. Лида так и ахнула:

— Дочь?!

Мама засмеялась:

— Нехорошо, конечно, но я не над тем, кто здесь лежит, а над тобой. Твоему Робинзону она приходилась бы какой-нибудь прапрапрапра- или еще дальше внучкой, если бы он не был выдуман. Но представь бедную Изабеллу, всю долгую ее жизнь с такой фамилией. Ну-ка посчитай, сколько она прожила.

С тех самых давних пор она стала всматриваться в кладбищенские памятники. Звезды и якоря у военных были понятны и естественны. Часто на плитах были росчерки с завитушками и прочими украшениями. Такие подписи подобает иметь тем, кто ставит их на финансовых документах. Чтобы труднее было подделать. Лиде казалось, что росчерки подходят чиновным, начальственным надгробиям как память о людях, чьим основным занятием и одновременно привилегией было решать, штамповать повелительные резолюции, ставить разрешительные визы.

Процессия текла мимо нее по главной аллее. Лида отвела взгляд. Могилы — это одно, а люди, идущие навстречу, — совсем другое. Она всегда старалась не смотреть в глаза, страшась увидеть свежее горе.

И, как обычно, машинально отметила: хорошая погода, легче хоронить.

Однажды она сидела в длинной очереди в поликлинике, и рядом с ней оказалась маленькая старушка со сморщенным лицом, но большими серыми глазами, гладко причесанная и очень аккуратно одетая. Лиду поразило, что все на ней было свежевыглаженно: голубая блузка, шарфик в синий

горошек, а тупоносые туфли до блеска начищены. “Наверное, только и

выходит из дому что в поликлинику, — подумала она, — вот и одевается как на праздник”. Ей почему-то захотелось услышать, какой голос у старушки. В таких очередях разговор завязывается быстро и течет легко.

Через пять минут она уже знала, что той скоро девяносто, что она всю жизнь проработала инженером в конструкторском бюро, живет одна и ни на что, кроме старости, не жалуется. Так и выразилась: “Здоровье у меня для моих лет хорошее, так что, когда доктора спрашивают, на что жалуетесь, отвечаю: на старость. — И засмеялась безотказно работающей шутке.-— Но лекарства пью. Теперь мне надо до весны дожить, раз осенью не умерла. А то зимой каково хоронить…”

Лида собрала желтые листья в пакет, хоть и бессмысленная работа — через час новые нападают. Положила две гвоздички. Нет, никогда она не обламывала цветы и неизменно потом находила сухие стебли. Был тихий осенний день, только, как всегда, пронзительно кричали вороны. Но сегодня примешивался смутный дальний шум, как будто где-то было громко включено радио, и звуки долетали до слуха размытые, но раздражающие. Вот уроды! То болтовня, теперь — поют.

На кладбище было довольно многолюдно. По выходным теперь круглый год так. И могилы стали ухоженные. Вообще кладбище чистое, дорожки подметены, не как на других. Сколько она хоронила в разных местах и родных, и коллег, и по службе малознакомых людей, сколько раз приходилось на казенной машине привозить стандартный венок с однажды и навсегда утвержденным текстом. Золотом на красном: “Выдающемуся музыканту от Министерства культуры”. Даже если ехал кто-то из начальства, ее брали с собой. Непонятно зачем, но так повелось. Роль она знала назубок: подойти к близким, пожать руку, может быть, даже приобнять — смотря по обстановке, тихо, но значительно сказать, что из министерства, поставить венок, расправить ленту, чтобы слова хорошо читались… А потом можно отойти в сторонку и наблюдать людей, пользуясь своим равнодушием к происходящему как преимуществом. Так что она насмотрелась: разные бывают кладбища.

Только ближе к Пасхе она здесь не появлялась, старалась прибрать до Вербного воскресенья. Толпы людей, запрудивших аллеи и тропинки, милицейские кордоны, не пропускавшие машины со старушками, которые только и могли добрести от ворот до родных могил, а не тащиться два квартала до входа. Какое варварство: языческие пиршества на костях и

море химически окрашенных искусственных цветов и убогих веночков. Хотя и с этой модой можно примириться: она помнит, как много раньше было заброшенных могил.

Странно: октябрь, а солнце греет.

Родительской квартиры давно не было, сгинула в цепи съездов и разъездов. Вот ведь как бывает: кладбище осталось единственным местом, прочно связывающим ее с детством. И она приходила скорее не поклониться родным, не подчиняясь обязанности содержать могилу в порядке, а, как безвкусно, но точно пишут в плохих книгах, “на свидание с детством”.

У них дома был журнальный столик на изящных резных ножках, служивший подставкой для старинной лампы под сборчатым абажуром с шелковой бахромой, из которой она любила плести косички. Столик был всегда накрыт салфеткой, потому что мраморная столешница пошла на памятник какой-то неведомой двоюродной тете и ее заменили грубой некрашеной

деревяшкой. Где этот столик? Молодая, глупая была, хотелось обставить собственную квартиру по-современному, и бросила всю мебель, не заметив даже, как радовалась обменявшаяся с ней пожилая пара.

Лида шла привычным маршрутом, неизменно изумляясь тысячу раз виденным надписям. Ну что это? “Дорогому отцу от сына”, “Человеку большой души”. Писали самое главное: “Петров А. И. Герой Труда. 85 лет”.

А фамилии… Слышала по радио передачу о занятных фамилиях, так вот самой смешной была признана фамилия Бляблин. Хорошо, что лежащий здесь человек, означенный как “доцент Бляблин”, с простым добрым лицом на фаянсовом овале, умер задолго до того, как возник идиотский эвфемизм “блин”. На одной доске было золотом выбито “от горячо-любящей жены”. Лида была болезненно грамотна, и орфографические ошибки так и лезли в глаза. Весь отдел носил ей проверять документы для начальства.

И почему-то мерещилось: дожди, снега, время сотрут золото с букв, а безграмотный дефис останется сиять вечным памятником любимому мужу.

Памятники тоже, конечно, бывают выдающиеся по безобразию. На главной аллее был абсолютный чемпион. Супруги Панкратовы удостоились цветных мозаичных портретов. Смальта, где преобладала лазурь с золотом, запечатлела каждую морщинку, рисунок двойных подбородков, подробности его орденских колодок и, что особенно трогательно, ряд ее золотых зубов, приоткрытых легкой улыбкой. Конечно же, портреты больше рассказывали не о тех, кто на них изображен, а о тех, кто увековечил любимых родственников, не пожалев немалых денег и сообразуясь со своим вкусом.

Тем временем странный шум усиливался. Навстречу Лиде шла женщина в кружевном черном платке. Остановилась. Покачала головой:

— Нашим-то еще ничего, а тем, кто в том углу, уж так весело! — Она поправила платок. — Ничего святого нет.

— А что это? — спросила Лида.

— Не слышите? В парке через дорогу воскресенье отмечают.

Лида напрягла слух:

— Подходим получать подарки. Поприветствуем победителей викторины!

Торжествующий туш прогремел трижды. Вороны вспорхнули и закружились над огромными кленами. Казалось, даже листья стали облетать быстрее. Лида увидела, что на этом краю кладбища еще больше деревьев, обвязанных красной тряпкой. Смертный приговор: скоро спилят. Что делать, прошлой зимой дерево упало и повалило десяток надгробий.

Для Лиды кладбище было частью не смерти, а жизни и то и дело отзывалось в самых неожиданных обстоятельствах. Как-то в студенческие годы за ней недолго ухаживал худющий очкарик, увлеченный историей московского центра. Они много гуляли по тихим переулкам, и она дважды поразила и, кажется, не на шутку напугала юношу. Он привел ее арбатскими закоулками к дому Мельникова, странному, будто пришелец из других миров, среди особнячков и доходных домов.

— Знаю, знаю… У него простой деревянный крест на могиле, а летом все вокруг буйно зарастает травой. Редкость на том кладбище, там много тени.

Это поклонник еще стерпел. Но когда они вышли на улицу Фрунзе и он гордо, но нарочито небрежно бросил, что это, мол, бывшая Знаменка, она его перебила:

— Да, конечно. Но знаешь, когда Анна Каренина уже едет бросаться под поезд, она кучеру говорит: “На Знаменку, к Облонским”, а я хоть и не знаю, где жили Облонские, сразу представляю могилу Кампорези, русского итальянца, который на Знаменке кучу домов построил.

Мальчик потрясенно помолчал, потом как-то осторожно, странно растягивая слова, спросил:

— У тебя курсовая по кладбищам?

Лида рассмеялась, пыталась объяснить, что для нее родное кладбище ничем не отличается от бульваров и переулков, но он свернул разговор, прервал прогулку, сославшись на неожиданно всплывшее в памяти дело, и больше никуда ее не приглашал.

Еще в пятом классе им задали домашнее сочинение “Мое любимое место Москвы”. Она написала про это кладбище. Маме очень понравилось, она даже подсказала ей эпиграф из Пушкина. Но учительница была иного мнения:

— Неужели в твоем родном городе, столице нашей родины, хорошеющей день ото дня, ты не нашла лучшего места, чем кладбище?!

Лида плакала, мама ходила в школу, но объяснение про “любовь к отеческим гробам” литераторшу не переубедило.

— Странно вы воспитываете дочь.

Да, ее воспитывали странно. Мама, например, считала Лидину музыкальную школу важнее общеобразовательной, хотя пианистки из нее явно не получалось.

— Остальное книжками доберешь, — так она говорила.

И оказалась права. После истфака работу найти было трудно. В школу Лида идти не хотела, а бывший педагог по сольфеджио случайно, как бывает, порекомендовал ее в министерство. Там свидетельство об окончании музыкальной школы решило дело, и сколько она организовала фестивалей и конкурсов — не счесть…

— Сегодня наш спонсор — московская топливная компания дарит вам талоны на бензин. У кого еще нет автомобиля, срочно приобретайте!

Отсюда усиленные микрофоном слова были уже ясно слышны.

— Девушка в розовой куртке, что же вы не подходите? Вам не нужна топливная карта? Подарите своему молодому человеку. Я не верю, что у такой красавицы кавалер без машины!

Лиду передернуло. Справа от нее мужчина мастерил скамейку у высокого холмика — еще цветы не завяли, земля не осела. Каково ему под такой аккомпанемент…

Свежих могил все прибавляется, все теснее выстраиваются буквы на старых плитах. Мамино имя и годы жизни выбили слишком крупно — не уследила. Как она сокрушалась, что для нее места не осталось… Рыжий башкир Зуфар, уже лет двадцать смотритель их участка, как умел утешил:

— А у вас фамилия как у мамы?

— Да.

И тут он жестом фокусника вынул из кармана рулетку и начал сосредоточенно мерить плиту, даже, кажется, губами шевелил. Он поворачивал стальную ленту и так, и сяк и наконец торжественно изрек:

— Поместитесь!

Тогда, десять лет назад, она смеялась до слез. Теперь не смеялась бы. Читала она, слышала про возрастные кризисы, но сама испытала такой шок впервые в пыльном коридоре пенсионного фонда, прочитав форму заявления, которую ей надлежало заполнить: “Прошу оформить мне пенсию по старости…” Ее как под дых ударило: да, на работе, хоть времена и повернулись круто, она по-прежнему незаменима. Когда организаторы, теперь красиво называемые менеджерами, в последний момент судорожно бьют пальцами по клавиатуре мобильников, натыкаясь на отказы, она тихо и спокойно, как они говорят, все “разруливает”. Ведь по-прежнему миром правят средние чиновники со старыми связями, вроде нее. И это понимают даже длинноногие девочки и отглаженные мальчики. И потому у нее всегда есть выбор: на какой концерт, на какую презентацию или

открытие фестиваля сегодня пойти. И ей есть куда надеть нарядные тряпки, и есть для чего сидеть на диете, ходить к косметологу и парикмахеру. Пенсия — всего лишь прибавка к зарплате. Не будет она ее брать, а летом поедет в круиз по Дунаю или даже по Средиземному морю. И нечего убиваться. Отметили на работе ее пятидесятипятилетие, поздравили, цветы подарили, но мотив пенсии даже не возник. И сейчас, два года спустя,

горизонт чист.

В центре кладбища — большая площадка с круглой клумбой. У нее была детская забава: сколько раз она сумеет проскакать вокруг нее на одной ножке. Она дошла сюда и даже не заметила, что музыка звучит все громче. Пронзительный женский голос, безобразно искаженный плохим усилителем (она-то знала, какие нужны микрофоны, чтобы не было помех на

открытой площадке!), выводил пошленький мотивчик. Но бог бы с ним! Рефрен заставил ее поежиться:

— Счастли-и-вой доро-о-ги жела-а-а-ем…

А вдруг в этой части кладбища кого-то сейчас провожают под такую песенку в последний путь! Славный реквием! Прямо-таки requiem aeternum-— вечный покой… Не подводит память: как сдавала музлитературу в школе, так и отпечаталось.

Клумба все та же, но площадка с каждым годом скукоживается, скоро останутся только узенькие дорожки, огибающие цветник. Престижное место. И хоть формально кладбище давно закрыто, для хороших людей земля находится. Вот, например, новейшая достопримечательность. Братская могила. Грешно, но так и просится каламбур — могила “братков”. Участок-— хоть картошку сажай. “Спаси и сохрани”. Имена, чуть ли не клички. А фамилии где-то потом, на заднем плане. Как и при жизни: главное творилось без имени-отчества. Погибли в один день. Наверное, в какой-то междоусобной разборке. Молодые. Что было у них? Трудное детство в перенаселенной коммуналке, пьющий отец или вовсе изможденная мать-одиночка. Двойки по математике, замечания в дневнике. Армия, дембельский альбом. И вдруг, как в сказке: куртка кожаная, цепь золотая на шее, матери кольцо с камушком на натруженную руку, авто во дворе. И финал…

Странно, ее, так склонную к сентиментальности, не очень трогали детские надгробия с ласковыми именами: “Сашенька”, “Мариночка” — и детсадовскими фотографиями. Может быть, оттого, что у нее не было детей. Но она навсегда запомнила слова старой няньки в семье подруги Оли, когда умер от крупозного воспаления легких ее маленький братик. Няня Паша, вытирая глаза уголком ситцевого белого платка в линялый голубой цветочек и мелко крестясь, приговаривала:

— Он теперь ангел, сидит на облаках. А кто знает, от какой жизни Бог его упас…

Лида не была глубоко верующей, хотя все чаще захаживала в церковь, а недавно, перерыв домашние шкатулки и ящички, отыскала свой крестильный крестик на пожелтевшем суровом шнурке. Она пока не чувствовала потребности надеть его, но оставила на виду. Логика няни Паши многажды помогала ей пережить потери. И не только смерти.

Когда ее единственная настоящая любовь — певец-баритон, солист филармонии, прожив с ней полгода, вернулся к жене, Лида как заведенная повторяла про себя: “Сколько бы мы вместе ни прожили, хоть до конца жизни, лучшие дни уже прошли. И они навсегда мои. А что дальше было бы — кто знает, может, это счастье, что все кончилось”.

Зато она с каким-то странным благоговением вглядывалась в портреты тех, чьи годы перевалили за девяносто. Многие родственники украшали памятник фотографиями в молодости, и это выглядело неуместно, даже оскорбительно. Лида любила лица стариков, на которых читались характеры, а иногда и судьбы. Во всяком случае, их можно было додумать.

Только что, отстояв в огромной очереди, как в советские времена, три дня перекликавшейся по списку, Лида сдала документы на новый заграничный паспорт. Теперь там таинственным для нее образом зашифровывались удивительные сведения: что-то про радужную оболочку, отпечатки пальцев и прочие невидные глазу особые приметы. И фотографию надо было делать особую. Даже раздавали специальные памятки. Как всегда, бюрократический язык вызывал смех, который невозможно было объяснить рационально: вроде правильно, да и по-другому никак не скажешь, а хохочут все: “Выражение лица должно быть нейтральным, рот закрыт. Расстояние от нижней точки подбородка до условной горизонтальной линии, проведенной через зрачки глаз, такое-то…” Когда она читала это на работе, кто-то сострил:

— Это называется “лицо по стойке „смирно””.

Большинство кладбищенских фотографий такими и было — по стойке “смирно”.

Справа от аллеи женщина устанавливала свечку на могиле, увенчанной большой красной звездой. Старались, наверное, чтобы похожа была на рубиновую кремлевскую. Вдова еще не старая, но в уже немодном плащике, шляпка нелепая с фетровым цветком, рядом сумка стоит клеенчатая. Генеральша, одно слово: нищета наступила, а ухватки остались… “Может быть,

ее покойный муж был знаменитым полководцем, — подумала Лида, — хотя… в тех войнах, что выпали на его время, знаменитыми не становились”. Могил известных людей здесь было полно, и, даже если наследники вымерли, находилось, по счастью, кому ухаживать за памятниками. Недавно у нее спросила, где взять воды, молодая женщина, старательно протиравшая старинное надгробие. Они разговорились, и оказалось, что она с кондитерской фабрики “Красный Октябрь”, опекавшей могилу бывшего владельца Фердинанда Теодора Эйнема. А на могиле, которую она знала с детства, —

повара, придумавшего неизбежный в любом застолье салат, к Новому году появился венок “Люсьену Оливье от Союза рестораторов и отельеров”.

А вот ее любимая пара стариков. Ей всегда казалось, что это про них, неведомых ей супругов Марковых, сказано, что жили они долго и счастливо и умерли в один день. Кто знает, конечно… Может быть, Лев Игнатьевич пил горькую и таскал Зинаиду Николаевну за волосы по всему дому, а она била посуду и закатывала истерики по ничтожным поводам. Хотя их морщинистые светлые лица говорили о другом. У них была общая фотография: два старичка сидят под корявой яблоней и пьют чай из больших пузатых кружек. Вот это правильная картинка: несуетно дожили до девяноста четырех и, надеялась Лида, ушли мирно. Умерли они, правда, не в один день,

он задержался на земле ровно на столько, чтобы помянуть спутницу жизни на ее девятины. Первой здесь была похоронена мать Зинаиды Николаевны, дожившая до приличных восьмидесяти шести, — с мелкими кудельками

и невыразительным лицом. А вот следующим в землю лег их сорокалетний сын, почему-то не удостоившийся фотографии. Родительское горе утешал младший сын, который, слава богу, родителей пережил. Свежий холмик появился только прошлой весной. Есть ли у них еще дети, внуки? Кто теперь

будет ухаживать за могилой, вокруг которой всегда был посыпан песок и каждый год свежей серебрянкой подновлялась низенькая оградка?

— Какое солнышко нам светит сегодня! Скажу по секрету: погода по нашему спецзаказу, ведь мы расстаемся на целую длинную зиму! Давайте скажем спасибо небесной канцелярии за своевременное и точное исполнение заказа!

Раздались дружные аплодисменты и нестройное “ура!”.

“Господи, какая пошлость! — Лида аж задохнулась. — Да у них там, оказывается, парный конферанс, голос теперь мужской, бодрый такой,

типа комсомольский или кавээновский. Да, похож сильно на Маслякова. Неужели в парке подрабатывает? Противно. Да нет, явно подражатель. Может быть, повернуть назад, чем ближе, тем слышнее…”

Но менять маршрут не хотелось, действительно погода хороша, и на самом деле впереди зима. Хотя это был самый неинтересный угол кладбища-— колумбарий. Но и здесь дыхание жизни! Около стены возвели новые вместилища для праха в форме многогранных тумб, блестящих розоватым мрамором. Еще остались непроданные места. А вот эти не иначе как предусмотрительно поторопились: на табличке одна фамилия — Красновы, ни имен, ни лет. Видно, бездетная пара позаботилась заранее о месте последнего упокоения. Нет, хоть прах, но в землю надо, в землю… Как-то это не по-людски — замуровать в стену и туго завинтить по углам мраморный прямоугольник. Хотя в стене не только глухие плитки. Бывает так: ниша, в ней стоит урна, рядом — засохшие цветы. А сверху — дверца со стеклом, закрывается, как форточка, шпингалетом. А кое-где ржавые навесные замочки, от которых и ключи-то давно были потеряны, нелепые и неуместные...

Опять заиграла музыка, надо же — вальс. Порханье трехдольного ритма, впрочем, быстро сменилось тупым буханьем ударных.

Хорошо хоть никто не пел.

Смешно, волнует ее, кто станет ухаживать за чужой могилой. А за ее собственной? А за ней самой? Слабое утешение, что раз нет близких, не рыдать ей ни над чьим гробом.

— Кавалеры. Приглашайте дам! — это лже-Масляков.

— Дамы, не ждите нерасторопных мужчин, они стесняются, смело выходите в круг! Берите пример с девушки в синей куртке. Лучшим танцорам приготовлен приз-сюрприз!

Лида уже прошла кладбище насквозь. За воротами плыл поток машин, текла жизнь, привычно отгоняющая мысли о смерти.

А над старыми кленами, братскими воинскими могилами, над прахом “святого доктора Гааза”, над пришвинской птицей сирин, над куполом лютеранской кирхи и мавзолеем семейства Эрлангер, над помпезными “братками”, златозубыми Панкратовыми и навеки пьющими чай под яблоней супругами Марковыми, над крестами, звездами и ангелами несся торжествующий призыв:

— Танцуют все!!!

 

Я боюсь любви

Исаева Елена Валентиновна родилась в Москве. Закончила МГУ. Автор двух сборников пьес и семи сборников стихов. Пьесы ставились в театрах России и за рубежом. Печаталась в журналах “Новый мир”, “Дружба народов”, “Драматург”, “Современная драматургия”. Лауреат Малой премии “Триумф”, премии “Действующие лица” и др.

Живет в Москве.

 

Надя. Этот один день из жизни моей подруги вместил в себя все ее переживания последних лет. Не только ее, и мои, и других людей-— по касательной. Вся эта безнадега сконцентрировалась, уплотнилась, повисла в воздухе, и разрядить ее можно было только одним известным мне способом — проговорить, обозначить, рассредоточить… поэтому мы с ней и стали говорить об этом, говорили, говорили, говорили, а собственно, и до сих пор говорим… Слова — такая спасительная вещь. Они, как вода, всегда найдут лазейку, ниточку Ариадны, плохо закупоренную банку и — выплеснутся, выведут, укажут путь, если вовсе не взорвут. Но это крайности.

Крайностей в этот день вроде и не было. Происходила разве что трагедия повседневной жизни, от которой иногда сходишь с ума, а чаще всего-— ничего себе — терпишь, как ноющую зубную боль, пока она не стала настолько сильной, что хоть на стенку лезь… Впрочем, незадолго до этого даже и состояние ноющей боли Аню отпустило. Напротив, образовались полет и ветреность, граничащие с ощущением счастья, в которое еще страшно поверить. Короче, возник роман и длился уже два месяца…

И в это утро Аня проснулась на его плече, потому что Мама забрала с вечера к себе Шурку, и Сергей приехал на ночь. Правда, эта ночь была не как другие, потому что в эту ночь он сказал ей… Не буду забегать вперед, но проснулась Аня с ощущением беспокойства — ей приснилось или правда ночной разговор был?

В общем, если документально, то так.

Они завтракают вместе, и Аня радуется этому, потому что вспоминает слова нашей третьей подруги:

Другая подруга. Если Мужчина не уходит ночью, а остается по-семейному завтракать, значит, это что-то уже значит. Во всяком случае, ты ему уже не чужая, ему хочется длить общение, несмотря на твой заспанный вид и все такое. Ведь с утра ты не такая красотка, как с вечера.

Надя. Но тот мужской ночной шепот преследует ее все утро.

Шепот мужскими голосами на разный лад. Я тебя люблю. Ты поедешь со мной? Я тебя люблю. Я тебя люблю. Ты поедешь со мной? Я тебя люблю. Я тебя люблю. Я тебя люблю.

Надя. Аня закрывает уши руками, чтобы не слышать…

Уже допивая кофе, Аня не выдерживает и спрашивает.

Аня. То, что ты сказал ночью… Мне не приснилось?

Сергей. Нет. Все так и есть.

Аня. Молока долить?

Сергей. Хватит. Спасибо.

Аня. Я сделала, как ты любишь.

Сергей. Ты вполне обучаема.

Аня. Мне надо бежать.

Сергей. Я позвоню вечером.

Аня. У меня только один день?

Сергей. Этого мало?

Надя (в зал). Аня молчит.

Сергей. Ты сомневаешься во мне или в себе?

Надя (в зал). Аня молчит.

Сергей. Это нужно решить сейчас. Реши, пожалуйста.

Аня. Хорошо. Я решу.

Сергей. Твой “форд” еще в сервисе?

Аня. Да.

Сергей. Подвезу тебя?

Аня. Уже опаздываю. Такси возьму.

Надя (в зал). Аня уходит.

Сергей. Эй!

Надя (в зал). Аня останавливается.

Сергей. Я тебя люблю.

Надя (в зал). Аня улыбается.

Надя. На автобусной остановке Аня ловит машину. Рядом тоже голосует Девушка и одновременно говорит по сотовому телефону.

Девушка. Ну что мне делать-то? Ну посоветуй мне хоть что- нибудь!.. Какие знаки считывать? Совсем с ума сошла?.. Ничего я не замечаю… для кого — правильно?.. Мне сейчас только до гармонии вселенной! А поконкретней нельзя?.. Ладно. Хорошо. (Неожиданно обращаясь к Ане.) Извините, скажите, пожалуйста, только не думая, — да или нет?

Аня (растерянно) . Не знаю.

Девушка (в телефон) . Ну вот! Не знает. А ты говоришь — знаки!

Надя. Останавливается машина, Девушка склонятся к окошку, договаривается, уезжает. Останавливается другая — уезжает Аня.

Аня едет в машине. Машина долго стоит на светофоре. Аня видит из окна: на лавочке сидит обиженная девушка. К ней подходит парень с двумя стаканчиками мороженого, предлагает. Девушка обиженно мотает головой, встает и быстро идет от него. Парень в раздражении оставляет все мороженое на лавочке и идет за девушкой. К лавке подходит бомж, берет оба стаканчика и несет к соседней лавочке, где сидит бомжиха. Бомж протягивает ей стаканчики. Она улыбается. Бомж садится рядом, они уплетают мороженое.

Дальше — не суть. А потом Аня уже в редакции. Огромное помещение со множеством столов. Аня с диском в руках подходит к столам иллюстраторов.

Аня. Привет. Вот фотки Зелинской. Я к ней сегодня поеду интервью утверждать. Я должна вернуть.

Первая. Нет проблем. Давай — скопирую. (Берет диск, вставляет в дисковод, копирует.) Представляете, Том Круз разводится.

Надя (в зал) . Вторая Девушка-иллюстратор, сидящая за столом напротив, поднимает голову.

Вторая. Не он, а жена! (Ане.) Такой собственник оказался! Контролировал ее полностью! Если она собиралась повышивать — должна была у него разрешения спрашивать! Я бы тоже развелась, несмотря что Том Круз!

Первая. Ты сначала выйди! Феминисток растят с детства, а потом удивляются, что все — несчастные. А мужик себя мужиком хочет чувствовать.

Вторая. Он просто избалованный эгоист и хотел, чтобы ему все подчинялось. А она — не вещь. Человек проверяется, когда от него зависеть начинаешь!

Первая. Он, может быть, просто хотел, чтобы она с ним всем делилась. Чтобы ей небезразлично его мнение было. “Жена да прилепится к мужу”, а вовсе не контроль. Все — скачала. Какие из них — в номер?

Аня. Ты посмотри по композиции. Ну, где она в “Укрощении строптивой” — обязательно. И в “Фигаро” тоже.

Первая. О’кей.

Надя. День продолжается. Мы с Аней курим на лестничном пролете в редакции. Когда мимо кто-то проходит, говорим тише или прерываем разговор. (Ане.) Я не понимаю, почему ты должна решить прямо сейчас.

Аня. Ну, оформление документов…

Надя. Это я уже слышала. Это все ерунда. Ну не успеешь сейчас —приедешь к нему позже. Какая разница? В чем фишка, чтобы обязательно вместе уехать?

Аня. Наверное, он чувствует, что я одна ничего такого не сделаю. Так и буду жить по инерции.

Надя. Значит, не очень тебе с ним хочется.

Аня. Мне хочется, но я боюсь. Знаешь, ведь он ничего ужасного мне не сказал. Наоборот, сказал: “Я тебя люблю!” — а я вдруг в такой ужас пришла! Словно гром среди ясного неба! Эх, так все чудесно было…

Надя. Ну хорошо. Давай по-простому разберемся. Ты его любишь?

Аня. Мне кажется, да. Я, правда, еще так быстро никого не любила. Ну чтоб в первую же неделю — в койку. И два месяца — нон-стоп. Я же его практически не знаю. Вижу — только в койке. А в койке — все хорошо.

Надя. И что еще надо?

Аня. А в жизни? Я же не понимаю, как будет в жизни…

Надя. Ты хочешь с ним уехать?

Аня. Я боюсь…

Надя. Чего?

Аня. Я тут все брошу. Профессия у меня — русский язык в чистом виде. Что мне там делать? Вряд ли я там работу найду. Я от него буду полностью зависима.

Надя. Ну, не сразу, но найдешь.

Аня. Все равно. Психологически зависима. Тут у меня есть вы все… а там — весь мир будет только в нем. Понимаешь?

Надя. Если у тебя и здесь весь мир не только в нем, то зачем тогда он нужен?

Аня. Сейчас — в нем. То есть сейчас мне его хватает. Я его не исчерпала. А вдруг там исчерпаю? И что буду делать?

Надя. Вернешься.

Аня. У тебя все так просто. Тебе хорошо рассуждать — у тебя три года стабильности. Живете на соседних улицах — и никуда уезжать не надо.

Надя (в зал) . Это она намекнула на мой вялотекущий роман с Лешей, который приходил ко мне раз в неделю по пятницам, пил кофе, говорил о жизни. Потом все случалось, потом мы опять пили кофе и еще немножко говорили о жизни и разбегались. И нас все устраивало. (Ане.) Стабильность и любовь — разные вещи. Я бы, может, все на свете отдала, чтобы вот так головой в омут… а ему никаких омутов не надо. Он приходит кофе пить и на жизнь жаловаться.

Аня. Что ж — ты его не любишь?

Надя. Слава богу, мне не надо отвечать на этот вопрос в течение суток. Мне вообще на него можно не отвечать. Мы, может, еще так сто лет прохиляем. Не отвлекайся. Послушай, вы знакомы всего два месяца — еще не скоро ты его исчерпаешь. Судя по горению твоих глаз — еще на пару лет хватит. Я тебя знаю. На Максима даже меньше горела, а пять лет продержались.

Аня. Это не любовь была.

Надя. А что?

Аня. Он потом объяснил: взаимная выгода. Нет, не так. Как же он сказал? Общие интересы. Нет, опять не так… ну, короче, смысл в том, что после тридцати пяти уже ни любви, ни дружбы в чистом виде не бывает, а только совпадение интересов на каком-то этапе.

Надя. И пусть ищет свои интересы в другом месте.

Аня. Я, между прочим, советоваться пришла.

Надя (вздыхает). Хорошо, давай по-другому. Помнишь фильм прибалтийский “Никто не хотел умирать”?

Аня. Ну?

Надя. Вот там Вия Артмане говорит матери Баниониса, что не понимает — любит его или нет. А та ей отвечает: чего тут понимать-то? Если хочешь от этого мужчины ребенка, значит, любишь. (В зал.) Аня молчит. (Ане.) Хороший тест?

Аня. Отличный. Особенно уже при наличии Шурки, которую еще придется, между прочим, с середины учебного года срывать. Тоже головная боль.

Надя. Значит, от него — не хочешь.

Аня. Мне Шурки хватает выше крыши. А он точно захочет. У него детей нет. И… разница — четыре года.

Надя. Мужик моложе — и тебя моложе сделает. А был бы старше — состарил бы.

Аня. Я не знаю…

Надя. Слушай, а ты, вообще, о себе хоть что-нибудь знаешь точно?

Аня. Я точно знаю, что я не Девушка из фотопроявки.

Надя. Не — кто?

Аня. Ну, он мне недавно рассказал…

Сергей. Я стоял в очереди — проявить фотопленку. А эта Девушка зашла и встала за мной. Я только на мгновение обернулся, и все… и уже места себе не находил. Ей было, как мне, где-то шестнадцать-семнадцать. Я вышел на улицу и встал справа от двери. Стоял и набирался храбрости, заготавливал первую фразу. Вот сейчас она тоже выйдет, и я ей скажу… Она вышла и пошла налево. И это было так неожиданно и неправильно, что я даже не догадался пойти за ней и окликнуть. Так я был почему-то уверен, что она пойдет направо. И я вернулся домой. И опять не находил себе места. Подошел к окну на кухне, посмотрел куда-то на облака и сказал про себя, как дурак: “Господи, сделай так, чтобы я встретил ее еще раз! Пошли мне ее еще раз!”. Понимаешь, я тогда единственный раз в жизни вот так напрямую обратился… Не знаю, как мне это в голову пришло. А потом оделся и пошел ходить по улицам — опять в тот район, где ее встретил. Дома сидеть все равно было невыносимо.

Аня. И встретил?

Сергей. Встретил. Она шла прямо на меня. Вот прямо на меня, словно мне ее послали. И я подошел. И заговорил. И она ответила. Я набрался смелости и пригласил ее на вечер в консерваторию. У меня было два билета. Мы договорились встретиться в половине седьмого возле входа и… разошлись. Понимаешь, я совсем был глупый. Я не попросил ее телефона. Я почему-то был уверен, что она придет. Она не пришла. И все. Я стоял, как дурак, еще час возле консерватории и уже ни о чем Бога не просил. Я был раздавлен. Я понял, что мне дали шанс, а я его упустил. Я сразу сдался, понимаешь? Смирился. Поэтому и не получилось.

Аня. А если бы не смирился? Опять бы попросил, опять бы послали. И жил бы, может, с ней всю жизнь и был счастлив…

Сергей. Может быть… Ты на нее похожа.

Аня. Но не она.

Сергей. Это не важно. Ты не внешне на нее похожа, а тем, как у меня внутри все отзывается…

Аня (Наде). Вот. Понимаешь?

Надя. Боишься конкуренции с прошлым?

Аня. А если потом окажется, что я совсем-совсем не тяну на эту Девушку из фотопроявки? Она-то идеал. Это же будет ужасно, если я не потяну на идеал. У меня знаешь сколько недостатков?!

Надя. Знаю. Это не имеет значения, если он всю жизнь на тебя будет смотреть как на идеал. А если не будет так смотреть, то ничего не поможет.

Аня. И жить всегда под дамокловым мечом — спадет у него с глаз пелена или не спадет?

Надя. Мы все живем под этим мечом — уйдет любовь или не уйдет. Каких ты хочешь гарантий?

Аня. А вот твой Леша — он же к тебе не как к идеалу ходит. И ты его не как идеал встречаешь.

Надя. Поэтому и вою по ночам, когда очень какой-нибудь пелены хочется, и чтоб не спадала.

Аня приходит на свое место в редакцию. У нее отдельный стол чуть в отдалении от всех в большой общей комнате. Она включает компьютер, редактирует какой-то материал. Звонит мобильник. Она смотрит на дисплей, поднимает голову и вглядывается вглубь комнаты. За одним из столов — Мужчина. Тоже смотрит на нее и держит в руке сотовый. Это журналист Гурков — сотрудник редакции. Аня отвечает на вызов.

Гурков. Я отправил тебе материалы.

Аня. Я увидела, спасибо. Сейчас прочту.

Гурков. Почему ты не хочешь встретиться?

Аня. Мне кажется, все закончилось.

Гурков. Когда?

Аня. Давно.

Гурков. Ты же говорила, что любовь не перестает.

Аня. Это не я говорила. Это в Библии написано.

Гурков. Тем более.

Аня. Это она вообще не перестает. В принципе. Ко всему миру. А к конкретному человеку очень даже может перестать.

Гурков. Не может. Раз не перестает, значит, не перестает!

Аня. Перестает.

Гурков. Не торгуйся с Богом.

Аня. Я не с Богом торгуюсь, а с тобой. Вот у тебя к Шевцовой — перестала.

Гурков. Ну что ты сравниваешь?! С ней у нас производственный роман был, а с тобой…

Аня. А со мной предательство. Я ей в глаза смотреть не могу! Если бы она знала, из-за кого ты ее бросил, я бы тут уже не работала.

Гурков. Так ты поэтому, что ли? Не дури, никто не знает. Полная конспирация.

Аня. Я знаю. И мне противно. И жалко ее. Она страдает.

Гурков. Не верю, что ты могла меня разлюбить. Такая любовь не проходит.

Аня. Она и не прошла. Она, может, просто объект поменяла. Не перестала, а нашла другое применение.

Гурков. И кто — он?

Аня. Почему обязательно — он? Может, я теперь люблю… книжки читать, в потолок глядеть…

Гурков. В потолок глядеть — это всегда была твоя любимая поза.

Аня. Вот. Я себе верна.

Гурков. А мне…

Аня. Тебе не надоело?

Гурков. Послушай, ведь кто бы там ни был дальше, все равно все одно и то же будет.

Аня. Это у тебя все будет одно и то же. Потому что ты меняться не хочешь. И всех одинаково мучить будешь. А у меня будет — разное! Потому что я меняюсь. И отношение ко мне меняется. У окружающих.

Гурков. У кого это?

Аня. Вот у тебя изменилось. Раньше я тебе ныла — давай встретимся, а теперь — ты мне. Разница?

Надя (в зал) . К Ане подходит Сотрудница.

Сотрудница. Анна Владимировна, вас Шевцова зовет.

Надя (в зал) . Аня нажимает на отбой. Мужчина печально смотрит в ее сторону. Аня заходит в кабинет к главному редактору.

Аня. Тамара Николаевна…

Шевцова. Садитесь, Аня. (Аня садится.) В общем, вчера договорились с акционерами. Будем делать два приложения. “Светский стиль” даю вам. С завтрашнего дня начинайте набирать персонал. В конце недели переедете в офис на третий этаж. Там ремонт закончится. Если хотите, можете взять отдельный кабинет.

Аня. Я люблю со всеми.

Шевцова. На ваше усмотрение. Завтра девушка придет на ваше место-— ее уже оформляют. Вы ее введите в курс дела. Заявление об уходе и о приеме на новую должность у Наташи оставьте. По зарплате поговорите с Каримовым. Думаю, пока поднимем ставку в два раза, а потом — если все пойдет как надо… ну, сами понимаете.

Аня. Тамара Николаевна, я вам должна сказать…

Шевцова. Я слушаю.

Аня. Я, может быть, уеду…

Шевцова. В смысле?

Аня. Я вот… сегодня должна решить. Выхожу я замуж и уезжаю на несколько лет... Или остаюсь.

Шевцова. Куда?

Аня. В Норвегию. Он биолог. У них там программа.

Шевцова (помолчав). Если вас интересует мое мнение… (Аня кивает.) Для меня будет неприятно потерять такого сотрудника, как вы. А для вас это будет означать конец профессиональной жизни. В вашем возрасте нужно уже занимать какое-то место. И то, что я вам предлагаю, вполне достойно. Но если вы на несколько лет выпадете из обоймы…

Аня. Я понимаю.

Шевцова. Вы уверены, что он стоит того, чтобы все бросить и ограничить свой мир одним-единственным человеком?

Аня. Если б я знала.

Шевцова. Ваша работа будет связана с непрерывными тусовками в кругу очень небедных людей. Многие из них неженаты. С вашими внешними данными у вас будет огромный выбор. Извините, если вторгаюсь в личную область.

Аня. Дело не в том, кто вокруг, дело — во мне.

Шевцова. …Я понимаю. Завтра жду вашего ответа.

Надя (в зал) . Аня выходит из кабинета главного редактора. В приемной только Секретарша.

Аня. Наташ, Вадик свободен? Может меня на Мосфильм отвезти? У меня через час встреча с Зелинской.

Надя (в зал) . Секретарша начинает набирать номер на мобильнике.

Секретарша. Занято. По идее, должен быть тут. Я его никуда не отправляла. Сейчас дозвонюсь, посиди две минуты.

Надя (в зал) . Аня садится, пишет заявления.

Аня (Секретарше) . Как у тебя?

Надя (в зал) . Секретарша только и ждет вопроса, чтобы сразу ответить, потому что у нее уже давно есть что рассказать, а случая никак не представлялось.

Секретарша. Знаешь, я дошла уже. Сама ему говорю:

— Слушай! Хочу — не могу! Ну что ты тормозишь? Ты ведь тоже меня хочешь! Я же вижу! Чувствую, вернее.

А он говорит:

— Если бы это “просто так”, я б не тормозил. Но я боюсь, что это “не просто так”, что тут чего-то глубже. А мне глубже не надо. Я в прошлый раз еле выжил.

Я говорю:

— Слушай, ну какое “глубже”? Я же замужем! И еще два любовника. Честное слово! Неужели ты думаешь, что я серьезно? Мне на фиг самой же это все не надо. Только физиология!

— Знаю я вашу физиологию! — говорит. — Сначала физиология, а потом не оглянешься, как гитарку из пыльного угла достанешь, Визбора заноешь, а на улице сквозь прохожих мечтательным взглядом будешь смотреть. А потом и вовсе всякие глупости начнешь замечать — типа как охренительно солнце сегодня за дом садилось!

— Да ты с ума сошел? Да разве я на такую похожа?! — Это я из последних сил все же боролась за эту нахлынувшую любовь, делая вид, что вовсе она не нахлынула, и вообще, меня, мол, только постель интересует. Но он был на стреме.

— Именно, что не похожа. Такие, как ты, самые опасные, потому что кажется, что “просто так”, а на самом деле, как подсядешь… — Он подыскивал слово — эмоционально. Подыскал.

Я не сдавалась:

— Я буду держать себя в руках! Я обещаю! Ну давай хоть попробуем! Не бойся! Ну подумай! Не сможешь же ты ко мне всерьез относиться, когда я замужем и еще с двумя сплю!

— Смогу. — И он так тяжело вздохнул, что понятно стало — дискуссия окончена.

Потом еще головой покачал вот так — мол, и не проси. Но надо отдать ему должное, повез до дома. Я ему больше не звонила — очень было больно… (В телефон.) Вадик, Аню отвезешь?..

Надя. Аня едет в редакционной машине. Водитель делится с ней своей личной жизнью. Он всегда делится. С Аней все делятся. Но то ли нарочно, то ли случайно в этот день все вокруг, как сговорились, — только об одном. Или просто из потока жизни мы вылавливаем то, что нас сейчас больше всего волнует? Может быть, в другой день на весь этот треп вокруг себя Аня и внимания бы не обратила?

Водитель. Ей казалось, что я ее разлюбил. Что у меня другие женщины. А я просто на работе горел. А работа связана с общением. С активным, причем. И домой мне женские голоса звонят. И разговариваю я с ними весело, игриво даже. Но это же стиль такой. Он ничего не подразумевает. А она решила — все… Я вот теперь точно знаю: чтобы друг друга не потерять-— надо все время разговаривать. И если непонятка какая — надо спрашивать. Словами проговаривать все надо. Иначе — конец. Иначе это копится-копится, а потом — бабах! В итоге, когда мы с ней все же поговорили, у нее уже был любовник. Я-то думал, что у нас все в порядке. Меня как кипятком ошпарило! Почему?! А она говорит: “Я боялась, что ты меня не любишь”. То есть она заранее отходной вариант себе организовала. Она говорит: “Чтобы, если ты уйдешь, не так больно было”. А я и не думал уходить. Мы просто редко разговаривали. Не обсуждали ничего. Так, на бытовом уровне. И мне казалось — все в норме. И вот после этого — я никому не верю. Живешь с человеком... Думаешь одно, он думает другое, а тебе не скажет… Не могу я… Ань, я тебя не дождусь — мне еще в типографию.

Аня. Поезжай. Я сама.

Надя. Аня выходит из машины, захлопывает дверцу и бежит к проходной киностудии. Вот она уже сидит в гримерке актрисы Зелинской. Та, загримированная, быстро просматривает распечатанные листы своего интервью.

Актриса. “Любовь равной не бывает. Один все равно любит сильнее, а второй позволяет себя любить”. Как это я хорошо сказала! Цитата, конечно. Откуда-то. Но откуда — убей не помню! (Отдает Ане листы.) Все нормально. Да за тобой вообще можно текст не проверять. Ты лучше меня знаешь, как надо.

Аня. Ну, все-таки. Мало ли.

Актриса. А насчет уехать… твое, конечно, дело. Но я бы точно не смогла. Вы бы меня потеряли как личность, как творческую единицу. А кому я нужна такая? Я себе в первую очередь не нужна. Да и он — сволочь последняя, если этого требует. Как это писал какой-то философ? Любовь-— это когда ты хочешь, чтобы человек развивался. Вот. Как-то так. Он хочет, чтобы ты развивалась?

Аня. Думаю, он не против. Но сейчас такая ситуация… Как там развиваться? Ну, я там язык могу выучить. Тоже развитие.

Актриса. Сидеть в четырех стенах — язык учить и ждать, пока он с работы придет? И все! Один свет в окошке! Да ты сдохнешь!

Аня. Я всю жизнь мечтала встретить мужчину, ради которого не жалко все бросить. Таких не было.

Актриса. Ты с ним сколько знакома? Два месяца? Ты его проверить успела?

Аня. В смысле?

Актриса. Ну, в отрицательных ситуациях. Ну, например, когда ты полностью от него зависима. Как он себя поведет? Это же самое главное. Эту проверку даже самые близкие не выдерживают. Сразу шантаж начинается, как только пересечение интересов. Если он начнет тебе диктовать — как жить? А уйти тебе там будет некуда. И вернуться непросто.

Аня. Он… человеческий вполне.

Актриса. В пределах двух месяцев все они — человеческие.

Надя. Аня бредет по коридору киностудии. Ее догоняет Сценаристка.

Сценаристка. Анечка, привет! Кофе выпьем? У меня к тебе столько накопилось! Я только к продюсеру забегу. Подождешь меня в буфете?

Надя. Аня сидит в буфете. Пьет кофе. Рядом за столиком — спиной к ней — Мужчина и Женщина. Она невольно слышит их диалог. И, как вы догадываетесь, все о том же…

Мужчина. Я хочу понять… мне сорок лет.

Женщина. Я знаю.

Мужчина. Я два раза с тобой в кино ходил.

Женщина. Я с тобой ходила.

Мужчина. Ну, ты. Но я хочу понять — ты понимаешь, что для меня это подвиг?

Женщина. Ну… наверное. Но фильмы хорошие были.

Мужчина. Я не жалуюсь… просто у меня жизнь расписана по минутам. А я ходил в кино.

Женщина. Скажи, это сейчас что? Это мы, типа, отношения выясняем?

Мужчина. Я просто хочу понять — у нас уже роман или мы… дружим на интеллектуальном уровне?

Женщина. Одно другому не мешает.

Мужчина. Что-то не так?.. Мы могли бы поехать ко мне, и я сам сварил бы тебе кофе не хуже.

Женщина. Ты прости меня. Я просто боюсь.

Мужчина. Чего?

Женщина. Знаешь, я — идиотка.

Мужчина. Знаю. Может быть, это мне и нравится.

Женщина. Помнишь тот первый разговор, ну, когда я позвонила Танькин номер узнать… и вдруг зацепило…

Мужчина. Да.

Женщина. Я последних полтора года как неживая. То есть не чувствую ничего. Общаюсь там, смеюсь, реагирую. Но это внешне. Внутри — вообще никак. И вдруг я на тебя среагировала. Я даже не поняла — на что-— на голос, на интонацию… ты же ничего такого не говорил.

Мужчина. Ну, в принципе…

Женщина. Я, короче, не знаю. Но я как будто вдруг живая стала. И вот… испугалась.

Мужчина. Не хочешь быть живой?

Женщина. Это очень больно — быть живой. Не чувствовать — легче.

Мужчина. Ты не устала — не чувствовать?

Женщина. Устала.

Мужчина. И я устал. Я после того разговора с тобой понял, что устал не чувствовать.

Женщина. Но я боюсь! Я боюсь, что влюблюсь, а… не получится. А я точно влюблюсь — и вот как рубеж, после которого обратно уже нельзя. А у меня больше нет сил на облом. У меня только на счастливую любовь силы есть. А в тебя я точно втрескаюсь. Уже… втрескалась.

Мужчина. Тогда выбора-то уже нет? (Смеется.)

Женщина. Ты же ведь не можешь гарантировать…

Мужчина. Что не будет больно? Не могу.

Женщина. Ну вот. А я боюсь. Я — идиотка.

Надя (в зал) . Он допивает свой кофе, встает, исчезает в дверях. К Ане быстро подходит Сценаристка с кофе и пирожным. Садится напротив. Пока она уплетает пирожное “картошка” и готовится перейти на пирожок с капустой — это ее всегдашняя последовательность почему-то, — Аня излагает свою проблему. Сценаристка кивает.

Сценаристка. Угу. Значит, два варианта развития сюжета. Один — ехать с ним. Но это мыльно-оперный вариант. Хеппи-энд. Хеппи-эндов в высоком искусстве не бывает. Если хочешь высокохудожественную жизнь, то не соглашайся!

Аня (усмехаясь). То есть — дело вкуса?

Сценаристка. Ну да. Но, с другой стороны, если ты с ним не поедешь, значит, тебя эта история никак не изменила. Какой героиня была в начале, такой и осталась в конце — не хочет ничего в жизни менять, и все тут. А так в драме не бывает. Стало быть, это все не предмет драмы. И ты — не героиня.

Аня. То есть выхода нет?

Сценаристка. Наверняка есть. Но он должен быть какой-нибудь парадоксальный. Я тебе его тут с ходу не придумаю… Ой, какой сюжет интересный! Я покручу его, позвоню тогда…

Аня. Спасибо, Ларис. У тебя как?

Надя (в зал) . Ане было сейчас ни до чего, но она все же этот вопрос задала, потому что понимала, что теперь по негласному закону дружбы надо отработать ответные откровения.

Сценаристка. Я зависла.

Аня. На какой стадии?

Сценаристка. Я пришла к нему домой по какому-то глупому поводу. Даже не помню по какому. Но ясно было, что это только повод, до того незначительно. И он это понимал, и я понимала. Пришла. Всю его библиотеку обсмотрела. Про книжки поговорили. Потом поговорили про детей — про мою, про его. Потом еще про животных. У него — попугай. А у меня — аллергия. Потом я к окну подошла, спиной к нему повернулась, пейзаж, мол, разглядываю. Какую-то фразу придумала — типа, как хорошо отсюда весь центр виден — как на ладони… я же сценаристка, я знаю, что в этом деле главное — правильно мизансцену выстроить. По моей мизансцене он должен был сейчас подойти и обнять меня сзади. И дальше… дальше… дальше… это если он со мной на одной волне и тоже сюжет чувствует. Проверка такая. Потому что если не на одной волне и сюжет не чувствует, то мизансцена ему не передастся, и тогда понятно, что облом. Он все почувствовал как надо. Чего тут было не почувствовать-— я за ним уже три месяца ухаживала трепетно, издали так, аккуратно. Сколько можно-то? Он подошел сзади и обнял. И… дальше по сюжету должно было быть — дальше… а я, как дура, не реагирую. Буквально в собственный сценарий не вписываюсь. Стою холодная — во всех смыслах слова. Он и говорит: “Ой, какая ты холодная. Форточку закрыть?” А я говорю: “Я, знаешь, такая холодная уже давно, извини”, — говорю. И ушла.

Аня. Почему?

Сценаристка. Ну, дальше бы уже началось все… сильно. У меня нет нервов потом на ужасы всякие. Я как представлю, что вдруг узнаю, что он еще с кем-то спит. Здесь же, из наших… ну, не могу! Знаешь, чем закончилась моя последняя история год назад?

Аня. Год?!

Сценаристка. Ну! Он был режиссер, телеведущий, известный, в общем… телевизор до сих пор включить не могу. Он — по всем каналам. Меня трясет. Я думала — это любовь. Творческие разговоры, звонки, срывание с места — приезжай, прибегай, прилетай… а потом вдруг — ой, нет, не приезжай, у меня репетиция образовалась. А это просто кто-то ближе оказался — какая-нибудь гримерша в гримерке — быстро и удобно. И вызванивать никого не надо. А потом его очередная пассия, с которой он рассорился, взяла и в Интернете вывесила список. Он список вел! И я там под номером шестьдесят шесть! Список не хилый — известные все бабы. Может, кто-то даже за честь бы почел с ними в одном списке оказаться… Я год в депрессняке ходила. И вдруг проснулась — на этого вот… Оказалось-— все равно не могу.

Аня. Зачем ты себе сразу худшее представляешь?! Так, конечно, ничего не получится.

Сценаристка. А ты, когда новый роман заводишь, не думаешь, чем это кончится? Не вспоминаешь своего бывшего мужа в койке с той?..

Аня. Вспоминаю.

Сценаристка. Ну?!

Аня. Надо научиться отключать голову и не анализировать. Иначе ничего не выйдет.

Сценаристка. Спасибо за совет. Себе это скажи.

Аня. Я пытаюсь.

Сценаристка. Получается?

Аня. С переменным успехом… Понимаешь, Максим мне выбора не оставил. Я должна была или с ума сойти, или разлюбить. Я разлюбила из чувства самосохранения… У Маринки сегодня открытие выставки. Хочешь поехать?

Сценаристка. Не могу. Сейчас — сценарное совещание. Привет передавай.

Надя. Аня едет в такси. Дорогу переходит восточная семья. Первым идет Мужчина, за ним Женщина ведет за руку двоих детей. Он оглядывается, что-то строго говорит, Женщина подгоняет детей — спешит за Мужчиной. Таксист комментирует.

Таксист. Вон у них — на Востоке — женщину с детства воспитывают-— служить мужчине. Ведущий и ведомый. Одна личность другую подавляет. Женщина может быть сильнее как личность. Но по службе она там ставится ниже. Должен быть один директор колхоза. А дальше — замы. А у нас уравнены права — не от большого ума. Или от других целей, которые преследует государство. Не знаю. Порушенная ячейка — это ужасно. Ведь не государство должно быть законом для женщины, а мужчина.

Аня. А на равных нельзя? Чтоб дружба.

Таксист. Дружбы не бывает между мужчиной и женщиной. Они представители двух половин. Они должны знать свой шесток. Каждый свои обязанности. У жены должен быть муж. Идеи более сильного человека проникают в слабого. Он ими заражается и становится ведомым.

Аня. А у вас какие идеи?

Таксист. Да при чем тут идеи? Иерархичность семьи нарушена. Кто за что отвечает, кто приказы отдает…

Надя. Подъезжают к выставочному залу. Аня расплачивается, выходит. Вернисаж. На стенах висят Маринкины фотоработы. Люди ходят по залу, разглядывают, останавливаются то тут, то там. Среди них — Аня. Она с ручкой и блокнотом, что-то записывает, помечает. Возле одной из фотографий под названием “Первая женщина” — двое мужчин.

Печальный мужчина (другому, тихо, обсуждая фото женщины). Женщина — это отдельный мир, параллельно существующий, пользующийся энергией, и все. То, что ей нужно, она берет — и все.

Надя (в зал) . Аня отходит к другой работе под названием “Любовь”, возле которой три женщины. Одна — совсем молоденькая, а две ее подруги — постарше.

Первая подруга (энергичным шепотом). Ты думаешь, что говоришь-то? Ты всерьез считаешь, что сорокалетний состоявшийся мужик с трехкомнатной квартирой в центре и стабильным доходом, эрудит, интеллектуал и не урод, предложит тебе замуж?

Надя (в зал) . Девушка в отчаянии поворачивается ко Второй подруге.

Вторая подруга. Ну почему? Это все еще не полное доказательство его окончательного эгоцентризма. Может, он поднакопил в себе за эти годы одиночества нерастраченной заботливости и хочет на кого-нибудь ее обратить.

Надя (в зал) . Девушка слегка оживает.

Первая подруга (второй). Что ты ей мозги пудришь? У него все есть — тишина, покой, красавица студентка по выходным. (Кивает на девушку.) С какого он дуба упал, чтобы населять свою гулкую одинокую трехкомнатную квартиру неизбежными детскими криками, клизмами, сосками, смесями, нянями, ушли-пришли-коляска, а мы во дворе гуляли, а я устала, а ты с ним посиди… Ему все это зачем?

Девушка (робко). Он говорит, что он меня любит. Я думаю, ему просто время нужно, чтобы решиться. У него ведь негативный опыт…

Первая подруга. Любит-то тебя Валерка! И жениться хочет, потому что еще не знает, что это такое. Ему еще интересно. Он это не проходил. А Борис Иванович твой, извини, не любит, а устроился удобно. Никогда он не женится. А Валерку ты упустишь! Не делай глупости, не отказывайся — выходи за Валерку!

Девушка. Но я… Бориса Иваныча…

Первая подруга. Ой, только не произноси высокопарных слов!

Надя (в зал). Аня отходит к следующей фотографии, на которой мужчина и женщина. Под названием “Разрыв”. Возле нее опять двое мужчин: один постарше, другой помладше.

Мужчина в возрасте (тому, кто помладше). Любовь — это воспламенение, вспышка, чувство. Вот завелись, забегались, загрузились. И — все исчезло. Потому что нету контакта. Ну, половой есть. Ну, языковая среда. Я не пессимист. Я не разочаровавшийся женоненавистник. Я женщин люблю. Но это совсем другое. Эту пропасть не перешагнуть. Тысячелетиями человечество перешагнуть не может. Люди тыкаются друг к другу, год, три, шесть. Ничего не происходит. Отчаиваются. Тогда тыкаются в обратную сторону. И разрыв.

Надя (в зал) . У Ани звонит мобильник.

Аня. Алё?.. Я у Марины на вернисаже… Зачем ты купил ей ролики?! Я ж просила! Я ее уже почти от этого отвлекла!.. Когда звонила?.. Надо было отговорить… Ну, еще какое-то время буду… да… (Отключает вызов, вздыхает.)

Надя (в зал) . Возле одной из фотографий Аня встречает нашу общую другую подругу. Она уже в курсе всего, потому что я с ней по телефону уже три раза за этот день все обсудила, пытаясь найти выход.

Другая подруга. Я вообще не понимаю, в чем проблема. Взрослые уже люди. Любовь — прекрасно. Почему нельзя жить в разных странах и ездить друг к другу? Ну, раз в две недели, например. Если ты его любишь, то какая тебе разница, где ты его любишь, — рядом с ним или далеко от него?

Аня. Но ведь хочется вместе…

Другая подруга. Что — вместе? Вместе хочется людям не самодостаточным. Прицепиться к кому-то и кровь пить. А когда у него — своя жизнь, у тебя — своя. Ну и летайте друг к другу. Телефон есть, в конце концов.

Аня. А все делить — все беды, все радости?

Другая подруга. Ну и дели по телефону. Очень многие пары так живут. И прочные браки! И надоесть друг другу не успевают. И всегда друг друга хотят видеть! Очень удачно!

Аня (еле слышно). А чтобы каждую ночь спать обнявшись?

Другая подруга. Детский сад. Тебе муж нужен или подушка? Вон Надька со своим “пятницей” три года вовсе не страдает, что по ночам не обнявшись.

Надя (в зал) . Аня идет вдоль фотографий. Возле одной приостанавливается. Перед ней Мужчина и Женщина разглядывают фотографию “Желание”.

Мужчина (тихо). Чего ты хочешь?

Женщина. Я?.. (Подумав.) Хочу лежать с тобой в койке и пить мартини… Как можно чаще…

Мужчина. И все?

Женщина. Ну, можно немножко про жизнь поговорить.

Мужчина. И все?

Женщина. Ну да. А что еще?

Надя (в зал) . Аня идет дальше. Ее слух, будто нарочно, выделяет из гула тихих голосов те разговоры, которые не могут ее не тронуть. Вот Мужчина и Женщина возле фотографии под названием “Вместе”.

Другой мужчина. Приезжай. Будем жить.

Другая женщина. Как это?

Другой мужчина. Ну… Переезжай ко мне. Насовсем.

Другая женщина. Я же… замужем…

Другой мужчина. Ну и что?

Другая женщина. Ну… Я так не могу…

Другой мужчина. У тебя есть шанс стать счастливой.

Другая женщина. Я знаю.

Другой мужчина. И что?

Другая женщина. Я боюсь любви.

Надя (в зал) . Аня с диктофоном берет интервью у Марины возле фотографии под названием “Счастье”.

Художница. В юности мне казалось, что любовь и счастье — это одно и то же. Выяснилось, что — нет. Может быть любовь, сильная, какая угодно, а счастья — нет. И наоборот — счастье — сиюминутное — острое-— есть, а любви нет. Стоишь где-нибудь в горах посреди поля красных маков и испытываешь счастье, а про любовь даже вообще в этот момент не думаешь. Ни о чем не думаешь — просто хорошо — и все! Как-то так. Хватит?

Аня (выключая диктофон) . Расшифрую — скажу.

Художница (тихо). А теперь не для прессы. Он позвал меня замуж. Представляешь? Я говорю: “А ничего, что я уже замужем?” Он говорит: “Ты замужем?! Не может быть! Ты же такая талантливая!” То есть талант-— это клеймо безбрачия что ли? Он говорит: “Значит, я опоздал?” Я говорю: “Вообще-то лет на пятнадцать”. Ну чтобы как-то встряхнуть его — возраст обозначить. А он, наоборот, обрадовался: “Тебя смущает разница в возрасте? Это ерунда!” Ну что ты обо всем этом думаешь?

Аня. Тебе это надо?

Художница. Если бы это было правдой. Но это неправда. Я не верю. Он меня бросит через месяц, и привет.

Аня. Почему думаешь, что бросит?

Художница. Ну… молодой, веселый, обаятельный… бабы виснут гроздьями. Выставки в Европе. У него все в порядке. Зачем ему я?

Аня. Ты его любишь?

Художница. Я себе запрещаю…

Аня. А может, он устал, когда гроздьями, — хочет, чтобы одна, которая стоит всех.

Художница. А если — просто каприз? Добиться своей конкурентки. Галочку поставить и пойти дальше. Обогнать, так сказать, по всем статьям…

Аня. Боишься любви?

Художница. Любви не боюсь. Боюсь нелюбви. Вдруг это нелюбовь окажется? На первой стадии как распознать-то? Признаки одни и те же…

Аня. Как это — одни и те же?

Художница. Ну как ты поймешь, любовь это или мужское любопытство, осваивание новых пространств, — тоже, кстати, прекрасное качество. Люблю осваивателей — они все такие живые, авантюрные. С ними не скучно. Только их хватает на приключение, а не на жизнь. На фуршет останешься?

Надя (в зал) . Аня идет на фуршет в соседний с выставочным зал… и тут случается то самое главное, из-за чего, собственно, я этот именно день на всю жизнь запомнила. Возле одной из фотографий она видит… моего Лешу с другой женщиной. И его рука лежит на ее талии, и он что-то шепчет ей на ухо. Короче, понятно, что отношения самые короткие. Аня — мудрый человек, поэтому она пытается шагнуть за колонну, но не успевает. Леша поворачивает голову и встречается с ней глаза в глаза.

Аня. Здрась…

Леша. Здрась…

Надя (в зал) . Женщина тоже вежливо улыбается и кивает. Аня и Леша из разных областей жизни. И общих знакомых у них нет. И пересекались они всего пару раз на моей кухне. И тут не ожидали друг друга увидеть. Аня идет дальше, заходит уже за колонну и набирает мой мобильник.

Аня. Надь… тут такое дело…

Надя. Я еще один тест придумала. Вот представь, что вас с ним сажают в космический корабль и посылают в космос на много-много лет, может, навсегда. Вдвоем. Представляешь?

Аня. Надь. Тут твой Леша с другой женщиной.

Надя. С какой — другой?

Аня. Ну, не с тобой как бы…

Надя. И что он с ней?

Аня. Он ее так обнимает, как будто это десятый класс, первая стадия. Ну, не выпускает из рук как бы… Надь… ты меня слышишь?

Надя (после паузы). Он тебя видел?

Аня. К сожалению, да.

Надя. То есть он понимает, что ты мне уже звонишь…

Аня. Ну…

Надя. Значит, прямого выяснения уже не избежать.

Аня. Извини.

Надя. Подумай про космос.

Аня. Подумаю.

Надя (в зал) . В соседнем с выставочным зале — фуршет по случаю презентации. Один из спонсоров — представительный мужчина лет вокруг сорока — говорит тост.

Култаков. Очень мало кто умеет говорить о любви! А тем более языком фотографий! Я хочу выпить за Мариночкин талант! Чтобы она и впредь удивляла нас и радовала! И умножала своими работами любовь в этом мире!

Надя (в зал) . К Ане подходит Кирилл — ее бывший муж, трогает за плечо. Она оборачивается, он протягивает ей спортивную сумку.

Кирилл. Вот. Шурке.

Аня. Тебе всегда было наплевать на мое мнение.

Кирилл. Я ей обещал. Не могу же я выглядеть в глазах дочери… (Осекается.)

Аня. Кем?

Кирилл. Короче, передай.

Аня. А если она на них разобьется?

Кирилл. Мы договорились, что я буду приезжать и учить ее. А без меня она кататься не будет.

Аня. Лучше бы ты научил ее в шахматы. Или из бассейна бы забирал по субботам. Я разрываюсь.

Кирилл. Я же говорил тебе, что готов переехать к вам обратно и помогать… все как надо.

Аня. Не надо. Давай не будем ходить по кругу.

Кирилл. Ты делаешь глупость. Из-за одной случайной слабости ты наказываешь не только меня, но и себя, и ребенка.

Аня. Зато твоя случайная слабость сделала меня сильной, Кирилл. А зачем нужен мужчина, с которым нельзя быть слабой?

Кирилл. У тебя с гинекологией как?

Аня. Нормально вроде. А что?

Кирилл. А… почки не болят?

Аня. Не-ет…

Кирилл. Что, и дерматита нет?

Аня. А ты хочешь, чтобы у меня непременно что-то болело?

Кирилл. Это не я хочу. Это статистика.

Аня (озадаченно его разглядывает). У тебя у самого-то все в норме?

Кирилл. Значит, ты меня совсем не любила.

Аня. Давай не будем обсуждать это по-новой.

Кирилл. У сорока пяти процентов разведенных отмечаются жалобы на проблемы с центральной нервной системой. На втором месте в иерархии заболеваний — депрессия. Потом гинекологические заболевания — десять процентов. Нарушения со стороны сердечно-сосудистой системы — девять процентов. Почки — три процента, кожные заболевания — один и восемь. Нет, я на неврологию или там депрессию даже не рассчитывал. Но хотя бы на почки или кожные заболевания твоей любви могло бы хватить?.. Значит, вообще ноль? Ни одного процента?

Надя (в зал) . К ним подходит Художница.

Художница (Кириллу). Кирилл! Рада, что ты нашел время…

Надя (в зал) . Люди устремляются к столу за едой и разделяют Аню и Кирилла. Аня сама отходит подальше от него, держа в руках спортивную сумку, и натыкается на Култакова.

Култаков. Аня! А я никак тебе не позвоню, свинья! Спасибо тебе за ту статью в “Независимой”! Ты очень меня поддержала! (Замечает сумку.) Ты куда с такой тяжестью?

Аня. Наверное, уже домой.

Култаков. На машине?.. Нет? Я подвезу!

Надя. Аня едет в машине рядом с Култаковым. Машина — дорогая, красивая, как космолет, мигающая всякими приборчиками. На заднем сиденье — ролики в сумке. Аня вспоминает, как однажды Култаков уже подвозил ее домой после какой-то встречи одноклассников через десять лет. Шурка играла во дворе, подбежала, поздоровалась. Машина явно произвела на нее неизгладимое впечатление, но без тени зависти — вот ведь правильный ребенок! — она пожала маленькой ручкой огромную лапу Култакова: “Поздравляю вас с такой машиной!” Типа — какой вы молодец, а не типа — как жалко, что у вас есть, а у нас нет.

Култаков. Вот на Маринку денег не жалко. Она — друг.

Аня. Она — художник.

Култаков. Это — второе. Художников много, а друзей у меня уже много не будет. Есть время камни разбрасывать, и есть время камни собирать.

Аня. То есть в нашем возрасте друзей уже не завести?

Култаков. Практически — нет. Вот кто со школы остался. С института там…

Аня. Но бывают же ситуации, когда возникают люди, с которыми вдруг ты проходишь огонь и воду, понимаешь?

Култаков. Неправда это, это значит, что в сорокалетнем возрасте, если с кем-то вдруг ты проходишь огонь и воду, значит, у вас просто на какое-то время есть общие интересы.

Аня. После этого, что, не могут возникнуть человеческие отношения?

Култаков. Могут, но не так, как раньше, когда ни любовь, ни дружба ни на чем не основаны… то есть в любви-то не должно быть никакого интереса, она должна быть сама по себе. Так же и дружба, а тут получается-— как, ну, блин… я встречаю кого-то, я по роже вижу, что человек пьет… и дело даже не в чем одет, а когда стирался. Я даже вопросов не задаю типа: “Работаешь?” — мне-то все ясно. “А ты какими судьбами? А у тебя машина хорошая”. Я-то знаю, что она хорошая. И вижу, что это его злит. Потому что гораздо легче человеку, когда тебе плохо, а он — на коне и на помощь приходит в трудную минуту. Потому что каждый в этом для себя самого свою значимость увидеть хочет и так далее. А вот порадоваться за чужую радость — это, конечно, сложнее. Когда у кого-то радость, зависть сразу — как же так, почему у меня такого нету? А мне иногда открытым текстом говорят, я так думаю, что иной раз и сглаживают, открытым текстом-— мол, как же так, почему это у тебя — и все получилось? А что у меня получилось? Ну, есть все. В смысле — материально.

Аня. А счастье?

Култаков. Помнишь, в школе в младших классах. Анкетки там, что ты собираешь, с кем ты дружишь, кого за косичку дергаешь, в общем, такая хрень, вопросы. В общем, это у меня мать была жива, и мне было лет девять-десять-одиннадцать, когда эти анкетки-то были. И там был такой вопрос: “О чем ты мечтаешь, чего ты хочешь?” А это был… не то май месяц, уже заканчивался. Мне так было хорошо, и почему-то мне пришла такая мысль. Не надо взрослым становиться. И я написал — всегда оставаться мальчишкой. Меня еще и не поняли. А что, ты можешь в девчонку превратиться? Но я-то имел в виду, чтобы остаться ребенком. И вот это ощущение сладкого детства, оно было всегда. А потом стали приходить мысли, что это может закончиться. Ну, гонять в футбол, лазить по деревьям, трясти яблоки. У меня было ощущение, что это вот уже заканчивается. Оно в принципе заканчивалось. Кайф закончился после школы, я в институте ничего не получил такого вот.

Аня. То есть в школе было все счастливей, чем в институте?

Култаков. Вообще прям вот просто, светлое, прям такое — школа… а в институте... Там такого света, наверное, не было. А вот детство я вспоминаю — светлое. По внутреннему состоянию своему. Потому что институт — от сессии до сессии…

Аня. А дружбы всякие студенческие? У тебя же Первая жена, ты же с ней учился?

Култаков. Ну да, учился я с ней, но и чего? Что значит — первая любовь? Как в детстве, уже никогда не было. Причем это закончилось все на выпускном прямо. И тут я уже начал грустить… потому что — что дальше-то? А я просто не представлял, что дальше. Для меня школа была-— десять лет мышиной возни хорошей. Мне как-то даже школу прогуливать не надо было, я, наоборот, даже всегда хотел в школу пойти. А в институт я вообще почти не ходил, я прогуливал… вот, знаешь. Сейчас девочка у меня была. Восемнадцать лет. Ну, закончилось уже, правда. Она только после школы. Как к школьнице потянуло.

Аня. А чего закончилось?

Култаков. У меня времени столько нет. Интересно было, а сейчас мне что-то неохота, ничего не интересно.

Аня. Надоело?

Култаков. Надоело-то сразу — с первого раза. Хотя, конечно, все же разные. Молоденькая — не молоденькая, все люди разные.

Аня. Она тебя любила?

Култаков. Ну, потому что мне… Мне не хватает двадцать четыре часа. А у нее их — сорок восемь в сутки, у нее вагон времени впереди. Она может жить медленно, а я не могу жить медленно. Понимаешь? Я не могу опоздать на пять часов. Я не могу приехать и просто тупо сидеть в машине. Чего я жду-то? А ей надо, у нее там технология какая-то ухода из дома, ей надо выждать. Или ей надо куда-то поехать там. Например, на каток на коньках покататься, но почему-то в Мегу. А там каток такой — десять метров в диаметре. Ну почему на нормальный не поехать? Поехали? Я вот ща не могу, говорит, давай вечером, например, или я говорю, знаешь, вечером, вот вечером я точно не поеду. Мне надо поздно работать. Поехали вместо работы. Ну, знаешь! Но ненадолго меня хватает. А потом если назад обернусь… и я думаю, блин, Андрей, ничего отвратительней в твоей жизни не было. Хоть у нее под микроскопом ни одной морщины не найдешь. Такое ощущение... ощущение, что в грязи извозился. Почему-то… Да она и сейчас будет смотреть снизу вверх… а у меня ощущение, что я в грязи извалялся. Не знаю — почему. Да потому что мне есть с чем сравнивать.

Аня. По чувствам или по чему?

Култаков. Вообще по всему, по мозгам хотя бы. Прикольно, но хватит уже… эта моя постоянная, она подход ко мне имеет и все. Может, мне с ней скучно, но она подход ко мне имеет. А вот кто-то не имеет, хотя, может, с ней и не скучно. И я не знаю, как мне надо. Понимаешь, там эсэмэски по малолетству… я их сроду не писал, а тут мне на них отвечать пришлось! Вот, урод, блин, тебе заняться больше нечем, придурок? Эсэмэски-— потому что говорить не о чем. Как мне это объяснить, что мне это никак не надо, что мне с ней не надо говорить. Не о чем говорить. Что интересного она может мне поведать? Да если лежать, то можно вообще не говорить. Мне молчать нормально. Для тех, кто понимает, и молчать нормально. Вот и все. Чтобы меня понять, на меня можно вот просто посмотреть для тех, кто знает. Мне ничего не надо говорить. Не, а здесь-то, ну да, конечно, это прикольно. Я не говорю, что это плохо. Я устал, честно говоря, время свое убивать, просто впустую убивать.

Аня. А не мучился ты, когда бросил? Ну, вообще, чувства вины нет?

Култаков. У нас там, в классе, помнишь, толстый был? И как-то он идет из школы. А у нас снежки, и мы бежим, а он идет себе. И вот мы его оббегаем и снежками в него. И дальше побежали. А я чего-то поймал его взгляд, и мне так стало как-то... стыдно. Снежком кинул, и глазами встретились, если бы не встретились, я бы и не допер, а тут вот такое… оно у меня осталось… и я, когда смотрю на кого-то такого беспомощного, вообще смотрю на животных, которые уже мертвые и которым ничем помочь нельзя… это вот отсюда все идет (показывает на грудь).

Аня. А я думала — ты из нас самый удачливый.

Култаков. Колбасит меня. Где-то полгода назад с женщиной одной расстался. Знаешь, это вот любовь была.

Аня. И полгода колбасит?

Култаков. Ну… восемь лет жизни угробил своих-то, и ей-то ничего не дал. А нормальная баба там вообще, в таком общечеловеческом смысле. Вот посмотришь собаке в глаза, щенку, и подумаешь, как же тебя можно обмануть-то? А женщину можно, выходит. Я же обманул. Я не оправдал надежд и так далее. А как мне? Свою угробить жизнь?

Аня. Она замуж за тебя хотела?

Култаков. Я бы не выдержал, мне по-другому надо жить, мне надо жить так, как я живу. Мне всегда надо жить так, как мне живется. А ей кто-то там подвернулся, и надо создавать семью. Ей тридцать лет уже. Правильно, я понимаю, восемь лет со мной угробила. Я ей сам говорил, что я так могу проскакать всю жизнь. А ты-то понимаешь, я сам так говорю, что любовь любовью, но есть вот еще. Для женщины это больше надо, мужику-то меньше надо. Там поболтался и там поболтался. Кости бросил, поспал, на работу пошел, а завтра он уже в другом месте. А женщина, она другая. Я теряю при этом, но я же знаю, когда начинаю эти отношения, что так оно и будет. Как та вот девчонка, ей тридцать лет. Я с ней долго был. Я с ней и сейчас общаюсь, и мы с ней встречаемся, у нее слезы на глазах. У меня тоже. Такая баба классная. Но я не могу ей дать, что она хочет…

Аня. А сейчас у нее все в порядке?

Култаков. Ну, есть семья, муж, должен родиться ребенок, все там хорошо.

Аня. А тебе это было не нужно?

Култаков. В таком объеме — не нужно. Я ей сразу об этом говорил, мне в таком объеме, как это обычно происходит, мне не нужно. Но девчонка-то классная.

Аня. То есть ты к ней хорошо относишься, по большому счету?

Култаков. Я по всем счетам хорошо отношусь к ней, понятно, что я не буду дорогу никому переходить. Я ж понимаю всю эту бабскую... Я ее понимаю, ей вообще-то тяжело. Я стараюсь ей не звонить. Она мне звонит… а мне перед ее мужиком как-то, тоже, чего я его буду… Ну, понимаешь, если бы я хотел с ней… если бы я хуже к ней относился, то я с ней бы поиграл однозначно, а поскольку я к ней по-настоящему хорошо отношусь, то пускай она так будет… вот бабы почему-то так не делают…

Аня. Как?

Култаков. Ну, то есть женщина считает, что мужчина вот должен быть только ее, и так далее, и так далее… не способна она на… а вот я отпустил.

Жалею, что я ее обижал… незаслуженно.

И мы с ней встречаемся. И она сидит вот так напротив, беременная. И я на нее смотрю и много чего могу ей сказать, но мне почему-то не говорится… не заслуживала она такого отношения плохого. Но я так себя вел потому, что мне надо было держать ее на расстоянии, и это просто способ. Способ держать на расстоянии.

Аня. Знаешь, в двадцать первом веке статистика разводов беспрецедентных высот достигла. Я читала. В 2002 году коэффициент разводимости был равен шести. А в пятидесятые годы двадцатого века — ноль пять.

Култаков. А Первая жена… тоже вот что-то вспомню, блин. Я в лагере пионерском тогда работал, в Тучкове, и она ко мне приезжала, а потом мы с ней бежим там на электричку. И она не может быстрей бежать. Я могу, а она не может. А мне надо успеть на электричку. И это важнее, чем то, что она не может бежать. И я вспоминаю, как она падает, и мне так от этого… а я, урод, — вставай быстрее, электричка идет. И она шла, и я еще на нее и ору. А... Неправильно это… Я сейчас по-другому отношусь. Сейчас я иной раз и промолчу, я стараюсь, ну никого не…

Аня. А которая постоянная? С ней сейчас нормально?

Култаков. Да там нормально все. Она подход ко мне имеет. Молодец вот, вообще. У нее много бабского, но она знает, как со мной… когда начинаю на нее орать. Она: я все, все, все, ты только не нервничай. А у меня настроение такое, что мне надо на кого-то поорать…

Аня. Поорать — это хорошо! Это душевно! Поорать — это иногда бывает отлично! Я иногда когда на дачу еду — остановлюсь в пролеске — чтоб никого — и ору в полный голос! На весь лес! Громко-громко! И быстро уезжаю!

Култаков. И понимаешь, мне просто в жизни попадались какие-то хорошие женщины почему-то. Понимаешь, если бы плохие попадались, я бы не жалел. А мне почему-то хорошие все попадались, блин. И мне больно. И моя бывшая жена, и та, они похожи в правильности поступков, вот правильные бабы. Единственно, которая помоложе, она просто поняла, что это вещи разные. Любить — это любить, а семья — это два хозяйствующих субъекта.

Аня. Думаешь, никогда не совпадает?

Култаков. Ну, у меня не совпадало. Первая моя жена этого так и не поняла и уже дальше-то и не поймет, там уже башка другим забита, и уже это вложить просто места нету. А которая сейчас — постоянная, — она понимает. Поэтому и постоянная. Лет двенадцать уже…

Надя. Машина Култакова тормозит у бордюра, Аня выходит, забирает сумку с роликами. Машет Култакову. Он уезжает. Аня бредет во двор маминого дома. Рядом идет Женщина, говорит по мобильнику.

Женщина на улице. Ты — прагматичный. Ты думаешь, позвонил, наговорил хороших слов — и можно еще несколько дней не звонить? Думаешь, алгоритм высчитал, чтоб я была довольна и думала, что у нас все отлично? Да? А мной заниматься надо, если уж ты меня завел. Понимаешь? Постоянно. Ты думаешь, вот есть у тебя здание, ну, раз в год коммуникации проверил и пусть стоит дальше — есть не просит. А любовь просит есть! Она так не может. Ее все время подпитывать нужно…

Надя (в зал) . Аня обгоняет женщину, стараясь не слушать, быстро идет дальше.

Аня с мамой во дворе маминого дома на лавочке. На детской площадке неподалеку от них играет Шурка — то залезет на горку, то слезет, то покачается на качелях — ни минуты на месте не сидит. Время от времени машет им рукой — они ей тоже.

Аня. Мам, я поговорить…

Мама (перебивая). Васю жена из дому хочет выгнать. Заначку нашла, говорит — это он для меня прятал, чтоб на меня тратить. Семьдесят лет-— все угомониться не может. Я, конечно, думаю, что простит. Но вдруг правда выгонит? Я как это представила, меня, знаешь, просто оторопь взяла. Я ему, конечно, сказала: “Не волнуйся. Я тебя не брошу. Если выгонит-— придешь ко мне”. А сама в ужасе — вдруг правда придет? Ну ладно-— раньше. Виноваты мы были перед ней. Ох, лет двадцать пять были виноваты… а сейчас-то чего? Ну, пару раз в месяц чайку попьем. Внуков обсудим, посмеемся, вспомним, как с работы линяли, сколько объяснительных начальству написали. Много всего было хорошего. Я тут в бумажках рылась. Одну объяснительную в стихах нашла.

Аня. В стихах?

Мама. Да где наша не пропадала? Я ведь уже поняла — или выгонят, или не выгонят. Ну и…

Аня. И чего?

Мама. Утро застает нас на вокзале.

Постоим с тобой глаза в глаза. Усмехнемся — снова отказали Жизненные наши тормоза. Вот опять не соблюли дистанции — Не увял друг к другу интерес, — На глухой на подмосковной станции Мы катапультировались в лес. Мы не станем горевать до срока. Побредем, целуясь и любя… Школьники, сбежавшие с урока, Так примерно чувствуют себя. Лес — природой данные палаты. Идеал комфорта — был бы пуст. Голубое скромненькое платье Беззаботно брошено на куст. А потом под тихими деревьями, Не пьяны, а как навеселе, — Восседали мы богами древними, Сопричастны солнцу и земле. Эх, земля, со всех сторон покатая, Нет тебе ни отдыха, ни сна! Мы с тобой собой являли статую Под названьем “Вечная весна”. И до слез прекрасно было в мире, И несла, качала нас земля, И не раз, не два, и не четыре…

Аня. Мам, я поговорить…

Мама. А потом, как школьники, беспечно

Мы играли с пойманным ежом, Хоть порой нам чудились, конечно, Суд мужей и причитанье жен. И опять, как молодой кентавр, Возлежал ты среди пестрых трав.

Аня. Ну, и чем эта райская идиллия кончилась?

Мама. Как всегда.

…Вечером, и ласковым, и звездным, Мы из райских изгнаны из врат… Были мы тревожны и серьезны, Ты учил, как дома нужно врать…

Аня. И чего тебе на эту объяснительную ответили?

Мама. Бабы ругались: “С ума, что ли, сошла? Напиши просто, что у зубного была!” Да буду я еще!.. Зачем мне зубной, когда это было такое счастье!

Аня. А начальник?

Мама. Он вопил: “Очумела, что ли? Объяснительную в стихах писать!” А я уже ва-банк пошла: “Вы мне покажите КЗОТ, где написано, что стихами объяснительную нельзя, а только в прозе?!” Ну, не выгнал, конечно. Мы ж на работе незаменимые были. Говорит: “Дура неисправимая”. И высшему начальству не понес. Огорчился очень — завидовал. Но одно дело — пару раз в месяц чай пить и внуков обсуждать, другое дело — навсегда. Я одна люблю. И телевизор смотреть, чтоб никто не комментировал. Вот ведь досада! Неужели придется расплачиваться за все эти счастливые годы? А ведь так я хорошо устроилась… эх… и к ней всегда хорошо относилась. Она трюфели любит — так иной раз и трюфели ей пошлешь. Причем от всей души! Правда! А тут я так перепугалась, что телефон колдуньи в газете вычитала, — думаю, в крайнем случае обращусь, чтобы она их лучше друг к дружке приворожила…

Аня. Не бери в голову, мам. Она пугает. Куда они там все без него? Он же один работает. Они его не отпустят — и не мечтай.

Мама (успокоенно). Да? Ну, я тоже так считаю. Но страшно стало — только такой вот реалистической любви мне и не хватало на старости лет!

Аня. Хорошо посидели?

Мама. Шампанское принес. Торт.

Аня. Тебе шампанское нельзя. Сосуды! Только если водки чуть-чуть!

Мама. Ну ладно, чуть-чуть-то…

Надя (в зал) . По статистике в скандинавских странах разведенный мужчина через несколько месяцев женится, а разведенная женщина максимум через год опять выходит замуж. А у нас годами проблема не решается. Знаете почему? У нас требования друг к другу завышенные. Мы не реальностью живем, а идеалами.

Аня и Шурка идут пешком к себе домой.

Шурка. А я думала — опять у бабушки на ночь останусь. Совсем заброшенный ребенок!

Аня. Это она так говорит?

Шурка (понимает, что выдала бабушку). Это я сама придумала.

Надя (в зал) . Аня останавливается возле магазина женской одежды.

Аня. Зайдем?

Шурка. Только недолго. А то мне скучно станет.

Надя (в зал) . Аня примеряет платье в кабинке. Шурка поправляет на ней складочки, внимательно оценивает. Возле кабинки за шторкой стоят две продавщицы. Аня слышит их разговор.

Первая продавщица. Ноет и ноет — хочу любви! Хочу замуж! Ну, жизни нет — общаться с ней невозможно. Танька нашла ей сваху. Та-— разные варианты — то, другое! Никак! И тут вдруг недавно — нате вам! Нашла, говорит! Светится, как лампочка в сто ватт. Женатый мужик. Просил себе женщину для встреч раз в неделю на ее территории. Ну, вот уже второй месяц — веселая ходит, счастливая! Типа — оно!

Вторая продавщица. Так, может, любовь?

Первая продавщица. Какая любовь, если у нее установка — чтобы мужик был занятой, ни на что не претендовал. Не нужна ей никакая любовь! Любовь — это пахота! А тут встретились на два часа, хорошее настроение себе обеспечили, разбежались, никто никому не должен!

Надя. Аня и Шурка выходят из дверей лифта на своем этаже. Из соседней квартиры выходит Мужчина, спешит к лифту, пока он не уехал. Кивает Ане, мол, здравствуйте. Она тоже кивает. Мужчина уезжает в лифте.

Аня и Шурка приходят домой. Шурка бросается примерять ролики. Аня проверяет автоответчик.

Автоответчик (голосом Мамы) . Не забудь на ночь заварить ей пустырник. Вы где? Почему вы так долго идете? (Голосом Кирилла.) Шурик, привет! Мама уже отдала тебе ролики? (Голосом Актрисы.) Аня, это Зелинская. Вставь еще, пожалуйста: главным событием прошлого сезона для меня стала Корделия. А то режиссер обидится, что я забыла упомянуть. Целую. Пока.

Надя (в зал) . В дверь звонят. Аня открывает, в квартиру входит Соседка — худенькая женщина лет двадцати пяти в домашнем халате и тапочках, с грустным лицом.

Соседка. Можно, я с тобой покурю?

Аня. Я Шурку забрала. При ней нельзя.

Соседка. Ну, просто посижу.

Аня. Что-то не так? Мы твоего Виталика встретили, когда из лифта выходили. Какой-то он был невеселый. Поссорились?

Соседка. Не понимаю.

Надя (в зал) . Аня и Соседка проходят во время разговора на кухню. Аня накрывает на стол, ставит разогревать чайник. Соседка садится. В комнате слышен включенный Шуркой телевизор.

Соседка. Я, наверное, совсем дебилка.

Аня. Перестань.

Соседка. Ты умеешь… это… ну, оральным способом? У тебя хорошо получается?

Аня (помолчав). Ну, никто не жаловался…

Соседка. А я сегодня ему первый раз попробовала.

Аня. И?

Соседка. Он сразу стал одеваться. Все, говорит, мне пора. Я говорю-— я что-то не так делаю? Научи меня. Я буду все делать. А он говорит-— этому не научишь.

Аня. Почему? Всему можно научить.

Соседка. Мне тоже так кажется. Я, в принципе, хорошо все усваиваю. Мне тренер по вождению говорил. А Виталик говорит: это как природа — или есть, или нет. Я говорю: ты просто не хочешь. А он говорит: ты просто тупишь. Я говорю: ну, пожалуйста, не уходи так. В смысле — поссорившись. А он говорит: я с тобой не ссорился. (Плачет.)

Аня. Ну, Галь, перестань.

Соседка. Он говорит: ты никогда не научишься это делать. Я говорю: ну почему? А он говорит: ты у меня спрашиваешь? Я не знаю. И никогда не пытайся это пробовать.

Аня. Это не самое главное в жизни.

Соседка. Я тоже примерно так сказала, а он говорит: да, это не главное. Главное, что ты меня не чувствуешь.

Аня. Что это значит — не чувствуешь?

Соседка. Ну, нестыковка, и все.

Аня. И ушел?

Соседка. Я спросила еще — вот дура! — ты, говорю, совсем уходишь? А он: я не знаю. Но ведь у меня с другими-то получалось, Ань. Другие-то не жаловались, даже наоборот! Не могу же я ему сказать: всем нравится, а тебе не нравится!

Аня. Не можешь.

Соседка. Ну вот… значит, просто не любит? Да? Да?

Надя (в зал) . Аня молчит, поскольку за плохие новости в старину убивали. Подтверждать это не очень хочется, а другого ответа нет. В кухню въезжает Шурка на роликах.

Шурка. Тетя Галя, у меня ролики… Вы чего плачете?

Соседка. Ладно, пошла я.

Надя (в зал) . Встает. Проходит мимо Шурки, треплет ее по голове. Свистит чайник.

Аня укладывает Шурку спать, сидит рядом с ней на кровати. Шурка допивает пустырник, Аня берет чашку, ставит на тумбочку. Шурка укладывается поудобней. Глаза у нее уже слипаются.

Аня. Шур, а если бы мы уехали жить в совсем другую страну?

Шурка. В совсем другую?

Аня. Да. Тебе бы не жалко было бросать своих подружек, бабушку?..

Шурка. А ты была бы со мной?

Аня. Конечно.

Шурка. Ну и хорошо.

Аня. Но ты ведь их тоже любишь.

Шурка. Я тебя больше всех люблю.

Надя (в зал) . Шурка засыпает. Аня долго смотрит на нее.

Аня (одними губами). Ну и хорошо?

Надя (в зал) . Аня ночью на кухне звонит мне.

Надя. Алё?

Аня. Ты там как? Не плачешь?

Надя. Пока нет. Еще, знаешь, тишина такая внутри. Как парализация. Но потом прорвет — заплачу. Будет легче.

Аня. Сережа не звонит!

Надя. А ты решила?

Аня. Нет еще.

Надя. Наверное, чувствует, что не решила. Решишь — сама позвонишь. Это ж понятно.

Аня. Он всегда сам звонил. Особенно если сказал, что позвонит.

Надя. А теперь ты позвони. В любом случае позвони — и да, и нет.

Аня. Я Шурку спросила. Ей все равно, где жить, лишь бы я была.

Надя. Ну и?

Аня. Понимаешь, может быть, так вот и надо любить? Как ребенок. Абсолютно. Главное, чтобы был человек, в котором — все. А остальное не важно.

Надя. Мы ведь все-таки не дети, Ань. Нам кроме любви еще много чего надо.

Аня. Поэтому мы и несчастливы.

Надя. Значит, поедешь?

Аня. Не знаю.

Надя (в зал) . Аня кладет трубку… Аня ходит по кухне, потом не выдерживает и набирает номер. Длинные гудки. Наконец голос Сергея.

Сергей. Алё…

Аня. Алё…

Сергей. Я соскучился.

Аня. Я тоже.

Сергей. Я, вообще-то, подъезжаю к твоему дому.

Аня. А я… Шурку к маме не отдала.

Сергей. Ну и что? Пусть привыкает, что мы теперь втроем. Проснется утром — сядем завтракать… Я паркуюсь.

Надя. В трубке гудки. Аня кладет трубку, стоит. Смотрит в никуда. По лицу блуждает улыбка. Я тоже сижу на кухне, гляжу в никуда. И улыбки на лице нет. И телефон наконец звонит. Звонит, как обычно, в четверг, чтобы уточнить — все ли в силе в пятницу.

Леша. Привет.

Надя. Привет.

Леша. Я, знаешь, завтра не смогу прийти.

Надя. Я тоже завтра не могу. У Вики прослушивание. Она Паганини играет. Я, как мать, а не ехидна, должна присутствовать.

Леша. Надь, я больше совсем не приду.

Надя. Я уже поняла.

Леша. Ты меня прости. Я тебе сам должен был сказать, а не так вот… но…

Надя. Жалко меня было.

Леша. Ну, не то чтобы… мне кажется, трагедии-то тут для тебя никакой нет, потому что… ну привычка — и все.

Надя. Неправда! Я люблю тебя!

Леша. Ну, перестань, Надь. Что ты, в самом деле?

Надя. А там — что? Любовь?

Леша. А там… еще не знаю…

Надя. Леша… не надо так со мной.

Леша. Надь, я ж никуда не исчезаю. Я тут — на соседней улице. Поболтать — всегда рад. Ну, мы — друзья?

Надя. Друзья. (В зал.) Вот тут уже тишина кончилась, и я нарыдалась вволю. Потом позвонила нашей Другой подруге, потому что Ане уже позвонить не могла. Слишком мы на разных стадиях находились. А Другая подруга — она существо не приземленное, ей все эти наши глупости — только руками развести. (Другой подруге.) Я его люблю! Я только сегодня поняла! Очень! Очень люблю!

Другая подруга. Вот видишь? Если ты считаешь, что у тебя нет любви, это еще не значит, что ее у тебя нет. И наоборот. Если ты думаешь, что она есть, это не значит, что она на самом деле есть. Вот как с Анькой!

Надя. Не трогай Аньку! У нее романтика!

Другая подруга. У нее через месяц уже правда жизни в другой стране начнется. А потом мы с тобой будем ей тут новую работу искать…

Надя. Что мне теперь делать? Я… я ведь каждую пятницу представить себе не могла, что он может не прийти. Я ждала этого, как… как я не знаю!.. А завтра он не придет. И все. И представляешь, я завтра первый раз за три года тоже не могу! У Вики прослушивание — Паганини!

Другая подруга. Я тебя не понимаю. Зачем тебе этот Леша? У тебя есть Паганини! Ты его каждый день можешь слушать!

Надя. Ей хорошо. Она умеет радоваться музыке и книгам, независимо от того, есть у нее любовь или нет. А я еще не поднялась на такую духовную стадию существования. А потом позвонила Маринка поделиться впечатлениями от выставки. А я выпалила ей про Лешу, про то, что она со своим вернисажем теперь будет для меня ассоциироваться с самым ужасным днем в моей жизни. И я ненавижу визуальное искусство! А она сказала:

Художница. Ни фига ты его не любила! Это в тебе чувство собственности говорит! Он был тебе — чемодан без ручки! Ты не этому огорчаешься, а тому, что свободна теперь, и нет уже отмазки, чтоб не искать настоящую любовь. Никому из подруг уже не соврешь, что вот, мол, он ходит по пятницам, а больше тебе ничего и не надо. А мы при этом должны думать, что на самом-то деле она его любит и счастлива, что он ходит по пятницам. И эта тема закрыта. Ты боишься любви. Люди всегда боятся того, чего не умеют.

Надя (в зал) . Всю ночь я просидела на кухне в обнимку с ноутбуком, пытаясь писать статью в номер под названием “Как обратить на себя внимание мужчины”. Дальше шли подзаголовки “В самолете”, “В поезде”, “На пляже”, “На дружеской вечеринке”, “На улице”. Моя рубрика “Психология знакомства” пользовалась популярностью — читательницы вырезали ее из журнала и коллекционировали. Слезы текли по лицу, я смотрела в окно — наедине со своей высокохудожественной судьбой — и завидовала Анькиной телесериальной. Слово “высокохудожественно” у нас с Анькой за последний день приобрело негативный оттенок. А на другой день мы опять курили с ней на редакционной лестнице, и лица на Аньке не было.

Аня. Все. Я ему сказала, что это наша последняя ночь, что документы я подавать не пойду и никуда не поеду. Я слабая. Я не могу все бросить… Что ты молчишь?

Надя. А что говорить?

Аня. Я несла какой-то бред, что у меня новая серьезная должность. Что для меня это важно. Что я люблю свою работу. Он сказал, что уважает мое решение. Но я-то знаю, что это не из-за работы. Я просто не могу ничего менять. Душевных сил нет. Нет, и все. Вот как-то идет себе жизнь и идет. А чтобы новые эмоции и потрясения… сил нет.

Надя. Блин, а я так надеялась, что хоть у тебя все будет хорошо.

Аня. Лишь бы не совсем плохо…

Надя (в зал) . К нам на лестницу вышел покурить Гурков. Из всей редакции только я была в курсе их прошлого романа. Мы хотели уйти, но он попросил Аню задержаться на минуту. Я их оставила.

Гурков. Я должен тебе сказать, пока другие не сказали. Шевцова назначила меня главным редактором “Светского стиля”. Сейчас приказ будет.

Аня (после паузы). Поздравляю.

Гурков. Ничего личного, как говорят американцы. Я даже проявил благородство и попытался за тебя вступиться, а она сказала: “Я не могу рассчитывать на людей, которые не полностью отданы делу. Это бизнес, он не может зависеть от ее любовей”.

Аня. Она права.

Гурков. И я так считаю. Ты соврала мне, что теперь только книжки любишь читать.

Аня. Огорчать не хотела.

Гурков. Ценю твою заботу. Я, кстати, с Шевцовой помирился.

Аня. Рада за вас.

Гурков. Будет реорганизация. Если хочешь, попрошу, чтобы тебя назначили моим заместителем.

Аня. Нет. Я с тобой работать не смогу. Я действительно, видимо, слишком завишу от чувств. Не деловая я женщина.

Гурков. Смотри сама.

Надя. Он докурил и ушел. Аня закурила следующую сигарету. Жалобно зазвонил мобильник — каприз Паганини. Это была Сценаристка.

Сценаристка. Знаешь, всю ночь думала, ничего веселого не придумала. Если бы я писала драму, а не мыльную оперу, то закончилось бы плохо. Понимаешь, это проблема нашего времени. Мы все погрязли в прагматизме, потому что борьба за выживание, капитализм и все такое. А главное промахиваем, проходим мимо. А оно — главное — наказывает! И в итоге человек остается ни с чем. Твоя героиня, конечно, должна отказаться и не поехать, потому что прагматизм в ней не может не победить! Он сейчас во всех побеждает, потому что нам кажется, что вот потом впереди что-то будет, что-то успеем. Но это только кажется. Там на самом деле — одна усталость и старость. Ну, может быть, более-менее обеспеченная. Ну и что? Выигрывает, Анечка, только тот, кто находит в себе силы эту усталость побороть, и вернуться к главному, и опять начать чувствовать и жить! А кто позволит себя этой усталости и бесчувствию поглотить — потому что так, кажется, легче, — тот должен быть наказан — и потерять все! И любовь! И работу!

Аня. Я уже потеряла. Только что.

Сценаристка (помолчав) . Это, конечно, ужасно, но скажи, я хороший сценарист?

Аня. Ты — супер.

Надя. Я сидела на прослушивании у Вики, смотрела на ее вдохновенное лицо, слушала Паганини и думала: как это правильно, что я уже сейчас научила ее испытывать счастье от музыки, независимо от того, есть у нее любовь или нет. А то как она сможет пережить то, что ее еще ждет с мужчинами?..

Звучит Паганини.

 

 

Терновник

В 1798 году предста­вители так называе­мой “озерной шко­лы”, поэты Уи­льям Ворд­с­ворт и Сэмюэль Тейлор Коль­ридж издали кни­гу “ЛИРИЧЕСКИЕ БАЛЛАДЫ” (“LYRICAL BALLADS”), куда, помимо самих бал­лад, вошли и небольшие сти­хотво­рения. Этот сборник, которому был предпослан спе­циаль­ный манифест, стал пер­вым памят­ником анг­лий­ско­го и чуть ли не европей­ско­го роман­тиз­ма в целом. В него вошли двадцать три про­изведения (в переизданиях — гораз­до больше), четыре из которых при­над­лежат Коль­рид­жу, остальные — Ворд­с­вор­ту.

Стихи из “ЛБ” в после­дующих переизданиях существен­но отличались от пер­вых редак­ций. Русские перевод­чики XIX — XX веков перелагали, разумеется, каноничес­кие (“посмерт­ные”) тек­с­ты, и соб­ствен­но переводов из “ЛБ” было немно­го. На­сто­ящее исключение — мно­гократно переведен­ная “Баллада о Старом Мо­ряке” Коль­рид­жа. На­пом­ним, что переводы этой бал­лады Ни­колаем Гу­милевым и Виль­гельмом Ле­виком издав­на счи­тают­ся шедев­рами рус­ско­го перевод­чес­кого насле­дия.

По­эту Игорю Ме­ламеду показалось интерес­ным и важ­ным позна­комить оте­чествен­ного читателя как раз с пер­воначальной вер­сией кни­ги, про­сла­вив­шей ее авторов, поэтому он и осу­ществил пол­ный рус­ский перевод “Ли­ричес­ких бал­лад” с ори­гинала (кни­га-билингва готовит­ся к печати в издательстве “Время”). Публикуе­мая ниже “The Thorn” Уи­льяма Ворд­с­вор­та была в свое вре­мя переведена Ан­д­реем Сергее­вым и под назва­нием “Терн” опубликована в зна­менитой антологии “По­эзия анг­лий­ско­го роман­тиз­ма”. Пред­лагае­мый читателю новый перевод все­мир­но известной бал­лады осу­ществ­лен Игорем Ме­ламедом по редак­ции 1798 года.

 

I

Тернов­ник этот стар, да так,

Что и представить мудрено,

Как он в былое время цвел, —

Он поседел давно.

Он ростом с малое дитя,

Но все не гнется, ветхий куст.

Листвы лишен, шипов лишен,

Упорством цепких сучьев он

Живет, угрюм и пуст.

И, словно камень иль утес,

Он весь лишайником оброс.

II

Как камень иль утес, его

По самый верх покрыл лишай,

На нем повис тяжелый мох,

Как скорбный урожай.

Терновник захватили мхи,

И он, несчастный, ими сжат

Так тесно, что тебе ясна

Их цель, а цель у них одна:

Они его хотят

Сровнять с землею поскорей,

Похоронить навеки в ней.

 

III

На горном гребне, в вышине,

Где ураган, могуч и зол,

Со свистом режет облака

И рушится на дол, —

Вблизи тропы отыщешь ты

Терновник старый без труда,

И мутный карликовый пруд

Ты тотчас обнаружишь тут —

Всегда в нем есть вода.

Я пруд легко измерить смог:

Три фута вдоль, два — поперек.

 

IV

И за терновником седым,

Шагах примерно в четырех,

Перед тобой предстанет холм,

Одетый в яркий мох.

Все краски мира, все цвета,

Какие только любит взор,

Увидишь на клочке земли,

Как будто руки фей сплели

Божественный узор.

Тот холм в полфута высотой

Сияет дивной красотой.

 

V

Ах, как приятны глазу здесь

Оливковый и алый цвет!

Таких ветвей, колосьев, звезд

В природе больше нет.

Терновник в старости своей

Непривлекателен и сер,

А холм, который так хорош,

С могилою ребенка схож —

Столь мал его размер.

Но я прекраснее могил

Еще нигде не находил.

 

VI

Но если б ты на ветхий куст,

На чудный холм хотел взглянуть,

Будь осторожен: не всегда

Пуститься можешь в путь.

Там часто женщина одна,

Закутанная в алый плащ,

Сидит меж маленьким холмом,

С могилой схожим, и прудом,

И раздается плач,

И слышен громкий стон ее:

“О, горе горькое мое!”

 

VII

И в ясный день, и в час ночной

Спешит страдалица туда.

Ее там знают все ветра

И каждая звезда.

Там близ терновника одна

Сидит она на вышине,

Когда чиста небес лазурь,

При грохоте свирепых бурь,

В морозной тишине.

И слышен, слышен плач ее:

“О, горе горькое мое!”

 

VIII

“Но объясни, зачем она

И в ясный день, и в час ночной

Взбирается на мрачный пик, —

И в дождь, и в снег, и в зной?

Зачем у дряхлого куста

Сидит она на вышине,

Когда чиста небес лазурь,

При грохоте свирепых бурь,

В морозной тишине?

Чем вызван этот скорбный стон?

Зачем не утихает он?”

 

IX

Не знаю: истина темна

И не известна никому.

Но если хочешь ты пойти

К чудесному холму,

Что с детскою могилой схож,

И посмотреть на куст, на пруд —

Удостоверься прежде в том,

Что женщина вернулась в дом,

А не тоскует тут,

Где ни единый человек

К ней не приблизится вовек.

X

“Но почему она сюда

И в ясный день, и в час ночной,

При всяком ветре держит путь,

Под всякою звездой?”

Я все, что знаю, расскажу,

Но это будет тщетный труд,

Коль сам ты в горы не пойдешь

И тот терновник не найдешь

И карликовый пруд.

Ты там верней отыщешь след

Трагедии минувших лет.

 

XI

Пока же ты не побывал

На этой мрачной вышине,

Тебе готов я рассказать

Все, что известно мне.

Уж двадцать лет прошло с тех пор,

Как полюбила Марта Рэй,

Как сердце девичье пленил

Ее приятель Стивен Хилл

И стал ей всех милей,

Как Марта счастлива была

И веселилась и цвела.

 

XII

И был назначен свадьбы день,

Но для нее не наступил:

Дал клятву верности другой

Бездумный Стивен Хилл.

Пошел изменник под венец

С другой избранницей своей.

И говорят, что этим днем

Жестоким вспыхнуло огнем

Сознанье Марты Рэй.

И, словно испепелена,

От горя высохла она.

 

XIII

Прошло полгода, лес еще

Шумел зеленою листвой,

А Марту потянуло ввысь

На гребень роковой.

Все видели, что в ней дитя,

Но тьмой был мозг ее объят,

Хотя от нестерпимых мук

Разумным становился вдруг

Ее печальный взгляд.

А тот, кто мог бы стать отцом,

Уж лучше был бы мертвецом!

XIV

Здесь до сих пор ведется спор,

Как бы могла воспринимать

В себе движенья малыша

Помешанная мать.

Еще прошедшим Рождеством

Нас уверял один старик,

Что Марта, ощутив дитя,

Как бы очнулась, обретя

Рассудок в тот же миг,

И Бог покой ее берег,

Покуда приближался срок.

 

XV

И это все, что знаю я,

И ничего не скрыл, поверь.

Что стало с бедным малышом —

Загадка и теперь.

Да и родился он иль нет —

Сего не ведает никто,

И не узнать, живым ли он

Иль мертвым был на свет рожден,

Известно только то,

Что Марта чаще с тех времен

Взбирается на горный склон.

 

XVI

А той зимою по ночам

Обрушивался ветер с гор

И доносил на наш погост

Какой-то дикий хор.

Один расслышал в хоре том

Живых созданий голоса,

Другой ручался головой,

Что раздавался мертвых вой,

Но эти чудеса

И странный плач в тиши ночей

Не связывали с Мартой Рэй.

 

XVII

Наверх к терновнику спешит

И долго там сидит она,

Закутанная в алый плащ,

Страдания полна.

Я знать не знал о ней, когда

Впервые этих гор достиг.

Взглянуть с вершины на прибой

Я шел с подзорною трубой

И поднялся на пик.

Но буря грянула, и мгла

Мои глаза заволокла.

XVIII

Густой туман и сильный дождь

Мне тотчас преградили путь.

И ветер в десять раз мощней

Внезапно начал дуть.

Мой взгляд сквозь пелену дождя

Скалистый выступ отыскал,

Который мог меня укрыть,

И я во всю пустился прыть,

Но вместо мнимых скал

Увидел женщину во мгле:

Она сидела на земле.

 

XIX

Мне стало ясно все, едва

Я разглядел лицо ее.

Отворотясь, я услыхал:

“О, горе горькое мое!”

И я узнал, что там она

Сидит часами, а когда

Луна зальет небесный свод

И легкий ветер всколыхнет

Муть мрачного пруда —

В селенье слышен плач ее:

“О, горе горькое мое!”

 

XX

“Но что терновник ей, и пруд,

И этот легкий ветерок?

Зачем к цветущему холму

Ее приводит рок?”

Толкуют, будто на суку

Повешен ею был малыш

Или утоплен в том пруду,

Когда была она в бреду,

Но все согласны лишь

С тем, что лежит он под холмом,

Усеянным чудесным мхом.

 

XXI

И ходит слух, что красный мох

Как раз от крови детской ал,

Но обвинять в таком грехе

Я Марту бы не стал.

И если пристально смотреть

На дно пруда, то, говорят,

Тебе покажет озерцо

Ребенка бедного лицо,

Его недвижный взгляд.

И от тебя ребенок тот

Печальных глаз не отведет.

XXII

И были те, что поклялись

Изобличить в злодействе мать,

И только собрались они

Могилу раскопать —

К их изумленью, пестрый мох

Зашевелился, как живой,

И задрожала вдруг трава

Вокруг холма — твердит молва,

Но все в деревне той

Стоят, как прежде, на своем:

Дитя лежит под чудным мхом.

 

XXIII

И вижу я, как душат мхи

Терновник ветхий и седой,

И книзу клонят, и хотят

Сровнять его с землей.

И всякий раз, как Марта Рэй

Сидит на горной вышине,

И в ясный полдень, и в ночи,

Когда прекрасных звезд лучи

Сияют в тишине, —

Мне слышен, слышен плач ее:

“О, горе горькое мое!”

 

"Пережиток Средневековья" или элемент культуры?

В мае 1967 года Солженицын взорвал рутинную обстановку очередного съезда советских писателей с его верноподданническими фальшивыми речами, скучающим залом и язвительными комментариями в кулуарах, поставив в своем знаменитом письме к съезду вопрос, о котором знали все, но никто не решался публично обсуждать: вопрос о цензуре.

“Не предусмотренная конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая, цензура под затуманенным именем Главлита тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно неграмотных людей над писателями. Пережиток средневековья, цензура доволакивает свои мафусаиловы сроки едва ли не в XXI век! Тленная, она тянется присвоить себе удел нетленного времени: отбирать достойные книги от недостойных”.

Для писателя, не изолгавшегося вконец, не было вопроса больнее. Солженицын попал точно в цель, когда напоминал литераторам, как они пасовали перед цензурным давлением и “уступали в структуре и замысле своих книг, заменяли в них главы, страницы, абзацы, фразы, снабжали их блёклыми названиями, чтобы только увидеть их в печати, и тем непоправимо искажали их содержание и свой творческий метод”.

Это письмо актуализировало вопрос о цензуре в кругу не ангажированной властью творческой интеллигенции. И затем в течение семидесятых — восьмидесятых годов здесь бытовало стойкое мнение, что главная проблема литературы, искусства, журналистики — цензура. Отмени ее — и расцветет литература, появятся яркие фильмы, благодарно вздохнут художники, получив возможность выставить то, что хранилось в подполье, родится новая, свободная пресса. И неудивительно, что едва ли не главным требованием эпохи “перестройки” стал вопрос об отмене цензуры. О фильмах, положенных на полку, о книгах, отвергнутых журналами и издательствами, о спецхранах библиотек, таящих сокровища человеческой мысли и таланта, писали все перестроечные издания, а наиболее популярной темой многочисленных международных конференций, симпозиумов и дискуссий стали темы “литература и власть”, “культура и общество” и т. п.

Впрочем, слово “дискуссии” тут, пожалуй, лишнее. Дискуссий как раз не было. Сторонники цензуры, ушедшие в глухое подполье, в таких обсуждениях участия не принимали. Противники же ее на множестве конкретных примеров и судеб доказывали губительность цензуры для искусства, многократно цитировали знаменитое письмо к съезду Солженицына, имевшее куда большую известность в СССР, чем его “Гарвардская речь”, особенно шокировавшая американские СМИ претензиями писателя к прессе, использующей предоставленные ей широкие свободы слишком уж безответственно: “То создается геростратова слава террористам, то раскрываются даже оборонные тайны своей страны, то беззастенчиво вмешиваются в личную жизнь известных лиц под лозунгом: „все имеют право все знать”. (Ложный лозунг ложного века: много выше утерянное право людей не знать, не забивать своей божественной души — сплетнями, суесловием, праздной чепухой)”. Этот пассаж был воспринят американскими комментаторами, весьма поверхностно понявшими речь Солженицына, едва ли не как требование писателя ограничить свободу слова.

Слово “цензура” в конце восьмидесятых — начале девяностых несло столь отчетливо негативную эмоциональную окраску, что казалось, оно навсегда останется в русском языке с черной меткой. Свобода слова, в сущности, началась раньше, чем был принят (1991 г.) закон о средствах массовой информации, содержащий пункт о недопустимости цензуры. Конституция Российской Федерации (1993 г.) подтвердила этот запрет как часть прав человека: “Гарантируется свобода массовой информации. Цензура запрещается”.

Одновременно началась эпоха бурной публикации материалов, утративших гриф секретности, всех этих документов Главлита, Главреперткома, Главискусства, раскрывающих тотальную систему контроля, от которой не был свободен ни один художник

Публикация секретных ранее материалов подтолкнула и исследования. Т. М. Горяева, под чьей редакцией вышел увесистый сборник “История советской политической цензуры. Документы и комментарии” (М., 1997), написала монографию “Политическая цензура в СССР. 1917 — 1991 гг.” (“Росспэн”, 2002). Еще раньше петербургский книговед А. В. Блюм начал публикацию в журнале “Звезда” серии статей о цензуре и вслед за тем выпустил книги “За кулисами „Министерства правды”” (СПб., 1994) и “Советская цензура в эпоху тотального террора” (СПб., 2000). Статей же, так или иначе затрагивающих цензурные истории тех или иных произведений, в ту пору было написано великое множество. Роднил все публикации девяностых годов пафос неприятия цензуры (пафос солженицынского письма съезду), ощущение, что цензура нанесла культуре непоправимый вред и что подобный тотальный контроль есть абсолютное зло.

Прошло не так уж много времени, как возникло встречное движение: все больше людей стали говорить, что отмена цензуры не привела к взлету культуры, что цензура ставила барьеры не только политические, но и нравственные и языковые, не допуская в печать обсценную лексику, порнографию, да и откровенную графоманию, что СМИ переживают период не расцвета, а падения, что они безответственны, нагло вторгаются в частную жизнь граждан, что никто не застрахован от публично распространяемой клеветы и не в силах пресечь прямую дезинформацию и ложь. (То есть зазвучали мотивы “Гарвардской речи” Солженицына.)

Меж тем власти, занятые строительством “вертикали” и обеспокоенные тем, чтобы оппозиционные СМИ не слишком им мешали, провели наступление на телевизионные каналы, неугодные Кремлю. И здесь очень пригодились звучащие то тут, то там обвинения телевидения в разнузданности, в пропаганде секса и насилия. Сторонники политического контроля над прессой (по старой советской традиции они отмахивались от слова “цензура”) могли делать вид, что опираются на общественное мнение. И в самом деле: в июне 2005 года ВЦИОМ огорошил нас сообщением, что, согласно результатам опроса на тему свободы слова в СМИ, 82% россиян выступают за цензуру на телевидении. В июле 2008-го стали известны результаты другого опроса ВЦИОМ, касавшегося непосредственно необходимости цензуры в СМИ. Социологи задали вопросы , нужна или не нужна государственная цензура для отечественных СМИ, подвергаются ли они такой цензуре в настоящее время и знают ли россияне о том, что цензура запрещена Конституцией РФ. 58% опрошенных ответили, что цензура нужна (в их числе 26% абсолютно в этом уверены). Против цензуры высказалась четвертая часть респондентов-— 24% (среди них только 8% категорически против). Каждый пятый — 18% — затрудняется с оценкой .

Результаты соцологического опроса обескураженно обсуждали разные газеты, радио “Свобода”, радио “Эхо Москвы”, и нельзя сказать, чтобы среди приглашенных все так уж безоговорочно отстаивали позицию абсолютной свободы слова. Многие говорили о том, что опросы фактически вводят людей в заблуждение, что они некорректно сформулированы, что именно из-за скрытой политической цензуры на телевидении из него вытеснена информационная журналистика, но оставлены насилие и секс, а публика, желая изменить положение дел в этом последнем отношении, думает, что с этим справится цензура. Попадало и самой публике: дескать, непросвещенный российский читатель и зритель, воспитанный вне традиций свободы слова, не уважает эту свободу и жаждет цензуры, как жаждет порядка и “крепкой руки”.

Но вот филолог Елена Муренина, профессор Университета Восточной Каролины (США), анализирует нынешние представления об институте цензуры в Соединенных Штатах, явленные в многочисленных опросах, и утверждает: “На вопрос, что такое цензура в современном понимании — зло или благо, — однозначно не удается ответить почти никому из современных англоязычных исследователей”. Между тем широкое распространение Интернета актуализирует в обществе вопрос о контроле над информацией, о защите пользователей от порнографии и терроризма, от проповеди расизма и насилия. “Ныне в мире начинается борьба за введение цензуры в силу переизбытка информации в условиях свободы слова”, — пишет Муренина, ссылаясь на данные социологических опросов среди американцев, от 25 до 50 процентов которых уверены, что “искусство должно подвергаться цензуре, если это мнение разделяется большинством общества”. Этот сдвиг общественного мнения фиксируют и исследователи: Муренина ссылается, в частности, на книгу Патрика Гэрри “Американский парадокс: цензура в стране свободы слова”, где цензура рассматривается как последний (в смысле новейший, позднейший) шанс в борьбе за демократию. Все это дает основание автору статьи заявить не только о выживании цензуры в современном обществе электронной культуры, но и о ее своеобразном оправдании.

Статья Мурениной напечатана в научном сборнике “Цензура как социокультурный феномен” (Саратов, “Новый ветер”, 2007), в котором отразились метаморфозы, происшедшие с понятием “цензура” в обозримый отрезок времени. В нем сделана попытка отстраниться от эмоционального отношения к слову “цензура”, характерного для прошлого десятилетия, в пользу исторического осмысления понятия. “В самом широком культурологическом смысле цензура в сегодняшнем ее понимании — один из способов ограничения и самоограничения человека и общества, и в этом качестве она — необходимый элемент культуры”, — подчеркивается в предисловии.

Сборник обязан своему появлению на свет программе “Межрегиональные исследования в общественных науках”, которая осуществляется при поддержке Министерства образования РФ, Корпорации Карнеги в Нью-Йорке (США), Фонда Джона Д. и Кэтрин Т. Макартуров (США) — то есть с помощью тех самых общественных фондов, которые после слов президента Путина, высказанных в послании к Федеральному собранию, попали под подозрение в подготовке “агентов влияния Запада”, а директором ФСБ Николаем Патрушевым, выступившим перед депутатами Госдумы, были прямо обвинены в сотрудничестве со спецслужбами, собирающими под их прикрытием секретную информацию.

Если считать, что поддержка российских ученых-обществоведов, создание горизонтальных связей между разрозненными и обособленными региональными университетами и содействие интеграции ученых в мировое научное сообщество — это и есть подготовка “агентов влияния”, то пример настоящего сборника показывает успешность такой подготовки. Силами ученых, работающих в провинциальных российских университетах (некоторые из них, впрочем, перебрались в университеты американские), подготовлен и выпущен в Саратове сборник, за уровень которого не стыдно перед “мировым научным сообществом”

В сборнике двадцать семь статей: это многовато и сообщает ему излишнюю дробность. Научные и прочие звания авторов не указываются, имена их, за небольшим исключением, не слишком известны, но и так ясно, что сама идея междисциплинарного исследования побудила привлечь к участию не только филологов, но и философов, и социологов, и тех, кто любит называть себя культурологами.

Открывает сборник статья декана филологического факультета Саратовского университета Валерия Владимирович Прозорова “Семантический диапазон понятия „цензура” в России”. Это как раз один из немногих авторов, чье имя известно филологам — хотя бы как редактора и соавтора учебника для вузов “История русской литературной критики” (М., “Высшая школа”, 2002).

Он выделяет два полюса понятия “цензура”. Один — носит устойчиво отрицательный оттенок: это тот “фильтрационный механизм”, который установлен государством для контроля информационных потоков. По мнению Прозорова, без учета “зловещей и по преимуществу вредоносной фигуры цензора” трудно понять историко-литературный процесс в России последних трех столетий. Другой же полюс связан с понятием ценза.

Более подробно эта связь рассмотрена в статье Е. Романовской, где прослеживаются истоки понятия “цензура”, начиная с архаического общества, в котором ритуал выступает как главная ценность, как способ сохранения традиции, а в функцию специального жреца входит контроль над речевой частью ритуала.

Феномен ценза в древнеримской государственности (откуда и ведут происхождение понятия цензор и цензура ) исследователь связывает с ритуалом и сакральной сферой архаических обществ. Ценз — это классификация граждан по экономическим и политическим признакам. Полномочия цензоров были исключительными — они не только производили перепись и зачисляли граждан в одну из триб, но могли и исключать их из привилегированных сословий, причем не только на основании формальных данных: в расчет принималась и личная жизнь граждан. Цензоры, таким образом, выступали и как блюстители нравственности.

“Ценз впрямую намекает и на наши права, и на положенные нам пределы в осуществлении этих самых прав. <...> Ценз дружит с понятием меры ”, — рассуждает В. В. Прозоров. Широкое распространение в повседневной речи слова “нецензурный” (нецензурная брань, нецензурная лексика) от противного наполняет понятие цензуры позитивным смыслом. В этих семантических границах и рассматривается в сборнике цензура.

История русской литературы ХIХ века в трудах советских историков литературы всегда предоставлялась как битва писателей с косной цензурой. В сборнике акценты расставлены по-иному: битва битвой (от цензуры действительно стонали все), но и цензура часто оказывалась более просвещенной, чем это принято считать, да и писатели выступали вовсе не как сторонники безразмерной свободы печати.

Известно, как страдал от цензуры Пушкин, сколько проклятий посылал он цензорам. Однако исследователь напоминает, что Пушкин не был абсолютным противником цензуры; в ничем не ограниченной свободе печати он видел опасность: “...и неуважение к чести граждан, и удобность клеветы суть одни из главнейших невыгод свободы тиснения”. В “Путешествии из Москвы в Петербург”, полемизируя с Радищевым, призывавшим к уничтожению самого института цензуры, Пушкин пишет: “Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда. Уважайте класс писателей, но не допускайте же его овладеть вами совершенно”.

В той же статье он парирует возражения противников предварительной цензуры: дескать, “пускай книга сначала выйдет из типографии, и тогда, если найдете ее преступною, вы можете ее ловить, хватать и казнить”: “Законы противу злоупотреблений книгопечатания не достигают цели закона: не предупреждают зла, редко его пресекая. Одна цензура может исполнить то и другое”.

Если говорить о смене акцентов в сборнике, то можно воспользоваться для наглядности пушкинским “Посланием цензору”. Оно всегда трактуется как страстный протест против цензуры. “Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой”, “глупец и трус””, “варвар”, “докучный евнух” — что может быть резче и уничижительней этих обращений! Но в том же стихотворении нельзя обнаружить протеста против института цензуры как такового, более того: нарисован идеальный портрет идеального цензора:

Но цензор гражданин, и сан его священный: Он должен ум иметь прямой и просвещенный; Он сердцем почитать привык алтарь и трон; Но мнений не теснит и разум терпит он. Блюститель тишины, приличия и нравов, Не преступает сам начертанных уставов….

Эти строки могут служить ключом к пониманию такого явления, как служба русских писателей в цензурном ведомстве. Назовем хотя бы имена С. Т. Аксакова, А. Н. Майкова, И. И. Лажечникова, Ф. И. Тютчева, И. А. Гончарова. Подобная служба впоследствии тяжко отражалась на репутации писателя в либеральном лагере, а биографы говорили о ней небрежно и глухо, как о вынужденном шаге. В девяностые годы прошлого века эта традиция стала нарушаться. Так, В. А. Котельников, автор исследования “Гончаров как цензор” (“Русская литература”, 1991, № 2), проанализировав огромный архивный материал цензурных отзывов Гончарова, приходит к выводу, что Гончаров “в глубинных мотивах своей деятельности всегда исходил из коренных (а не преходящих, сиюминутных) потребностей и задач русской литературы” .

В том же беспристрастном духе рассматривает один из авторов сборника, Н. В. Мокина, деятельность цензора Майкова, прошедшего путь от младшего сотрудника до председателя Комитета иностранной цензуры, заканчивая статью отзывом одного из современников: “Более умного, начитанного, энциклопедически образованного и гуманного председателя <…> трудно себе представить”.

Парадоксальным образом поэт Майков сам немало страдал от цензуры, причем цензурные сложности встретило даже стихотворение “Другу Илье Ильичу” (1861), по напечатании подвергшееся суровому разносу демократической критики, и в частности “Современника”. При этом особое возмущение рецензента (а им был Щедрин) вызвал образ “тирана либерализма”, человека, глубоко презирающего народ, который он хочет облагодетельствовать ненужными ему дарами свободы, и ради этого готов “не только все ломать, / Не только что в лицо истории плевать, / Но, тиская под пресс свободы, — половину / Всего живущего послать на гильотину!”.

Образ яркий. А если посмотреть на то, как он воплотился в русской истории, — так, пожалуй, и пророческий, как бы там ни ворчал Щедрин.

Новые штрихи в, казалось бы, исследованную вдоль и поперек тему — цензурную историю романа “Что делать?” — вносит А. А. Демченко. История публикации романа и в самом деле странна. Как власти могли разрешить политическому узнику Петропавловской крепости не только писать взрывоопасную книгу, но и печатать, да вдобавок еще и в неблагонадежном “Современнике”, на который то и дело сыпались цензурные замечания? В советское время возникла формула: “напечатанный по недосмотру цензуры” — она до сих пор кочует по словарям и справочникам, где дается краткая биография Чернышевского. Формула опиралась в известной степени на свидетельства современников, предполагавших, что главы романа читал кто-то из членов следственной комиссии и, не находя в них материалов, касающихся дела, отправлял в цензурный комитет, а цензор, видя печати следственной комиссии, пропустил роман, не читая. Этому противоречат, однако, дошедшие до нас цензурные отзывы. Короче — цензура не прохлопала роман по глупости, нерасторопности или лени, считает Демченко. Он был разрешен к печатанию при содействии влиятельных чиновников. Очевидно, с намерением “снять напряженность в обществе, продемонстрировать объективность и гуманность правительства в отношении к политическим заключенным”.

Подобными соображениями в советскую эпоху никакие чиновники уже не руководствовались. Большой пласт статей в сборнике посвящен феномену советской цензуры. Авторы большинства из них находятся в невыигрышном положении: им приходится снимать урожай с поля, по которому уже прошлись и комбайны, и собиратели колосков. Не случайно А. П. Романенко, автор работы “Герменевтические принципы советской цензуры”, пользуется наблюдением А. В. Блюма, выделившего пять ее уровней: самоцензура, редакторская цензура, Главлит, карательная цензура органов тайной политической полиции и идеологическая цензура партийного руководства. Во всех статьях этой тематики отмечаются тотальный характер советской цензуры и ее коренное отличие от предшествующих форм контроля над печатным словом — что тоже не является большой научной новостью.

Тут можно сосредоточиться на частностях или копать вглубь. Попытки того и другого рода предприняты. Но, скажем, статья о роли цензуры в судьбе воронежских тетрадей Мандельштама ничего не прибавляет к уже известным фактам, а в концептуальном выводе автора, что “в эволюции позднего Мандельштама сыграли решающую роль именно его взаимоотношения с разнообразными ипостасями цензуры”, можно оспорить разве что эпитет “решающую”. Еще больше озадачивает статья о цензуре в “Новом мире” Твардовского. Я принялась читать ее с большим интересом, ожидая, что исследователь располагает какими-то свидетельствами, фактами, не введенными в научный обиход, что ему удалось, скажем, получить документы Главлита, которые позволят дополнить картину цензурных мытарств журнала, описанную самим Твардовским, его замами Лакшиным и Кондратовичем, каждый из которых вел свой дневник, и, конечно, Солженицыным в “Теленке”. Но нет: автор лишь цитирует эти свидетельства, продемонстрировав умение работать с источниками и компилировать их, уместное в курсовой работе филолога-старшекурсника, но никак не в научном исследовании.

По-настоящему же интересными оказываются те работы сборника, которые лежат в русле основной его направленности, которую я бы сформулировала как расширение семантического диапазона понятия “цензура”. Правда, в чрезмерном его расширении есть и опасность: понятие размывается. Так, Е. В. Староверова в статье “Э. Тэйлор: парадокс самоцензуры” обращается к творчеству американского поэта колониального периода (1642 — 1729), которое было открыто лишь в 1937 году: манускрипт с его стихами хранился в библиотеке Йельского университета и, согласно воле Тейлора, его наследники не должны были их публиковать. Почему же образованный священник, эмигрировавший, как и многие пуритане, из Англии в Америку, не желал публиковать своих стихов, содержание которых, как замечает исследователь, не давало повода для нареканий со стороны пуританских властей: в них видна искренняя вера, “сознание величия Творца”? Вопрос сложный, и для ответа на него надо было бы досконально исследовать биографию Тэйлора, о котором не так уж много известно. Ответов может быть много: возможно, будучи церковнослужителем, он считал поэзию своим исключительно личным делом, чем-то вроде интимного дневника, который далеко не все люди стремятся обнародовать. Может, считал, что в его положении это ненадлежащее занятие. Может, невысоко ценил свое творчество и опасался показаться смешным, публикуя слабые стихи. Не стоит забывать, что представления о литературном творчестве в ХVII веке были совсем иными, чем два века спустя, и в пуританской общине таковое могло не поощряться. Автор же статьи делает вывод, что здесь мы имеем дело с самоцензурой: трудный барочный стиль поэзии Тэйлора, дескать, вступал в противоречие с его пуританскими убеждениями: “...пуританин в нем оказался беспощадным цензором поэта, наложившим строжайший запрет на какую-либо прижизненную или даже посмертную публикацию...”

Мне кажется, что здесь безгранично расширяется само понятие “самоцензура”. То же можно сказать и о статье С. Ю. Павловой “Самоцензура в автобиографиях французских романтиков”. Почему Шатобриан в своих автобиографических “Замогильных записках” умолчал и о быстром обогащении отца, и о самоубийстве сестры, и о любви к мадам Рекамье? Почему Ламартин в “Неизданных мемуарах” даже не упоминает о собственном незаконорожденном сыне или об увлечении Наполеоном? Все это автор считает проявлением самоцензуры. Но ведь сочинитель мемуаров выносит их на суд читателя, а не духовника, он никому не клялся говорить “правду, всю правду и только правду” и имеет полное право что-то утаить, а что-то и изменить в соответствии с художественными задачами. Кроме того, на нем лежит масса обязательств: кодекс чести дворянина, не позволяющий рассказывать о своих любовных связях, долг перед семьей, правила поведения, принятые в обществе. Если все те ограничения и самоограничения, которые накладывает на себя писатель по моральным или эстетическим соображениям, называть самоцензурой, то сама работа над художественным произведением будет эквивалентна этому понятию. Все-таки со словом “самоцензура” мы привыкли связывать систему ограничений, налагаемых на себя автором в стремлении предупредить и обойти те претензии цензуры, которые легко предсказуемы.

Механизм самоцензуры прекрасно показан, например, в статье Е. А. Елиной “Об идеологической самоцензуре в советском искусствоведении” на примере текстов, описывающих картины “Смерть комиссара” Петрова-Водкина и “Текстильщицы” Дейнеки. Так, никто из искусствоведов не осмелился интерпретировать очевидную шарообразность Земли, увиденной глазами умирающего человека на картине Петрова-Водкина, именно как планетарность — все говорят о просторе “советской страны”, “нашей земли”, “русской земли”. Именно этих выражений и требовала победившая идеология. Никто не хочет говорить о смерти человека как трагедии — идеологическая установка настаивает, что трагедия может быть только оптимистическая, а сама гибель человека должна трактоваться как высокая жертва ради свершения революции. И, вопреки зрительному ряду, очевидной отрешенности взгляда умирающего комиссара, критики пишут об усилии воли, которым комиссар отправляет бойцов на бой. Лишь в одном из отзывов отмечено общечеловеческое наполнение проблемы жизни и смерти — но зато именно это поставлено художнику в вину.

Этот пример самоцензуры показывает, почему парадоксальным образом разгромные, резко отрицательные рецензии о той или иной прорвавшейся в печать книге в шестидесятые — семидесятые годы оценивали ее смысл порой точнее, чем тщательно выверенные и подверженные самоцензуре оценки положительные. Так, резко отрицательные суждения “врагов” “Одного дня Ивана Денисовича”, увидевших в повести обвинительный приговор советской власти, были куда прозорливее статей, не без лукавства доказывающих, что критика репрессий ведется Солженицыным с партийных позиций.

Еще один парадокс самоцензуры, отмеченный в статье З. С. Санджи- Гаряевой о творчестве Юрия Трифонова, состоит в том, что стремление обойти запреты рождало у писателя особый метафорический язык. Исследовательница ссылается на парадоксальное замечание Иосифа Бродского: “Аппарат давления, цензуры, подавления оказывается <…> полезным литературе. Если имеет место цензура, а в России цензура имеет место, дай Бог! — то человеку необходимо ее обойти, то есть цензура невольно обуславливает ускорение метафорического языка. <…> Это замечательно, и за это цензуру нужно благодарить”.

Эзопов язык в советское время, в особенности в шестидесятые — восьмидесятые, использовался и журналистикой, как показывает Е. М. Музалевский в статье “Социальная роль российских СМИ до и после отмены цензуры”. Он считает исторически несостоятельными оценки советского периода печати как абсолютно догматического и безгласного (а именно такие оценки стали преобладать в постперестроечной России). Секрет феноменальной популярности советской прессы у читателя заключался все же в том, что многие журналисты стремились пронести правдивую картину мира сквозь цензурные рогатки. А читатели учились читать между строк.

Как изменилась пресса после отмены цензуры?

Научные исследования, проведенные на свежем, неустоявшемся материале, — и самые актуальные, и самые спорные. Действительно, непричесанная речевая стихия хлынула в СМИ — кто это сможет отрицать. Но что хуже, что опаснее для жизни языка: нынешняя раскованность журналиста, не чуждающегося сленга и бранных слов, или выработанный при участии советской прессы новояз, который навязывался всем без исключения под псевдонимом литературного языка? На мой взгляд — хуже советский новояз. И уж если язык справился со всеми этими “трудовыми вахтами”, “трудовым воодушевлением” и “тружениками полей”, то как-нибудь справится и со сленгом, и с нашествием иностранных слов. Вот с чем я никогда не смогу согласиться — так это с мыслью, что кто-то должен контролировать речевую манеру журналиста (хотя самоцензура, а точнее — вкус здесь бы не помешали, как справедливо пишут авторы статьи “Цензура и речь в СМИ в разные периоды жизни российского общества”).

Замыкает сборник статья Е. Мурениной — одна из самых парадоксальных и вместе с тем основательно оснащенных и информативных статей сборника, с которой, собственно, я и начала разговор о нем.

От любого сборника трудно добиться общей методологии, единства взглядов и согласованной концепции. Составители, судя по всему, этого и не добивались. И тем не менее сборник получился не только пестрым, но и в некотором отношении цельным. Я всегда считала себя абсолютным противником всякой цензуры, хотя метаморфозы журналистики в последнее десятилетие не раз побуждали меня вспомнить солженицынские претензии к прессе, прозвучавшие в “Гарвардской речи”. Я и сейчас остаюсь непримиримым противником политической цензуры. И в то же время многие статьи этого сборника заставили меня задуматься над позитивным функциями института цензуры в истории культуры.

 

Осень патриархов

Амусин Марк Фомич (род. в 1948) — литературовед, критик. Докторскую диссертацию по русской филологии защитил в Иерусалимском университете. Автор книг “Братья Стругацкие. Очерк творчества” (1996), “Город, обрамленный словом” (2003), “Зеркала и зазеркалья” (2008). Статьи публиковались в журналах “Время искать”, “Зеркало”, “Звезда”, “Нева”, “Знамя”, “Вопросы литературы”, “Новый мир” и др.

 

Признаюсь – идея написать статью о Маканине и Битове пришла мне в голову довольно механическим способом. У обоих в минувшем году случился 70-летний юбилей, оба были (общепризнанно) ведущими прозаиками позднесоветского (а фактически не-советского) литературного процесса, статус обоих в последние полтора десятилетия достаточно проблематичен: уважаемые, почитаемые, но не слишком читаемые актуально авторы. Вдобавок – непохожие, “непересекающиеся”. Но это –только на первый взгляд…

Начнем, однако, с начала. Стартовые и биографически условия сверстников были очень разными. Мальчик из ленинградской потомственно интеллигентной семьи, пусть и переживший блокадную зиму, – и ребенок, чье детство проходило в урало-алтайской глуши, в крутом кипятке барачного коммунального быта...

Разными оказались и обстоятельства вхождения каждого в литертуру. У Битова это вхождение было скорее триумфальным, чем просто гладким. Он с младых ногтей оказался в благотворнейшей “питательной среде”. В Ленинграде конца 50-х годов складывалась новая школа прозаиков, и процесс этот катализировался и обилием молодых дарований, и общей культурной аурой города, и качеством – личностным и творческим – наставников, и временным благодушием начальства оттепельной поры.

Колебания формировавшегося битовского дарования были довольно хаотичными, но они точно срезонировали с культурно-духовным полем времени. Были, конечно, промашки, ограничения сверху, отказы, однако репутация юного писателя опережала темп публикаций и стремительно приближалась к статусу славы. Его акварельные рассказы и повести, выдержанные в модно-исповедальном ключе, первые опыты “путевых записок”, обернувшиеся потом знаменитыми “путешествиями”, очень удачно ложились на почву читательских ожиданий и запросов. В 1965 году Битов был знаменитым автором двух книг и дюжины рассказов в журналах и альманахах. Он воплощал собой ленинградский извод молодежной прозы и по-своему конкурировал/оппонировал ослепительному Аксенову.

Совсем иначе все складывалось у Маканина. Он в 1967 году опубликовал свой первый, тоже молодежный по проблематике и тональности, роман “Прямая линия”, который писал в свободное от работы - в закрытой организации, “ящике” – время. Перед этим Маканин успел закончить матмех Московского университета. Математические штудии – это тебе не вольница геологического факультета, на котором получал свое высшее образование Битов. И дебютный роман Маканина был под стать профилю его образования и службы – о молодых советских инженерах, их трудах и днях, с оглядкой на образцы прозы “Юности”, но и с проблесками своеобразия в постановке темы. Звучного отклика роман не вызвал.

Так оно дальше и пошло! Битов уверенно осваивал, как путешественник, новые географические и психологические пространства, экспериментируя, создавая смелые гибриды автобиографической, путевой, эссеистической прозы, пренебрежительно отмахиваясь от распространенных сюжетных схем и конфликтов. Его опусы “В одной стране”, “Жизнь в ветреную погоду”, “Путешествие к другу детства”, рассказы вроде “Пенелопы” и “Инфантьева” превратили его едва ли не в главную надежду новой советской литературы. Маканин же в это время работал как будто на традиционном жизненном материале и привычными средствами, двигаясь вслед талантливому интерпретатору “критического реализма” в советских условиях Юрию Трифонову. Его “Безотцовщина”, “Солдат и солдатка”, “Повесть о Старом поселке” выглядели добротными, даровитыми вариациями на заданные и хорошо отработанные другими социально-психологические темы.

Битов прославился своими эмблематичными сочинениями “Пушкинским домом” и романом-пунктиром “Улетающий Монахов”, каждое из которых стало мифом еще задолго до полной публикации. В сознании продвинутой читающей публики Битов в 60 – 80-е годы олицетворял собой дух свободы, индивидуализма, еретической интеллектуальной рефлексии. Он не просто вводил элементы собственного опыта в тексты – он все свои сложные литературные постройки возводил на фундаменте личностных наблюдений, размышлений, переживаний. Он заполнял трещины и пустоты расколотого, фрагментированного мира эманациями собственной души.

Иное дело Маканин. Он в своих многочисленных рассказах и повестях того же периода неторопливо и непретенциозно осваивал дольние жизненные сферы. Писатель выражал опыт и жизненные представления многочисленной, хоть и аморфной человеческой генерации: слоя перемещенных катаклизмами века (по географической горизонтали и социальной вертикали) лиц. Никаких парений духа, никакой рефлексии героев о заветном, о высшем, выходящем за пределы повседневной жизни. Обыденные дела, заботы, нужды и надежды: зарплата, очередная должность, квартира, дефицит, семья...

С одной стороны – сугубо индивидуальное, штучное, пестуемое как драгоценность и в драгоценные словесные одежды укутываемое переживание/мысль. С другой – неброское, хоть и мастеровитое, цепкое изображение массовидного, типического. Контраст тематический только подчеркивается несходством безошибочно различаемых интонаций. Маканин негромко, но размеренно, словно диктуя, развивает мысль, уточняет и заостряет ее с помощью примеров, подробностей, пояснений, постепенно заполняет своим говорком все пространство - будничным, простоватым говорком, в котором не сразу различишь скептическую усмешку, отдающую то горечью, то жалостью. Ощутима здесь вдумчивая, небрезгливая внимательность к человеку с его нехитрыми проявлениями, выделениями духа и плоти, со страхами и упованиями, с его довольно жалким, в сущности, уделом.

Глуховатый и при этом гулкий басок Битова – словно обращен внутрь, писатель ведет нескончаемый разговор с самим собой. Он прежде всего самого себя хочет познать, убедить, с самим собой примириться. Он картографирует свои внутренние, духовные пространства, заодно утверждая избирательное сродство себя с отдельными фрагментами мира, заглядывая в окружающих людей, как в зеркала, постигая их состояния и стремления по аналогии с собой...

Осмелюсь на обязывающее утверждение: Битов и Маканин, по изначальному складу их дарований, воплощают две альтернативные тенденции российской литературы, а пожалуй - и шире: всей духовно-культурной традиции. С творчеством Битова ассоциируется линия освобождения (совсем не обязательно бунтарского, революционного) личности, ее преображения через самопознание, избывания тяжести бытия через изощренную культурную рефлексию, умную словесную игру, магию текста. Он, таким образом, олицетворяет собой подвижность и окрыленность российской мысли и духа, ее, если угодно, христианско-гуманистические интенции.

Линия эта в литературе, условно говоря, – пушкинско-тургеневско-набоковская. И совсем не случайно личность и миф Пушкина занимают такое место в текстах Битова, особенно поздних. Дело не только в том, что Битов-прозаик зачарован магической и легкой точностью пушкинского стиха, абсолютной раскованностью и органичностью всего творчества Пушкина. Он видит в нем загадку национального характера, обещание, надежду, свет. Он видит в феномене Пушкина исходную точку - но и цель русской культуры, масштаб Пушкина сопоставим, по Битову, с масштабом России. В Пушкине воплощается все то, чего так трагикомически недостает героям Битова, прежде всего Леве Одоевцеву (пусть тот и восхищается Пушкиным и многое о нем понимает): непринужденность жизнеповедения, единство помысла и поступка, духовная независимость, способность преодолевать, перемалывать обстоятельства и препятствия.

Никто, по-моему, не обращал внимания на некое типологическое, очень внутреннее сходство “Пушкинского дома” с “Евгением Онегиным”. Оно, конечно, не ограничивается формальными моментами: любовным романом, дуэлью да эксцентричным положением героя по отношению к современному ему обществу. (Впрочем, небезынтересно набросать несколько параллелей, иногда к тому же пересекающихся/расходящихся. Лева – явно не Онегин, скорее Ленский. Зато Митишатьев местами годится на эту роль – может частично “исполнять обязанности”. Фаина, конечно, развивает потенциал, заложенный в Ольге, тогда как Альбина по своим душевным качествам и ненужности главному герою претендует на Татьяну. Результат дуэли между Левой и Митишатьевым столь же нелеп и смехотворен, как и повод дуэли между Онегиным и Ленским. И т. д.)

Важнее другое – сама атмосфера и тональность повествования, определяемая веселой дистанцированностью от материала, от сюжета и героев, самокомментированием, вольной рефлексией о соотношении возникающего на глазах читателей литературного опуса с объемлющей его внетекстовой реальностью, о роли автора в этом процессе. Это начало “автометаописания”, это явное демиургическое господство автора над сферой текста и всем, что там происходит, присутствует почти в равной мере и в “свободном романе” Пушкина, и в прозаическом повествовании Битова. Хотя и в разных формах: Пушкин являет свою власть только относительно способа повествования и композиционной структуры опуса, объявляя развитие характеров и судеб героев делом объективным, ему не подвластным (“Какую штуку Татьяна удрала...”). Битов распространяет свое могущество и на образы героев, подчеркивая их человеческую несамодостаточность зависимым статусом литературных персонажей.

Маканин наследует другой линии, другой традиции русской литературы, скорее лермонтовско-толстовско-чеховской. Эта традиция помещала в фокус и центр изображения жизненную органику, устойчивую субстанцию бытия, со всех сторон объемлющую человека и определяющую его поведение, направляющую его на предустановленные пути. Маканин любит и умеет воссоздавать густую среду объективных обстоятельств, отношений, связей, закономерностей, запрограммированных внутренних импульсов и внешних влияний, в каковой среде субъект существует и движется медленно, затрудненно, как муха в меду.

Конечно, в сравнении с Толстым Маканин работает мозаично, подгоняя один фрагмент – рассказ или повесть – к другому, покрывая этими своими частными изображениями большие, хоть и не сплошные куски жизненного рельефа с его долами, холмами и потаенными уголками. Ну, такое время – не эпическое. И “берет” Маканин неторопливой дотошностью своих изображений, способностью поворачивать образ или явление разными его сторонами, в том числе неожиданными, заранее неочевидными. Важно, однако, что совершенно в толстовском ключе он в своих опусах воспроизводит вечное возвращение жизни на круги своя, он демонстрирует “онтологический приоритет” природного, родового, обусловленного биологией и опытом поколений – перед индивидуальным, определяемым человеческой волей, умозрением, сознательными намерениями и амбициями.

И к Лермонтову Маканин явно и сознательно тяготеет, а может быть, чувствует в нем родственную натуру. Нельзя сказать, что он, вослед поэту, одержим желанием бросить в лицо обществу “железный стих, облитый горечью и злостью”. Маканин вообще не склонен к обличениям и укоризнам, тем более лобовым. Но некая отстраненность и бесстрастность изображения человеческой натуры в сочетании с потаенной язвительностью по отношению к общественным установлениям и предрассудкам, столь характерная для “Героя нашего времени”, ему присуща.

Интересно, что оба, и Битов и Маканин, со сдержанно-затаенным интересом относятся к наследию Достоевского. Некоторые чисто достоевские ходы прочитываются в “Пушкинском доме” (отклики то “Двойника”, то “Бесов”), но они не на поверхности и не в центре. У Маканина, с его программной деидеологизированностью, влияние Достоевского еще труднее распознать – разве что в отдельных эпизодах “Безотцовщины”, “Голосов”, “Реки с быстрым течением”, где возникают с надрывом написанные фигуры слабых, увечных, обиженных жизнью – “униженных и оскорбленных”.

Вопреки вышесказанному, при ближайшем рассмотрении оказывается, что общих точек, особенно тематических, между нашими авторами не так уж мало: принадлежат они все же одному времени, и какому характерному, окрашивающему! Да и многие мотивы, идеи, концепты обнаруживают немалое сходство. (Я уж не говорю о биографическом пересечении: Битов и Маканин в 1965 – 1967 годах вместе учились в Москве на Высших сценарных курсах, подготавливая запасные кинематографические позиции. Битов даже считал курсы своим “Лицеем” и много лет спустя писал: “Наши воспоминания об alma mater приобретают легендарный вкус: <...> Тимур – это тот самый Пулатов, Маканин – это тот самый Володя, загадочную прозу которых разгадывают сейчас наши выдающиеся критики...”)

Центральная тема главных битовских опусов: “Пушкинского дома”, и “Улетающего Монахова” - неподлинность и приподленность современного человека, его аморфность, бесформенность, бесхребетность. Но ведь об этом же – почти все рассказы и повести Маканина, неустанно демонстрирующего и доказывающего сугубую студенистость своих персонажей, их несамостоятельность и подчиненность формирующему влиянию среды, власти, обстоятельств, общепринятых норм – чего угодно.

Далее – “энергетический” подход к человеческому бытию. Маканин охотно и не боясь повторений варьирует в своих произведениях идею о том, что ресурс “добра” - не материального даже, а в смысле счастья, удачи, успеха, таланта и просто доброты – строго ограничен, что всего на всех не хватает, что в человеческом сообществе действует “закон сохранения”: сколько чего одному прибавится, столько того же у другого отнимется. Идея эта – “фирменный знак” Маканина 70 – 80-х годов, она изобретательно реализуется в “Ключареве и Алимушкине” и “Портрете и вокруг”, “Старых книгах” и “Человеке свиты”, “Предтече” и “Где сходилось небо с холмами” и во многих других его вещах. Но ведь та же примерно мысль звучит и в “Пушкинском доме”, в главе “Миф о Митишатьеве”: в долговременном соперничестве Одоевцева-младшего и Митишатьева второй, одолевая в спорах первого, не просто самоутверждается, но буквально разрастается за счет Левы, вытесняет его из “жизненного пространства”.

Или – ситуация в “Пушкинском доме”, когда Лева, отдыхая от бурных своих отношений с Фаиной, отрадно забывается в квартире удобной и нетребовательной Любаши, но вдруг сталкивается в этой квартире с вечным соперником Митишатьевым и даже с мужем благородной Альбины – встречи эти символизируют могучую силу инерции, самопопустительства, привычности мелких предательств и взаимообмена компромиссами. Но ведь это – в точности тема (и почти сюжет) повести Маканина “Отдушина”, где Михайлов и Стрепетов расчетливо соперничают за место в душе и постели поэтессы Алевтины, чтобы в итоге прийти к полюбовному соглашению.

В этой же главе “Пушкинского дома” возникает у Битова очень “маканинское” рассуждение: “Никто не виноват, потому что все виноваты, а когда виноваты все, прежде всего виноват ты сам. Но жизнь уже строится по такому костяку, чтобы люди никогда не сознавали своей вины... Убегание, измена, предательство – три последовательных ступени, три формы (нельзя сказать жизни, но сохранения ее), три способа высидеть на коне, выиграть, остаться победителем. Такой ход приняло жизнеизъявление. Ну а нежизненные – должны вымирать”.

Есть сближения и в “плане выражения”. Композиционный прием, а пожалуй что и метод “версии и варианта” - главный бренд “Пушкинского дома”. Но ведь и Маканин охотно к нему прибегает – в “Предтече”, “Отставшем”, “Утрате”. Только, в отличие от Битова, он тем самым подчеркивает не “несущественность” героя, вызванную историческими обстоятельствами, а вариативность как фундаментальное качество самой жизни. Отметим и такую общую для обоих деталь, как частое использование скобок, внутри которых заключены пояснения, уточнения, оговорки и комментарии к только что высказанной мысли.

Похоже, не так уж независимо друг от друга складывались и развивались две эти художественные системы. Соблазнительно тут порассуждать о том, кто за кем следовал, кто на кого ориентировался в этом “параллельном жизнеописании”. Доказать трудно, но чувствую я, что должен тут быть некий сюжет ревности, преследования, попытки достать – наподобие неявного соперничества Тютчева с Пушкиным, о котором Битов тонко написал во вставной главе “Три пророка”. По видимости, Битов лидировал, а Маканин шел ему вслед, все время отставая “по фазе” на шаг-другой. Недаром он опубликовал в конце 80-х повесть, в которой исследовал феномен “отставания” - разнообразно, изобретательно и с хорошо замаскированной горечью.

Возможно, эта сохраняющаяся дистанция, эта маячащая постоянно впереди спина удачливого (в плане складывающегося имиджа) коллеги долгое время раздражала и стимулировала Маканина, побуждала его терпеливо искать “асимметричные ответы”, уклоняться в сторону, идти вглубь...

Вот в “Повести о старом поселке” Маканин прорабатывает эмблематичную для неофициозной тогдашней литературы ситуацию “испытания конформизмом”. Она мимолетно мелькает в “Пушкинском доме”, когда герой оказывается перед необходимостью публично осудить своего друга-подписанта (аналогичной ситуации дважды, но по-разному посмотрел в глаза Юрий Трифонов – в “Студентах” и “Доме на набережной”). Согласиться – сподличать, отказаться – рискнуть как минимум карьерой. Лишь чудо спасает Левину репутацию от полного крушения.

Маканин же, с чутким психологическим упреждением, заставляет своего героя противостоять не Системе, не идеологическому механизму той или иной степени жесткости, но ячейке, так сказать, гражданского общества: группе “своих”, которая требует “своим” подыгрывать, подсуживать, помогать – и да сгинет всеобщая справедливость. Он, Маканин, смотрел пристальнее и предвосхищал нескорое еще торжество мафиозно-группового принципа (правда, Трифонов тоже писал о зарождавшихся тогда “кликочках” и “бандочках”).

Общее правило: даже когда они пишут на сходные темы, выходит у них совсем разное. Главное – в несходстве ценностных установок. Тексты Битова никогда не оставляют ощущения беспросветного мрака, безысходности. В самых темных лабиринтах и тупиках житейских обстоятельств или душевной жизни у него просвечивает надежда. Взять хотя бы тот же “Пушкинский дом”. Ох, как автор изгаляется над своим героем, Левой Одоевцевым, как он уличает его в грехах и изъянах, которыми наделили его генетика, воспитание, исторические обстоятельства! Но, при всем своем критицизме, он болеет и сокрушается за Леву, как за “выведенное из себя” собственное “я”, как за воплощение своего поколения, своей человеческой породы, своей России. Ведь в “Пушкинском доме” он создает своего рода плач, пусть и с ироническими обертонами. Это пробивается в некоторых его риторических фигурах – восклицаниях и всхлипах. И причину исследуемой социально-психологической болезни (дезориентация личности, ее бесхребетность и аморфность) он находит вне личности героя - в условиях “советской цивилизации”, о которой говорится в романе обиняками, но с недвусмысленными оценками.

Лева, по воле автора, несмотря на все свои несовершенства, сопричастен более высоким планам бытия. Он способен проникнуть в строй поэзии Пушкина (Лермонтова, Тютчева) и приникнуть к их глубинным источникам. Он живет в Петербурге-Ленинграде и не чужд его уникальной красоте и надвременному его бытию, переходящему в миф. Он, Лева, по крайней мере в умозрении постигает, что есть свобода, достоинство, радость спонтанного творчества, хоть и не может долго пребывать в этих бытийных состояниях. Ни он, ни окружающие его персонажи – дед, “дядя Диккенс”, Альбина, даже Фаина и Митишатьев – не являются безнадежными жертвами, марионетками внешних обстоятельств.

То же можно сказать и об Алексее, сквозном герое новелл, сведенных в “роман-пунктир” “Улетающий Монахов”. Вообще, идея спасения, бесконечно далекой, но все же открытой и манящей перспективы преображения играет очень важную роль в литературном и душевном микрокосме Битова.

Маканин в характернейших своих произведениях 70-х – начала 80-х годов (“Портрете и вокруг”, “Полосе обменов”, “Отдушине”, “Человеке свиты”, “Гражданине убегающем”) выявляет некие изначальные постулаты человеческого существования, сводя к ним все пестрое мельтешение жизни. Он создает законченную систему “экзистенциалов”, базовых элементов и закономерностей бытия, неизменных, универсальных.

Выписывая свои узнаваемые, исполненные экклезиастова скептицизма сюжеты и ситуации, он констатирует: это – жизнь! И все неприглядные человеческие свойства, безошибочно обнаруживающиеся “по ходу следствия”, - тот же конформизм, готовность легко принимать диктуемую обстоятельствами форму, а также мелочность, завистливость, алчность, мстительность – суть ее неотъемлемые, органические свойства. Мир Маканина – не поврежденный, не испорченный. Он таков, каков есть. В его пространстве неуместны моральные оценки и критицизм – им неоткуда тут взяться. Автор не судит своих героев, не оценивает исторические обстоятельства, сформировавшие их именно такими. Единственное, что вызывает его осуждение (проявляющееся через насмешку), – это иллюзия прогресса, а также “умствование”: претензии отдельных индивидов (“умников”) на самостоятельность, на совершенствование жизни или собственной натуры. Соответственно, этот мир безотраден, хотя отчаянию, как и другим эксцессам, в нем нет места.

Шли десятилетия - Битов, и Маканин переживали творческую эволюцию, каждый, естественно, свою. Маканин с конца 70-х, примерно с повести “Голоса”, стал переходить от точных и едких плоскостных зарисовок, от ясных, пусть и ветвящихся, цепочек доказательств и иллюстраций, складывающихся в алгоритм жизни, к изображениям мерцающим, с более глубокой бытийной перспективой.

В “Предтече” привычно язвительная картина общественных нравов – стадность, утрата нравственных ориентиров, тоска по тайне и авторитету – дополняется сильным образом Якушкина, целителя-самоучки, человека, действительно, а не шарлатански приобщенного к некоему безличному витальному началу, к источникам энергии, силы, психологической власти над людьми. В повести “Утрата” писатель создает экспрессивную и драматичную, разворачивающуюся на нескольких уровнях притчу о стремлении человека к свершению, выводящему его за собственные пределы, преодолевающему конечность и однократность, о воле “отметиться в вечности”. В уже упоминавшейся повести “Отставший” Маканин помещает в аналитический фокус многомерную метафору “отставания”, которая покрывает собой разные феномены: несовпадение человека со временем, его представлений – с реальной действительностью, его намерений и усилий – с результатами и т. д. Общее во всех этих опусах – несводимость человеческого существования к одним лишь эмпирическим фактам и зависимостям, ощущение тайны, отсылающей к некоему метафизическому горизонту.

Параллельно с усложнением смыслового поля изощряется и творческая манера Маканина. Писатель вырабатывает вполне своеобразную композиционную технику, очень далекую от линеарности. Манера эта, кажется, сродни музыкальной. Общая тема первоначально набрасывается прерывистым контуром, несколькими штрихами и деталями. Потом автор неоднократно возвращается к одним и тем же эпизодам, обогащает разработку новыми подробностями, вводит дополнительные мотивы, углубляет анализ. Повествование идет расширяющимися концентрическими кругами, включающими в себя новые ракурсы, иногда сдвигающими тему в неожиданный регистр.

Битов оказался более привержен своей изначальной манере и кругу тем. Правда, он тоже уходил от прежней цельности и ясности своих построений - в сторону усиления “метафикционального” колорита, усложнения соотношений между исходным жизненным материалом, собственно сочиненным текстом, обстоятельствами его написания и авторским отношением к нему. Кроме того, в 70 – 80-е годы складывается его концепция бытия как Божественной, равновесной и гармоничной экосистемы, которую человек так и норовит разрушить своим интеллектуальным любопытством и жадностью. В “Человеке в пейзаже”, например, центральное место занимают религиозно-онтологические рассуждения эфемерного героя, Павла Петровича, о природе как таковой и природе творчества, о творении и Творце, о предназначении человека и пределах его познания. Напряженность этих размышлений, острота и драматизм рефлексии контрастируют со снижающим, житейско-юмористическим фоном отношений рассказчика и Павла Петровича, с их похождениями в алкогольном “зазеркалье”.

В цикле рассказов “Преподаватель симметрии” Битов сознательно пробует себя на набоковской почве. Здесь царит дух фантастического конструктивизма и сновидческой магии. В многоконтурную рамочную конструкцию (воссоздание по памяти книги анонимного английского автора, выполненной по усложненным формальным правилам) вставлены причудливые опусы, в которых непринужденность и роскошь словаря сочетаются с головокружительными пируэтами мысли, система зеркал с многообразными взаимоотражениями литературы и действительности – с едкой критикой обыденного здравого смысла и позитивистской цивилизации, почти рождественский гимн частной жизни – с метафорой энциклопедии как вселенной и ее редактора как демиурга.

В обоих этих произведениях исповедание веры и надежды на чудесное преображение оттеняется горькими сетованиями по поводу соблазнов обыденной жизни, увлекающей человека на пути гордыни и греховности...

Вопрос – как соотносились духовно-эстетические искания наших героев с условиями позднесоветского “застоя”? А по-разному. Маканин существовал по видимости благополучнее. Книги его выходили одна за другой без всяких помех. Разве что журналы - до появления “Предтечи” в “Севере” - его не жаловали. И в этом, пожалуй, был свой резон – маканинские тексты представительны в массе, их смысл зачастую доходит и воздействует “кумулятивно”, по прочтении нескольких вещей подряд. Недаром внутри его творчества довольно естественно выделяются циклы – именно в масштабе цикла автор отшлифовывает свое видение темы, свою заветную мысль - “идеобраз”, поворачивает ее к читателю разными гранями...

Битову приходилось труднее. Его постоянно в чем-то ограничивали, что-то не пропускали. Роман “Пушкинский дом” на родине до перестройки не публиковался, хотя напечатанные фрагменты (“Молодой Одоевцев, герой романа” и др.), а также споры и слухи вокруг них способствовали славе автора. Исторические обстоятельства, как это часто бывает, затрудняя текущую жизнь художника, работали на миф и имидж – на судьбу. После истории с альманахом “Метрополь” в 1979 году его несколько лет “прессовали” (Битов экспрессивно поведал о своей жизни в этот период в “Ожидании обезьян”).

Насколько каждый из них действительно был оппозиционен, неудобен для власти, официоза? С Битовым все довольно просто. Он хоть и не “бодался” с властью, но действительно был из генерации “стилево несовместимых” с советской идеологией. Фрондерство, несогласие органически присутствовали в его манере, и власть это чуяла.

Маканина официальные органы, похоже, не рассматривали как “чуждого”. Ведь явным образом он никогда не нарушал никаких идеологических табу. Более того, можно считать, что по-своему его тексты работали на миф о неизменности всего сущего, в том числе и существующего режима. Однако если взглянуть пристальнее, становится ясно, что ничуть не в меньшей мере сочинения Маканина подспудно размывали “идеологические устои”, наглядно демонстрируя, насколько течение реальной жизни далеко от набора норм и правил из кодекса строителей коммунизма...

Между тем наступили бурные 90-е. Для Битова и Маканина новая эпоха стала, конечно, тяжким испытанием. Все изменилось – идеология, издательская политика, вкусы и ожидания публики. Пребывание в невесомости... Как же ответили мастера на этот вызов?

Битов – экспрессивным и экспериментальным (даром что “осенним”) опусом – “Ожидание обезьян”. Ему уже, заметим, исполнилось добрых пятнадцать лет – датирован текст февралем 1993 года.

Пожалуй, в этом произведении больше азарта нового старта, нежели умиротворенности завершающего аккорда. Подспудные и подконтрольные поиски 80-х перешли в новое, буйное качество. Ничего здесь не остается от прежней прозрачности текстового пространства, в котором возводились ажурные смысловые конструкции и образы прочерчивали свои изящные траектории. Композиционная структура усложнена донельзя, до полной и намеренной невозможности в ней разобраться.

Битов создает здесь изощренно-запутанную метатекстуальную конструкцию. Он населяет повествование персонажами прежних своих произведений (доктор Д. из “Птиц”, Павел Петрович из “Человека в пейзаже”, Зябликов из “Улетающего Монахова”), сочиняет новых (жители абхазского села Тамыш, специалист по обезьянам Драгамощенко, подполковник ГБ Адидасов), запускает сюда фигуры своего ближайшего житейского окружения (бывшие и настоящие жены, попавший в скандальную историю родной брат, Резо Габриадзе – “грузинский брат”, кот Тишка, поэт-бард Салтыков). И все это многолюдье вовлечено в сложное взаимодействие, приводится в движение механизмом причудливого – чтобы не сказать шизофреничного – авторского воображения. Здесь круто перемешаны впечатления послеметропольской опалы с мягко-назойливым вниманием органов, путешествий-побегов, драм лично-семейного свойства и духовно-личностных кризисов.

В “Ожидании обезьян” Битов играет на различении/неразличимости творчества и биографии, текста и судьбы, вымысла и реальности. Рамкой служит история (неясно, вымышленная или реальная) написания произведения под названием “Ожидание обезьян”, то есть, очевидно, текста, который находится перед глазами читателя. Этот прием, известный в литературе с давних времен и виртуозно разработанный Андре Жидом в “Фальшивомонетчиках”, является для Битова не самоцелью, но средством для выражения смятенного состояния собственного сознания, для воссоздания карнавальной путаницы, господствующей в мире, в котором обитает художник: где тут реально случившееся, где преображенное призмами памяти, где сочиненное во сне, где приснившееся наяву?

Повествование обнаруживает свою вздыбленную, норовистую природу: то, что поначалу представляется обычным, нормальным вымыслом, чуть позже оборачивается вымыслом более сложного порядка, n-й производной реальности, в которую сама исходная действительность входит фрагментами, чем обеспечивается уже полная взаимообратимость и проницаемость жизни и текста. Битов объявляет себя предводителем отряда своих персонажей, представителей разных этносов, героев войн, революций и анекдотов, и отправляется во главе их, как Ясон с аргонавтами, на добычу “железного руна” - улетучившегося единства, развоплотившейся действительности, утраченного времени... И изображает лабиринты и ловушки, волчьи ямы и мертвые зоны, ожидающие автора и его персонажей в походе: “Я не ждал самих обезьян – я попал внутрь текста, описывающего ожидание их. Это – то самое, когда не ты, а с тобой что-то происходит. То, от чего вся литература. Это – состав. Литературу не пишут и не читают, когда становятся частью ее состава”.

А расщепление “повествующей инстанции” на собственно я и он , расщепление, обретающее по ходу дела то юмористические, то трагические обертона! Битов делает все, чтобы оставить за собой окончательную разгадку этого приема. Лишь очень условно можно принять версию интерпретации “авторское начало – биографический субъект”, хотя остаются и другие возможности, включая оппозиции “герой – автор”, “тело – дух” и “дух – душа”.

Каковы же цели такого авантюрного предприятия? Среди прочего – воздвигнуть памятник нерукотворный рухнувшему и расколовшемуся колоссу – Советской Империи. Каковая, воплощая собой в глазах Битова несомненное зло, служила одновременно необходимым условием, фоном и материалом его жизни и творчества, поскольку обеспечивала его, невыездного, ощущением многоликости и неисчерпаемости мира. Башкирия и Баку, Куршская коса и Колхида, Тбилиси и Ташкент, горы Армении и выжженные просторы Средней Азии – это пространственная система координат, в которой складывалась и изъявляла себя личность Андрея Битова.

Но и сверх того... Битов создает здесь словесный образ вечного соперничества коня и всадника, стихии жизни и стихии преображающего вымысла, и еще неизвестно, кто кого усмиряет и подчиняет... Тоска по свершению, страх неудачи, неутолимая, грызущая неудовлетворенность творца, дерзнувшего соревноваться с Творцом...

Звучат здесь, хоть и приглушенно, неявно, оценки новонаступившей эпохи, и выдают они растерянность и неудовлетворенность Битова. Объявилась свобода слова – нечего стало сказать. Вот лейтмотив. Тут, конечно, и скрытая жалоба на ослабление творческой потенции, прогрессирующую немоту, но и задумчивость перед лицом социокультурного феномена, не такого уж, впрочем, неожиданного: торжество демократии вкупе с рыночными отношениями оказывается ничуть не более дружественным для художественного творчества, чем нелепый контроль и тупые придирки тоталитарной (подгнившей) государственности.

Заявка на новый старт осталась пока не реализованной. Зато Битов, по его излюбленному выражению, “позволяет себе”. Он сочиняет разнообразные эссе, где тема и образ Петербурга вольно сопрягаются с чем угодно. Он колдует над биографией Пушкина (в том числе и в жанре “альтернативной истории”), сочиняя ее версии и варианты, комбинируя тексты и комментарии к ним, иронизирует и философствует – смотри “Вычитание зайца”. (Скрещение тем Пушкина и Петербурга было задано, кстати, еще в фантастической повести 80-х “Фотография Пушкина”.)

Но главное – Битов издает и переиздает, каждый раз по-новому, свои произведения, заново актуализируя радикалы и свободные валентности хронологического соседства и смысловых перекличек, продуцируя разные конфигурации своего “Избранного”. Он тасует законченные тексты, прослаивает их мемуарно-дневниковыми клочками, давними незавершенными набросками, свежими фрагментами, выстраивая род творческой автобиографии (“Неизбежность ненаписанного”). Он составляет и публикует корпус откликов и комментариев на собственные произведения, скажем на “Оглашенных” (“Баян, или 22 с лишним способа прочесть эту книгу”).

Битов вроде бы балагурит, предается ностальгии, фантазирует - но преследует при этом вполне серьезную цель: он последовательно сводит задним числом свои разновременные и разноплановые тексты в единый многомерный метатекст.

А что же Маканин? Минуя его неодинаково удачные произведения первой половины 90-х (“Лаз”, “Сюр в Пролетарском районе”, “Стол, покрытый сукном...”, “Кавказский пленный”), обратимся к главному опусу десятилетия - роману “Андеграунд, или Герой нашего времени”. Это, как и в случае “Ожидания обезьян”, - конспективная презентация всего прежде написанного, но совсем в другом роде. Впрочем, отметим одну важную концептуальную параллель: здесь, как и у Битова, в фокусе внимания – соотношения литературы и действительности, текста и внетекстовой реальности.

Протагонист романа – Петрович (сколько их, Петровичей, было да и будет еще у Маканина), писатель, посвятивший жизнь литературе, но ничего никогда не напечатавший, закоренелый и истовый представитель андеграунда, “агэшник” в собственной терминологии. Писательство он уже забросил, но сохраняет в себе неистребимую склонность к литературной рефлексии, к представлению окружающей жизни, собственного прошлого, текущих событий и впечатлений в “сюжетах”.

Возвращаясь от Петровича к Маканину, замечу, что в “Андеграунде” предпринят опыт ревизии метода. Повествование от первого лица возникает тут не впервые, но в первый раз автор использует личностную призму для изображения самых разных сторон действительности в неразрывной связи с внутренним миром протагониста. Раньше-то Маканин только снаружи, пусть и очень проницательно, прослеживал модели человеческого восприятия и поведения, рефлексы и отклики на вызовы среды, способы коммуникации, складывавшиеся в строй характеров.

Роман этот – спутанный клубок, в который упакованы тридцать с лишним лет советской и постсоветской действительности. И из клубка вытягиваются по воле автора ниточки мотивов и сюжетов – “Тысяча и одна ночь”. Организуется текст вдоль нескольких координатных осей: образ общажного коридора, растягивающегося до метафоры жизненного пути/лабиринта; образ жизни, неуверенно, на ощупь вырастающей на обломках рухнувшей советской цивилизации; образ поэтессы-диссидентки Вероники, пытающейся перестроиться в перестроечного политика; фигура брата рассказчика, Вени, талантливого художника, ставшего много лет назад жертвой карательной психиатрии; наконец, экзистенциальная ситуация самого протагониста, совесть которого отягощена двумя убийствами.

Вокруг этих осей вращается множество персонажей, эпизодов, притчеобразных человеческих историй, отступлений и размышлений – и вращение головокружительно. Маканин, словно тяготясь своим прежним жестким конструктивизмом, приобщается здесь к битовской синкретичной легкости, произвольности. Авторская мысль (или мысль протагониста) совершает замысловатые пируэты. Острые ситуации, коллизии, психологические состояния, детализированные словно под микроскопом, часто обрываются, соскальзывают в метафоры, в образные формулы или рефлексивные узоры, то отточенные, то расплывающиеся, бледнеющие, как во сне.

Здесь преобладают размышления о человеческой природе, о соотношении в ней детерминизма и свободы, об одиночестве и любви, насилии и сопротивлении ему, конформизме и сохранении достоинства, предательстве и верности. Какие-то из этих тем прежде возникали и анализировались у Маканина, какие-то впервые попадают в фокус его внимания. Главное – меняется общая тональность повествования, “интенциональность” авторского подхода. В интеллектуальном и эмоциональном спектре повествования появляются новые линии. В истории младшего брата Вени, с его молодой надменностью, “львиным сердцем”, навлекавшими на него зависть окружающих и гнев гэбэшников, форсируется мотив трагического стоицизма, сопротивления обстоятельствам. При этом в изображении нет праведного пафоса и “гражданской скорби”: человеческая зависть и подлость, жажда мести, как и жестокость власти, не терпящей дерзких и ярких, – дело житейское, константы. Они существуют при любой системе и погоде.

Замечательно написана сцена столкновения самого Петровича, уже немолодого и сильно потертого жизнью, с властью в ее современном (вечном?) обличье сытого и уверенного в себе, лишь чуть-чуть хамоватого “бригадмиловца”, захомутавшего кучку пенсионеров, повздоривших в очереди, и теперь упивающегося своим всесилием. Тонкий рисунок привычной писательской рефлексии Петровича, со стороны, отвлеченно пробующего ситуацию “на слово”, набрасывающего психологические контуры ее участников, вдруг взрывается приступом оскорбленного достоинства, бунтом, освобождающим ударом. А потом – контрастное возвращение в состояние самообладания, примирения с жизнью, лаконичное изображение охватившего героя “океанического” чувства, погружения в “черный квадрат”.

В “Андеграунде” жизненная реальность впервые, пожалуй, в творчестве Маканина обретает качества бытия – экзистенциальную напряженность, драматизм, насущность вечных вопросов. И это при сохранении обычной для писателя трезвой и скептически-насмешливой приметливости к “низу” человеческих устремлений и побуждений, к телу, шкуре, рубашке.

Одновременно важнейшую роль играет здесь мотив равновеликости, противостоянии и взаимообратимости жизни и литературы. И – размышление о природе и цене творчества. Особенно важен в смысловом пространстве романа мотив убийства героем “кавказца”, а потом стукача Чубика. Он не столько поддерживает фабульную энергетику, сколько выводит к центральной мысли романа: человечество (по крайней мере, в его российской ипостаси), лишившись Слова, научается жить без него, без литературы, но при этом деградирует – звереет. Это демонстрируется на примере самого героя-рассказчика. Он может сколько угодно перемещать себя из сюжета “Преступления и наказания” в сюжет “Героя нашего времени”, рассуждать о стирании в наше время черты между добром и злом, вспоминать, что в русской культурной традиции до Достоевского и Толстого были Пушкин с Лермонтовым, совсем иначе подходившие к заповеди “не убий”. Однако убийство, которое хронологически следует за самоотлучением героя от писательства, со временем начинает разрушать изнутри его личность. И не отождествляется ли тут символически писатель-агэшник с его страной, корчи которой в постлитературную эпоху с такой пронзительностью запечатлены в романе?

Словом, “Андеграунд” в творчестве Маканина выполняет функцию не только подведения итога, но и прорыва к новым горизонтам, которые раньше казались не столько недостижимыми, сколько иллюзорными, не стоящими внимания. Вряд ли это можно назвать сменой парадигмы – следующие произведения Маканина, такие как “Удавшийся рассказ о любви” и цикл повестей и рассказов, объединенных позже в роман “Испуг”, ближе к его прежней манере. Но в рамках внутренней эволюции писателя это веха важная. Маканин доказал (себе?), что траги-стоические тона и краски, напоминающие о “жестком” экзистенциализме Камю и Сартра, совместимы с его фирменным методом.

Следует сказать несколько слов об “Испуге”. Этот странный опус о похождениях и приключениях старого эротомана Петра Петровича Алабина, этот “роман-пунктир” можно счесть неким педантичным продолжением эксперимента, начатого в “Андеграунде”, - пропускания всего жизненного спектра 1990 – 2000-х годов сквозь единую призму, на этот раз не литературного сознания, а либидо...

Что сказать в заключение? На протяжении нескольких десятилетий Битов и Маканин, двигаясь своими путями, дополняли друг друга и взаимно уравновешивали в российском литературном пространстве. Битов мог бы повторить вслед за Григорием Сковородой: “Мир меня ловил, да не поймал”. Маканин же писал как раз о пойманных, о бьющихся в силках. Глаза в глаза друг другу они не смотрели – но диалог, пусть и странный, имел место.

Нынче два патриарха вступили в осеннюю пору. С этим связаны, конечно, и грустные мрменты. Однако важно другое. Сквозь листопад, дожди и туманы безвременья контуры этих фигур проступают все более настойчиво, рельефно. Укрупняясь. Прибавляя в значительности, а может быть, и в насущности.

Иерусалим

 

 

 

"Природы он рисует идеал". Об Уильяме Вордсворте

Кружков Григорий Михайлович — поэт, переводчик, эссеист. Родился в 1945 году в Москве; физик по образованию. Автор нескольких книг оригинальных стихов и переводов английской классической поэзии (Шекспир, Дж. Донн, Марвелл, Китс, Теннисон, Йейтс, лирика Джойса), а также литературоведческих книг “Ностальгия обелисков” (2000), “Лекарство от Фортуны” (2002), “У. Б. Йейтс” (2008).

 

1

Суровый Дант не презирал сонета;

В нем жар любви Петрарка изливал;

Игру его любил творец Макбета;

Им скорбну мысль Камоэнс облекал.

И в наши дни пленяет он поэта:

Вордсворт его орудием избрал,

Когда вдали от суетного света

Природы он рисует идеал.

А. Пушкин

Пушкин, как всегда, ухватывает главное: в то время как поэты веками воспевали в сонетах идеал женщины, прекрасной дамы, Вордсворт избирает своим предметом Природу.

А как же Любовь? Вспомним хрестоматийные стихи о Люси. Мы не знаем, с кого образован “милый идеал” этого зыбкого создания, девушки-цветка,-— или он просто свит из воздуха той же таинственной Природы:

Среди нехоженых дорог,

Где ключ студеный бил,

Ее узнать никто не мог

И мало кто любил.

Фиалка пряталась в лесах,

Под камнем чуть видна.

Звезда мерцала в небесах

Одна, всегда одна.

Не опечалит никого,

Что Люси больше нет,

Но Люси нет — и оттого

Так изменился свет.

(Перевод С. Маршака)

Застенчивость, скромность, даже скрытность — таков образ женственности в поэзии Вордсворта. Чуть особняком стоят его более поздние стихи,

посвященные жене: “Созданьем зыбкой красоты / Казались мне ее черты…”1

Проходит время, и поэт с умилением обнаруживает в супруге множество земных, практичных талантов: “Уверенность хозяйских рук”, “Ее размеренность во всем, / Единство опыта с умом…”. Благодарность торопит вывод: “Венец земных начал, она / Для дома Богом создана...” В общем, опять по Пушкину: “Мой идеал теперь — хозяйка, / Мои желания — покой…”

Сонетов гордой деве и пылкой страсти у Вордсворта вы не найдете. Зато у него есть большой цикл сонетов, посвященный речке Даддон; это ее, а не юную красавицу на балу поэт сравнивает с вакханкой.

Ясно, что “идеал природы” — не какое-то нововведение Вордсворта, то была модная тема в эпоху Просвещения. Знаменитый на всю Европу Жан-Жак Руссо восславил великую учительницу Природу, а еще раньше шотландский философ Дэвид Хьюм установил приоритет чувства над разумом, природы — над познающими способностями человека. В Англии их идеи подхватил

Уильям Годвин, пик популярности которого совпал с молодостью Вордсворта.

“Забрось свои химические учебники и читай Годвина”, — писал он другу. Вордсворт лишь углубил рудник, который застолбили задолго до него.

В стихотворении, которое можно счесть программным, он называет Природу “якорем чистейших мыслей, нянькой, советчиком и хранителем сердца, душой всего моего нравственного существа”2 . Отчего Природа обладает такой властью над человеком? Оттого, объясняет Вордсворт, что в ней мы ощущаем Присутствие чего-то высшего, растворенного повсюду — в свете солнца, в животворном воздухе, в синем небе и в необъятном океане, которое пронизывает и душу человека, и весь мир. Вордсворт, конечно, говорит о Боге; но можно быть и атеистом, как Джон Китс, и все-таки заразиться этим религиозным чувством:

Тому, кто в городе был заточен,

Такая радость — видеть над собою

Открытый лик небес, дышать мольбою

В распахнутый, как двери, небосклон.

(Перевод С. Маршака)

Романтики (не только Вордсворт и Китс, но и потрясатели общественных устоев Байрон и Шелли) обожествляли Природу. В конце концов они достигли того, что образованный англичанин XIX века отправлялся на загородную прогулку с тем же чувством, с каким раньше люди отправлялись в храм.

А поэты? Природа сделалась для них не только “нянькой” и “советчицей”, но прямо-таки костылем, без которого и шагу нельзя ступить: все ее проявления, изменения, капризы стали “коррелятами” (отражениями) душевных состояний поэта. Романтическое стихотворение не мыслится без описательной природной увертюры.

“На холмах Грузии лежит ночная мгла…”

“Редеет облаков летучая гряда…”

“Мороз и солнце — день чудесный…”

Порой поэт сам порывается “командовать” природой (“Дуй, ветер, дуй, пока не лопнут щеки!” — Шекспир), но это — не стремление повелевать стихиями, как может показаться, а детски-эгоистическое требование сочувствия .

Впрочем, сомнения в Природе как в абсолютном благе уже зародились. Тот же Китс в письме Джону Рейнольдсу размышлял о жестоком законе, на котором стоит мир.

И тем же самым мысли заняты

Сегодня, — хоть весенние цветы

Я собирал и листья земляники, —

Но все Закон мне представлялся дикий:

Над жертвой Волк, с добычею Сова,

Малиновка, с остервененьем льва

Когтящая червя... Прочь, мрак угрюмый!

Чужие мысли, черт бы их побрал!

Я бы охотно колоколом стал

Миссионерской церкви на Камчатке,

Чтоб эту мерзость подавить в зачатке!

(Перевод автора статьи)

Те же мысли мучили Эмили Бронте: “Жизнь существует на принципе гибели; каждое существо должно быть беспощадным орудием смерти для другого, или оно само перестанет жить…”

Сомнения укрепились в результате научных открытий середины XIX века. Теннисон и его чувствительные современники были потрясены тем, сколько миллионов существ природа безжалостно губит и отбрасывает во имя совершенствования своих видов. Оставалось надеяться, что “все не напрасно”, как писал Теннисон, что “есть цель, неведомая нам”:

О да, когда-нибудь потом

Все зло мирское, кровь и грязь,

Каким-то чудом истребясь,

Мы верим, кончится добром.

(Перевод автора)

Интересно сравнить стихи Тютчева до этого умственного переворота в Европе и после. “Не то, что мните вы, природа: не слепок, не бездушный лик, — пылко писал он в молодости. — В ней есть душа, в ней есть свобода, в ней есть любовь, в ней есть язык…” А в посмертном издании 1886 года

читаем, что “природа — сфинкс”, которая лишь мучит человека, может быть сама не зная разгадки своих роковых вопросов.

Но вопросы и сомнения со временем постепенно стихли3, отошли на рассмотрение ученых, а лирика как слилась с природой, так и стала с ней неразлучной. Это ее новое качество особенно заметно в широкой исторической перспективе. Можно образно сказать: в шестнадцатом веке поэт почти не замечал природы, в семнадцатом — стал на нее посматривать, в восемнадцатом — ухаживать, а в девятнадцатом веке он на ней женился.

 

2

В 1798 году Уильям Вордсворт вместе со своим другом Сэмюэлом Кольриджем издал “Лирические баллады” — одну из важнейших книг английского романтизма. Императив “природности”, естественности, ярко проявился в этом сборнике, точнее говоря — в той его части, что написана Вордсвортом. В предисловии ко второму изданию он сформулировал свой идеал поэтического языка, очищенного от обветшалых поэтизмов, близкого к речи простых людей.

Пушкин был знаком с этой программой, по крайней мере по журнальной полемике. В наброске своей статьи “О поэтическом слоге” (1827 — 1828) он пишет о произведениях Вордсворта и Кольриджа, что они “исполнены глубоких чувств и поэтических мыслей, выраженных языком честного простолюдина”.

По свидетельству Шевырева, едва выучившись по-английски, Пушкин уже читал в подлиннике Вордсворта. Есть веские основания связать “...Вновь я посетил…” с “Тинтернским аббатством” — одним из самых известных стихотворений Вордсворта, полное название которого звучит так: “Строки, сочиненные в нескольких милях от Тинтернского аббатства, при вторичном посещении берегов реки Уай 13 июля 1798 года”.

Уже в самом названии, в его ключевом слове revisiting — “вновь посещая”-— читается начало пушкинской элегии. Сравним начальные строки Вордсворта и Пушкина:

Пять лет прошло; пять лет, и вместе с ними

Пять долгих скучных зим! и вновь я слышу

Шум этих струй, бегущих с высей горных,

Журча, в долину мирную. — И вновь

Я вижу эти сумрачные скалы…

(У. Вордсворт, перевод автора)

 

                    …Вновь я посетил

Тот уголок земли, где я провел

Изгнанником два года незаметных.

Уж десять лет ушло с тех пор — и много

Переменилось в жизни для меня,

И сам, покорный общему закону,

Переменился я — но здесь опять

Минувшее меня объемлет живо,

И, кажется, вечор еще бродил

Я в этих рощах…

(А. Пушкин)

Сходство заметное. Только у Вордсворта “Пять лет прошло”, а у Пушкина-— “Уж десять лет ушло”. Но главное — не тематическая перекличка, а родимое пятно интонации. Эти три раза повторяемые Вордсвортом на конце строк (2-й, 4-й и 14-й) “again” — “вновь”:

                    ...and again I hear

These waters…

                    Once again

Do I behold…

                    Once again I see

These hedge-rows…

То есть “...и вновь я слышу / Шум этих струй”, “...и вновь / Взираю я…”, “И вновь я вижу / Ряды кустов колючих…”. Именно эта нагнетаемая Вордсвортом интонация и породила, кажется, пушкинское начало “из-за такта”:

                    ...Вновь я посетил

Тот уголок земли…

Отсюда, видимо, шел импульс, а дальше — “заразило по контрасту”. Это был самый плодотворный для Пушкина путь. На противоречии его муза лучше работала, и, сопоставляя “...Вновь я посетил…” с “Тинтернским аббатством”, можно это отчетливо увидеть. Вордсворт в своих стихах занят доказательством глубокого благотворного воздействия, какое природа имеет на душу человека. У Пушкина никакого благоговейного трепета в отношении к ландшафту нет; наоборот, поэт как будто играет сменой регистров в описаниях: то-— “Меж нив златых и пажитей зеленых / Оно, синея, стелется широко”, то-— “скривилась мельница”, “дорога, изрытая дождями”.

Но всего интереснее различие двух концовок. У Вордсворта вся заключительная часть стихотворения обращена к любимой сестре. Он благодарит ее за разделенные радости и невзгоды и просит навек запомнить эти отрадные часы, чтобы, когда одиночество, страх, боль или печаль омрачат ее поздние годы и когда, может быть, сам поэт будет там, где он более не сможет услышать ее голос, она вспомнила, как они стояли на этом берегу, объединенные в молитвенном восторге перед святой Природой.

И здесь мы видим пушкинское отталкивание от Вордсворта, от того, что Китс называл “эгоистически возвышенным” в Вордсворте4. Тон явно взят на октаву ниже. Автор “Тинтернского аббатства” обращается к “дорогой, дорогой сестре”, Пушкин — к молодым сосенкам возле дороги, то есть ни к кому — и ко всем. Одиночество его глубже, но не безнадежней. Вордсворт просит сестру вспомнить о нем в горе и утешиться. Пушкин, наоборот , призывает вспомнить о нем в радости и задуматься.

                    Но пусть мой внук

Услышит ваш приветный шум, когда,

С приятельской беседы возвращаясь,

Веселых и приятных мыслей полон,

Пройдет он мимо вас во мраке ночи

И обо мне вспомянет.

 

3

Внимательно вчитываясь в пушкинский отзыв о программе Вордсворта, мы замечаем существенную деталь: Пушкин отмечает, что там есть хорошие стихи, написанные “языком честного простолюдина”, а Вордсворт настаивает, что все стихи должны писаться языком простолюдина. Именно этот пункт Кольридж резонно оспаривал в своей “Литературной биографии”, несмотря на все уважение к таланту своего друга и соавтора по “Лирическим балладам”.

Теоретический догматизм Вордсворта опровергается им самим, причем не надо далеко ходить за примерами. Рассмотрим последнее, пятое, стихотворение цикла “Люси”. Эффект этого потрясающего произведения основан на зловещем перевертывании смысла простой фразы. В первом куплете говорится: “Душа моя словно дремала, я ничего не боялся: казалось, что для нее навеки неощутим ход времени, ход земных лет”.

Вторая строфа рывком возвращает нас из воспоминания в суровую реальность. По сути, Вордсворт использует стандартный мотив древнегреческих легенд: пророчество оракула сбылось, но в каком ужасном смысле! Люси умерла, она больше не может ни видеть, ни слышать, ни двигаться, для нее воистину неощутим ход времени . Она стала частью планеты, огромной косной массы, вращающейся с чудовищной скоростью вокруг своей оси.

Забывшись, думал я во сне,

Что у бегущих лет

Над той, что всех дороже мне,

Отныне власти нет.

Ей в колыбели гробовой

Вовеки суждено

С горами, морем и травой

Вращаться заодно.

Перевод Маршака имеет важный недостаток: нет того драматического разрыва между строфами, как в оригинале, синтаксически они почти сливаются, особенно мешает слово “отныне” в первой строфе, которое делает вторую строфу одновременно2й с первой. В оригинале перенос из прошедшего времени в будущее резче, бесповоротней:

A slumber did my spirit seal;

I had no mortal fears:

She seemed a thing that could not feel

The touch of earthly years.

No motion has she now, no force,

She neither hears nor sees;

Rolled round in earth’s diurnal course,

With rocks, and stones, and trees.

Самая поразительная фраза здесь earth’s diurnal course — “суточное движение земли”: это, разумеется, никакой не “язык честного простолюдина”, а точный астрономический термин. Живое сердце стало частью небесной механики, и это — хотел того Вордсворт или не хотел — сразу отметает все сентиментальные и метафизические утешения.

 

4

Предисловие к “Лирическим балладам” пылко и размашисто, кажется, что оно писалось без плана, по одному вдохновению. Конечно, в нем есть противоречия, о которых говорил Кольридж, и преувеличения, и почти неизбежная для такого жанра самореклама, но есть интреснейшие и весьма злободневные места. Вот отрывок из начала:

“Множество неизвестных доселе сил, объединившись, действуют сейчас, стараясь притупить ум человека и, лишив его способности самостоятельного мышления, довести до почти дикарского отупления. Наиболее эффективными из этих сил являются всевозможные государственные события, происходящие ежедневно, и возрастающее сосредоточение людей в городах, где единообразие жизни порождает страсть к сенсациям, которой современная информация ежечасно удовлетворяет. К этим вкусам подлаживаются литература и театр. Бесценные творения писателей прошлого — я чуть было не сказал творения Шекспира и Мильтона — вытесняются романами ужасов <…>. Когда я размышляю об этой недостойной жажде сильных ощущений…”5

И так далее.

Когда я размышляю о том, что эти строки написаны двести лет назад, в 1800 году, меня охватывает какое-то почти суеверное чувство. Неужели ничего не меняется? К чему тогда Вордсворт, Пушкин, Китс, Тютчев и все остальные?

Возникает впечатление, что поэты — это какие-то палки, вставляемые в колеса того, что именуется прогрессом: ход его на какое-то время задерживается, но потом палочки ломаются, и колымага движется дальше.

 

5

Особый интерес представляют те места “Предисловия” Вордсворта, где он пытается определить суть поэзии. Ключевое слово, которое тут используется,-— “удовольствие”; думаю, без специального подсчета, что это самое частотное

понятие в данном тексте. Вот лишь часть примеров.

“Он [поэт] пишет с определенной целью — доставить удовольствие ”6.

“Поэт подчиняется лишь одному требованию, а именно: необходимости доставить непосредственное удовольствие читателю…”

“...Эта необходимость доставлять непосредственное удовольствие не унижает искусства поэта”.

“Более того, это дань уважения исконной сущности человека, великому первоначалу — удовольствию , благодаря которому он познает, чувствует, живет и движется”.

“Даже наше сочувствие всегда порождено удовольствием: я не хотел бы, чтобы меня неправильно поняли, но всякий раз, когда мы сочувствуем боли, можно обнаружить, что сочувствие наше порождено и проявляет себя в едва заметном соединении с удовольствием ”.

“Поэт, побуждаемый <...> чувством удовольствия , которое сопутствует ему во всех его занятиях, вступает в общение с природой…”

“Знание и поэта и ученого основано на удовольствии …”

“Цель поэзии — вызвать возбуждение, сопровождающееся повышенным удовольствием …”

“…Разнообразные причины, обуславливающие удовольствие , которое мы испытываем от размера стихотворения”.

“…При сознательном описании какой-то страсти разум, как правило, тоже испытывает удовольствие ”.

“Музыка гармоничного размера, сознание преодоленной трудности и смутное воспоминание об удовольствии , ранее испытанном от подобных произведений <...> незаметно породит сложное чувство наслаждения , совершенно необходимого, чтобы умерить боль, всегда присутствующую в описании сильных страстей”. (Курсив везде мой — Г. К. )

Итак, цель поэзии, по Вордсворту, — удовольствие.

Вспомним, что, по Пушкину, “цель поэзии — поэзия”7.

Не подумайте, однако, что я собираюсь здесь побивать Вордсворта Пушкиным. По сути, эти определения совсем не противоречат друг другу. В формуле Пушкина, если вдуматься, субъект и предикат по смыслу не тождественны. Слово “поэзия”, по-видимому, употреблено тут в двух разных смыслах: как занятие и как результат. Навряд ли Александр Сергеевич имел в виду, что цель писания стихов есть писание стихов. Скорее он хотел сказать, что цель писания стихов есть получение некоторого продукта , познаваемого только в ощущении, как вкус или запах, и невыразимого иными словами, кроме самого слова “поэзия”. Этот продукт или это ощущение безусловно приятны, раз одни люди тратят время и усилия, чтобы писать стихи, а другие — время

и деньги, чтобы их читать, но поскольку они не сводятся к знанию, истине, добродетели или чему-то другому, можно назвать их (по безусловному признаку) удовольствием, хотя бы и особенного рода.

Разумеется, удовольствие Вордсворта — также особого рода, так что никакого явного спора между классиками я здесь не наблюдаю.

Правда, Вордсворт пытается разобраться в механизме поэзии. Он говорит об удовольствии неожиданности, об удовольствии узнавания, о стихийном излиянии сильных чувств, об истине, вливающейся прямо в сердце вместе с чувством, о любви к миру и природе… Порой входит в противоречие сам

с собой, порой впадает в панегирик: поэт поет “песнь, которую подхватывает все человечество”, он — “оплот человеческой природы, ее защитник и хранитель”. “Поэзия — начало и венец всякого знания”, она “бессмертна, как человеческое сердце”… Многие из афоризмов Вордсворта через двадцать лет повторит романтик следующего поколения Перси Биши Шелли в своей “Защите поэзии”.

Поэтические манифесты могут быть прекрасны, но выводимые из них правила бесполезны на практике, если только не вредны; вредны же они тем, что похожи на картинки модного журнала. Одевшись по такой картинке, самый серый Волк сойдет за Бабушку (по крайней мере, в собственных глазах).

Может быть, лучше все-таки не определять словами вкус соли? Отделаться шуткой, как Пушкин. Или воскликнуть, как Лермонтов: “Но в храме, средь боя / И где я ни буду, / Услышав, его я / Узнаю повсюду”.

 

6

Сразу вслед за циклом о Люси, написанном в 1799-м во время путешествия по Германии, Вордсворт там же написал балладу “Люси Грей, или Одиночество”, рисующую образ девочки — столь же прелестной, как героиня предыдущего цикла, и описанной почти теми же словами. Там было: “Среди нехоженых дорог, / Где ключ студеный бил, / Ее узнать никто не мог / И мало кто любил. // Фиалка пряталась в лесах…” А здесь:

Никто ей другом быть не мог

Среди глухих болот.

Никто не знал, какой цветок

В лесном краю растет8.

Поэтическая душа — все-таки потемки. Как угадать, почему вслед за стихотворным рассказом о тихо увядшей девушке-цветке Вордвсворт начал новую балладу о девочке, погибшей в метель, — фактически о той же Люси, лишь убавив ей лет и сделав ее не жертвой, а символом одиночества.

Композиция “Люси Грей” соответствует жанру баллады: для достижения максимального эффекта рассказ монтируется с коротким диалогом.

— Эй, Люси, где-то наша мать,

Не сбилась бы с пути.

Возьми фонарь, ступай встречать,

Стемнеет — посвети.

— Отец, я справлюсь дотемна,

Всего-то два часа.

Еще едва-едва луна

Взошла на небеса.

— Иди, да только не забудь,

Мы к ночи бурю ждем. —

И Люси смело вышла в путь

Со старым фонарем.

Стройна, проворна и легка,

Как козочка в горах,

Она ударом башмака

Взметала снежный прах.

Потом спустился полог тьмы,

Завыло, замело.

Взбиралась Люси на холмы,

Но не пришла в село.

Наутро отец и мать выходят искать Люси, не вернувшуюся домой, — сперва безрезультатно, но потом они замечают на снегу следы башмаков, следуют за ними через холм, сквозь пролом в ограде, через поле — и оказываются на берегу реки. Следы ведут на мост — и где-то посередине обрываются.

На сваях ледяной нарост,

Вода стремит свой бег.

Следы пересекают мост…

А дальше чистый снег.

После этого следует еще восьмистишие, самое главное. Но я задержусь здесь, чтобы сказать о работе переводчика. “Люси Грей” — одно из тех “простых” стихотворений, которые так легко загубить плохим переводом. Более того, я утверждаю, что и хороший, и даже очень хороший перевод загубили бы это стихотворение, превратили бы его в бессмыслицу. Здесь требовался перевод конгениальный, и только так я могу оценить работу Игн. Ивановского. Нигде ни стыка, ни ухаба. Поток баллады так же прозрачен и чист, как в оригинале. А последние восемь строк (скажу вам кощунственную вещь) по-русски, кажется, звучат даже лучше, чем по-английски:

Но до сих пор передают,

Что Люси Грей жива,

Что и теперь ее приют —

Лесные острова.

Она болотом и леском

Петляет наугад,

Поет печальным голоском

И не глядит назад.

Стихотворение это — не сентиментальное (хотя многие стихи Вордсворта вполне укладываются в рамки сентиментализма XVIII века), не романтическое (хотя автора числят среди родоначальников английского романтизма); оно — символическое. И хотя символизм в Англии начинается с Уильяма Блейка и в его самиздатских “Песнях невинности” (1789) уже есть стихи о потерявшихся детях, но символизм Блейка — явный, с открытыми намерениями. “Заблудившийся мальчик” или “Мальчик найденный” как бы заранее объявляют: мы стихи-эмблемы, стихи-аллегории. В то время как “Люси Грей” ни о чем не объявляет и символизм этих стихов (если я прав, что он там есть) не лезет на глаза, “как сахар прошлогоднего варенья”.

Люси Грей — это сама душа человеческая, вышедшая с фонарем, чтобы помочь другой душе, и заблудившаяся в пути. Она изначально, обреченно одинока; можно лишь издалека заметить ее в рассветных потемках, услышать “печальный голосок”. И зачем ей оглядываться назад, когда перед ней такая далекая и одинокая дорога? Печаль и одиночество, которыми щедро была наделена уже первая Люси, в этой балладе возводится в степень (“a solitary child”); автор убавил лет своей Люси, потому что душа всегда девочка, puella, как сказано в стихах Уоллеса Стивенса.

 

7

В 1835 году, после смерти Саути, Вордсворт был назначен поэтом-лауреатом; свои обязанности он отправлял безукоризненно, то есть никак: за пятнадцать лет не написал ни одного официального стихотворения. В это время его уже почитали как живого классика. Но признание пришло не сразу. Вплоть до 1820 года Вордсворта, по словам современника, “топтали ногами”. Байрон издевался над ним и в “Чайльд-Гарольде”, и в “Дон Жуане”, Китса раздражала его проповедническая поза, Шелли назвал его евнухом Природы9. У него было немало поклонников и сторонников, тем не менее книги Вордсворта распродавались вяло; известна пародия Хартли Кольриджа (сына Сэмюэла):

Среди нехоженых дорог

Писатель проживал.

Его понять никто не мог

И мало кто читал…

Надо сказать, что Вордсворт как будто подставлялся под пародии. Взять, к примеру, его длинное стихотворение “Слабоумный мальчик” (“The Idiot Boy”), где слабоумного подростка посылают за подмогой в город на ночь глядя и после этого ищут до утра — но, слава Богу, находят. Мальчик отпустил поводья и, пока его конек щипал траву, мечтал в седле, слушая крики филинов и смотря на луну. Когда его потом спросили, что он видел и слышал ночью, мальчик ответил: “Петухи кричали: ту-ит, ту-гу! И солнышко холодило!” Увы, Байрон не мог пропустить столь явной приманки; свой фрагмент о “простаке Вордсворте” в сатире “Английские барды и шотландские обозреватели” (1809) он заключает без церемоний: мол, каждый, кто прочтет стихи о славном идиоте, неминуемо сделает вывод, что герой рассказа — сам поэт.

Или возьмем другое стихотворение, “Нас — семь”, из “Лирических баллад”. Из семерых братьев и сестер двое умерли, двое уехали в город, двое ушли в плавание, но “простодушная девочка”, которой не дано понять, что такое смерть, упрямо отвечает на вопрос автора: “Нас — семь”. Тот пытается воздействовать на нее арифметикой, задавая задачи вроде того: “Вас было семь, двое уплыли на корабле (или двое умерли), сколько осталось?” — но получает неизменный ответ: “Нас — семь”. Я уверен, что сцена с Браконьером и Бобром в “Охоте на Снарка”, когда они вдвоем пытаются сосчитать, сколько раз прокричал Хворобей, основана именно на этом стихотворении:

“Это — легкий пример, — заявил Браконьер, —

          Принесите перо и чернила;

Я решу вам шутя этот жалкий пример,

          Лишь бы только бумаги хватило”.

Тут Бобер притащил две бутылки чернил,

          Кипу лучшей бумаги в портфеле...

Обитатели гор выползали из нор

          И на них с любопытством смотрели.

Вордсворт был одной из любимых мишеней Кэрролла-пересмешника. Помните песню про “старичка, сидящего на стене”, которую Белый Рыцарь предлагает спеть “в утешение” Алисе?

“А она длинная?” — подозрительно спрашивает девочка, уставшая от слышанных за день стихов. “Длинная, — отвечает Рыцарь. — Но очень, очень красивая! Когда я ее пою, все рыдают… или…” — “Или что?” — спрашивает Алиса. “Или не рыдают”, — заканчивает Белый Рыцарь.

Так до сих пор происходит с Вордсвортом. Одни рыдают от “Лирических баллад”, другие — нет. Но само мгновенное отождествление Вордсворта с

Белым Рыцарем, поющим “его песню”, совершается — словно два неукротимых чудачества накладываются друг на друга.

Песня про старичка на стене, как можно прочесть в любых комментариях к “Алисе”, пародирует стихотворение Вордсворта “Решимость и свобода” (“Resolution and Independence”). Как и “Нас — семь”, оно представляет серию докучных вопросов автора к совершенно незнакомому человеку. В данном случае встречным оказывается ветхий, согнутый пополам старик, собирающий пиявок в лесном болоте.

Диалогу предшествует длинная экспозиция. Автор бродит по лесу, размышляя о горьких судьбах поэтов, которых в конце пути ожидают нищета, болезни, отчаяние и безумие. Тени Чаттертона и Бёрнса проходят перед ним; и когда он говорит со стариком, навязчивые мысли то и дело заглушают речь собеседника. Эту мизансцену блестяще воспроизвел Кэрролл в своей пародии:

Я рассказать тебе бы мог,

          Как повстречался мне

Какой-то древний старичок,

          Сидящий на стене.

Спросил я: “Старый, старый дед,

          Чем ты живешь? На что?”

Но проскочил его ответ,

          Как пыль сквозь решето.

— Ловлю я бабочек больших

          На берегу реки,

Потом я делаю их них

          Блины и пирожки

И продаю их морякам —

          Три штуки за пятак.

И, в общем, с горем пополам,

          Справляюсь кое-как10.

В конце концов, автор (не пародии, а спародированного стихотворения) утверждается в мысли, что старик, выбравший сам свою судьбу и ничего не боящийся, послан ему недаром. “Господи! — восклицает он. — Будь мне подмогой и оплотом. Я никогда не забуду этого Ловца Пиявок на пустынном болоте”11.

Вот я и спрашиваю: почему Вордсворт в качестве примера для поэта выбрал старика с такой странной профессией — ловца пиявок? Не странно ли? Для русского читателя, знакомого только с одним литературным героем этой профессии — продавцом лечебных пиявок Дуремаром, другом Карабаса Барабаса, — странно вдвойне.

Я не верю в случайность поэтического выбора, хотя и не могу четко объяснить его смысл. Я только чувствую, что в основе этой странности — настоящая лирическая смелость. Что же до связи пиявок и поэзии, может быть, суть в том, что поэзия оттягивает дурную кровь человечества и тем его лечит. Дурная кровь — плотское, варварское, дохристианское. Поэзия способна очищать душу от дурных страстей. Добавлять ничего не нужно, ведь Бог все дал человеку в момент творения, надо лишь убавить, отнять лишнее, зараженное змием. Может быть, в этом и разгадка?

 

8

За свою жизнь Вордсворт написал более пятисот сонетов, среди которых много замечательных. Жанр сонета был полузабыт в эпоху Просвещения, и хотя Вордсворт был не первым в своем поколении, кто вспомнил о нем (первым был, кажется, Уильям Боулз), но именно Вордсворту принадлежит заслуга воскрешения сонета в английской поэзии XIX века. В своей лирике он двигался от баллады к сонету; с годами эта форма все больше выходила у него на первый план. Среди сонетов Вордсворта есть политические, пейзажные, “церковные” и прочие; но шедевры в этом трудном жанре зависят не от темы, а от степени воплощения основного принципа сонета: великое в малом .

Этот принцип сонета, как мы видим, хорошо сочетается с ранее определившейся установкой поэта: находить необыкновенное — в обыденном, красоту — “в повседневном лице Природы”. Для мгновения лирического “отрыва” от

житейской суеты Вордсворт находит сравнение, по своей необычности не уступающее самым удивительным кончетти поэтов-метафизиков:

Признаться, я не очень-то охоч

До тихих радостей молвы скандальной;

Судить соседей с высоты моральной

Да слухи в ступе без толку толочь —

Про чью-то мать-страдалицу, про дочь-

Строптивицу, — весь этот вздор банальный

Стирается с меня, как в зале бальной

Разметка мелом в праздничную ночь12.

Сонет Вордсворта оказывается семимильными башмаками, в которых можно совершать огромные шаги во времени и пространстве. Восхищаясь подснежниками, цветущими под бурей, поэт сравнивает их с воинством древних:

Взгляни на доблестных — и удостой

Сравненьем их бессмертные знамена.

Так македонская фаланга в бой

Стеною шла — и так во время оно

Герои, обреченные судьбой,

Под Фивами стояли непреклонно13.

В другом сонете он вглядывается в сумрак и видит мир глазами своего

косматого пращура-бритта:

О Сумрак, предвечерья государь!

Халиф на час, ты Тьмы ночной щедрее,

Когда стираешь, над землею рея,

Все преходящее. — О древний царь!

Не так ли за грядой скалистой встарь

Мерцал залив, когда в ложбине хмурой

Косматый бритт, покрытый волчьей шкурой,

Устраивал себе ночлег? Дикарь,

Что мог узреть он в меркнущем просторе

Пред тем, как сном его глаза смежило? —

То, что доныне видим мы вдали:

Подкову темных гор, и это море,

Прибой и звезды — все, что есть и было

От сотворенья неба и земли.

Предвосхищая методы кино, Вордсворт умеет неожиданно изменить оптику и завершить “панораму” — “наездом” и крупным планом:

На мощных крыльях уносясь в зенит,

Пируя на заоблачных вершинах,

Поэзия с высот своих орлиных

Порой на землю взоры устремит —

И, в дол слетев, задумчиво следит,

Как манят пчел цветы на луговинах,

Как птаха прыгает на ножках длинных

И паучок на ниточке скользит.

Мне кажется, что ранний сонет Джона Китса “К Одиночеству”, с точки зрения его монтажа, есть прямая имитация сонета Вордсворта:

“О одиночество! если мне суждено с тобой жить, то пусть это будет не среди бесформенной кучи мрачных зданий; взберемся с тобой на крутизну — в обсерваторию Природы, откуда долина, ее цветущие склоны, кристальное колыханье ручья — покажутся не больше пяди; позволь мне быть твоим стражем под ее раскидистыми кронами, где прыжок оленя спугивает пчелу с наперстянки…”14.

Здесь у Китса не Поэзия, а ее подруга Одиночество, не заоблачные вершины, а крутая гора (обсерватория Природы), но сама смена планов — от

головокружительной высоты до пчел на луговинах, до отдельного цветка или паучка — та же самая.

Это стихотворение Джона Китса, по моему предположению, привлекло внимание Николая Огарева, который в 1856 году написал свое подражание:

О, если бы я мог хотя на миг один

Отстать от мелкого брожения людского,

Я радостно б ушел туда, за даль равнин,

На выси горные, где свежая дуброва

Зеленые листы колышет и шумит,

Между кустов ручей серебряный журчит,

Жужжит пчела, садясь на стебель гибкий,

И луч дневной дрожит сквозь чащи зыбкий…

(Н. Огарев, “Sehnsucht”)

Увлеченный этим широким размахом поэтического маятника: город — выси горные — пчела на качающейся травинке, Огарев и пошел за Китсом, который, в свою очередь, шел за Вордсвортом15.

В России судьба Вордсворта сложилась не очень удачно. Лорд Байрон оказался ближе русскому сердцу. Даже сентиментальный Жуковский мгновенно зажегся Байроном, а к предложению Пушкина переводить Вордсворта (который, предположительно, должен быть ему “по руке”) остался равнодушен — не разглядел.

На родине поэтическая иерархия обратная: Вордсворта помещают значительно выше Байрона. В чем причина этой незыблемой репутации “поэта Природы” на протяжении вот уже двух веков? Наверное, как раз в том, что Уильям Вордсворт — очень английский поэт. Задумчивый, упрямый, мягкосердечный; его поэтический герб выкрашен в зеленый цвет, напоминающий одновременно об английских пастбищах и о том, что “man is but grass”16 .

Господь, сотворивший и тигра, и овечку, решил сразу после Блейка подарить миру Вордсворта.

 

 

 

1 Перевод Э. Шустера.

2 Дословный перевод. См. “Строки, написанные на расстоянии нескольких миль от Тинтернского аббатства…” (Вордсворт У. Избранная лирика. На английском языке с параллельным русским текстом. М., 2001, стр. 218).

3 В 1930-х годах эти вопросы снова прорезались в трагической поэзии обэриутов (“Страшно жить на этом свете, / В нем отсутствует уют, — / Ветер воет на рассвете, / Волки зайчика грызут” — Н. Олейников), в утопической мечте Заболоцкого перевоспитать “валяющуюся в беспорядке” Природу, “отсечь” от нее зло.

4 “Что касается поэтического характера (я имею в виду тот тип, к которому я принадлежу, если вообще принадлежу к какому-нибудь; он отличается от вордсвортианского, или эгоистически возвышенного; сие есть вещь в себе и стоит особо), это не я сам — в нем нет вообще себя самого — это все и ничего — он приемлет свет и тень — он находит вкус во всем, прекрасном и безобразном, низком и высоком, бедном и богатом, подлом и возвышенном — он так же радуется, создавая Яго, как Имогену”

(из письма Китса Вудхаузу 27 октября 1818 года).

5 “Литературные манифесты западноевропейских романтиков”. М., 1980, стр. 264. Перевод А. Н. Горбунова (с моей некоторой редактурой. — Г. К.).

6 Приводим номера страниц, с которых списаны цитаты, по изданию, указанному выше, в том порядке, в каком они идут в тексте: 268, 268, 269, 269, 270, 270, 273, 274, 274.

7 Напомним цитату полностью: “Ты спрашиваешь, какая цель у „Цыганов”? вот на! Цель поэзии — поэзия — как говорит Дельвиг (если не украл этого)” (А. С. Пушкин — В. А. Жуковскому, 20-е числа апреля 1825 года).

8 Перевод Игн. Ивановского. См.: Вордсворт У. Избранная лирика, стр. 237.

9 В сатире “Питер Белл Третий” (1819; опубликована в 1839).

10 Перевод О. Седаковой. (Кэрролл Л. Приключения Алисы в стране чудес.

М., 1978, стр. 205).

11 Дословный перевод двух последних строк стихотворения.

12 Сонет “Житейские темы” (здесь и далее переводы мои. — Г. К.).

13 Сонет “Глядя на островок цветущих подснежников в бурю”.

14 “Сонет к Одиночеству”. Приводим дословный перевод.

15 См.: Кружков Г. Первый русский перевод из Дж. Китса. — “Литературная

учеба”, 1980, № 4, стр. 195 — 198.

16 “Человек — только прах” (дословно: “трава”; англ.).

 

Память ландшафта

Память ландшафта

Александр Иличевский. Пение известняка. Рассказы и повесть. М., “Время”, 2008. 432 стр.

Александр Иличевский. Гуш-мулла. Эссе. М., “Время”, 2008. 336 стр.

Как все меняется! Что было раньше птицей,

Теперь лежит написанной страницей;

Мысль некогда была простым цветком;

Поэма шествовала медленным быком;

А то, что было мною, то, быть может,

Опять растет и мир растений множит.

Николай Заболоцкий, “Метаморфозы”

Три года назад рассказ Александра Иличевского “Воробей” появился в толстом журнале и вскоре получил премию им. Юрия Казакова и премию “Нового мира”. С тех пор Иличевский идет только вверх, бьет рекорды, покоряет труднодоступные пики. Три года подряд — финалист Большой книги. Серебряная медаль Бунинской премии и, наконец, “Букер-2007”. Пришел и сразу занял генеральское кресло.

Но это впечатление обманчиво. На самом деле прозаик Иличевский развивался долго. Его новый сборник рассказов “Пение известняка” включает и ранние, еще ученические вещи — “Исчислимое” (1995), и более поздние эксперименты. Чего стоят только криминальный сюжет и зощенковский слог “Бутылки, повести о стекле” (2001). Лишь в 2003 — 2004 годах появляется уже знакомый читателю толстых журналов Иличевский. Многие вещи 2006 — 2007-го я, по примеру Захара Прилепина, который без стеснения производит понравившихся ему писателей в классики, причислю к лучшим, непревзойденным образцам современного рассказа: “Гладь”, “Штурм”, “Дизель”, “Костер”, “Облако”, “Старик”.

Все чаще об Иличевском говорят: “обласкан критикой”. Анна Голубкова, Алла Латынина, Лев Данилкин и в самом деле оценили его прозу высоко, последний даже назвал “Матисса” “не особенно далеким от гениальности”. Но у многих Иличевский вызвал отторжение. Евгений Ермолин недоумевал, Андрей Немзер негодовал, Кирилл Анкудинов иронизировал. Впрочем, мало кто ставил под сомнение его мастерство. Еще бы! “Машины рассекали сияющее небо в лужах. Отраженные в них окна бились, взлетали веерами осколков, взметывались павлиньими хвостами солнечных клякс. <…> Ноздри втягивали воздух — жадно, с трепетом, как кокаин”.

Но вот это мастерство и дезориентировало критиков. Язык Иличевского богат и метафоричен, его дар изображать исключителен. Кроме того, Иличевский — южанин, он любит яркие краски Причерноморья и южных берегов Каспия. В результате даже у такого многоопытного, эрудированного и тонкого критика, как Евгений Ермолин, возникло представление о “диком животном” таланте Иличевского, мастера изображений и описаний, о бездуховности и неразумности его мира: “Самое яркое и впечатляющее — картины знойного юга, прикаспийского и причерноморского. Полный странных пульсаций мир природы, мир первобытных людей, которые живут хищно и безгрешно, как звери или птицы, — просто какой-то особой породы. Патологическое отсутствие в прозе Иличевского духовного измерения отчасти компенсируется дикой прелестью его описаний, имитирующих романтическое волхвование в манере, напоминающей иногда раннего Горького, с примесью лермонтовской „Тамани”” (“Континент”, № 135 /2008/).

На самом деле все наоборот. Вселенная Иличевского разумна и действительна, познаваема и вычислима. Да и не в густоте текста, его метафорической насыщенности, редкой даже среди литературных эстетов и гурманов, индивидуальность Иличевского. Она в особенном взгляде, взгляде не только художника, но и ученого. Ученый в литературе — казалось бы, явление не новое. Доктор Чехов, математик Маканин, биолог Улицкая уже приносили с собой другой взгляд и на человека, и на природу вещей. И всякий раз такой писатель вызывал неприязнь, провоцировал упреки в холодном цинизме (Чехов, Маканин) или биологизме (Улицкая). Но Иличевский идет еще дальше. Он и в литературе остается ученым. Это не метафора. Иличевский сохранил образ мысли ученого. Его цель, по-видимому, — не столько изображение (как многие полагают), сколько познание, истинная и, по большому счету, единственная цель науки.

Откроем сборник статей, эссе и филологических исследований “Гуш-мулла”, который Александр Иличевский выпустил всего через пару месяцев после “Пения известняка”.

“Сейчас Бога больше в науке, чем где бы то ни было. Чистота, незыблемость и парадоксальность логических конструкций, красота математики как искусства — все это сейчас убедительней, чем конфессиональные институты, объясняет человеку, ради чего он живет. Занятия наукой имеют бесценное значение для нравственной природы человека”. Звучит как манифест. А главное, человек с таким мировоззрением не может существовать вне науки. Его литературная деятельность представляется продолжением научной: “Стихотворение, рисунок в той или иной мере искривляют мировое пространство, и, следовательно, согласно Эйнштейну, художественный смысл обладает энергией-массой. Верно и обратное: потому Вселенная и есть Слово. Учитывая закон сохранения, первая часть этой простой мысли может послужить яркой иллюстрацией к идеям Вернадского, Лотмана, Пригожина-— о неустранимости вклада творящего создания во вселенское устройство”.

Такой подход к литературе может озадачить или даже испугать самого искушенного читателя, но Иличевский принципиально не идет на уступки, между прочим отсылая читателя “к широко известной математической литературе”. Одного этого хватит, чтобы большинство гуманитариев (включая автора этих строк) схватились за голову. Иличевский, как и свойственно ученым и художникам, увлекается. Этим он напоминает одного из героев Солженицына: “„У вас клочок бумажки найдется? Да вот! — Он вырвал лист из чистого блокнота на столе министра, схватил его ручку цвета красного мяса и стал торопливо коряво рисовать сложение синусоид… — Ну, с системой декартовых прямоугольных координат вы, конечно, знакомы, это каждый школьник, а ряды Фурье вы знаете?”” (Александр Солженицын, “В круге первом”).

Инженер Прянчиков не издевался над всесильным Абакумовым, но, занявшись любимым делом, увлекся. В поиске истины для настоящего ученого нет степеней и рангов. Но и адаптировать собственную мысль для профана он не готов.

Представления Иличевского о мире ближе к Вселенной Гегеля, чем к Вселенной Шопенгауэра. Мир, придуманный/построенный Божественным Разумом, постижим разумом человека, созданным по образу и подобию, а сам Бог, очевидно, мыслит дифференциальными уравнениями: “…разум, созданный <…> по образу и подобию Творца, естественным способом в теоретической физике воспроизводит Вселенную — по обратной функции подобия <….>”. При этом сциентизм и рационализм Иличевского соотносятся с рационализмом, скажем, эпохи Просвещения как ракетоноситель космического корабля — с петардой или шутихой.

Впрочем, у сциентизма есть и свои слабости. Физик-теоретик слишком увлекается абстракциями, иногда допуская фактические ошибки (история любит конкретное! Ее демон в деталях). Карла I называет Карлом IV (“Гуш-мулла”), продразверстку путает с хлебозаготовками (“Воробей”), а вместо серебра Сасанидов говорит о золоте Сасанидов (“Перстень, мойка, прорва”). Впрочем, эти ошибки незначительны, и редкий читатель обратит на них внимание. Смысла они не меняют.

Разумеется, Иличевский не превращает художественную литературу в новую отрасль математики или теоретической физики и не подменяет художественные средства формулами и вычислениями. Закон выводится в форме аксиомы, а в самом процессе познания первое место отводится интуиции, но и это, по мнению Иличевского, не противоречит сциентизму: “…наука часто и мощно наследовала интуиции. Вспомнить хотя бы сон Менделеева. Или — то, что Поль Дирак рассматривал в качестве критерия истинности формулы: ее изящество” (“Гуш-мулла”). Сами же открытия “не изобретаются, а вспоминаются”. Исследование = поиск смысла. Открытие закона есть обретение смысла, который скрыт за видимым хаосом реальности, за ее несправедливостью и абсурдом.

В истории русской литературы автор “Известняка” находит и своего предшественника: “Хлебников был математически точен в своей зауми, организуя ее <…> как певучую сверхреальную алгебру, настолько же мощно, насколько и малодоступно, подобно моделям современной теоретической физики, раскрывающую полноту мироздания” (“Гуш-мулла”).

Разум исследует, познает и разъясняет иррациональное. Мистика “Пиковой дамы” побуждает Иличевского к нумерологическому исследованию. Не так важно, убедительны ли его построения, как существенна попытка найти за тайной, за видимой иррациональностью свою систему. Иррациональное само по себе — вызов человеку с научным мышлением. Не случайно интеллектуала и ученого притягивает тема, казалось бы, совершенно чуждая его здравому сциентизму. Тема Нади.

Надя — из любимых Иличевским имен. Слабоумная Надя — персонаж “Матисса”. Герой “Бутылки” снимает комнату у болгарской цыганки Нади. Надей зовут героиню “Облака”. Нетрудно заметить, что эти женщины являются как бы антиподами и автора, и его неизменного героя — исследователя и мыслителя. Нади Иличевского ведут естественное, природное, доинтеллектуальное существование. Надя из “повести о стекле” занимается гаданием, делом темным, сугубо иррациональным. Молдаванка Надя (“Облако”) не слабоумна и не связана с темными силами, но она впадает в какое-то странное, заторможенное состояние, похожее на болезнь. Первый “приступ” случился с Надей еще на родине, когда она отправилась обнаженной бродить по приднестровским плавням. В прекрасной Венеции “болезнь” прогрессировала: “Надя страдала, как страдает животное: не сознавая себя, не способная надеждой примерить избавление”.

Образ слабоумного, или больного, или престарелого, но, главное, лишенного интеллектуальной жизни человека кочует из рассказа в рассказ. Своеобразные вариации на тему Нади — мальчик-олигофрен (“Медленный мальчик”), престарелый Алексей Сергеевич (“Старик”) и слабоумная Василиса (в сущности, оксюморон, если вспомнить Василису Премудрую).

Интерес к ним не исчерпывается состраданием. Тот же мальчик-олигофрен лишает героя душевного равновесия, на время заставляет сомневаться в справедливости и разумности миропорядка, и лишь найдя логичный, не противоречащий ни фактам, ни принципу разумности и справедливости ответ, — герой успокаивается. Более локален “Закон Гагарина”: “…если в мире рождается человек с лицом кого-нибудь из великих людей прошлого, то он обречен слабоумию. <…> природа в данной форме лица исчерпала свои возможности — и отныне долгое время оно будет отдано пустоцветам” (“Двенадцатое апреля”). Здесь ключ не только к рассказу о странном сходстве русских сумасшедших и американского полицейского с первым космонавтом, но и к образу пушкинообразного Вади из “Матисса”.

Но есть и еще одна причина столь пристального внимания интеллектуала к “слабоумным”. Именно с ними у Иличевского связывается тема красоты. Красота здесь — атрибут именно животного, доинтеллектуального существования. Беспомощный Алексей Сергеевич “огромен и красив”, “памятник былой силе, стати”, “храм костей и старости”. Он пережил свой интеллект, не может вспомнить ни собственное имя, ни близких, и лишь немногие фрагменты прошлой жизни, то ли реальной, то ли вымышленной, сохранились в гаснущем сознании старика. Зато красота оказывается долговечней и таинственней разума. Человек превратился в “красивое, благородное животное”. При этом понятие “животное” не несет сколько-нибудь оскорбительных характеристик, оно лишь означает иную, лишенную интеллекта форму существования.

“Облако” — рассказ о красоте. Красота Нади невероятна, исключительна и бесполезна. Она не дает Наде ни счастья, ни любви, ни богатства. Надя служит сиделкой и компаньонкой итальянской старухе-графине (мотив “Пиковой дамы”, хотя роль Лизы на этот раз совмещена с ролью Германна). Но пушкинский сюжет здесь побочный. У Нади роман с Венецией: “Ей снится город, Венеция. Город — ее возлюбленный, она отравлена его красотой, которой люди только мешают. Убить всех, остаться одной в городе…” Кстати, она так и сделает. По крайней мере, сделает первый шаг. Убьет только одного человека — графиню. Повод вроде бы очевиден: под дулом пистолета (вновь “Пиковая дама”!) графиня составляет завещание в пользу молдавской гастарбайтерши и умирает от инфаркта. Но корысть лишь прикрывает истинную причину. Наде (воплощенной красоте) казалось, что некогда прекрасная аристократка, боец Сопротивления, а теперь — немощная, уродливая старуха, похожая на больную птицу, — самим существованием оскверняет “память города о себе”. Уродливому не место в городе св. Марка!

Красота в рассказах Иличевского — неотъемлемое свойство животного, не одухотворенного научным взглядом мира. Она имморальна и равнодушна, при этом чрезвычайно сильна и безжалостна: “Красота родила страх, — думал Федор. — Мы красоту любим из благодарности — за то, что она не убивает нас. А ей всегда на нас-— плюнуть и растереть. Война — пшик по сравнению с красотой <…>” (“Штурм”). Федор-— единственный персонаж Иличевского, который ведет что-то вроде войны с красотой. Он использует какую-то странную магию. Из чучел животных создает уродливые химеры: шакала с головой камышового кота и лебедиными крыльями и т. п.

Помимо Венеции, есть у Нади еще один возлюбленный — математик, молодой профессор из Беркли. Его интерес нельзя свести только к половому влечению. Надя — антипод интеллектуала-математика. Он притягивается к ней хотя бы из-за разности потенциалов.

Красота не поддается анализу, исследованию, ее нельзя разъять на составляющие. Рациональное познание красоты невозможно, поэтому герой Иличевского — интеллектуал, математик, исследователь — из ученого превращается в покорного и восхищенного слугу красоты. Так ухаживает он за немощным, но красивым стариком, потихоньку любуясь творением природы (“Старик”). В рассказе “Перстень, мойка, прорва” герой ошеломлен, потрясен, раздавлен красотой грубой, тупой и вздорной девки, содержанки богатого дельца: “Передо мной была та красота, что несет смерть желания. Ее великолепие было немыслимо, невероятно — и неумолимо. <…> Боттичелли, Рафаэль, все золото Сасанидов и сокровища Трои — побрякушки по сравнению с той роскошью…” Кажется, убийство этой девки (оно осталось “за кадром”, крик жертвы почти заглушен футбольным матчем) совершено ради одной цели — дать герою возможность послужить, отдать красоте последний долг. С живой девкой это было бы невозможно — ее красоту нельзя осквернить пошлой сценой близкого знакомства.

“Человек одухотворяет ландшафт глазом. Научным разумом одухотворяется Вселенная”. Нетрудно заметить, ландшафт — ключевое понятие в прозе Иличевского: “ландшафт важнее, таинственнее государства”. Содержание нескольких рассказов, причем — лучших рассказов Иличевского, можно определить как вглядывание в ландшафт. В той или иной степени оно присутствует в “Горле Ушулука”, “Костре”, “Старике”, но наиболее последовательно — в рассказе “Гладь”. “Штурм” — это вглядывание в природу Гиркана, юго-западного побережья Каспия на самой границе с Персией. “Дизель” — вглядывание в природу и в историю Южной Бессарабии.

В “Облаке” Надя вглядывается в красоту Венеции, в статуи и зеркала и, все более уподобляясь статуям, в собственное тело. Оно тоже становится элементом ландшафта, будь то приднестровские плавни или дворцы и каналы Венеции.

Образ реки встречается у Иличевского едва ли не в каждом рассказе. Интересно, что река у Иличевского течет только на юг. На юг течет Москва-река, воды Оки, вливаясь под Нижним Новгородом в Волгу, также текут на восток и юг. Это путь не только в пространстве, но и во времени. Путь на юг здесь — дорога в детство и вместе с тем — к смерти. Основные вехи речного и морского пути: Крымский мост — дельта Волги — Гиркан — Персия.

Персия у Иличевского — не только таинственная южная страна, но “потусторонний мир солнечных призраков и неясных наслаждений” (“Горло Ушулука”). Персия — страна смерти. К ней по течению Москвы-реки плывет игрушечный кораблик с мертвой девочкой. Автор обозначает ее последний путь, путь на Волгу и далее — к морю, к сладким, “как клубника”, персидским лимонам, к жарким берегам. Туда же унесет и труп Дуси, очутившийся в Москве-реке. Это путь не только в будущее (в смерть), но и в прошлое (до рождения): “В Волгу — домой, на Бирючью косу шла река, тянула, омывала сердце”. Тело убитой девушки с перстнем плывет по Оке на льдине (“Перстень, мойка, прорва”). Рано или поздно его вынесет в Волгу и далее, в Каспий, на южном берегу которого — Персия.

В Персии погиб Грибоедов, чье незримое присутствие, точнее — присутствие не исторического, а тыняновского Грибоедова, Грибоедова из романа “Смерть Вазир-Мухтара”, ощущается в той или иной степени в “волго-каспийских” вещах Иличевского. Из Персии не вернулся Печорин (“Горло Ушулука” наполнено мотивами лермонтовской “Тамани”). Уход в Иран (то есть в Персию) в “Штурме” выступает метафорой смерти.

Впрочем, древний Гиркан (известный еще Александру Македонскому) — исторически это персидская земля — служит не только “конечной станцией”, но и остановкой, перевалочной базой на пути в Иерусалим. Там остановились и осели сектанты-молокане, которые не только скрывались от преследований, но и медленно, неуклонно продвигались к Святой земле.

Смерть в художественном пространстве рассказов Иличевского распадается на два противоположных друг другу образа. Первый — прорва, то есть бездна, — инфернален и страшен. Это, собственно, даже и не смерть, а исчезновение, переход в никуда. В прорве не погибают, там исчезают. Навсегда. “Канули в прорве России” жители бедного молдавского села (“Облако”). В “темной речной прорве” исчезнет Дуся (“Случай Крымского моста”). Прорва здесь — неотъемлемое свойство пространства. В городе прорва открывается на некоторых особенно инфернальных перекрестках (вспомним, что в русской мифологической традиции перекрестки считались дурным местом, облюбованным нечистой силой). К счастью, в Москве Иличевского есть только один такой перекресток: “Грузины, и Белка-Ямские сталкиваются с Беговой улицей и 1905 года — клин с клином <…>. Пресня, Грузины, Ямские, сходясь, образуют своего рода Московские Бермуды <…>”. Гораздо страшнее прорва вокзалов. Вокзал — ворота в бездну, в бескрайние и бесконечные пространства: “Любой вокзал — воронка в омуте пространства. На вокзале всегда чувствуется дрожь, тревога, словно бы на краю пропасти. Огромная неисповедимая страна вглядывается в тебя поверх путеводных лесенок, карабкающихся на полюс, уносящихся в Европу, в Сибирь, на Кавказ, — в разлив далей, безвестности, исчезновения, напасти… Ужас перед простором неодолим, как бы мы его ни перепрятывали по городам и весям; как бы ни вымещали в оторопь перед не покрываемой-— и потому на деле безопасной бесконечностью вселенной” (“Перстень, мойка, прорва”).

За пределами города прорва многолика: тут и “черная прорва” Волги, и “желтая прорва” закаспийских песков. Но чаще всего тема прорвы связывается у Иличевского с плавнями, с тростниками. Плавни — “край мира”, “конец мира”, “начало тьмы непроходимости”. Густонаселенные птицами, выдрами, дикими котами плавни тем не менее оказываются едва ли не самым жутким и уж несомненно самым таинственным местом: “Близость моря распахом умножает бескрайность, оглушает. <…> Входя в тростники, напрягаешься всем существом, как перед лицом вглядывающейся в тебя бездны” (“Штурм”).

В прорве исчезают Федор (“Штурм”) и девушка с перстнем (“Перстень, мойка, прорва”). Но в мире Иличевского для живых существ есть и другой исход. Известняк — не только название одного из рассказов сборника. Это один из наиболее часто встречающихся в его прозе образов. Не случайно известняк дал название и самому сборнику.

Собственно известняк — осадочная горная порода, сложенная преимущественно из останков ископаемых организмов. В толщах известняковых пород можно найти целый окаменевший древний мир — от крохотных рачков и моллюсков до скелетов древних ящеров. История земли, запечатленная в геологии.

Тема известняка возникает у Иличевского раз за разом: “известняковые соты античных руин” (“Улыбнись”), “Дно купели выложено известняком” (“Штурм”), “Петля объездной дороги пухнет белой известковой пылью” (“Гладь”). Семен путешествует по известняковому карьеру, углубляясь все дальше в прошлое планеты, от одной геологической эпохи к другой, переползая “с третичного на меловой, юрский, триасовый, пермский этажи карьера”, и кажется, если “осторожно счистить верхний слой перламутра на древнем моллюске, то вовне вырвется свет — фрагмент мира, существовавшего задолго до возникновения человека” (“Известняк”).

Устойчивый интерес к теме известняка ведет нас к очевидной мысли: сам по себе известняк выступает у Иличевского в качестве символа ландшафта, в нем наиболее очевидно проявляется важнейшее свойство ландшафта — содержать в себе концентрированную историю. Историю законсервированную, окаменевшую под действием времени, как будто околдованную взглядом Медузы Горгоны. Но не исчезнувшую. История обретает вечность в геологии и географии: “…камень, эхом вторящий свету ландшафта, тектоническая линза, сфокусировавшая миллионы лет <…> позволяет заглянуть и в прошлое и в будущее: откуда вышли и чем станем” (“Костер”).

Но оставим ненадолго прорву геологических эпох (в каждой — миллионы лет), без присутствия человека прошедших как один миг, поскольку, как считает автор “Известняка”, некому было оценить и отмерить их длительность. Обратимся к событиям недавним, можно сказать — вчерашним, если сравнивать с пугающей длительностью геологических эпох.

География хранит не только воспоминание о прошлом, но и само прошлое, которое, кажется, можно оживить, стоит только плеснуть на него живой водой. Дельта Волги заключает в себе древнюю Хазарию, сгинувшую в десятом веке “под наносами эстуария великой реки” (“Горло Ушулука”). Здесь не удержусь и, по примеру Иличевского, отошлю к специальной литературе: к “Истории хазар” М. И. Артамонова (Л., 1962) и “Открытию Хазарии” Л. Н. Гумилева (М., 1966).

Белорусский вокзал хранит историю двух мировых войн, и герой Иличевского после странствий по железнодорожным тупикам, запасным путям и прочим “вагоноремонтным закромам” находит “исторический” “мосфильмовский” поезд. В штабном вагоне находит карты военных операций, в санитарном ему чудится запах карболки, йода и жгутовой резины. Где-то неподалеку звучит “Прощание славянки”.

Прошлое напоминает о себе не столько зрительными образами, сколько ощущениями, неясными и на первый взгляд необъяснимыми страхами. Но история приоткрывает тайну очередного Гения места. Непонятный “клаустрофобический трепет” парализовал сотрудников частной конторы, арендовавшей офис в подвале старого дома в Большом Трехсвятительном переулке. В подвале в горсти “штукатурного крошева” нашли несколько расплющенных пуль. Шестьдесят лет назад в этом доме размещалось одно из управлений МГБ (“Гуш-мулла”). К слову, Иличевский уже создает собственную мифологию Москвы. Если читатель ее примет, то не исключено, что на литературной карте рядом с Москвой Булгакова и Москвой Трифонова появится и Москва Иличевского.

Но окаменевшая история способна не только питать воспоминания и чувства людей. Свет ушедшей эпохи и в самом деле может вырваться наружу. Окаменевшие создания оживают, поднимаются и привносят в нашу жизнь дух своей эпохи.

Если ожившая конная статуя Котовского отсылает к “Медному всаднику”, то мумия Котовского — к истории вскрытия могилы Тамерлана: “Буря нового времени вновь вынесла мумию Котовского на всеобщее обозрение” (“Дизель”). Анархия и бандитизм в начале девяностых захлестнули Молдавию и Приднестровье, как во времена легендарного разбойника, кавалериста, красного полевого командира.

Но тайна и ужас истории человеческой все-таки уступают тайне и ужасу далеких геологических эпох. Нефть — образ, встречающийся у Иличевского (в этом сборнике рассказов) не так часто, как известняк, но зато более таинственный и почти столь же многозначный: “Нефть — вещь инфернальная потому, что уж слишком мощно — теневым и прямым образом — она влияет на человечество. Потому как она — „философский камень”, типа асфальт, озокерит, воск горный: сама мусор, да из себя, мусора, путем перегонки, алхимической, между прочим, золото образует. <…> Гитлер слил всю партию под Сталинградом — в битве за бакинскую нефть. Говорят, Волга тогда пылала страшно: пролилась кровушка земная из хранилищ, с человечьей смешалась, сама в жилы горюче вошла — и оранжевые мастодонты, рванув из палеозоя, замаршировали по небу над рекой…” (“Бутылка, повесть о стекле”).

Нефть, по мнению большинства ученых, вещество также органического происхождения и этом смысле подобна известняку, но в мире Иличевского она несет какую-то древнюю, до конца не разгаданную самим автором тайну. Нефть — ключевой образ загадочного и зловещего рассказа “Курбан-байрам”. Наконец, вспомним, что нефть — слово персидское, а значит, в художественном пространстве Иличевского опять-таки связанное со смертью.

Но оставим в покое величие исторических эпох, нас ведь интересует не только память о цивилизациях и народах, их руинами и без нас займутся археологи. А что же отдельный человек? Чем, кроме перегноя, запечатлеет он себя в ландшафте?

Книгу Иличевского завершает рассказ “Старик”. Мне, честно говоря, больше нравится его первое название — “Дыхание в морозном небе”. Оно точнее. Зимой где-то в Подмосковье герой заметил, “как что-то движется сквозь воздух, некий призрак отчетливый <…> Дымок упрямым столбиком возносился над береговым увалом, стоял несколькими прядками, берясь неизвестно откуда”. Дымок исходил от странной, необъяснимо образовавшейся в двадцатиградусный мороз проталины, которая напомнит герою приключившуюся с ним историю: однажды он нашел на обочине дороги статного, но оборванного и безумного старика — того самого Алексея Сергеевича. Лишь вспомнив эту историю и получив еще один, подтвердивший правильность его догадки знак, герой понимает смысл этого дымка и этой проталины: “Войдя в дом, вдруг почуял запах шипра (запах старика. — С. Б. ), но растопил печку и больше уже не слышал, а теперь стало ясно, чье дыхание я видел утром на реке, чей вздох приветствовал меня в морозном небе”.

Эти слова отсылают нас к финалу классического рассказа: “Теперь это легкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре” (Иван Бунин, “Легкое дыхание”).

Жизнь не пропадает бесследно, но каменным ли отпечатком, легким ли дыханием обретает бессмертие в ландшафте.

Александр Иличевский создал собственный мир, в котором может заблудиться даже искушенный читатель. Но блуждание само по себе не лишено смысла: каждый новый поворот лабиринта открывает дорогу в новую комнату или в настоящий дворцовый зал, а за ним еще и еще тянутся бесконечные роскошные анфилады.

Вселенная Александра Иличевского разнообразна, и если мне не дано понять ее законов (все более прихожу к заключению, что без полноценного физико-математического образования здесь не обойтись), то все-таки надеюсь, что хотя бы некоторые ее уголки доступны даже мне, получившему свою последнюю пятерку по математике еще в начальной школе. Укрепляет меня в этой мысли все та же последняя фраза книги. Влияние Бунина несомненно, однако, как и всегда у Иличевского, не прямая цитата, не обыгрывание знакомого образа или сюжета, а его смутное отражение на поверхности воды. Оказывается, помимо разделяющей нас математики, существует и общая литературная память, а значит, в сложнейшем мире Иличевского есть пространства, которые объединяют математика и гуманитария.

Сергей Беляков

Екатеринбург

 

А кажется - раскрытая рука

А кажется — раскрытая рука

Татьяна Носкова. Стихотворения. М., “Водолей Publishers”, 2008, 96 стр.

Вот, удалось, это слово вернулось в песок,

В мякоть глухую, в подушку из пуха и снега.

Жизни не слышен уж слабенький голосок,

Отдых настал после быстрого страшного бега.

Вот, удалось, это слово совсем замерло,

Горло уже не сжимает, и слезы не льются.

Только во сне разбивается сердца стекло,

Только во сне чьи-то речи еще раздаются.

Стихотворение тяжелое и красивое. Тяжелое, потому что оно — об удаче: вот, удалось ... Удалось освободиться от слова: оно замерло и вернулось в песок. Удалось освободиться от жизни, от сжатого горла и слез, уйти от жизни в отдых и в сон, лишь там чьи-то речи еще раздаются. Стихотворение-парадокс — о такой вот удаче . И стихотворение красивое, потому что нашлись слова, чтобы это тяжкое и бессловесное выразить, выговорить и тем самым изжить лирически.

Но на соседней странице — иная жизнь у души, у поэта со словом:

Как бы слово прямое сказать насовсем,

Как бы выплеснуть, выкрикнуть слов ураганы,

Чтоб душа опустела, как в праздничный день

Все пустынны дома, только площади пьяны.

И еще на соседней странице:

...И у слов на пороге, у сил на исходе,

Померещилось солнце, как будто в бреду,

Говоря о мучительно новом восходе.

.....................................

И свежайшая зелень с картинок забытых —

Моментальная память мне снимок дала,

Забирая его у померкших открыток.

Моментальная память забрала, собрала свежайшую зелень с померкших открыток-— и это случилось у слов на пороге . На пороге у этих слов про зелень и про открытки.

Очень женская поэзия, небольшая книжка, несколько десятков стихотворений, лирических миниатюр главным образом, 100 экземпляров. Имя автора никому не известно, кроме друзей, но ведь стихи — не для одних друзей, вообще поэзия — не для друзей, не для своих, а для всех. Женская поэзия — характеристика сомнительная. “Но, Боже, как их замолчать заставить?” — мы помним это. Никак не заставить, потому что это самой поэзии нужно, чтобы звучал в ней голос женский (О. Мандельштам), голос так отличного от нас существа, как хорошо когда-то сказал о женщине Гоголь. В книжке, которая перед нами, — очень замкнутый собственный мир и минимум внешних событий, душа в контакте со всем природным и даже космическим больше, чем с человеческим миром, не видно даже мужчины, которому быть положено в центре так называемой женской поэзии. Есть только лицо, но уже забытое. “Я совсем тебя забыла <...> Я совсем тебя не помню, / Только вдруг твое лицо / Мне пригрезится, и туже / Палец мне сожмет кольцо”.

Да, женская поэзия, но все-таки в основном не тем она мне, ее случайному читателю, интересна. Найденными словами, чтобы сказать о человечески трудном, мучительном, столь нам знакомом, и вовсе не только женском, — тем интересна. Поэтому хочется просто эти слова и эти стихи цитировать, чтобы они не погибли в мало кому случайно, как мне, повстречавшейся книге. Но и о женском и личном тоже — начиная с той девочки, что мной была и которая стать мною не смогла, и до видения той минуты, когда неношеное платье наденет кто-то на меня . Но вот о главном, большом, общенашем: “Помнишь-помнишь, не забудешь, / Ты у Бога в кулаке, / Пусть тебе не верят люди, / Строя дом свой на песке”.

В книге есть и другой кулак, не Божий, а свой:

Навечно будет зверь в капкане биться,

Его засовам не дано раскрыться,

А кажется — ловушка так мелка!

Навечно пальцы в кулаки зажаты,

Навечно тень бессмысленной расплаты,

А кажется — раскрытая рука.

Раскрытая рука — что может быть проще? А только кажется — ситуация нашего существования такова, что за этим раскрытым и очевидным, простым, — неочевидно, внутри и навечно, зажаты пальцы в кулак, и мы в ловушке безвыходной, которая кажется так мелка.

Татьяна Носкова умеет видеть эти ситуации и находить для них стихотворное слово.

 

Искусство пережить смерть автора

Каталин Кроо. “Творческое слово” Ф. М. Достоевского — герой, текст, интертекст. СПб., “Академический проект”, 2005, 288 стр. (“Современная западная русистика”, т. 54).

Каталин Кроо. Интертекстуальная поэтика романа И. С. Тургенева “Рудин”. Чтения по русской и европейской литературе. СПб., “Академический проект”, Издательство ДНК, 2008, 248 стр.

Как вы думаете, кто положительный герой “Пиковой дамы”? Я провела маленький опрос среди отечественных читателей. Самый оригинальный ответ, который я получила, был: “Пиковая дама, конечно”. Нетрудно додумать — почему. Она восстанавливает попранную справедливость, наказывает за невыполнение обязательств…

Ответ венгерской славистки, работающей в русле интертекстуальных исследований, и банальнее, и неожиданнее — во всяком случае, до него из опрошенных не додумался никто. Положительный герой “Пиковой дамы” — конечно, Германн. Потому что это единственный герой, которому удается выбраться за пределы ставших и застывших форм жизни и текста к новым формам; герой, которому удается-— пусть ценой крушения разума — разрушить цепи заданных смыслов: “ Сумасшествие Германна оказывается выражением креативной художественной фантазии, воплощенной в поэтическом развертывании литературного текста”. После сказанного уже вряд ли удивит сообщение о том, что положительный герой “Бесов” — Ставрогин. А положительный герой “Рудина” — Рудин.

Впрочем, “положительный” — конечно, неадекватное определение. Попытка воспроизвести старые слова в новом пространстве. А это самая убийственная характеристика текста в этом новом пространстве. Герой хорош, потому что он жив там, где все мертвы. Повторяемость — смерть. Воспроизводимость — смерть. Герой — тот, кто движется, созидает, разворачивает текст. Тот, кто оказывается способен на новое слово. Любое новое слово. Любой ценой. Не важно, что Пушкин так любил этот французский афоризм: “Счастье можно искать лишь на проторенных путях”. Все, кто остался на проторенных путях, — мертвы. Томский, Лизавета Ивановна… Потому что способны лишь на воспроизведение. На кру2ги своя. На круги2. “Сойти с круга” — все равно что “сойти с ума”. Сойдя с ума, Германну удается сойти с круга…1

Сразу всплывает в уме автор, для которого такая методология исследования наиболее адекватна — потому что он сам ею пользуется при создании своих текстов: Милорад Павич. Читая его тексты, истинного героя ищи в конце. Истинный герой-— тот, который не заканчивается с текстом. Тот, кто выходит за его пределы. Единственный, обладающий хоть каким-то подобием жизни среди картонных марионеток, воспроизводящих некоторую систему, декларированно заложенную в основу текста. Порождающую текст. Например — систему карт Таро или систему знаков Зодиака. Герой — тот, кто оплодотворяет избранную матрицу. А для этого надо двигаться… И в самом деле — хоть кому-то надо двигаться, если автор умер?

“Смерть автора” и порожденные ею методологии предполагают на данном этапе уже не просто утрату означаемого, то есть того, к чему отсылает текст в действительности, — они предполагают, что означаемым является (становится) сам текст . А это значит, что интерпретация пойдет от грани текста в противоположном привычному направлении: не вглубь, а ввысь. Она будет не проникать, а надстраиваться. Смыслы будут не извлекаться, а порождаться. Метафоричность текста в процессе интерпретации будет не понижаться, а неуклонно возрастать. Исчезнут все прямые значения. Зато переносных окажется веер — и они будут расходиться в разные стороны. Как круги по воде. Но это не возвращение на кру2ги… Не следует забывать, что вектор движения кругов на воде — радиус, прямая. Камень слова будет волновать, возмущать реальность (реальность текста) метафорами, движущимися вперед и вперед, вдаль и вдаль от слова, до тех пор, пока сопротивление среды не погасит возмущение. Интерпретатора будет занимать не камень — лишь произведенное им возмущение. Но это возмущение — оно ведь тоже есть…

Словом, интерпретация будет отныне строиться в точности так, как строятся тексты Милорада Павича, представляющие собой не что иное, как интертекстуальную интерпретацию избранной матрицы. И недаром эти тексты вызывают у неготового или, вернее, если воспользоваться словами Достоевского, “готового, но не к тому”, читателя головокружение до тошноты. Неготовый читатель рассчитывает что-то узнать о системе Таро, читая “Последнюю любовь в Константинополе”. Но Павич не анализирует Таро. Он смотрит, какую систему метафор Таро способно организовать. Символы Таро для него — не конечное, подлежащее познанию, а исходное. Строительный материал. Или, возможно, проращиваемые семена. А чтобы неожиданно выдержать такой поворот, читателю, конечно, необходимо обладать отличным вестибулярным аппаратом.

Вот и при чтении исследований, создаваемых в русле интертекстуальности, тем, кто воспитан в традициях отечественного литературоведения, требуется хороший вестибулярный аппарат. Чтобы не завопить прежде, чем что-либо расслышать. До сих пор все попавшиеся мне рецензии наших мэтров на “их шалости” были не более чем гневным или просто раздраженным воплем. А расслышать-то есть что…

Поскольку после смерти автора недолго здравствовал и читатель, текст остался наедине с самим собой. И начал “себя читать”, каждым последующим шагом разворачивая и, следовательно, интерпретируя темы и мотивы, возникшие на предыдущем этапе. Что радикально изменило позицию исследователя, оказавшегося, в сущности, в роли фиксатора этого процесса чтения текста текстом. Позиция другого исчезла со смертью читателя. Осталась позиция регистратора самостоятельной жизни текста — среди других текстов, естественно. А это, по сути, — позиция наблюдателя в естественных науках, всячески не вмешивающегося личностно в жизнь животных “самих по себе”, а в процессе эксперимента преимущественно меняющего среду их обитания и фиксирующего реакции, последовавшие за таким изменением (в случае наблюдения за текстом это аналогично актуализации тех или иных интертекстуальных связей). И такая позиция исследователя, вообще-то, нова для наук гуманитарных. А следовательно, из нее можно заметить кое-что, что пригодилось бы и тому читателю, который не захотел умирать. И это “кое-что” прежде всего относилось бы к тексту в его жизни до того момента, когда он встретился с нами и был автоматически заключен в жесткие рамки наших ценностных предпочтений. То есть — к тексту, еще не структурированному нашей ценностной иерархией, нашим априорным знанием того, “что такое хорошо и что такое плохо”. Не структурированному нашей склонностью к бинарным оппозициям, наконец, внушающим нам априорную же уверенность, например, в том, что если обидчик плох, то обиженный-то уж во всяком случае хорош.

Тут мы возвращаемся к “Пиковой даме” и к Лизавете Ивановне, недаром названной Пушкиным Лизаветой, — лукавый автор толкал читателя в объятия карамзинского концепта “бедной Лизы”2, невинной жертвы, и читатель, случалось, готовно туда вталкивался и закостеневал в позиции сочувствия обманутой девушке, уже не очень вникая в то, что говорит текст. Каталин Кроо, опираясь на огромную совокупность наблюдений пушкинистов, показывает нам происходящее в совсем ином ракурсе.

Исследовательница говорит о том, что Германн и Лизавета, желая завоевать одно и то же — собственную независимость, вступают в игру, где каждый является для другого средством, которым игрок готов воспользоваться и злоупотребить . Можно добавить — если это не очень-то замечается, то потому, что герои являются друг для друга средствами “разных уровней”. Лизавета, оглядывающаяся вокруг в поисках избавителя, готова увидеть его в Германне; для Германна Лизавета — лишь путь к графине, которая, в свою очередь, — путь к тайне трех карт, а вот уже тайна ведет к предполагаемому им избавлению. Но двухступенчатая лестница перед нами или четырехступенчатая — это, по сути, ничего не меняет, целью остается избавление, человек остается средством. Самое интересное здесь то, как это ускользающее от читателя сходство персонажей обнаруживается и демонстрируется.

Вот, например, прослеживаются сегменты текста с выделенным мотивом трепет . Напоминаю, что, согласно принятой исследовательницей методологии, перед нами не слово, не означающее , соотносимое с некими проявлениями действительности, когда за трепетом могут скрываться разные ощущения, и мы, психологизируя, немедленно воспринимаем трепет Лизаветы Ивановны как проявление испуга, и он связывается для нас с идеей уловляемой жертвы, что коварно поддерживает автор, соединяя при первом появлении слово “трепет” со словом “испуг”: “Лизавета Ивановна испугалась, сама не зная чего, и села в карету с трепетом неизъяснимым”, — нет, перед нами мотив , означаемое , и это означаемое будет означено, прочитано и истолковано, наделено смыслом самим текстом в процессе его разворачивания. Уже следующее появление мотива — “следовал с лихорадочным трепетом за различными оборотами игры” и “Германн затрепетал” — должно скорректировать значение означаемого . Трепет Германна связан не с испугом, а мы по инерции продолжаем читать его так и удивляемся слову, поставленному автором, но редко, однако, в результате этого удивления корректируем наше понимание — трепет Германна связан с появлением объекта его влечения, с появлением того, что является одной из ступеней лестницы, ведущей к независимости. “Германн затрепетал” во втором случае — обнаружив, что дом, перед которым он остановился, — это дом графини.

Но ведь и Лизавета Ивановна в первый раз трепещет потому, что перед нею появился Германн! Все случаи возникновения этого мотива в связи с ней, как это прослежено Каталин Кроо с опорой на работы Лотмана и Виноградова, ознаменованы либо появлением героя, либо ожиданием его. И если мы вдумаемся, то обнаружим, что авторская ремарка: “испугалась, сама не зная чего” — чрезвычайно многосмысленна и что испуг сопровождает не только трепет жертвы, но и трепет охотника, боящегося, что он не настигнет жертву, что так желанное ему вновь ускользнет.

Окончательное осмысление (или семантизация, если воспользоваться терминологией исследовательницы) мотива происходит, по-видимому, при описании ожидания Германном возможности проникнуть в дом графини: “Германн трепетал, как тигр , ожидая назначенного времени” (курсив мой. — Т. К. ). Только после этого мотив вновь возвращается к героине, трепещущей при входе в комнату, в которой она надеется найти Германна и желает “не найти его” там, и при появлении Германна в ее комнате. То есть трепещущей всякий раз, когда она приближается к тому, что почитает ближайшим средством обрести независимость. Германн никогда не трепещет при виде Лизаветы по понятной причине — она слишком далеко отстоит от ближайших средств обретения независимости, каковыми являются для него игра и графиня. Они и повергают героя в трепет.

Так идет процесс означения нового означаемого, “семантизации мотива”. Ну а установив равенство Лизаветы и Германна как игроков в своих играх, зафиксировав “эквивалентность поступков Германна и Лизаветы, которые предназначены реализовать мечты героев: стать независимым человеком путем обогащения/брака, злоупотребляя другим персонажем” и показав при этом, что причина краха их игр лежит в несовпадении правил, по которым играют игроки, можно обнаружить, что то же самое происходит и с Полиной и Алексеем в “Игроке” Достоевского, где текст неоднократно прямо отсылает нас к “Пиковой даме”. Однажды осмысленный мотив (в данном случае — мотив игры) легко воспринимается другим текстом, и начинается взаимное чтение текстов друг другом, процесс интерпретации текстом последующим текста предшествующего — и наоборот, процесс, продолжающий разворачивание и осмысление мотива, раскручивающий “семантический сюжет”.

В “Игроке” мотив “трепет” будет заменен мотивом “головокружение”, функционирующим в романе аналогичным образом. “Функцию данного мотива, — пишет исследовательница, — мы видим в первую очередь как раз в его эквивалентизирующем свойстве, проявляющемся по отношению к игре двух персонажей. Толкование художественной моральной оценки Достоевским своих персонажей, согласно которой Полина стоит гораздо выше Алексея, созвучно распространенной критической традиции определения художественной оценочной точки зрения в „Пиковой даме”. Согласно этой точке зрения, на одном этическом полюсе стоит Германн, эгоист-обманщик, на другом невинная, обманутая Лизавета”.

Пристальное слежение за текстом “Пиковой дамы” позволяет исследовательнице установить, что жизнь и смерть, “живость” и “мертвость”, организующие мощное поле смыслов в произведении, не делят персонажей так, что на одной стороне находилась бы старая, холодная, неподвижная графиня, а на другой — молодые герои с огненными страстями и живыми чувствами, но создают общее пространство, где каждый из героев пересекает границу “мертвого” и “живого”. При этом обнаруживается, что герой оживотворяется владеющей им мечтой и что появление признаков мертвенности в образе и поведении персонажа связано с его переходом в действительность, где его мечта не присутствует или где ее реализация невозможна. Признаки же мертвенности опять-таки создаются самим текстом — и, например, жест, часто трактующийся однозначно как наполеоновская черта в облике героя, — сложенные на груди руки — оказывается признаком мертвенности, объединяющим графиню в гробу, Германна после смерти графини и потери надежды на сообщение ею тайны и Лизавету Ивановну, не обнаружившую Германна в своей комнате. Здесь, на пересечении двух значений жеста: как признака наполеоновских устремлений персонажей и признака мертвенности их, рождается сложный комплекс смыслов, и мечта, животворящая героев, на наших глазах оборачивается страстью, их убивающей.

Можно пожалеть, что, опираясь на давнее уже исследование Н. Н. Петруниной3 и, в общем, им удовлетворяясь, Каталин Кроо не уделила мотиву “три” того внимания, которого он очевидно заслуживает. В исследовании отмечена лишь нереализованность числа три, связанная с описанной Петруниной дискредитацией сказки в пушкинском произведении, вследствие чего “три” начинает указывать на “форму, лишенную содержания”, — и не более того.

Между тем у Пушкина все гораздо интереснее. В “Пиковой даме” действительно оказываются нереализованными все очевидные и ожидаемые героями и читателем троичные последовательности. Но при этом создаются новые — и жесткая логичность этих новых реализованных троичных последовательностей указывает и на причину, по которой не реализуются желаемое и ожидаемое.

Каталин Кроо, по-видимому, вследствие влияния Лотмана, обронившего примечание о произвольности сближения “повести Пушкина с масонской традицией”4, совсем не учитывает написанных в этом русле работ, а между тем они если и не дают так уж много удовлетворительных ответов, зато ставят немало провокативных и эвристичных вопросов. В том числе и о поиске “трех” там, где в наличии лишь два члена ряда. Самое знаменитое место, предлагающее нам, по-видимому, “два” вместо “трех”, — декларация Германна, в которой “тройка” и “семерка” появляются при размышлении о тайне — но задолго до назначения ему трех карт мертвой графиней: “Да и самый анекдот?.. Можно ли ему верить?.. Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит , усемерит мой капитал и доставит мне покой и независимость!” (курсив мой. — Т. К. ). Конечно, эта фраза просто требует найти в себе еще и “туза”. Давыдов в своем известном исследовании его даже и находит — на стыке “тройки” и “семерки”: “утроиТУСемерит”5.

Хочу заметить, что туз обретается в этой фразе проще, очевиднее и, главное,-— с более значительными последствиями для понимания “Пиковой дамы”, если только мы обратим внимание на постоянно повторяющиеся местоимения “мои”, “мой”, “мне”. И вспомним, что туз — это единица , и не просто единица, а меньшая карта, которая становится старшей, наибольшей . В данном контексте — карта-Наполеон. И что Пушкин к моменту создания “Пиковой дамы” уже давно написал: “Мы почитаем всех нулями, а единицами — себя …” (курсив мой. — Т. К. ) — после чего, естественно: “Мы все глядим в Наполеоны…” Туз — это я , и Германн здесь, ставя на себя , собирается утроить и усемерить состояние, доставшееся ему от отца. Вот его выигрышные карты — тройка, семерка, туз.

Но, вовлекаясь в игру и тайну, Германн перестает ставить на себя и начинает ставить на другого, другого используя как средство и ступень на пути к умножению своего состояния. И этот другой — дама. Графиня, Лизавета Ивановна — и этот ряд “убитых” дам6 вполне логично завершается “убитой” дамой пик. Последовательность трех выигрышных карт перебивается последовательностью трех “убитых” дам, потому что Германн сам отказывается от своего туза — от себя…7

Книги Каталин Кроо требуют от читателя усилий и внимания, медленного чтения8, преодоления тяжелого порой языка и усвоения непривычной терминологии, но они окупают это — пробуждая мысль читающего, ставя перед ним вопросы неожиданные, проблематизируя вещи, казалось бы, очевидные. Ее книги, конечно, не “предмет потребления”, а “средство производства”9. Но в качестве средств производства они весьма эффективны.

Я ведь отчасти понимаю наших мэтров — вскрикнуть при чтении хочется от многих вещей. Например, от резкого повышения не только метафоричности, но и поэтичности языка произведения в процессе интерпретации. Как вам, например, такое: “Германн приподнимается с земли, где он лежал холодным, как мертвая старуха, и „ усып анным ельником”, чем его образ дополнительно ассоциируется с усоп шей графиней”. Первое, что хочется сказать: “ Усыпанный не имеет никакого отношения к усопший ”. Ну да, в прозаическом языке не имеет. А в поэтическом? Вопрос почти наивный — поэтический язык весь и строится на таких неожиданных, казалось бы исключительно внешним образом организованных соответствиях (не только звуковых). А если перед нами — проза поэта? А если проза — это и вовсе поэзия? (Мы ведь уже пригляделись хотя бы к выпущенной еще в 1998 году книге Вольфа Шмида “Проза как поэзия”…) Автор этого в виду не имел? Не знаем. Но текст — точно имеет. А следовательно — фиксирует исследователь. И постепенно читатель начинает вникать, вслушиваться и соглашаться, потому что вот с этим-то уже почти не поспоришь: “Трусоцкий, появляющийся уже вне мира сна, тройным повтором усиливает выражение собственной боли: „мы оба по краям этой могилы стоим, только на моем краю больше, чем на вашем, больше-с… <…> больше -с, больше -с — больше -с…”. И говорит это Трусоцкий, ударяя себя кулаком в сердце, где кроется боль, фонически целостно воспроизведенная словом „ боль ше””10.

Человек ведь не может пережить смерть другого . Он не вынесет глухого одиночества. Чтобы оставаться человеком, ему нужно слышать и понимать. А значит, единственный способ выжить — это — за временным отсутствием автора — слушать текст.

 

1 Можно сказать, что автор немедленно заключает его в новый круг, круг непрерывного бормотания: “Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!” Однако перед нами совершенно очевидно не круг, а нечто гораздо более интересное — застывшая точка бифуркации: Германн непрерывно воспроизводит две возможности развития событий, не приняв того единственного их хода, что вроде бы состоялся. В этом — то есть в возвращении во времени в ту точку, в которой еще возможны варианты, и в напряженном усильном удерживании этой точки (“бормочет необыкновенно скоро”) — и заключается, судя по всему, его сумасшествие. Здесь, кстати, открываются совсем иные по сравнению с привычными возможности сопоставления фигур Германна и Сен-Жермена.

2 Пушкин то же самое проделывает и в “Повестях Белкина”: в “Станционном смотрителе” и в “Барышне-крестьянке”. И мы застываем в недоумении там, где Боратынский, говорят, “ржал и бился”. См. подробнее: Касаткина Т. “Бедные люди” и “злые дети” (Достоевский — наследник творческого метода Пушкина). — В сб.: “Достоевский и мировая культура”, № 20. СПб. — М., 2004, стр. 99 — 104.

3 Петрунина Н. Н. Пушкин и традиция волшебносказочного повествования

(к поэтике “Пиковой дамы”). — “Русская литература”, 1980, № 3, стр. 30 — 50.

4 Лотман Ю. М. “Пиковая дама” и тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века. — В его кн.: “Пушкин”. СПб., 1998, стр. 786.

5 См.: Давыдов С. Реальное и фантастическое в “Пиковой даме” — “Revue des etudes slaves”, 1987, vol. 59, № 1-2, p. 265. В библиографии исследовательницы, впрочем, есть более поздняя публикация Давыдова: Davydov S. The Ace in “The Queen of Spades”. — “Slavic Review”, 1999, vol. 58, № 2, p. 309 — 328. Но ссылок в тексте, по крайней мере в связи с данной проблемой, на нее нет.

6 К концу ночного приключения в доме графини не только сама графиня мертва и Германн прямо назван ее убийцей, но и Лизавета Ивановна описана как мертвая, и Германн прощается с ней как с мертвой: “Германн пожал ее холодную, безответную руку, поцеловал ее наклоненную голову и вышел”.

7 Не вовлекаясь в нумерологические толкования “Пиковой дамы” (из изданных на русском языке исследований на эту тему см., например: Лейтон Дж. Лорен. Эзотерическая традиция в русской романтической литературе: Декабризм и масонство.

Перевод с английского Э. Ф. Осиповой. СПб., 1995), все же нельзя не отметить, что

3 + 7 = 10, то есть — 1 (туз), в соответствии с принятой в нумерологии редукцией,

а числовое значение дамы — 12, то есть на 2 превышает “правильное” число (таким

образом, когда Германн “обдернулся” — он, в сущности, ошибся в счете), а 2 — это

первое “женское” число. Германн проигрывает, присоединяя к единице-себе женщину, поставленную на кон, женщину, обращенную в средство…

8 Очень медленного — это видно и по рецензии, — ведь в рецензируемых книгах анализируются “Игрок”, “Преступление и наказание”, “Бесы”, “Вечный муж”, “Горе от ума”, “Евгений Онегин”, “Рудин”, Орфей из “Метаморфоз” Овидия, “Гамлет” и “Дон Кихот” в их взаимодействии и взаимопроникновении. А мы практически остались в пределах “Пиковой дамы”. Но мне казалось важнее рассмотреть методологию, то, как работает исследователь, а не то, с чем он конкретно работает.

9 В 1990-х, когда резко падали тиражи научных изданий, директора ИРЛИ Скатова спросили, не угнетает ли его это. Он ответил: “Нет. Мы же производим не предметы потребления, а средства производства”. Средств производства, конечно, нужно гораздо меньше, и рассчитаны они не на потребителя, а на производителя, на коллегу-исследователя.

10 Анализ рассказа Достоевского “Вечный муж”.

Татьяна КАСАТКИНА

 

Карл Маркс между поэзией и алгеброй

Жак Аттали. Карл Маркс: Мировой дух1. Перевод с французского Е. В. Колодочкиной. М., “Молодая гвардия”, 2008, 406 стр. (“Жизнь замечательных людей”).

еленую тоску испытал я при первом взгляде на эту книгу, с портретом на обложке “замечательного человека” с окладистой бородой, в которой столько поколений запуталось — и с какими последствиями! Но фамилия автора побудила меня все-таки раскрыть ее, а раскрыв, дочитать до конца. Жак Аттали — известный идеолог современной технократии. Почему вдруг он решил написать апологетическую (а другие в серии “ЖЗЛ” вроде бы не выходят) книгу о Марксе? И потом: в каком смысле надо понимать “Мировой дух”?

В центре внимания автора — личность Маркса, его жизнь, что опять-таки естественно для данной серии. Сказать, что портрет “замечательного человека” удался Аттали, было бы преувеличением, но читатель, вынесший из советских времен весьма условное представление о Марксе, кое-что любопытное в книге найдет. В ранне- и среднесоветские времена у Маркса вообще не было живого лица, вместо него красовался “Das Kapital”. Когда наступила “оттепель”, Галина Серебрякова, доказавшая свою преданность марксизму долгими годами отсидки, попыталась “очеловечить” Маркса, но изобразила его в своих книгах таким, “каким он должен был быть”.

А вот каким его видели некоторые современники. Аттали приводит свидетельство одного из них, относящееся к началу 1850-х годов, когда Маркс с семьей жил в маленькой бедной квартирке в Лондоне (потом ему еще понадобится большая и комфортабельная). “В частной жизни [Маркс] очень неряшлив, циничен, отвратительный хозяин. Он ведет богемную жизнь. Редко моется и меняет белье. Быстро пьянеет. Зачастую целый день слоняется без дела; но если у него есть работа, то он сидит за ней днем и ночью. Ложится спать и встает когда вздумается. Иногда не спит всю ночь и все утро, к полудню ложится на канапе, не раздеваясь, и спит до вечера, не обращая внимания на домашнюю суету. В его квартире нет ни одного целого предмета мебели. Все поломано, покрыто пылью, в большом беспорядке. Посреди гостиной стоит большой стол, покрытый подобием скатерти. На нем рукописи, книги, газеты, клочки ткани от шитья его жены, треснувшие чайные чашки, грязные ложки, ножи, вилки, свечи, чернильницы, стаканы, трубки, табачный пепел; все это вперемешку на одном столе. <...> Гостя приглашают присесть на детский стульчик, но он не вычищен, так что можно измарать брюки. Все это нимало не смущает ни Маркса, ни его жену”.

Оговорюсь, что приведенное свидетельство вышло из-под пера человека, засланного к Марксу, под видом товарища, прусскими властями, а значит, оно не может считаться беспристрастным; возможно даже, в чем-то оно и клеветническое. Но не похоже, чтобы все здесь было выдумано. А клеветническим оно может быть скорее в отношении жены Маркса: трудно представить, чтобы она так легко мирилась с пылью и грязной посудой.

Между прочим, у Бакунина можно найти еще более неблагосклонные свидетельства о жизни Маркса, но уж Бакунину (даром что он был с Марксом на “ты”) в подобных случаях точно нельзя верить.

Из середины пути вернемся к началу — месту и времени, где и когда созревал Маркс. Тихий провинциальный Трир с его окрестностями — идеальное место для романтических прогулок (вид этого города в первой половине ХIХ века есть на иллюстративных вкладках). Тридцатые годы (напомню, что Маркс родился в 1818-м), эпоха “Германии туманной”, весьма благоприятной для “бурных гениев” и их аристократических поклонников и поклонниц. Юный Маркс соответствовал месту и времени: он ощущал себя “бурным гением” и нашел признание в лице юной баронессы Женни фон Вестфален, которая не только влюбилась в него, но и преклонилась перед его пока еще гипотетической гениальностью.

Вот только Маркс не сразу уяснил для себя, в какой области должна проявиться его гениальность. Одно время он думал, что станет великим поэтом (о чем в книге Аттали сказано очень коротко, хотя это было довольно продолжительное время). Он написал тогда целый воз стихов и собрал их в три книжки; он назвал их “Книга любви 1”, “Книга любви 2” и “Книга песен”. Ни одна не была принята к печати, что автор приписал зависти немолодых людей, засевших в издательствах. Позднейшие критики, нашедшие их в архивах, пришли к заключению, что это были очень слабые стихи. Только Женни, которой все они были посвящены, находила их замечательными и оставалась в этом убеждении до конца своих дней.

Она умирала в последних днях 1881 года. Случилось так, что и Карл в эти дни был тяжело болен (хотя ему еще предстояло жить год с лишком). Они лежали в своих постелях в смежных комнатах, дверь между которыми была открыта, так что они могли переговариваться, хотя и не видели друг друга. Раз Женни спросила: “Какою ты меня сейчас видишь?” — “Я вижу тебя такой, какою ты была лунными вечерами в продолжение наших долгих прогулок в Трире”. — “Почитай мне свои стихи, которые ты мне тогда читал”. Но Мавр (как близкие звали Карла за смуглый цвет лица) не стал читать свои стихи, он выбрал другие — Шиллера, Гейне, Ленау. Видимо, он сам оценивал теперь свои стихи как слабые, а может быть, просто забыл их. (Излагаю этот эпизод по книге Леопольда Шварцшильда “Красный пруссак”, считающейся одной из наиболее обстоятельных биографий Маркса2; я когда-то читал ее, а теперь пролистал, чтобы освежить в памяти некоторые места.)

Что было бы, если бы у Маркса обнаружился поэтический талант и он стал поэтом, и только поэтом? Наверное, в этом случае ход всемирной истории был бы несколько иным.

Аттали вообще слишком мало внимания уделяет юному Марксу — в возрасте примерно до двадцати лет. А ведь это было для него время не только профессионального выбора, но и выбора судьбы, если позволительно так сказать. Н. А. Бердяев считал Маркса “чистым мистиком”, который своих “иррациональных переживаний” нигде не выразил, то есть не выразил их рационально (чего, согласно Бердяеву, “чистый мистик” делать и не должен). Но, может быть, в своей любовной лирике он выразил свои “иррациональные переживания” — не только эротические, но и мировоззренческие? Но где она? Опубликована ли вообще?

А вот соотечественник Аттали писатель и философ Морис Клавель в книге “Два века с Люцифером”3 как раз юному Марксу уделил первостепенное внимание. Он изучил некоторые “интимные” тексты, написанные им между пятнадцатью и двадцатью годами, которым “серьезные” исследователи обычно не придают значения; стихи, за исключением двух или трех, сюда, к сожалению, не вошли, но и прозаические тексты местами оказались достаточно красноречивы. Анализируя их, Клавель пришел к выводу, что в этом возрасте в душе Карла совершился глубокий перелом; юноша, видящий основной смысл жизни “в любви, которую мы питаем ко Христу” (цитата из его гимназического сочинения), сделался богоненавистником и богоборцем. В двадцать лет он сказал о себе: “Я чувствую себя равным Богу”. Кто, как не Люцифер, говорил его устами!

Люцифер — не бес с копытами и рожками, его, напротив, отличает эффектная внешность и благородная позитура (недаром стольких художников манил его образ). И по смыслу своего имени он — “светоносец”. Но это свет гностического разума, тот, который в конечном счете “объемлет тьма”.

Люциферический мятеж против Творца и Его творения — с этой идеей-чувством Карл Маркс вошел в жизнь. Сходную идею-чувство устами одного из своих героев выразил другой, настоящий поэт. “О, если бы я мог призвать к восстанию всю природу, и воздух, и землю, и океан, и броситься войной на это гнусное племя шакалов…” Так говорит Карл Моор в шиллеровских “Разбойниках”. В “Хождении по мукам” А. Н. Толстого его словам (в самодеятельной постановке пьесы) с замиранием внимают красноармейцы качалинского полка: они-то “точно знают”, где надо искать гнусное племя шакалов. Им об этом сказал Карл Маркс.

Между прочим, уже упоминавшийся Шварцшильд считает, что домашнее прозвище Маркса двоилось: его звали и Mohr (произносится “мор”), то есть “Мавр”, и Moor — имея в виду, конечно, благородного Карла, а не его злого брата Франца.

Спору нет, в реальной действительности много было такого, с чем нельзя было мириться. Достаточно вспомнить об ужасающем пауперизме, сопровождавшем ранний капитализм и знакомом нам хотя бы по романам Диккенса. Но Маркс, продолжая и развивая просвещенческую традицию, ополчился не против конкретных изводов зла, но против мироустройства как такового, которое вознамерился радикально преобразовать якобы во имя добра. И придумал собственную “священную историю”, где роль спасителя была отведена человеческому коллективу — пролетариату.

Насколько близко к сердцу принимал Маркс бедствия пролетариата? Почему-то те рабочие, которым довелось посетить его дом, отмечали радушие его жены, а не его самого. Как писал Поль Лафарг, “ни один из них ни разу не заподозрил, что женщина, которая принимала их так просто, искренне и сердечно, происходила по материнской линии из семьи герцогов Аргайлов, а ее брат был министром прусского короля”. То есть принадлежала по рождению и воспитанию к племени “паразитов”, заклейменному “Интернационалом” (я имею в виду гимн).

Вообще за пределами своего семейного круга Маркс был довольно черствым и неуживчивым человеком. Об этом пишет, в частности, Аттали (хотя его позиция по отношению к своему персонажу действительно скорее апологетическая, чем критическая): “он старался изгнать всякую сентиментальность из своей жизни и работы”, “жестокость и неискренность” были обычными для него даже в отношениях с единомышленниками. По адресу ближайших друзей, на свой лад выдающихся личностей, таких как Вильгельм Либкнехт, Фердинанд Фрейлиграт или Фердинанд Лассаль, Маркс заглазно употреблял эпитеты “известный болван”, “говнюк” и “жидёнок” (еврей Маркс был юдофоб).

Сколько яду было у Маркса, видно уже из его сочинений; было бы странно, если бы он не одарял этим веществом также и свое окружение. Аттали пишет, что даже Гейне “опасался иронии Маркса”, хотя ему самому этого качества было не занимать.

Маркс мог бы сказать о себе, как Моор: “Мои остроты — это жало скорпиона”, только у Шиллера эти слова произносит злой Франц, а отнюдь не благородный Карл.

Впору назвать Маркса неблагодарным сыном своего отечества: от младых ногтей напитавшись воздухом старого Трира — которого в отношениях с женой и детьми ему хватило на всю жизнь4, — он сам излучал холод, каковой принимал за благодеяние, которое он оказывает человечеству.

Маркс был типом “революционера в белых перчатках”, который “сочувствует” угнетенным массам, оставаясь от них на расстоянии. Он никогда не рвался на баррикады; его трудно представить в гуще революционной толпы и тем более во главе ее. И то сказать, революционная толпа только в советских фильмах имеет вид коллективного праведника, на деле же она представляет собою малосимпатичное зрелище, так что вполне может охладить пыл иного “априорного” революционера. Так, к примеру, случилось с С. Н. Булгаковым: в один из октябрьских дней 1905 года он выступил в Киеве с “зажигательной” революционной речью, но вид и дух толпы, как он пишет, отвратили его настолько, что с этого момента он стал охладевать к революции.

По сути, Маркс был кабинетным революционером, своего рода магом, который, сидя за письменным столом, стремился изменить мир посредством научных изысканий. Последовательно материалистический взгляд на мир привел его к выводу, что в общественной жизни решающую роль играет экономика. И чтобы переделать общество, необходимо в первую очередь переделать “экономический базис”. Экономика, таким образом, стала для него “алгеброй революции”. И в этом выражении алгебра была не просто метафорой; она стала для Маркса непосредственной участницей исследовательского процесса. “В 1877 году, — пишет Аттали, — Карл все еще работал над вторым и третьим томами „Капитала”. В частности, бился все над тем же вопросом о переходе от трудовой стоимости к цене. <…> Маркс снова взялся изучать алгебру, надеясь с ее помощью найти решение задачи, а еще он думал, подобно Блезу Паскалю, что математика поможет ему забыть о физической боли” (Маркс много болел). Лафарг отмечает: “Алгебра приносила ему даже моральную поддержку; она была ему опорой в самые горькие моменты его бурной жизни <…>. Маркс находил в высшей математике диалектику в ее самом логичном и простом выражении. Науку, говорил он, можно считать по-настоящему развитой только тогда, когда она способна использовать математику”; “Карл так увлекся этой новой областью знания, что даже, как говорят, собирался написать историю дифференциального исчисления и читал для этого трактаты Декарта, Ньютона, Лейбница, Лагранжа, Маклаурина5 и Эйлера”. Отдадим должное, по крайней мере, научной основательности Маркса.

Не могу судить, насколько значителен Маркс как экономист. На сей счет существуют очень разные точки зрения. Говорят, в Кембриджском университете кто-то повесил на стену его портрет рядом с портретом Адама Смита, отмерив тем самым его профессиональный “калибр”. Прямо противоположная точка зрения приближается к старому одесскому анекдоту: Карл Маркс был “просто экономист”, в отличие от “нашей тети Цили”, которая — старший экономист. Возможно, что истина — где-то посредине.

Во всяком случае основные выводы, которые сделал Маркс из своего экономического учения, оказались ошибочными, что сегодня очевидно не только для экономистов. Так, явно не оправдал себя тезис о дальнейшей пауперизации пролетариата и обострении классовой борьбы между ним и буржуазией. А учение о базисе и надстройке даже у самого Маркса иногда вызывало сомнение; культура-— не надстройка, напротив, экономические отношения во многом определяются совокупностью культурных связей. Но Маркс был достаточно далек от научной объективности; экономическая теория служила орудием его безудержного революционизма.

Как это ни парадоксально, с одной стороны, она придавала видимость основательности тому направлению в революционном движении, которое связало себя с именем Маркса, но с другой — мешала понять message, который от него исходил. Мало кто мог одолеть скучнейший “Капитал”. Легко войти в положение Чепурного из платоновского “Чевенгура”: “...ни в книгах, ни в сказках, нигде коммунизм не был записан понятной песней, которую можно было вспомнить для утешения в опасный час; Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф, и его страшные книги не могли довести человека до успокаивающего воображения коммунизма <…>” Хотя в другом месте тот же Чепурный, когда ему читали “Капитал”, хоть и “ничего не понял”, но “что-то чувствовал”.

Чтобы учение Маркса овладело массами, нужны были посредники, толкователи. И они не замедлили появиться уже при его жизни, а тем более — после смерти. Уже в конце ХIХ — начале ХХ века, когда стало ясно, что развитие капитализма не совпадает с предсказаниями Маркса, его учение стали склонять в сторону позитивизма. Это известный Эдуард Бернштейн и вся линия европейской социал-демократии. Русские большевики с позитивистским толкованием Маркса решительно размежевались: слишком оно напоминало ползучее “постепеновство” и “теорию малых дел”. Полету в нем не было.

Как известно, русские большевики на свой лад исказили учение Маркса, но дух Марксова революционизма, надо отдать им должное, сохранили. Другое дело, что недолго их музыка играла. Уже в 20-е годы голоса профессиональных “марксоедов” постепенно заглушаются голосами людей практической складки. В дальнейшем Маркс остается объектом условного почитания, но реальная жизнь ускользает от “марксизма-ленинизма”, оставляя от него лишь кое-какие отметины. Мавр сделал свое дело…

С крахом СССР революционный марксизм, казалось бы, окончательно вытесняется в страны третьего мира (да и там постепенно утрачивает свои позиции). Позитивистское толкование Маркса продолжает иметь место: книга Аттали — один из примеров тому. Автор ценит Маркса за последовательное проведение тезиса о неизбежности глобального распространения капитализма и повсеместного его торжества; именно в этом смысле Маркс является ему как актуальный “Мировой дух”. В дальнейшем, согласно Аттали (и согласно Марксу, как полагает Аттали), капитализм эволюционным путем перерастет в социализм: “Исчерпав <...> возможности товарного преобразования социальных отношений и использовав все свои ресурсы, капитализм, если он к тому времени не уничтожит человечество (ничего себе допущение! — Ю. К .), сможет перейти в мировой социализм. Иначе говоря, рынок сможет уступить место братству”. Откуда вылупится братство? Очевидно, его должен породить тот же рынок. Бытие определит сознание.

Еще одна заслуга Маркса, по мнению Аттали, состоит в том, что он придавал исключительное значение научно-технической революции. Вообще говоря, во времена, отмеченные всеобщим увлечением Жюлем Верном, в этом не было ничего необычного. Но у Маркса свой угол зрения на данный предмет: более всего он ценил науку и технику за то, что они разрушают мир традиций. Может быть, в жюль-верновский век разрушительный эффект научно-технической революции не вызывал особой тревоги, но в наши дни сохранять подобное благодушие трудно и, наверное, даже безответственно.

Аттали почти ничего не говорит о том, что революционный марксизм сегодня тоже имеет продолжение, и не в странах третьего мира (там звучат отголоски преимущественно “марксизма” советского или маоистского образца), а на самом Западе. Я имею в виду неомарксизм6 (у Аттали о нем — пять-шесть строк на стр. 394). Это подлинно “творческий” марксизм, который, среди прочего, подверг ревизии одно из основных положений Маркса, а именно — что экономический базис определяет культурную надстройку. С точки зрения неомарксистов, скорее надстройка определяет базис, чем наоборот (и в этом нет измены материализму, ибо сама культурная надстройка, cогласно неомарксистам, определяется потребностями человеческого тела). Поэтому в радикальной переделке нуждается не экономика, а культура. И вот уже несколько десятилетий неомарксизм ведет успешную подрывную деятельность на поле западной культуры, и особенно в образовательной части, не имея перед собою никакого позитивного идеала. Но это большая тема, требующая отдельного обсуждения. Здесь нас должно интересовать другое: как сам Маркс отнесся бы к неомарксизму?

Вполне можно допустить, что он приветствовал бы его. Маркс не был догматиком; в последние годы жизни он не раз повторял “я не марксист”, желая тем самым отмежеваться от всяких попыток систематизации его учения (даже тогда, когда они исходили от друга Энгельса). Свои труды он, как правило, неохотно отдавал в печать, считая их недоработанными; и, будь у него такая возможность, дорабатывал бы их — до бесконечности.

Наверное, Маркс принял бы, как свою, мысль его ученика Бернштейна: “Движение — всё, конечная цель — ничто”.

Известно, что Маркс много читал Бальзака, но особенно ценил его рассказ “Неведомый шедевр”. Напомню, что герой этого рассказа, талантливый художник, много лет работал над женским портретом, который он считал своим шедевром и который скрывал от посторонних глаз. Когда же до полотна были допущены посетители, они увидели на нем только “беспорядочное сочетание мазков, очерченное множеством странных линий”. Многолетние усилия кончились… ничем. Что привлекло здесь Маркса? Возможно, образ этого странного художника он примерял на самого себя; но в таком случае ему пришлось бы признать, что еще ближе этот образ его последователям — неомарксистам.

Опыт неомарксизма свидетельствует о том, что дух Маркса, отделившись от самого Маркса, живет своей самостоятельной жизнью, по-своему продолжая его разрушительную работу.

Юрий Каграманов

 

1 В оригинале книга называется “Карл Маркс, или Мировой дух”.

2 Schwarzschild L. The Red Prussian. London, 1948.

3 Clavel M. Deux siecles chez Lucifer. Paris, 1978.

4 Хотя и в семье, возможно, было “что-то не так”, если судить по тому, что две из трех его дочерей кончили самоубийством.

5 Имеется в виду выдающийся британский математик Колин Маклорен (Maclaurin; 1698 — 1746). (Примеч. ред.)

6 Начало ему положили в 20-х годах прошлого века А. Грамши и Г. Лукач, а дальнейшее развитие он получил после Второй мировой войны в работах Т. Адорно, М. Хоркхаймера, Г. Маркузе и других авторов. Широко известными они стали в 60-х годах, когда на Западе заговорили о “марксистском ренессансе”, имея в виду именно неомарксизм.

 

КНИЖНАЯ ПОЛКА ВЛАДИМИРА ГУБАЙЛОВСКОГО

+ 7

 

Джордж Лакофф, Марк Джонсон. Метафоры, которыми мы живем. Перевод с английского А. Н. Баранова и А. В. Морозовой. Под редакцией и с предисловием А. Н. Баранова, М., “Издательство ЛКИ”, 2008, 256 стр.

Эта книга впервые была опубликована по-английски в 1980 году. С тех пор родилось много идей. Но книга стала одним из важных шагов в понимании метафоры как одной из форм мышления (а не только как изобразительного средства, например, в поэзии). Авторы книги это вполне отчетливо показали. Они рассматривают не те метафоры, что акцентированы поэтом или писателем, а те, что растворены в повседневной речи. И оказывается, что метафора — это не только метод художественной выразительности, но и способ мышления, причем метафоры могут существенно влиять и на сам характер мышления. В предисловии к книге А. Н. Баранов приводит такое определение метафоры: “Метафоризация основана на взаимодействии двух структур знаний — когнитивной структуры „источника” (source domain) и когнитивной структуры „цели” (target domain). В процессе метафоризации некоторые области цели структурируются по образцу источника, иначе говоря, происходит „метафорическая проекция” (metaphorical mapping) или „когнитивное отображение””. Причем частично структура источника воспроизводится в структуре цели.

Несмотря на обилие терминов, суть вопроса не затемняется. Но все-таки можно подобрать метафору, которая отражает этот взгляд. Представьте два изображения, одно нарисованное на прозрачном стекле, а другое — на непрозрачной поверхности. Картинка на прозрачном стекле — это источник, картинка на непрозрачной поверхности — цель. Будем рассматривать непрозрачную картинку сквозь прозрачную. При этом произойдет частичное наложение изображений и перед глазами возникнет картинка, которой нет ни на стекле, ни на сплошной поверхности. Вот это и есть метафора.

Очень любопытны примеры растворенных в языке метафор, которые приводят авторы книги. Например, метафора “время — это деньги”. Авторы привели целую серию английских выражений, где эта метафора явно или неявно используется. Например, со временем связаны такие глаголы, как “давать”, “брать”, “терять”, “тратить”, “стоить” и так далее. Любопытно, что если в английском языке метафора “время — деньги” кажется очевидной, то в русском переводе тех же выражений такого резкого ощущения нет. Например, “I‘ve invested a lot of time in her” в переводе звучит так: “Я потратил на нее много времени”. Английский глагол “invest” (“инвестировать”) — это просто финансовый термин, а в русском все не так четко, хотя эта метафора все равно просматривается. Вероятно, существует очень серьезное различие даже в таких, кажется, очевидных случаях: возможно, в русской и английской культуре отношение ко времени не вполне совпадает. Интересно, насколько эта метафора работает, например, в японском или китайском языках?

Исследователи выделяют много действительно очень существенных моментов. Например, метафора не только помогает нашему пониманию и многое приоткрывает — далекое через близкое, она же и затемняет, и закрывает (в моей метафоре картинка-источник, изображенная на стекле, тоже отчасти закрывает картинку-цель) многие моменты. И потому нельзя полностью метафоре доверять.

 

Ю. И. Манин. Математика как метафора. М., МЦНМО, 2008, 400 стр.

Книга выдающегося математика Юрия Манина — сборник статей, написанных по-русски и по-английски. (В сборнике английские статьи даны в переводе С. М. Львовского.) Статья, давшая название сборнику, написана как раз по-английски: “Mathematics as metaphor”. Манин дает свое определение метафоры. Он приводит слова Дж. П. Карса из книги “Конечные и бесконечные игры”: “В своей основе всякий язык имеет характер метафоры, поскольку независимо от своих намерений он всегда остается языком и тем самым совершенно непохожим на то, что он описывает. На невозможности высказать природу основана сама возможность существования языка”. Далее Манин пишет: “Рассматривая математику как метафору, я хочу подчеркнуть, что интерпретация математического знания является актом в высшей степени творческим. В некотором смысле математика — это роман о природе и человечестве”. Цитату из Карса можно интерпретировать так: сквозь язык (близкое, ясное, явное, как “деньги” в метафоре “время — это деньги”) мы рассматриваем природу.

Манин рассматривает метафору, которую называет “„компьютерной метафорой”, используемой в науках о человеческом мышлении”. Эта метафора фактически сводится к следующему утверждению: “Мозг — это цифровой компьютер”. Но при попытке решения задачи автоматического перевода оказалось, что задача эта настолько труднее, чем это представлялось первоначально, что и по сегодняшний день до решения очень далеко. Эта метафора позволила очень многого добиться и получить серьезные результаты — многие действия человека, которые считались присущими только сознанию, оказалось возможным передоверить машинам, и они с ними справились блестяще, но постепенно выяснилось и то, что эта метафора ограничивает наше представление о мозге, и далеко не все задачи, которые мозг решает с легкостью (или решает вполне удовлетворительно), машина может решить.

Безусловно, математика — это метафора мироздания. Но она именно метафора, а не само мироздание, поэтому одной только математики, видимо, недостаточно, для того чтобы понять, как работает мозг или как устроена Вселенная, даже если мы вооружены компьютерами любой мощности.

Статьи в книге очень различаются по стилю. Язык английских статей — предельно сухой и нейтральный. А вот язык статей, написанных на русском, — совершенно другой, и можно только опечалиться, что Юрий Манин не предпринял попытки сам перевести английские статьи. Я убежден, что от этого они бы выиграли. Манин безусловно талантливый писатель . Его русский образный и точный, он спокойно идет на риск, который оправдан чувством и талантом. А вот об английских статьях этого никак не скажешь.

Вероятно, самой яркой работой, опубликованной в книге, является большая изначально написанная на русском языке статья “Математика и физика”, она в полной мере демонстрирует литературные достоинства автора книги. Например, он дает такое определение математического мышления: “Думать — значит вычислять, волнуясь”.

 

Марк Липовецкий. Паралогии. Трансформации (пост)модернистского дискурса в русской культуре 1920 — 2000-х годов. М., “Новое литературное обозрение”, 2008, XXIX, 848 стр, ил.

Книга Марка Липовецкого стала для меня в определенной степени открытием. Не потому, что я ничего не читал на данную тему, но потому, что она позволила взглянуть на постмодерн и постмодернизм (русский, но не только) в его объеме, а не в отдельных срезах. Это очень существенно, поскольку до сих пор приходится сталкиваться с точкой зрения, что постмодернизм — это что-то вроде не вполне честной игры, когда пустому месту с помощью интерпретации и насильственного вчитывания контекста придается неподобающий смысл. Особенно интересно было читать не конкретные разборы (хотя и в них есть много любопытного), а теоретические главы — “Паралогический дискурс” и “Итерация: стратегии пустого центра”. Веничку Ерофеева или Вагинова я, наверное, и сам могу разобрать и что-то пойму, а вот прочитать целую библиотеку (сотни книг), посвященную разным видам фрагментарности и хаотичности в современной литературе, — на это нужно потратить годы и годы.

Формообразующим понятием книги является “паралогия” (оно и вынесено в заглавие) в приложении к русскому постмодернизму. Это трудное понятие, и хотя оно достаточно подробно обсуждается в книге с привлечением авторитетных имен-— в первую очередь Жана-Франсуа Лиотара, — оно проясняется не вполне. Липовецкий пишет: “Лиотар производит слово „паралогия” от соединения парадокса и аналогии: эта интеллектуальная конструкция синтезирует связь и противоречие, параллель и конфликт”. Он также приводит и другие интерпретации этого термина: паралогия — это “противоречивое сознание, нацеленное на сдвиг структур сознания как таковых” (Стивен Коннор). А также приводит интерпретацию Вельша, который пишет, что сегодня разум “не служит селекции и иерархической организации <…>. Он строит связи, не навязывая единства, он мостит разрывы, не разравнивая почвы, и развивает разнообразие без фрагментарности”.

Так чем же занят сегодня разум? Юрий Манин пишет в своей книге: “Жизнь-— может быть, самое интересное физическое явление — вышита на ажурной канве игры неустойчивостей, когда несколько квантов энергии могут иметь огромную информационную ценность, а отбрасывание малых членов в уравнениях означает смерть”.

Как только мы коснулись исследования (и конструирования) жизни, сознания человека и природы социума, мы вышли в пространство постмодерна, которое так или иначе пытается отразить и интерпретировать практика постмодернизма. То, что математики всегда отбрасывали малые члены уравнений, сводя проблему к “хорошим” гладким функциям, которые к тому же устойчиво и корректно себя ведут, то, что писатели занимались той или иной типизацией (тоже своего рода сглаживанием) действительности, осталось в классическом прошлом. Сегодня перед человечеством стоят другие по пределам точности и масштабам энергий задачи.

И вот здесь паралогия, то есть парадокс, который не разрывает мыслительную ткань, а связывает далекие сущности, чтобы переломить инерцию и задать новое направление мышления, чтобы схватить неустойчивое поведение системы или языковой модели, — здесь паралогия и становится важным элементом мышления.

И Марк Липовецкий показывает, как именно эта связь-разрыв (разве нет чего-то общего с метафорой?) работает, как она порождает “пучки смыслов”; показывает на конкретных примерах русской литературы — от Мандельштама до Рубинштейна.

Белая книга по нанотехнологиям. Исследования в области наночастиц, наноструктур и нанокомпозитов в Российской Федерации (по материалам Первого Всероссийского совещания ученых, инженеров и производителей в области нанотехнологий). М., “Издательство ЛКИ”, 2008, 344 стр., с цв. вкл.

Эта книга представляет собой огромное собрание (всего 234) аннотаций к статьям российских исследователей самых разных направлений, которые посвящены нанотехнологиям. Разбирать конкретные примеры здесь не имеет смысла, но я остановлюсь на некоторых интерпретациях самого понятия “нанотехнология”, приведенных во вступительных статьях.

Очень бы хотелось отыскать подходящую метафору для представления о наномире. Ведь для теории относительности или для интерпретации квантовой механики такие метафоры были найдены, хотя это и непросто, и неоднозначно. Наномир-— это мир объектов, хотя бы одно измерение которых не превышает 100 нанометров (нанометр — 1 миллиардная часть метра, то есть примерно десять радиусов атома водорода). Но такого чисто количественного определения явно недостаточно.

В “Науке логики” Гегель заметил, что “в некотором смысле существуют только границы”. В гегелевской диалектике это утверждение имеет глубокие обоснования, но в данном случае я бы хотел оттолкнуться от этой мысли философа в своих локальных целях, а именно использовать эту идею при описании предмета и метода нанонауки (nanoscience).

На самом деле ответ на вопрос “Что такое нано?” на методологическом (или даже метафорическом) уровне сегодня мне неизвестен. Хотя есть попытки описания, но по большей части они либо сводятся к перечислению разнообразных объектов исследования — слабо связанных друг с другом, относящихся к самым разным областям науки (едва ли не ко всем известным на сегодня), либо берутся псевдонаучные обобщения, похожие то ли на алхимию, то ли на диалектический материализм. И тот и другой подходы выглядят неудовлетворительно.

Еще сравнительно недавно (всего-то лет двадцать пять назад) никакого наномира не было. Не потому, что не исследовались наноразмерные явления, а потому, что они не осознавались как нечто отличное и особенное.

Что же было? Макромир и микромир. И тот и другой имеют четкие определения. Макромир описывается классической механикой (в том числе и с релятивистскими поправками), а явления микромира — квантовой механикой. Эти описания настолько радикально отличаются друг от друга, что перепутать их трудно. Так, в квантовой механике не имеет смысла говорить о “траектории частицы”, а потому и об уравнении движения, а такие понятия, как “неопределенность” или “нелокальность”, просто не имеют классических аналогов. Наномир занимает своего рода промежуточное (или пограничное) положение по отношению и к классическому, и к квантовому.

Во введении к книге “Нанотехнологии. Азбука для всех” (о которой речь пойдет ниже) отмечен важный момент: “Наноматериалы обладают большой удельной площадью поверхности, ускоряющей взаимодействие между ними и средой, в которую они помещены”. Удельный вес поверхностных атомов для наночастиц тем больше, чем частица меньше. Если мы возьмем кубик 10Ѕ10Ѕ10 атомов, то на поверхности будут располагаться 488 атомов из 1000, то есть около половины. А если кубик 4Ѕ4Ѕ4, то на поверхности будут расположены 56 атомов из 64, то есть практически все.

Другой момент, который также можно назвать характеристическим для наномира, указан академиком В. Я. Шевченко в статье “Химическая самоорганизация в технологии наночастиц (нанотехнологии)”, приведенной в качестве введения к “Белой книге”: “Пространство, в котором явления самоорганизации имеют место, можно назвать наномиром или наносостоянием”. Самоорганизация — это возникновение структур из атомов без внешнего вмешательства, именно этот процесс предопределяет возникновение структуры ДНК. Согласно утверждению Шевченко, определяющим в процессе самоорганизации является не “истинная химическая или физическая природа упаковываемых субъединиц”, а геометрия пространства, которая “предопределяет и формирует структурную модель (универсальный оптимум) еще до того, как выбраны конкретные атомы или другие упаковываемые субъединицы и конкретные потенциалы взаимодействия”. Это напоминает общую теорию относительности, где именно геометрия пространства определяет все основные явления, в том числе гравитацию.

Наномир, вероятно, “появился”, когда произошло выделение особой области исследований, в которой квантовые явления вызываются классическими воздействиями (“сверху вниз”), и наоборот — квантовые эффекты порождают вполне классические последствия (“снизу вверх”). Это специфический мир, в котором определяющую роль играют именно границы. И этим он отличается и от классического мира “сплошных сред”, и от квантового корпускулярно-волнового мира, где нет никаких однозначных границ, только “облако вероятности”. И этот мир очень важен, может быть, важнее всего — потому что здесь “живут” клетки и зарождается жизнь.

Наномир — это гегелевский мир, в котором “в некотором смысле существуют только границы”. Конечно, это не утверждение, а только метафора.

 

Нанотехнологии. Азбука для всех. Под редакцией Ю. Д. Третьякова. М., “Физматлит”, 2008, 368 стр.

Эта книга представляет собой собрание статей в алфавитном порядке, которые по замыслу создателей должны обрисовать набор областей, сегодня относимых к нанотехнологиям.

К создателям этой “Азбуки” легко предъявлять претензии. Любое произведение в жанре словаря начинается с составления разумного словника. Это нетрудно, когда область является очерченной содержательно. Например, я легко могу себе представить “Азбуку металлов”. В случае с нанотехнологиями такой подход представляется рискованным, поскольку “словник” слабо представляют даже сами авторы “Азбуки”. Не потому, что они некомпетентны, а потому, что нанотехнологии не определены сегодня и не ясно, что будет отнесено к ним завтра. Например, в “Азбуке” нет такой области, как “Спинтроника”, которая на наноуровне разрабатывает новые типы компьютерной памяти.

Вероятно, прежде чем составлять словарь, нужно сформулировать четкий критерий включения в него статьи. Или по крайней мере внятно объяснить, что в этот словарь не входит: например, слова на иностранных языках в “Толковый словарь русского языка” входить не должны. И в этом случае все непросто — поскольку возникают разногласия, касающиеся заимствований, но в общих чертах проблему решить можно. Насколько я могу судить, таким критерием авторы “Азбуки” не располагают. Но они пошли на риск и, по-моему, не прогадали.

Им многое удалось. Есть статьи просто блестящие, например “Нанолитография”, есть меньшие удачи. Но попытка достойна всяческого уважения, несмотря на то что это “Азбука” отнюдь не для всех, а, скажем так, “для продвинутых пользователей”.

На мой взгляд, такого рода “Азбука” должна существовать не в виде книги, а в виде интернет-проекта, то есть некоторого постоянно пополняемого списка модифицируемых статей. Причем и в этом случае нужно сначала предъявить некоторый ясный критерий отбора, понятный не только авторам, но и читателям. Иначе мы столкнемся с неограниченно растущим списком, поскольку принадлежность объекта исследования к наномиру является сегодня своего рода гарантией если не получения финансирования, то по крайней мере общественного внимания.

 

Андрюшин Е. А. Сила нанотехнологий: наука&бизнес. М., “Фонд „Успехи физики””, 2007, 160 стр.

Главное достоинство этой книги в точно найденном темпе изложения. Автор никуда не торопится. Это трудно, поскольку материал, который охватывают на сегодня нанотехногии, необозрим, и, взявшись писать на эту тему, трудно не сбиться на скороговорку. Но автор без всякой суеты начинает свой рассказ с глубоких квантовых понятий (квантовых ям, разрешенных уровней, строения металлов и диэлектриков) и потом постепенно переходит к более конкретным вещам, например к электрическому току.

Рассуждение о том, что такое электрический ток, появляется во второй части книги, названной “Мыслить нано”. Согласно утверждению автора, “мыслить нано”-— это в первую очередь мыслить в волновых представлениях: “Представляя электрон шариком, пусть весьма маленького размера, нельзя понять, как возможен электрический ток в металлическом кристалле. Расстояние между атомами в кристалле порядка размеров самих атомов. Число атомов на сколько-нибудь заметном расстоянии невообразимо велико — как даже небольшая электрическая сила способна пропихнуть электрон через эту чащу?” И ведь действительно — как? А вот если мы представим себе электрон в виде плоской волны, которая бежит по мелководью и отражается от стоящих в воде палочек (атомов), все придет в порядок и станет понятно, как возникает электрический ток: волна бежит по проводнику со скоростью света, и вот она-то и есть электрон.

Здесь мы имеем дело с двумя метафорами. Представление об электроне как о маленьком (очень-очень маленьком) шарике в некоторых случаях работает, но оно “закрывает” — в полном соответствии с теорией Лакоффа — некоторые важные свойства реального электрона. Андрюшин считает, что “обучению корпускулярным и волновым явлениям нужно уделять равное внимание”, а не ограничиваться метафорой “частички” (корпускулы): “Та страна, которая первой приведет свои учебники по физике в „равновесие”, и будет первой в нанотехнологиях по итогам XXI века”. Все просто: нужно только изменить метафору познания.

Книга написана достаточно строго, но увлекательно, и по мере изложения автор все время придумывает новые метафоры для того, чтобы продемонстрировать вещи, столь трудноуловимые, что только с помощью метафоры их и можно представить (есть еще, конечно, математика, но автор книги обошелся без формул).

 

Мария Галина. Фантастика глазами биолога. Сборник статей. Липецк, “Крот”, 2008, 96 стр.

Мария Галина — биолог по образованию, литератор по роду занятий, и литератор универсальный. Она поэт, литературный критик и писатель-фантаст. В этой книжке Галина предстала еще и в роли критика-фантаста. Книгу составили статьи, опубликованные в журналах “Если” и “Реальность фантастики”. Статьи посвящены не только научной фантастике, хотя ей уделяется больше внимания, но и классическому фэнтези; например, статья “Стрела и круг” предлагает взглянуть на главный конфликт в романе Дж. Р. Р. Толкиена “Властелин колец” как на столкновение мифологического и исторического времен.

Но мне было, пожалуй, интереснее всего читать статьи о биологических обоснованиях фантастики, например “„Мы” и „Они”. Фантастическая биология стандартная и нестандартная”. Читая Станислава Лема — и его романы, и его глубокие размышления о природе научно-фантастического, — я сделал вывод, что любое сочинение этого жанра должно строиться на нескольких четко обозначенных допущениях, причем желательно, чтобы эти допущения напрямую не противоречили законам природы. Тогда автор и читатель как бы оказываются в равных условиях-— поскольку автор выложил карты на стол и у него нет пятого туза в рукаве.

В этой статье Галина показывает, как работают такие фантастические допущения и насколько они корректны с научной точки зрения. В частности, она замечает, что тараканы (как и все насекомые) величиной с собаку в сегодняшней атмосфере, относительно бедной кислородом, просто не выживут в силу особенностей своего трахейного дыхания. Так что, если писатель изобразит случившуюся сегодня атаку гигантских стрекоз, верить ему не следует, хотя такие стрекозы и жили на Земле много миллионов лет назад в других атмосферных условиях.

Галина внимательно разбирает причины, по которым читателю симпатичны одни персонажи и омерзительны другие, и как авторы-фантасты пользуются устоявшимися предпочтениями и фобиями. Человеку милы дети, а потому и все возможные вариации вида ребенка — большие головы, большие глаза; неприятны спруты и пауки. То есть воздействие того или иного типизированного персонажа на читателя можно предсказать, а значит, можно использовать, либо подтвердив, либо резко нарушив ожидание.

В главке “Бабочки и аксолотли” говорится об идее “вертикальной эволюции”, при которой “люди” превращаются в сверхлюдей (например, “люденов” у Стругацких) при некотором внешнем вмешательстве. И оказывается, у этой вертикальной эволюции есть биологический аналог: это — аксолотли. Это земноводное с жабрами-веточками, причем такие жабры у взрослых особей земноводных не встречаются, они встречаются только у личинок. И вот эти аксолотли так личинками и живут всю жизнь и даже размножаться приспособились, не выходя из личиночной стадии. Но если в среду, где обитает аксолотль, добавить определенный раствор гормонов, аксолотль преображается. Он меняет окраску, у него отпадают жабры и появляются легкие. Это другое животное — амбистома, близкий родственник саламандры. Чем не вертикальная эволюция? Люди — просто дети, которые еще не выросли, но у них есть шанс.

Я узнал много интересного и неожиданного из этой книжки, но меня смутило практически полное отсутствие ссылок на научную литературу. Ссылки на фантастические книжки даны в изобилии, а вот научный аппарат отсутствует. Возможно, читателям журнала “Реальность фантастики” такие ссылки и не нужны (хотя это и странно: а вдруг захотелось бы узнать побольше про тех же, например, аксолотлей), но для меня полное отсутствие ссылок значительно снижает ценность работы. Увлекательно, но не слишком поучительно.

 

± 1

 

Два ларца, бирюзовый и нефритовый. Перевод и публикация А. К. Секацкого. СПб., “Лимбус пресс”; Издательство К. Тублина, 2008, 248 стр.

Аннотация к книге начинается такими словами: “Эта книга — уникальный памятник китайской средневековой культуры, появившийся на свет благодаря исследовательским усилиям известного синолога, философа и антрополога Александра Секацкого”. В предисловии автора сказано, что книга “появилась в Китае более пятисот лет назад и тем не менее впервые выходит как книга”. Более того, “этой книги нет и в самом Китае”. Дальше Секацкий объясняет, как же такое могло случиться. Оказывается, он обнаружил эту книгу в музее средневекового быта в городе Сиань и попросил разрешения скопировать манускрипт, на что и получил любезное согласие.

Книга представляет собой сборник задач, которые решали соискатели на экзаменах, определявших, достоин ли претендент звания чиновника. Секацкий объясняет, почему книга не сохранилась: кому придет в голову издавать “шпаргалки”? Тут же, впрочем, он оговаривается, что в последние годы в России шпаргалки еще как издают.

Вот пример одной из задач: “Один из чаньских наставников сказал: „правильный ответ должен быть подобен эху”. Однако никаких разъяснений наставник не дал. ТРЕБУЕТСЯ дать ответ, что имел в виду монах и можно ли подтвердить его правоту?”

Дальше приводятся три варианта решений. “ Решение Лесного брата. Правильный ответ должен быть подобен эху в том случае, если это ответ на правильный вопрос. Но тогда заслуга принадлежит не тому, кто отвечает, а тому, кто спрашивает”. (Здесь и далее курсив автора книги.) “ Решение Пришедшего с севера . Не много мудрости в том, чтобы приписывать мудрость эху. <…> А желающему получить правильный ответ в соответствии с чаньской мудростью лучше всего обратиться к попугаю”. Третий ответ длиннее и сложнее. Наставник Лю утверждает, что если ответ ни в чем эху не подобен, как бы он ни был глубок и содержателен, это ответ на чужой вопрос: “Ответ, не содержащий эхо-эффекта, ошибочен хотя бы потому, что ошибочно считается ответом”. Это остроумно и любопытно.

На слове “эхо-эффект” я споткнулся. Как-то оно совсем не подходит для средневекового китайского текста. Возможно, это допущение переводчика, а возможно, вся эта книга — мистификация Секацкого. Я этого не утверждаю, но как-то подозрительно этот текст современен. Прием, на котором строится каждая главка, состоящая из задачи и серии ответов, — это та самая паралогия, о которой говорит Липовецкий. Задача у Секацкого ставится так, чтобы однозначный ответ был невозможен, и ответы практически всегда противоречат друг другу. То есть налицо та самая паралогическая связь — стремительно разбегающиеся решения некорректной задачи.

Уже потом я обратил внимание, что нигде не указано, с какого языка выполнен перевод, а история обнаружения манускрипта и вовсе типична для всевозможных “рукописей, найденных…”. Где только их не находили и кто только их не приносил и не подбрасывал публикаторам!

Если это действительно так, то аннотация, которая по определению должна служить метатекстом — то есть не может быть в текст включена, в данном случае является элементом игры, и это тоже типичный пример разрушения текста и проникновения в него реальности. Такой пример описан Липовецким: герой фильма сталкивается с режиссером картины, но об этом не догадывается, и сверхъестественные способности героя не срабатывают (режиссер — создатель этой реальности, и на него они воздействовать не могут), но зритель не знает лица режиссера и оказывается в ситуации парадокса.

Наконец замечу: для меня оказалось необыкновенно важно, действительно это перевод с китайского или только мистификация. Если первое — книга для меня более ценна, она существует в ином контексте и воспринимается иначе. Если это мистификация — одной меньше, одной больше, не так и важно, всего лишь еще одно развлекательное чтение.

 

– 2

 

Наоя Кобаяси. Введение в нанотехнологию. Перевод с японского А. В. Хачояна. Под редакцией Л. Н. Патрикеева. М., “БИНОМ. Лаборатория знаний”, 2007, 134 стр.

Я начал читать эту книгу с некоторым интересом, хотя узнал из нее немного. В ней рассказываются некоторые обязательные вещи, например подробно описываются различные сканирующие микроскопы. Но здесь речь идет о технических приложениях, и хотя автор пытается объяснить принципы действия микроскопов, выходит у него это несравнимо хуже, чем у Андрюшина. Просто потому, что Андрюшин, не форсируя событий, подводит читателя к работе сканирующих микроскопов, успевая рассказать все, что нужно для понимания их работы, и как бы раскрывает ладонь и показывает: “Смотри!” — и ты смотришь и видишь. У Кобаяси изложение происходит довольно сумбурно, возникает даже ощущение, что автор не слишком глубоко знаком с тем, о чем он пишет. Но по-настоящему меня раздражило не это. В конце концов, и из этой книги можно кое-что почерпнуть, хотя есть и более достойные примеры.

В книге есть главка “Наука против демона Максвелла”, а в ней подраздел “Нанотехнология может обратить время”. Уже одних только этих названий достаточно, чтобы захлопнуть книгу и никогда ее больше не открывать: таких заголовков хватает на страницах газет, чтобы еще их видеть в научной (пусть и популярной) работе.

Кобаяси пишет: “Знаменитый ученый Дж. (Джеймс Клерк. — В. Г. ) Максвелл когда-то (интересно, когда же это было? уж не в 1867 ли году? — В. Г. ) придумал воображаемое существо, которое могло бы понижать энтропию системы, манипулируя атомами и молекулами. Физики уже давно доказали (вообще-то сам же Максвелл это и сделал. — В. Г. ), что такое существо или устройство („демон Максвелла”) нельзя создать реально, однако нанотехнология, дающая возможность работать с атомами и молекулами, неожиданно возродила старую идею, поскольку она позволяет в некотором смысле „обращать” процессы и уменьшать энтропию обрабатываемой системы. Вспомните, даже смерть человека является лишь одним из проявлений роста энтропии!” Ну и ясное дело — нанотехнологический демон Максвелла нам всем принесет “вечную молодость и бессмертие”.

Демон Максвелла в последние годы кочует из одной книжки по нанотехнологиям в другую, а между тем к нанотехнологиям он имеет весьма косвенное отношение. “Демон Максвелла” — это метафора, которая демонстрирует вечный двигатель “второго рода”. Мы все знаем, что теплое остывает, нагревая холодное. При этом растет энтропия системы. А что было бы, если бы холодное было способно отдавать энергию теплому и нагревать его еще больше? Тогда бы мы получили практически неисчерпаемый источник энергии, например Мировой океан. Его энергии нам бы хватило навсегда. Максвелл предложил такую мыслительную конструкцию: в двух сообщающихся через закрытое заслонкой отверстие сосудах находится газ одинаковой температуры. Демон караулит заслонку. Как только к отверстию подлетает из левого сосуда молекула с высокой энергией, демон открывает заслонку и пропускает “горячую” молекулу в правый сосуд. Если “холодная” частица прилетает к заслонке из правого сосуда, демон пропускает ее в левый. Таким образом энтропия системы понижается, а остывающий левый сосуд нагревает правый. Кобаяси пишет, что если вместо демона поставить наноустройство, оно сможет проделать всю работу за него. Но ведь демон-то не потребляет энергии! И система остается полностью замкнутой, а любое устройство нужно питать, то есть тратить на него энергию извне. Учитывая, сколь ничтожен энергетический выигрыш от одной молекулы, пролетевшей из левого сосуда в правый, и сколько энергии придется потратить на слежение за молекулой, определение ее скорости и направления и, наконец, на открытие заслонки, можно уверенно сказать — игра не стоит свеч. Что, впрочем, буквально следует из Второго начала термодинамики. А что касается снижения энтропии открытой системы — то есть получающей энергию извне, это наблюдается уже давно в процессах самоорганизации, которыми, в частности, занимается синергетика. Так что здесь нанотехнологии ничего существенно нового не принесли.

Жаль, что в погоне за яркими метафорами иногда забывается суть дела.

 

Философские науки. Научный образовательный просветительский журнал. М., 2008, № 1, 160 стр.

Я не часто заглядываю в этот журнал, но этот номер особый. В нем в разделе “Философия и наука” собраны статьи, посвященные философскому осмыслению нанонауки, нанотехнологий и наномира. Мне это было очень интересно. Но — увы.

Как мне представляется, если сегодня мы пишем о нанотехнологиях, необходимо отчетливо разделять: то, что уже сделано (и хотя сделано много, мы только в начале пути); то, что принципиально достижимо, то есть уже есть технологические проработки и концептуальные решения, но до внедрения еще далеко; и то, что относится к области мечтаний. Не проводя такого разграничения, мы вносим в трудную для осмысления ситуацию дополнительную путаницу и уже сами не знаем, что есть, чего нет, а чего, вполне возможно, никогда и не будет.

В статьях, опубликованных в номере журнала, такое разграничение проведено нечетко. И особенно плохо дела обстоят с описанием достижений, связанных с моделированием процессов нейрофизиологии, сознания человека и искусственного интеллекта.

Искусственный интеллект строится на той самой “компьютерной метафоре”, о которой говорил Манин, согласно которой мозг человека является носителем (физическим) сознания и интеллекта, а значит, сконструировав мозг, мы будем способны создать “искусственный разум” (уже многократно предсказывалось, когда мы его смоделируем, — кто-то называет 2050 год, а кто-то и вовсе 2020-й).

В статье В. И. Аршинова и М. В. Лебедева сказано: “Культурные эффекты развития нанотехнологии проявляются в модификации чувственности человека посредством наночипов, программирующих виртуальную реальность в мозгу человека <…> Социокультурные перспективы развития нанотехнологий состоят в том, что <…> произойдет кардинальное изменение смысла человеческой жизни, когда индивид будет чувствовать себя творцом природного и социального мира и обретет „практическое бессмертие””.

Но никаких “наночипов, программирующих виртуальную реальность в мозгу человека” не существует, и до “практического бессмертия” очень далеко.

Компьютерная метафора сбивает с толку. Нельзя забывать, что мозг — это аналоговая, а вовсе не цифровая машина и что, по-видимому, нельзя просто так, как в фильме “Шестой день”, за пару секунд загрузить в мозг клона всю память человека. Живая память перестраивает мозг физически. Память человека — это не набор битов, а состоящая из нервных волокон сеть. Так что, получится ли в принципе создать дополнительную цифровую память “в мозгу человека”, пока совершенно не ясно. Мне известен эксперимент по выращиванию нейрона на проводящей пленке, но до каких-то выводов, надежд и опасений еще очень, очень далеко.

В. Прайд и Д. А. Медведев в статье “Феномен NBIC-конвергенции. Реальность и ожидания” тоже весьма нестрого разделяют “ожидание” и “реальность”. Они пишут: “Развитие гуманоидных роботов и наделение их искусственным интеллектом приведет к стиранию границ между человеком и роботом”. Об этом сегодня говорить просто бессмысленно, я уже не говорю (просто устал повторять), что искусственный интеллект — это только модный бренд, и к чему он относится, не ясно даже тем, кто этим занимается серьезно. Важно другое. Не исключено, что в наших исследованиях мозга мы просто натолкнемся на запрет, такой примерно, как предельность скорости света в вакууме, — быстрее просто нельзя. Почему? Так устроена природа вещей.

Однажды я беседовал с биологом Александром Марковым. Разговор шел об устройстве памяти человека. Александр (доктор биологических наук) сказал: “Мы сегодня совсем неплохо представляем, как устроена и работает память человека, как он получает и обрабатывает информацию, но чем лучше мы понимаем строение мозга, тем становится тревожнее: мы знаем, как помнить, как воспринимать, но ведь мы совершенно не знаем, кто же это помнит, кто же это воспринимает — его нет”. Вот этот барьер человеческого “я” вполне может оказаться непреодолимым. Но тогда роботы останутся роботами — запрограммированными цифровыми компьютерами, а человек в очередной раз ускользнет и останется тайной для самого себя.

Кроме того, хотелось бы, чтобы философы, занимаясь наукой, делали поменьше фактических ошибок, а их в статьях “нанономера” “Философских наук” более чем достаточно. Например, В. Прайд и Д. А. Медведев пишут: “На наноуровне привычные физические законы проявляются иначе: становятся заметными квантовые эффекты и взаимодействие между молекулами, тогда как сила тяжести и трение играют небольшую роль”. Все так, кроме одного: сила трения играет в наномире огромную роль, потому что у наночастиц бо2льшая часть молекул находится на поверхности и они “трутся” друг о друга чуть ли не всеми своими молекулами сразу. Поэтому так быстро гаснет инерция вращательного движения наночастиц. Есть даже такая специальная дисциплина — нанотрибология , которая занимается трением и износом движущихся наночастиц и наноструктур. Философы об этом, вероятно, не слышали.

 

ЗВУЧАЩАЯ ЛИТЕРАТУРА. СD-ОБОЗРЕНИЕ ПАВЛА КРЮЧКОВА

ДВА ПОЭТА

Этой темы — поэт, читающий поэта, — было не миновать, да случая все не было.

Впрочем, по касательной она все-таки возникала в наших обзорах: например, когда мы говорили о звукозаписях Маяковского (престарелый Бурлюк, читающий в середине 1960-х ранние стихи своего “ученика” и сохранивший в чтении его “басовую” интонацию). Или в обзоре, посвященном звукоальманаху “Осип Мандельштам”, я, помню, касался своего впечатления от поразительной декламации “детским” поэтом Валентином Берестовым “Стихов о неизвестном солдате”. И-— Чуковский, читающий Блока. И — грозовое чтение Эдуардом Багрицким блоковских “Шагов командора”… Не могу опять же не вспомнить о том, как телеведущий Александр Гордон, беседуя со Львом Шиловым об авторском чтении Блоком своих стихов, все возвращался и возвращался к своему давнему воспоминанию от этого багрицкого чтения.

Между прочим, ровно тридцать лет тому назад фирма “Мелодия” выпустила два примечательных диска-гиганта, имеющих отношение к нашей теме. Составленная Львом Шиловым (и очень нарядная в оформлении!) пластинка “Голоса, зазвучавшие вновь. Восстановленные записи 1908 — 1956 гг.” рядом с сенсационными премьерами отреставрированных звуковых автографов Блока, Волошина, Мандельштама включала чтение Багрицким “Шагов командора”. Итак, среди девятнадцати, выражаясь сегодняшним языком, уникальных треков один (им завершалась первая сторона пластинки) был не “авторским”. У тех, кто не был знаком с предыдущим альбомом “Говорят писатели”, выпущенным в конце 1950-х — начале 1960-х годов, обнаружение на пластинке 1978-го этой почти актерской записи могло вызвать вопросы: что, Багрицкий не мог прочитать свое? Хотя бы “Смерть пионерки”?

Мог, конечно. Он записывался в Студии звукозаписи в 1933 году, совсем незадолго до смерти, и прочитал в микрофон и из либретто так никогда и не осуществленной оперы “Дума про Опанаса”, и “Смерть пионерки”, и, наконец, почему-то блоковские стихи. “Пионерку” архивисты потом потеряли, фрагмент либретто Ираклий Андроников включил в диск “Говорят писатели”, не преминув заметить в своем аудиокомментарии, что он обладает “самостоятельными поэтическими достоинствами” (это была “Песня про четыре ветра”, которую поет Павла, невеста Опанаса). Но о стихах Блока Андроников умолчал.

Я могу только предположить, что, поскольку валики с голосом Блока были тогда, в середине 1960-х, еще недоступны слушателю (Шилов восстановил голос поэта позже), Андроников решил отложить “Шаги командора” до будущих времен.

Но дело не в этих временны2х переплетениях. Всем известно, что Блок читал себя глухо, сдержанно, никак не нагружая стихотворение дополнительными эмоциями. Багрицкий декламирует его с такой яростной, чуть ли не пророческой силой, что мы вправе предположить: этим чтением он “расшифровывает” энергетику стиховой ткани произведения, выделяет из нее ту единственную угрожающе-отчаянную музыку, которая и была заложена в “Шаги...” Блоком. Кстати, в многократно переизданный в новом веке компакт-диск “Голоса, зазвучавшие вновь” Шилов включил это удивительное чтение, аккурат перед набоковской декламацией стихотворения “К моей юности”.

Забавно думать, что в российских аудиоизданиях Владимир Набоков прошел, кажется, тот же путь, что и Багрицкий: на выпущенной Шиловым малотиражной “методической” аудиокассете1 он читает в 1946 и 1952 годах стихи Пушкина и Тютчева. Если кто-нибудь слышал голос Владимира Владимировича, то можете себе представить, как звучит в его исполнении “Анчар” и “Silentium”. Честное слово, это хочется имитировать, сидя за бутылкой вина в кругу друзей, — настолько это картаво-распевное чтение трогательно, торжественно и капельку смешно. Вспоминаю, кстати, как Александр Кушнер, записываясь на “Свободе”, не удержался и, сидя перед микрофоном, в который немало было прочитано знаменитыми опальными эмигрантами, на несколько секунд очень точно изобразил грассирующее набоковское произношение.

Конечно же, Шилов выбрал для своего CD “авторского” Набокова. Две интерпретации чужого рядом — было бы слишком.

Но мы не о том. Мы о поэте, читающем поэта. На обороте большого винилового диска “Евгений Евтушенко читает Владимира Маяковского” (1978), помимо рассуждений о поэтическом веществе тетраптиха “Облако в штанах” (а Е. Е. декламирует именно эту поэму), поэт, читающий поэта, делает по-своему замечательное открытие. Его, как всегда, эмоциональное эссе называется “Воссоздание голоса”, и оговаривается он с первого же предложения:

“Пусть читателя не вводит в заблуждение это название. Я совсем не претендую на имитацию тембра и интонаций голоса Маяковского, — это невозможно, да и не нужно. Мне хотелось осуществить лишь скромную попытку воссоздания внутреннего голоса поэта (курсив мой. — П. К. ), его глубинных интонаций так, как я сам их чувствую и понимаю, хотя вариантов интерпретаций может и должно существовать великое множество. То, что осталось в весьма несовершенных записях от голоса Маяковского, меня не убеждает в том, что так он читал всегда…”

Оставим в стороне соображение о том, что интерпретаций “может и должно” существовать “великое множество”. “Может” — да, Маяковский был одним из самых исполняемых актерами и неактерами стихотворцев: от Качалова и Яхонтова до Кирсанова и Лили Брик. “Должно” ли — еще вопрос. Удивительно другое: с помощью кого Евтушенко пришел к стилистике своего чтения “Облака”: “…Читать „Облако” без выхода на крик, в чем-то близкий крику „Проведите, проведите меня к нему, я хочу видеть этого человека”, было, видимо, непредставимо, ибо вся поэма построена на неслышимом задыхании „Проведите, проведите меня к ней, я хочу видеть эту женщину…” Поэтому огромным подспорьем для чтения этой поэмы для меня были не записи самого Маяковского, не записи чтецов, а именно есенинское чтение. В нем я нашел ключ к „Облаку”, постаравшись соединить надрыв большой человеческой трагедии, вырывающейся в раненый крик, с могучестью ритмического начала”.

Вот о поисках этих самых ключей и пойдет дальше речь. Их всегда очень трудно описать (признания Евтушенко в этом смысле уникальны; он, кстати, успел зафиксировать в “виниле” фирмы “Мелодия” и свое чтение стихов Гумилева, но там была другая, менее неожиданная история).

Мне уже приходилось признаваться в своем спокойном отношении к феномену актерского чтения стихов, хотя вот минувшей весной, услышав по телевизору, как Алексей Баталов читает гениальное, на мой взгляд, стихотворение Михаила Исаковского “Враги сожгли родную хату”, я не мог сдержать слез. Текст “прошел”, что называется, прямо в душу.

Зафиксированных случаев искреннего одобрения автором актерской интерпретации своего текста довольно мало. Обычно — наоборот, вспомним хотя бы, как тот же Маяковский подтрунивал над Яхонтовым. И его подтрунивания не кажутся мне беспочвенными. Но, кстати, работа Владимира Яхонтова была в свое время высоко оценена Михаилом Зощенко, который отлично знал, что чтецы его рассказов не слышат их потаенной трагичности, не видят за ними страдающее лицо рассказчика, не чувствуют его лирики. “Я был (в силу особых свойств характера) замаскирован смехом, — писал Зощенко артисту. — Но Вам удалось, не повредив тканей рассказа, сохранить и смех, и другие чувства. Вы передаете мои чувства с огромной силой, и это поразительно, как Вам это удалось”.

Увы, записи чтения Яхонтовым рассказов Зощенко не сохранились.

И, перед тем как перейти к действующему герою, точнее — героине нашего обзора, я вспомню о том, что ясно очерченная попытка хоть как-то заговорить на эту странную тему — “поэт, читающий поэта” — предпринималась.

Таковыми были: виниловый диск “Венок Мандельштаму” и поствиниловая аудиокассета “Поэт читает поэта”2, где Блока читали Багрицкий, Антокольский и Солоухин, Маяковского — Евтушенко и Кирсанов, Цветаеву — Самойлов и Бродский. Стихи Семена Гудзенко, Есенина и Вознесенского — очень по-актерски — Владимир Высоцкий, а Мандельштама декламировали Белла Ахмадулина и Александр Кушнер. Вспоминается мне и “лекционная кассета-альманах” (был и соответствующий “винил”), посвященная Заболоцкому. Там читали Ярослав Смеляков, Александр Межиров и Станислав Куняев.

…Слушая в разные годы, как поэты читают своих “коллег по цеху” — и классиков и современников, — я все больше проникаюсь мыслью, что записи эти суть важные штрихи к их — читающих — психологическим портретам. Словами это объяснить трудно, но вот когда ведущая радио “Свобода” Марина Тимашева публично радуется-удивляется тому, как по-разному Дмитрий Быков и Александр Кушнер читают одно и то же стихотворение Андрея Вознесенского (программа “К юбилею Андрея Вознесенского” от 6 мая 2008), я в свою очередь удивляюсь тоже. А как может быть иначе? В их таком разном чтении — и штрихи к их автопортретам, и ключи к их эстетическим предпочтениям, и даже — личное отношение к поэзии Вознесенского. От души советую вам скачать эту передачу из интернет-архива “Свободы”, вас ждут интересные наблюдения3.

Года полтора тому назад в центральных книжных магазинах стали появляться стильно оформленные компакт-диски из (условно говоря) серии “Читает Вера Павлова”: “Осип Мандельштам”, “Анна Ахматова”, “Марина Цветева”, “Борис Пастернак” (два последних вышли сосем недавно).

Дизайнеры упаковали диски в удобные картонные “раскладушки”, ласкающие ладонь; обнаженные осенние деревца на обложках напоминают японскую графику; в каждую пластинку вложен красивый картонный листок, на котором Вера Павлова записала своим неповторимым ученическим почерком текст одного из читаемых стихотворений. На лицевой обложке компактов, чуть ниже имени декламатора и более мелким кеглем, красуется сообщение: “комментарий такого-то”. Стало быть, к “Мандельштаму” — Петра Вайля, к “Ахматовой” — Инны Лиснянской, к “Цветаевой” — Дмитрия Воденникова, а к “Пастернаку” — Елены Фанайловой.

Эти комментарии, представляющие из себя в меру литературоведческо-образовательские, а главным образом — опять же очень личные читательские впечатления, записаны в звуке и идут последним треком на диске. Добавлю, что на компактах присутствует и музыкальное оформление. Правда, используется оно в начале и в конце всей композиции (а звучит каждый диск не менее часа времени) и только на трех-четырех стихотворениях.

Загрузив эти диски в свой mp3-плеер, я в течение нескольких дней слушал, как Вера Павлова читает мне моих любимых поэтов. Часто — волновался, иногда — удивлялся, иногда (редко!) — внутренне протестовал. Слушал с большим интересом и не потерял его до конца прослушивания последнего по времени выхода диска.

И в конце концов, кажется, догадался, зачем Вера Анатольевна последнее время занимается этим странным делом. Но чтобы проверить свои ощущения, попросил ее о небольшом интервью, каковое и состоялось. Ниже — его почти дословная расшифровка.

— Какой была ваша реакция на приглашение записать такое чтение?

— Ужас кромешный.

— А вы спросили себя: а мне-то это зачем?

— Нет, я спросила себя: почему — я? “Вы хорошо читаете, — сказали мне. — Актеры читают ужасно, совершенно невозможно слушать актерское чтение, а слушать стихи хочется, и хочется иметь возможность с голоса запоминать их наизусть”. Один из организаторов проекта сказал мне, что, мол, “я с самого детства слушал радио и много запомнил наизусть. Теперь я тоже хочу слушать по несколько раз и запоминать наизусть, и для этого мне нужны компакт-диски, которые вы и запишете”.

Я долго колебалась, мне было страшно, казалось, что здесь есть какое-то превышение полномочий, меня начал терзать жуткий пиетет к этим авторам.

— Вы начали работать и на сегодня записали уже семь дисков, включая стихи Блока, Кузмина и Есенина. Не было ли случая, когда оказывалось, что вы читаете “не своего” поэта, не обнаруживалось ли подобного именно во время чтения?

— Из всех семерых совершенно не моим поэтом оказался только один… Совершенно не моим, я еле наскребла тридцать четыре стихотворения вместо сорока положенных. Это… (понижает голос, дальше говорит с притворным ужасом) Александр Блок. Абсолютно, абсолютно. Вот этот миф, который разрушился и не заменился другим. Вообще он рухнул для меня полностью. Поэта Блока — нет. Я… я… так расстроилась.

А начала я с Мандельштама. Перечитала его всего и выбрала, согласно договоренности, около сорока стихотворений. И, поскольку мне разрешается предлагать идеи музыкального сопровождения, предложила взять дудук. Они сказали, что это может быть слишком дорого, — но позвонили Дживану Гаспаряну, послали ему пробные записи моего чтения… И он послушал.

— И что решил?

— Он сказал: берите что хотите — бесплатно. Когда зашла речь об Ахматовой, я сказала, что тут должен быть восточный щипковый инструмент, и мы выбрали японский котэ…

— Простите, а вы когда-нибудь раньше читали чужие стихи?

— Никогда. Но вот что меня немножко утешило, — почему я решила попробовать начать записываться.… Незадолго до этого предложения в Нью-Йорке был вечер Алексея Цветкова, это был его юбилей, на который приехали Гандлевский и Кенжеев. Все они читали стихи Цветкова. И когда я услышала, как Бахыт Кенжеев читает Цветкова — он и себя хорошо очень читает, — я поняла что-то очень важное. Насколько же он лучше читал, чем Цветков сам читал себя…

— Кенжеев читал его на память?

— Он читал на память и так хорошо! Я подумала: Боже мой! И подумала тогда, что настоящий поэт — тот, кто чужие стихи читает лучше своих…

— А что это значит, по-вашему, читал “хорошо”? Что вообще значит читать плохо или хорошо стихи?

— Он читал их влюбленно, и эта влюбленность заражала. И я подумала: “Вот то, что я должна сделать. Я должна прочитать стихи влюбленно и попытаться заразить всех этой влюбленностью, — любовью к каждой букве, к каждой запятой, ничего не пропустить. Знаете, чем хороший пианист отличается от плохого? У него нет ни одной мертвой ноты. То есть по возможности надо прочитать так, чтобы не было ни одной мертвой буквы.

— Вы говорите об ответственности? Чего вы можете здесь опасаться?

— Вернусь к метафоре пианиста, играющего по нотам. Я боюсь попасть мимо нот, прочитать мимо нот, потому что там все записано. Вот чего почти не делают актеры, они импровизируют, а импровизировать нельзя, все записано, надо просто прочесть.

— Смотрите, получается, что из-за этого чтения, из-за этого проекта у вас “разрушился” миф Блока. Но вы тем не менее начитали пластинку его стихов?

— Я выбрала тридцать с небольшим стихотворений, в которых нашла, во что влюбиться. И потом, мне показалось, что я нашла какой-то ключ, вообще — ключ ко всему поэту. Я читала на энергии отталкивания, потому что поняла, что блоковский культ Прекрасной дамы — это предельное воплощение женоненавистничества… Я читала как женщина, которая отвечает ему.

— Но ведь Блок не исчерпывается этой темой, да?

— Конечно. Но я подобрала такие стихи, какие подобрала, и читала как оскорбленная им женщина.

— Кто придумал идею послесловия к дискам? Кто выбирает “комментатора”?

— Идею придумали они — “КонтентМедиа”, продюсеры и редакторы. Я подсказала Инну Лиснянскую и некоторых других.

— И все-таки: что это занятие дало и дает лично вам — и как читателю, и как поэту?

— Я же их перечитываю! И столько для себя открываю. Самое сенсационное для меня то, что я полюбила Цветаеву, которую ненавидела всю свою жизнь. После того как я ее перечитала и записала, я ее нежно люблю. И — совершенно влюбилась в Кузмина. “Александрийские песни” — это просто лучший русский верлибр из всех написанных. Кстати, с Кузминым это был единственный случай, когда я перешла за все временны2е ограничения, читала больше часа. Потому что “Александрийские песни” можно читать только целиком.

— Происходит ли с самими стихами что-нибудь после этого опыта? Может, чтение вслух как-то по-новому “раскрывает” знакомый стих?

— Происходит. Да, и всякие неприличные вещи происходят — мурашки по коже, когда читаю. Хуже того: мурашки и практически слезы, когда я сама себя слушаю. Но это я не приписываю себе, я это приписываю только стихам…

Само это физическое усилие… Кстати, когда я записала Мандельштама — а он у меня был первый, — я сорвала голос. Полностью. Я два дня вообще не могла говорить. У меня такое раньше бывало только после пения четырехчасовой пасхальной службы на клиросе.

— А на других уже не срывали…

— Потому что Мандельштама я решила читать бельканто.

— Почему?

— Потому что он так написан. Потому что это и есть бельканто.

— Существуют записи авторского чтения некоторых ваших героев? Вы, между прочим, читаете ахматовскую “Музу” совсем иначе, я бы сказал, несколько хулигански, чуть ли не с вызовом.

— А это я нарочно. Это я “против шерсти” читаю, нарочно, немножко пародирую Ахматову. Но это единственный случай, когда я пародирую авторское чтение, больше такого нет нигде. Действительно, трудно читать хрестоматийные, навязшие на зубах тексты. Каждый раз я думала, каким образом их отстранить. “Ты жива еще, моя старушка…” было очень трудно читать, “Незнакомку”…

— Вы “включаете” в себе какие-то… механизмы, что ли, чтобы оживить какой-нибудь уж очень привычный стих?

— Бывало, что я немножко актерствовала. Вот с Ахматовой я себе практически всегда ставила задачу — читать максимально прозаически. Насколько это возможно — снять весь пафос и читать совершенно просто. Но странное дело… Мне это хорошо удавалось в ранних стихах, но чем дальше я заходила и, наконец, дошла до “Элегий” — поняла, что стихи меня победили. Я хочу читать просто, а читаю почему-то пафосно. А потому что сами стихи этого хотят. То есть актерская задача тут же была совершенно убита стихами.

— А кто вы сами — в этой работе? Частный человек Вера Павлова или известный поэт Вера Павлова? Кто вы?

— Я уже как-то говорила. Смотрите: по телевизору выступает философ. И он себя не называет философом, он себя называет “квалифицированным специалистом в области философии”. Вот! (Хлопает в ладоши.) Мое! Я — квалифицированный специалист в области поэзии. Я знаю про себя, что я вижу в этих стихах довольно много именно потому, что я — квалифицированный специалист в области поэзии. Я вижу здесь больше, чем многие, хотя бы потому, что трачу на это дело гораздо больше времени, чем многие.

Мне очень помогает то, что я — музыкант. Ну, что я — буду меряться с Бахом? Но я с пяти лет за инструментом. За столько-то лет я к нему немножко стала поближе, чем остальные, да? То же самое — с этими поэтами. С каждым из них у меня абсолютно личная, своя история.

…Вот несколько дней тому назад я записывала Есенина, а Есенин — это поэт, на котором прошло все мое дошкольное время, потому что моя бабушка знает всего Есенина, а я в пять лет читала наизусть “Черного человека”. И вот, сижу в студии и записываю, а мне говорят: “Вера, вы говорите каким-то детским голосом…” Да, говорю, наверное. Потому что сейчас — мне пять, я стою на стульчике… А потом еще выяснилось, что я забыла включить свет в студии и читала в темноте, думая про себя: “Что-то ничего не видно. Ну да ладно, все равно — наизусть”. Так что читала Есенина в темноте. Потом приехала к бабулечке, а она говорит: “Пойдем, я тебе стихи почитаю”, — и стала Есенина читать. Ей девяносто пять лет.

Между прочим, когда я еще колебалась — записывать или не записывать этот проект — и рассказала о своих мучениях подруге-актрисе, она сказала: “Все очень просто, ты читай это так, как будто бы ты читаешь своим маленьким детям”. И я подумала, что до сих пор-то я читала стихи только своим детям, когда они не умели читать сами. Решила, что это тоже — ключ.

— Когда, как вам кажется, этот проект сам собой завершится? Ведь чего-то не может быть слишком много.

— Мы закончим с серебряным веком. Потом будет Маяковский, Заболоцкий, потом, если я им не надоем, будет девятнадцатый век. Если будет.

…К этому разговору стоит добавить, что продюсеры и редакторы заинтересовались чтением Веры Павловой после того, как под эгидой редакции “Новой газеты” два года тому назад вышел компакт-диск ее авторского чтения. Он назывался “Дневник отличницы”.

Наш следующий обзор будет посвящен аудионаследию Александра Солженицына.

 

1 Читает Владимир Набоков. Государственный Литературный музей/Гарвардский университет. Составитель Л. Шилов, оформление и производство С. Филиппов. Москва, 1996.

2 Поэт читает поэта. Государственный Литературный музей. Составитель Лев Шилов, оформление и производство Сергей Филиппов. Москва, 1997.

3 Стихи Андрея Вознесенского читают Олег Чухонцев, Александр Кушнер, Елена Фанайлова, Елена Исаева, Дмитрий Быков, Юрий Ряшенцев.

 

ТЕАТРАЛЬНЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ ПАВЛА РУДНЕВА

Фестиваль современной пьесы “Kolyada Plays” (Екатеринбург, 14 — 23 июня 2008)

Шестой драматургический конкурс “Евразия”, существующий при “Коляда-театре” в Екатеринбурге, в 2008 году дозрел до фестиваля современной пьесы — конкурс оброс не только славой одного из важнейших “селекционеров” новой драматургии в России, но и целой фестивальной фабрикой по производству текстов и спектаклей. Еще в годы перестроечного изобилия культурных акций Николай Коляда делал смотр воплощений своего творчества, игриво названный “Kolyada Plays”, то есть одновременно и “Пьесы Коляды”, и “Коляда играет”. Чтобы не выглядеть излишне самовлюбленным, Коляда собрал на второй фестиваль, случившийся спустя четырнадцать лет после первого, около тридцати спектаклей уже не только по своим пьесам, но и по текстам многочисленных учеников (выпускников и студентов Екатеринбургского театрального института, где уже несколько лет работает единственная в России авторская школа драматургии), и по пьесам, получавшим когда-либо премию “Евразия”.

В результате в Екатеринбурге в июне прошел очень энергетичный фестиваль, ставший событием в негромкой жизни провинциального театра. Дерзкий и точечный, резкий и неудобный, он оказался тем самым пассионарным взрывом, который, безусловно, породит позитивное эхо. Что было самое важное? Частный российский театр (“Коляда-театр” до сих пор не может добиться официального признания властей) провел огромный международный фестиваль. Николай Коляда, быть может сам на это не рассчитывая, дал очень серьезную мотивацию для постановок современных пьес в провинциальном театре. Он фактически создал тот внутренний рынок, который будет определять процесс в дальнейшем. Вопрос качественных изменений в театральной системе — сегодня только вопрос создания мотиваций. Перед тем как рискнуть пойти на художественный эксперимент, театр должен ответить на вопрос: зачем мне ставить эту новую пьесу, если есть старые? Где я буду востребован? И московские фестивали здесь не работают. Для провинциального театра поездка в Москву — огромный, несоизмеримый риск. Провинциальных театров и их внутренних подвигов в столице чаще всего не замечают, игнорируют. Редко-редко случается совпадение интересов. Это огорчительно, но факт: московский истеблишмент театральными процессами в России и ближнем зарубежье не интересуется, отворачивается. Другое дело — быть показанным внутри своей среды, в череде равных театров. Тюменские “Мойщики” — спектакль, получивший Гран-при, именно так и был создан: под фестиваль, когда большой неповоротливый академический театр, почувствовав засасывающий воздух, отреагировал молниеносно. И в этом смысле крайне важно, что фестиваль “Кolyada Plays” — это фестиваль результата, а не фестиваль анонсов, не фестиваль ярмарочных обещаний. Фестиваль, который констатирует движение, констатирует успех. И вместе с тем фестиваль, который занимается современным искусством, формированием нового языка театра, поддержкой современного героя на современной сцене — вещами далеко не очевидными, как казалось бы, на российской сцене сегодня.

 

Тюменский режиссер Михаил Заец

Главным открытием фестиваля стала не пьеса, не драматург, а тюменский режиссер Михаил Заец, впервые вывезший свои спектакли из двух тюменских театров за пределы своего города. Это отдельная радость — на подобных “текстовых” фестивалях главной темой обычно становится неготовность театра к освоению новой пьесы, — здесь же театр оказался вровень с драматургией. Заец, молодой актер, режиссер-самородок, ставит лихо и самоотверженно, поражая сочетанием актерской проработки, концептуального театра и густой театральности, полной самой раскрепощенной фантазии.

Его “ Мойщики” в Тюменской драме, ставшие фаворитом фестиваля, сделаны с европейским лоском, с остроумным саркастическим изяществом. Пьеса учеников Коляды Павла Казанцева и Ярославы Пулинович написана про технологию и философию супермаркетовских воров — новое явление на грани таланта и криминала, волюнтаристский ответ на экстренную капитализацию Россию. Мойщики — так сами себя не без юмора называют супермаркетовские жулики, умеющие с изяществом и философичностью “смыть” на глазах камер слежения товар с полок. Главный герой проводит, как Вергилий Данте, свою сочувствующую подругу сквозь авантюрный рай и ад супермаркетовской псевдожизни, попутно подарив ей свою философию жизни за чужой счет с острым ощущением собственной правоты, в которой драматурги на удивление не дают нам возможности усомниться. Притягательная эта философия: преступление против обогащения — преподносится как антибуржуазный акт едва ли не гражданского сопротивления.

На сцене знаки супермаркетовской культуры — объемные тележки, лейблы, ценники, штрихкоды, товарная символика на всех предметах, занавеси и кулисы в виде упаковочной пленки, бесконечный рекламный клип на заднике и рыскающие красные сканирующие лучи, в финале прожигающие, словно лазеры, героиню, потерпевшую фиаско. Пронзительная современность спектакля обнаруживается в том, что режиссер солидаризируется с этой хулиганствующей драматургической порослью и показывает, что современное российское общество научилось не только потреблять плоды капитализма, но и отчаянно сопротивляться ему, понимая, что мирового капитала не убудет, что все возможные риски уже просчитаны в ценах и рекламных уловках, которые насилуют нас — добропорядочных обывателей. Тюменский спектакль поразителен своим непровинциальным, умным отношением к теме: театр в данном случае свидетельствует, что российское общество уже успело прочесть не только “Общество потребления” Бодрийяра, но и “Общество спектакля” Ги Дебора, и, значит, капиталистического рабства нам бояться нечего. Мойщики — это чистильщики, новые санитары нашего нового “леса”.

Изумительно пластичный артист Сергей Скобелев играет главного героя наотмашь — он играет не просто вора, он играет воровскую совесть, а заодно и акцию гражданского неповиновения, и антисоциальность, и антибуржуазность, и ожесточение голодного человека, идущего на преступление, вооружившись идеологией, и неприсобленность к капитализму и карьерной гонке. Но, самое важное, играет он и национальную черту — неизбывное русское стремление к бесконечной халяве. Подвижный, пластичный актер, у него все в танце, все в движении, в самопародии, в парадоксальности. Он мелькает перед нами, как персонаж музыкального клипа, — у мойщика словно бы “смытое” лицо: его невозможно зафиксировать на камеру, он весь как нечеткий снимок, человек-полиэтилен. В этом новом герое можно разглядеть ту парадоксальную человеческую породу, которая будет постоянно бороться против системы, которая будет всегда поступать не так, как следует, а так, как хочет.

“Вечера на хуторе близ Диканьки” (гоголевская “Ночь перед Рождеством” иронично инсценирована учеником Коляды Олегом Богаевым) в тюменском театре “Ангажемент” поставлены Михаилом Заецом как праздник театральности и развитие гоголевской смеховой культуры. Режиссер вываливает на сцену свою невероятно богатую и рисковую, буквально по-гоголевски дьявольскую фантазию — здесь гэгов, умных шуток и идей на минуты сценического действия так много, что жалость берет: можно было все это богатство расшвырять на три спектакля, не тратиться так. Михаил Заец щедр и безбоязнен, хотя за некоторые его шутки можно и серьезно поплатиться, в особенности в нашем все менее секуляризованном государстве, где церковь уже не раз результативно вторгалась на территорию искусства с системой запретов. Например, Михаил Заец заставляет самовлюбленную Оксану смотреться в икону Спасителя как в зеркало и советоваться со святым ликом в духе “свет мой, зеркальце, скажи” и “лгут люди, что я хороша”. Режиссер заставляет дьяка в интимных сценах стать поклонником bdsm-эротики и накладывать на Солоху профессиональный бандаж. Он заставляет Пацюка есть вареники японскими палочками, отчего они кажутся Вакуле летящими в рот колдуну самостоятельно. В петербургских сценах он демонстрирует блестящую пародию на российское государство, где народу для общения с государственной властью нужен сурдоперевод. Он делает черевички модными современными кедами со стразами, которые, конечно же, никогда не могли даже присниться Оксане. И так далее и тому подобное — легкий, светлый, летучий и добрый юмор. Здесь нет никакой избыточной фольклористики, никакой этнографии — скорее намеки на украинские костюмы, элементы стилизации.

Особенный рисунок в спектакле имеет Черт Дениса Юдина, сгусток притягательной энергии. Это вырвавшийся на волю мелкотравчатый хулиган и бестия, мелкий урка, торопящийся нагадить на земле, пока снова не скрутили. Он пьян от самого воздуха украинской вольницы, от запаха села и греховной человечины. Но, помимо прочего, этот субтильный черт еще и артист. Черт управляет стихией ветра, как заправский дирижер, берущий крещендо, и подымает по деревне собачий лай, начинающийся от его подвываний. Михаил Заец меняет масштабы: то Черт — это дьявол во плоти, персонаж, равный смертным героям, то Черт — это куколка на веревочке в кармане Вакулы. И это один из самых удачных и тонких трюков спектакля.

 

Моноспектакль из Бишкека

В Екатеринбург к Коляде приехали даже театры из Финляндии и Великобритании. Но все равно одна из самых важных культурных связей фестиваля — это визит киргизского спектакля. Культурная изоляция Средней Азии, ставшая одной из важнейших проблем региона после распада СССР, и политика сворачивания культурных инициатив в известном смысле разрушили контакт между театральными средами России и Средней Азии. Киргизы в Екатеринбург ехали поездом несколько суток, понимая, что внятную эстетическую оценку своей частной инициативе внутри Национального театра им. Т. Абдумомунова они смогут получить только в России. Между тем среднеазиатская актерская школа и особый темперамент оказались настолько убедительными и сокрушительными, что жюри единогласно вручило актрисе Турганбубу Бообековой приз за лучшую женскую роль, а спектакль “Дорогая моя” молодого режиссера Шамиля Дыйканбаева был признан самым оригинальным зрелищем фестиваля.

Суть в том, что киргизы смогли оторвать современный текст (монопьеса Николая Коляды “Шерочка с машерочкой”) от того сугубо реалистического направления, которым знаменуется сегодня новая пьеса. Среднеазиатская театральная школа или среднеазиатский темперамент умеют сделать текст вневременной ценностью. Среднеазиатское общество устремлено вглубь истории, лишено сиюминутности — это может быть плачевно для государства, строящего себя по канонам сурового Средневековья, но особенно привлекательно для культуры, где ценятся архетипичность и мифологизация. Среднеазиатский театр еще помнит свой исток-— ритуал, жречество, шаманизм. Попытка восстановить эпоху на сцене очень близка к попытке их в прямом смысле воскресить.

У киргизской актрисы текст Николая Коляды звучит не как здешний, плотский, натуральный (казалось бы, в этом и заключена его непосредственность и свежесть), но как монолог античной героини, как проявление мифологического древнего вневременного сознания. Именно в таком ракурсе Коляда зазвучал мощно и по-новому, войдя внутрь традиции пьес о трагедии рода.

В монопьесе, написанной с дюжину лет назад, женщина разговаривает со своей кошкой, как шерочка с машерочкой, и через этот запутанный и гневный монолог постепенно восстает картина материнского проклятия, адресованного сыну, который с невесткой покинул ее.

Мы видим мать в муках, в экстазе ненависти и любви, или, если говорить высоко, по-христиански, в страстях. Родственные отношения трактуются как рок. Отлучение сына от матери неизбежно, забвение, убиение матери сыном неизбежно, как неизбежно и материнское проклятие, убиение сына. Родовые отношения — это вскипание крови, это “неслияние” одной крови: адова пытка, смертная травма для человека. Боль разлучения крови от крови — это боль, уничтожающая самость. В программке спектакля его создатели печатают известную тюркскую притчу о вырванном материнском сердце, которое продолжает заботиться о ребенке.

В декорации киргизы изумительно сочетают “забытовленность” и символизм. Одна из самых страшных, пронзительных сцен спектакля — это мизансцена канонической иконописи, оплакивание Христа. Мокрая сыновья рубашка повешена на окне сушиться и как бы “распята”, и мать перед нею коленопреклоненно молит и стенает. Интересно рассмотреть саму рубашку. На рукаве — пятно то ли от вина, то ли от материнского варенья. Это одновременно и стигматы, и бытовое пятно, знак связи сына с матерью, которая верит в рубашку как в талисман. Что делает мать? Она застирывает грязную рубашку до дыр. Этот ритуал повторяется бесчисленное количество раз, и в движениях рук, стирающих рубашку, видна нерастраченная нежность. Мать оставила себе рубашку сына, фактически выкрала, и она осталась символом отчаянного одиночества и остервенелой любви, но и мифологическим образом — тканью Пенелопы. Мать вечно стирает рубашку своего уязвленного сына, и она никогда не отстирывается, как не отстирывается кипящая родовая кровь.

Не надо забывать о том, что постановка Коляды в Киргизии — почти культуртрегерский подвиг. Это вообще колоссальная проблема — поставить современный текст, вывести современного героя на сцену. И тут мало сказать, что Средняя Азия пребывает в культурной изоляции, что общество патриархально. Это мир, у которого нет основы для идентификации с современностью. Культурная политика и государственная политика отчаянно ретроспективны. Исторический идентификат находится только в Средневековье времен “Шахнаме” и Тамерлана. Культурные герои остались в Средних веках. В этой ситуации постановка современной пьесы — дерзкое нарушение традиций.

 

ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ДНЕВНИК ДМИТРИЯ БАВИЛЬСКОГО

Первая посмертная ретроспектива Дмитрия Александровича Пригова “Граждане! Не забывайтесь, пожалуйста…” в Московском Музее современного искусства (филиал в Ермолаевском переулке)

ще год назад казалось, что Пригова много и он везде — в музеях и в телевизоре, в галереях и на тусовках, теперь же везде и едва ли не всегда ощущается фантомная недостаточность главного концептуалиста всея Руси.

То ли Дмитрий Александрович так приучил всех к своему присутствию, то ли действительно долгое время Пригов был “нашим всем”, выполняя роль не то культурного московского домового, не то аттической соли, придавая съедобность любому блюду, но теперь его отсутствие кажется зияющим, особенно трагичным.

Для Дмитрия Александровича же всегда было важно сидеть сразу между всех существующих жанровых стульев и ниш, объединяя собой разрозненные и разобщенные художественные и литературные сообщества. К тому же нельзя забывать, что Пригов — концептуалист: работа с языками и готовыми культурными блоками для него важнее внешней яркости, занимательности.

Перед Екатериной Дёготь, куратором первой ретроспективы Дмитрия Александровича, стояла сложная задача: во-первых, отразить его во всех проявлениях, во-вторых, сделать экспозицию зрелищной и театрализованной. Вышла выдающаяся выставка, один из лучших виденных кураторских проектов, разыгранный как по нотам.

Из всего многообразия приговского наследия Дёготь отобрала повторяющиеся вариации одной и той же темы — дыры, раны, темные пятна, проступающие на поверхности капли, зияния.

Дёготь показывает Пригова последовательным учеником Малевича, его абстрактных композиций с нарастающими черным и красным, способными вместить все возможные и невозможные изображения и смыслы. Метафизическое напряжение (и даже отчаяние) нарастает от этажа к этажу, разрешаясь в конце экспозиции, где из копий знаковых поэтических сборников-книжечек Д. А. П. выложена целая стена плача.

Широкая лестница филиала Музея современного искусства в Ермолаевском переулке украшена небольшими (размером с сигаретную пачку) табличками с приговскими лозунгами, которые Дмитрий Александрович некогда диссидентски развешивал в виде объявлений на советских троллейбусных остановках, из-за чего стерильно-белые поверхности напоминают березовые штрихпунктиры.

Каждый этаж, затакт, начинается закутком с видео, где Дмитрий Александрович, как живой, кричит кикиморой и перечисляет всех умерших.

На первом (формально — втором) этаже развесили несколько графических серий, объединенных одним и тем же элементом. Проступанием темного (чаще черного, но в одной, интерьерной, серии “Интерьеры с каплями крови” — красного) пятна поверх репродукций с картинами русских пейзажистов (“Русские пейзажи с именами” и “Русские пейзажи с оком”), романтических полотен (“Романтические пейзажи”), циклов “Германия” и “Рисунки скотчем”, где зияния и нарушение аутентичного содержания выполнены скотчем. Нарушение целостности того или иного изображения несет известные приговские символы — имена художников классической традиции, Божье око или же просто чернильную кляксу, которая растекается поверх реалистических изображений буквальным проявлением потустороннего.

Словно бы его не устраивает одномерность жизни и искусства, словно бы за красочной поверхностью обязательно должны оказаться второй и третий слои, фонящие и сквозняком выносящие сюда, на поверхность, следы первопричин и первообразов.

Так, сквозь привычные изображения, проступают Вечность и толща классических традиций, помноженных на субъективность восприятия: каждый видит в том, что видит, нечто сугубо свое, особенное.

Заданная торжественным началом тема подхватывается и развивается на втором этаже, начинающемся видео с перформансом, где Дмитрий Александрович, булькая и задыхаясь, просит: “Эту чашу мимо пронеси, ну пронеси, пожалуйста...”

Основное экспозиционное пространство занято многочисленной черно-белой серией “Фантомных инсталляций”, рисунков с проектами несуществующих, завиральных объектов. Хотя, с другой стороны, хтонический Зверь, выставленный в прошлом году на выставке “Верю” (экскаватор, накрытый черной тканью), сконструирован и тут, значит, проекты вполне съедобные, осуществимые.

И то правда: здесь же, на этаже, в отдельно выгороженных боксах, выполнены реконструкции некоторых проектов — кипа бумаги с бокалом красного вина, лестница на небеса, разорванная посредине (в стороне — бокал с недопитым красным).

В центре третьей реконструкции висит огромный камень из папье-маше, перевязанный веревками. Красное в бокале снова составляет контрапункт черному и ослепительно-белому. Чернильные кляксы и черные, растекающиеся дыры здесь сгущаются до бокалов красного вина, которые тоже можно трактовать по-разному, но которые на фоне посмертного бормотания Дмитрия Александровича кажутся заклинанием своей собственной судьбы. Когда умирает человек, то, как известно, изменяются его портреты, его стихи и тексты, его работы начинают говорить и звучать в ином ключе. Вероятно — более адекватно замыслу.

Дёготь решила сделать из Пригова метафизика, и для этого она вычленила из необъятного наследия те серии, что соотносятся с классическим искусством и, через него, с вечными вопросами и исканиями.

На третьем этаже вывесили графику 70 — 90-х годов, в центре большого зала поставили большой стенд-стол с рисунками и графическими текстами, на которые Д. А. П. был отменный мастер. Ранние работы Пригова оказываются более конкретными и четкими, хотя и на них шумят, кипят и пенятся его важнейшие темы пространств, пронизанных дырами, космогонические фрагменты, словно бы вышедшие из мастерской белютинских абстракционистов.

На рисунках в центре зала можно заметить не только переход от печатной машинки к компьютерным распечаткам, но и нарастание фирменной приговской неконкретности и ускользания. С первой приблизительно половины 80-х Дмитрий Александрович находит свой узнаваемый стиль, который скрывает больше, чем говорит; который намекает, пробует и слегка касается органов чувств для того, чтобы тут же отпрыгнуть в сторону и сменить маску.

Однажды он говорил мне о том, как это важно для него — постоянно менять маски, чтобы не быть пойманным. Однако ретроспектива его работ очень четко показывает: что бы Дмитрий Александрович ни делал, ни говорил, он всегда с маниакальным упорством возвращался к одним и тем же темам и элементам. Умирающая культура на пороге своего полного небытия и растворения в чем-то новом, еще до конца не оформившемся, оказывается метафорой существования одного, более чем конкретного человека.

На видеоэкране Пригов демонстрирует здесь “Нечеловеческие страсти”, ковыряясь в кипе старых газет, складывая их в стопочку, а потом расшвыривая их и умоляя невидимого оператора больше его не снимать. Просьба перерастает в вой, а после — в едва слышимую мольбу.

Здесь же в стекле представлена серия “Бог”, где черные пятна имеют самые разные подписи — Эзра Паунд или, например, Достоевский. “Ангелы” из шести листов тотальной штриховки и одна из самых его известных серий — “Бестиарий”, зафиксировавший странных пучеглазых существ, вписанных в ромбы, круги и квадраты, визионерские, таинственные зародыши или следы ночных кошмаров. Все они, как и подавляющее число работ ретроспективы, исполнены мелкой штриховкой — главной формой приговской медитации. Прилежный последователь Малевича, Дмитрий Александрович всегда, когда не участвовал в общей жизни окружавших его людей, чертил ручкой мелкую сеть штрихов, словно бы пытаясь добиться полной, непроницаемой тьмы.

Разумеется, сделать нечто подобное одной только шариковой ручкой невозможно, поэтому внутри работ всегда есть щели и свет. Словно бы художник говорит о недостижимости абсолюта, который уже существует в виде “Черного квадрата”. (Впрочем, и тот уже давным-давно потрескался и не представляет из себя чернильного монолита — сквозь трещины и кракелюры на первоисточнике давно сочится незавершенность...)

Эта же самая тема, но уже под иным углом обыгрывается и на верхнем этаже музея в Ермолаевском. Здесь, помимо узнаваемых приговских банок с самой разной начинкой (издевательский привет банке с томатным супом) и отксерокопированных, стеной плача, книжечек с текстами, телеграмм и календарей, азбук и реестров, висит здоровый чернильный “Мрак” (конца 70-х) и “Ничто” (из 2000-х) — две главные константы выставки, меж которых расположено все остальное, серьезное и не очень.

В самом дальнем закутке — заключительным аккордом — видео 1985 года, где молодой Пригов в фуражке и с сигаретой (никогда не видел его курящим) читает стихи про “милицанера”, а потом камера выходит за окно его квартиры в Беляеве и замирает на обледеневших крышах типовых многоэтажек. И Пригов такой молодой, он живой и светится, и сердцу тревожно в груди, когда ты видишь, как быстро остывает пепел твоей собственной истории, как твоя собственная жизнь, важная часть твоей жизни, на глазах каменеет и становится окончательно завершившимся прошлым.

Выставка вышла тихая и точная, камерная, но неожиданно театрализованная, черно-белая в основном, но лишенная монотонности и очень музыкальная. Идеальным саундтреком к ней могли бы оказаться струнные квартеты Шостаковича — сдержанные и вдумчивые, вкрадчивые и темпераментные разговоры обо всем сразу, когда темы чередуются с вариациями, закольцовываются и перетекают, развиваясь, из части в часть.

Пригов ведь любил Шостаковича, да только звуковое сопровождение на такой выставке невозможно — на каждом этаже шумит свое самодостаточное видео с записями акций, из-за чего здесь можно слышать только Дмитрия Александровича.

И здесь Дёготь угадала и тактично развела экраны по комнатам и этажам так, чтобы никакой какофонии не возникало. Кураторский подвиг, можно сказать учитывающий все возможные аспекты и сложности и с таким изяществом выходящий из любых осложнений, что любо-дорого смотреть.

Ну да, и любо, и дорого. Просто шедевр какой-то!

 

1. Непрерывно я наблюдал Пригова с близкого расстояния примерно с неделю. Сначала было необязательное знакомство и перманентные пересечения на самых разнообразных чтениях и тусовках. На которые, надо сказать, Пригов ходил как на работу. Наше знакомство, кстати, с этого вопроса и началось. На вернисаже в “новой-старой” “Риджине” я спросил его об этой всеядности, а ответ напечатал потом в “Независимой газете”: “Это входит в состав культурной жизни Москвы. Я принимаю все это к сведению, хожу, чтобы знать, что творится. Моя профессия — заниматься искусством, поэтому дело не в том, нравится мне это или не нравится. Я просто прихожу, чтобы потом как-то иметь к этому отношение…”

Потом мы свели более близкое знакомство — я был приглашен к нему домой, мы долго и насыщенно беседовали (куски этой беседы вышли в журнале “Уральская новь”), ели борщ, смотрели картинки. А потом, незадолго до Дней Вячеслава Курицына в Екатеринбурге (конец января 1997), Пригов случился в Челябинске. Мы общались и здесь, потом вместе ехали в Екатеринбург и провели чуть ли не неделю под крышей (во всех смыслах) гостиницы Академии наук (ее уральского отделения).

Так что мне есть что сказать и о времени, и о судьбе художника в современном мире. Хотя комментировать творчество Пригова — вещь достаточно неблагодарная; лучшего интерпретатора его творческих стратегий, чем он сам, все равно нет.

2. В том, что Пригов постоянно называл себя деятелем (поменяем, по-хлебниковски подкорректируем это словечко) — “делателем культуры”, нет никакого, даже малейшего, преувеличения. Культура не есть нечто законченное, завершенное, она вообще либо есть, либо ее нет. Но если она все-таки существует, то не в каких-то там, как это часто думают, застывших какашках текстов (небрежение и легкость Д. А. в обращении с ними мне всегда были глубоко симпатичны). Даже наоборот. Она должна быть рассеянной в повседневности и таким воплощенным присутствующим отсутствием подтягивать общий “уровень моря” вверх, вслед за собой.

Культурная деятельность оказывается много важней своих результатов. Собственно говоря, процессуальность и есть единственный смысл культурных механизмов. Не важно ЧТО, важно КТО и КАК. Фиксироваться на продуктах своей жизнедеятельности (текстах, картинах, каких-то прочих артефактах), пусть даже и культурной, просто неприлично.

И не очень культурно. Кто ты такой, чтобы требовать внимания к своему личному опыту только на том основании, что можешь более или менее умело складывать и состыковывать друг с дружкой разновалентные слова?! Я вот убежден, что любой читатель или, там, посетитель художественной выставки, не владеющий какими-то серьезными техническими навыками, обладает не менее интересным опытом, индивидуальной и неповторимой судьбой. Зачем же мне перед ним раздуваться от важности и твердить непонятные термины?! От меня, если я честен перед собой и перед ним, требуется одно: создать некую коммуникационную систему, аттракцион восприятия-прочтения, который бы он заполнил сугубо своим содержанием.

То есть я, как художник, выполняю функцию служебную, второстепенную. Я всего лишь некая побудительная к размышлению причина, вынесенная вовне, пробуждающая в читателе или зрителе дополнительное мыслительное напряжение, не больше (но и не меньше!). Грубо говоря, я заставляю его думать о том, о чем бы сам он, по своей воле, думать не стал. Но я заставляю его думать не о себе, любимом, и решать, таким образом, не мои проблемы. Я побуждаю его к тому, что в нем уже есть, но есть пока в скрытом, латентном, непроявленном состоянии. Я помогаю ему продвинуться немного ближе к себе самому.

В этом смысле профессионализм заключается в точности, просчитанности-продуманности коммуникативного акта. Чтобы прочитано было именно то, что мной было заложено.

Или же, наоборот, вычитано совершенно противоположное. Тогда текст мой должен быть как можно более нейтрален, пунктирен. Присутствующее отсутствие. Тогда дыры письма и зияния текста будут обработаны “потребителем” в нужном ему, потребителю, направлении. А себя навязывать, учить кого-то — неловко как-то, подленько даже. Это ж нужно совести не иметь. Быть именно что “бес-совест-ным”.

Хотя многие этим как раз и пользуются: понимая, что культура существует и проявляется людьми и через людей, такие не очень честные люди подменяют культуру собой. Собирая, через этот обмен-обман, слишком большой налог-процент за свои весьма скромные культурные достижения.

3. Тут вообще — хоть закономерность выводи: чем более культурная деятельность укоренена в жизни, чем больше она вплавлена в общий, бытовой фон и не выпирает из этого бытового фона, чем меньше тянет одеяло на себя, выгораживая свою самость в некую особо маркированную территорию, тем она естественней.

И значит, в своей первородности, истинней.

Если же она постоянно фиксируется на своей непреходящей ценности, на опасности утраты и истончения, захвата “грядущим хамом”, чем больше она напоминает о себе в бытовом поведении какими-то совершенно не/над-бытовыми артефактами, тем основательней будь уверен — что-то тут не так, не чисто...

Поэтому Пригову важно, чтобы его (его культурной деятельности) было, с одной стороны, много, а с другой — сущность ее должна иметь совершенно неопределенный, неопределимый статус.

“Много”, кстати, не значит автоматически “плохо”. Тут имеет место быть сложная диалектика взаимоотношения качества и количества. В случае с Приговым она не работает: как истинный профессионал он всё, на всех уровнях — от эстетического до этического или социумного (взять промоушен) — делает хорошо. Что вызывает, не может не вызывать определенную степень недоверия. Но культурная деятельность и должна быть такой — всеобъемлющей.

И чем больше ее будет, тем в конечном счете лучше для пользы дела.

4. Концептуализм, который через всеобщую знаковость всеобщего оказывается важным (едва ли не первым осмысленным) шагом к растворению искусства в быту, в жизни, помимо прочего, решает и проблему соотношения сознательного и бессознательного. Играя теми знаками, которые уже давно вросли под кожу и там пустили свои сорняковые корни.

Пригов (как и Сорокин) работает с глубинами сознания (подсознания?). Их тексты не льются, как металл, в формы, но вываливаются заранее готовыми блоками из какого-то здесь же присутствующего небытия. Поэтому разъять, разделить их нельзя: вырублено из скалы. Не отливаются, не льются — вываливаются.

Оттого-то и много: деятельность сознания — как процесс, как процессуальность, как безразмерная протяженность, как один такой бесконечный текст, лишь время от времени выпадающий в осадок и таким образом фиксируемый в различных формах и жанрах.

5. Оказывается, циклы (книжки) не складываются (кто бы мог подумать) у Пригова стихийно. Да-да, вот эти, органичные как дыхание, как бормотание погруженного в глубокие раздумья человека, — на самом деле точно организованные текстуальные пространства. Результат кропотливой, осознанно организованной работы, с постоянными возвращениями к тем или иным проектам, с какими-то там изменениями, правкой etc.

Я видел эти осьмушки, в несколько раз сложенные листы писчей бумаги с разбегающимися в разные стороны мелкими, что тараканьи следы, буковками-букашками. Они всегда были с ним, в кармане, шел постоянный процесс перемалывания впечатлений, одевания окружающей действительности в оболочки готовых фраз и формул.

Восприятие мира и оказывается в конечном счете возможным при таком вот посредничестве такой вот текстопорождающей машинки, механизма. А мир открывается как самый что ни на есть сверхпотенциализированный текст, как возможность текста. Бумажки заготовок — как некое покрывало, отделяющее поэта от реальности, полностью покрывающее его необходимость в укрытии (полностью?). Хотя иногда все-таки он выходил на поверхность, разговаривал осмысленно, а не как-то там механически.

А когда он не писал на своих четвертушечках, то медитативно рисовал. Любил работать под музыку, обожал и знал оперу, я застал время, когда в фаворитах его ходил “Царь Эдип” Стравинского.

6. Несколько раз я наблюдал, как он разговаривает совершенно автоматически, не вникая в суть им сказанного. Я видел, как слова, сцепления слов, скользящие уже поверх мыслимой мысли, относили его все дальше и дальше, как поволока отсутствия застилала его проницательные глаза.

Спохватываясь, он пытался опуститься на землю, делал какие-то цепляющиеся движения, поглаживал стол. Он говорил:

— Вы же видите, меня заносит... Или (тут он щурился, как Ильич) вы не видите?

— Вижу, вижу, как не видеть.

Да. Он тут же радовался, что я понимаю, объяснял, что впадает в медитативное состояние, слова больше не раздражают нервных окончаний, но проскальзывают наружу легко и свободно, точно смазанные гусиным жиром.

Именно гусиным, настаивал Дмитрий Александрович.

Просто подстраховываясь, нужно было все время хватать его за руку, а то, ей-ей, улетит. В подобные объяснения он пускался несколько раз, каждый из которых заканчивался полным улетом Пригова куда-то в сторону.

7. Потому как полностью отрешен и к этой самой жизни (реальности) имеет лишь самое опосредованное отношение. И находится в том самом пространстве, из которого и извлекает свои семантические и синтаксические конструкции. Поэтому тексты с перепадами напряжения в конце (в финальной строчке) маркируют таким образом обрыв контактной линии.

Так я ощущал некую параллельную реальность, когда читал Достоевского. Она шумела у меня возле правого уха, она подгоняла меня по дороге домой, вынуждала скорее схватиться за книжку, войти в объемность. Но это была не моя, не мной созданная реальность, а некий заемный водоем, что исчерпывался, совпадая с границами прочитанной книги, и навсегда уходил в песок, как вода. Блажен, кто обеспечил себе перманентную нирвану пребывания где-то в стороне от времени.

Текстопорождающая машинка ворочает его, как Солярис, ворочает, как куклу. Пригов вскидывает отсутствующий взгляд к потолку, находит там некое слово, вновь возвращается к прерванному разговору.

8. Пригов ведь был как птичка, его трудно заподозрить в похотливых намерениях или какой иной физиологии: не пьет, не курит, не колется. Женат, имеет сына, но они где-то далеко. За горизонтом.

Сам он постоянно подчеркивал свою якобы стариковскую немощь, но по уровню энергичности при этом давал сто очков вперед любому из “молодых”.

Это лукавое “стариковство”, игры в “старика Державина” необходимы были для подтверждения простого факта: он один из нас. Он — тут (хотя — другой ногой, где-то там: в истории, в традиции, в совке, в лабиринтах собственной синдроматики). Так инопланетяне, чтобы лишний раз не шокировать впечатлительных аборигенов, симулируют прием пищи и посещение уборной. На самом деле еда скапливается у них в особых отсеках прямоугольной формы, сделанных из фольги.

Удивительно другое. Как отмечают многочисленные наблюдатели (да и я сам тому свидетель), при том, что Пригов не принимал каких бы то ни было возбудителей химического происхождения, тонус его существования очень точно воспроизводил кривую общего в компании опьянения.

Здесь Пригов выступал как баланс застолья, золотая середина, уравнивающая крайности. Помнится, в четвертом часу утра он совершенно серьезно спрашивал у меня, насколько правильными кажутся мне его наблюдения над жизненными стратегиями метаметафористов.

При всех оговорках Пригов выделял из них именно Парщикова — как самого потенциализированного, способного воспрять еще и еще раз.

— Правда, — говорил Дмитрий Александрович при этом, — у него совершенно не остается для этого времени: еще год, два от силы...

9. Симулякры текста, то есть полное замещение реальности, есть еще одна “реальность”, чье бытие зависит от насыщенности направленных на ее проявление усилий, на экстенсив трудозатрат.

Ну конечно, ведь, как известно, творческая личность работает все 24 часа в сутки. Однако большая часть креативной энергии находится в непроявленном, нематериализованном состоянии. Дмитрий Александрович Пригов абсолютизировал непрерывность творения, доводил ее до предельного состояния, до абсурда. Когда качество и количество не столь различны меж собой. Качество заменяется здесь точностью. Точностью воспроизведения складок внутренних процессов.

А Дмитрию Александровичу важно было все раскладывать по полочкам, у него шла постоянная борьба с хаосом. Когда застолье заканчивалось, он, напрочь лишенный звездности, шел мыть посуду, только бы не оставлять ее на утро.

Постоянное напряжение шло бок о бок с расслабленностью — ведь жить и работать надо в кайф. Тем не менее Пригов — это же человек-оркестр и человек-проект длиной в жизнь. Дмитрий Александрович очень хвалил художника Романа Опалку, которого теперь вряд ли кто способен догнать.

Тем, кто не знает: Роман Опалка всю жизнь рисует цифры. От нуля, написанного когда-то, на заре творчества, до бесконечных, постоянно прибывающих цифр, которые с каждой картиной становятся все более и более бледными.

Пригову были важны системность и последовательность Опалки, ставшего безусловным классиком из-за своей настойчивости. Есть анекдот, что кто-то из великих халтурщиков, Глазунов или Шилов, возмутился при Пригове простотой “Черного квадрата”. Де, нарисовать такую хрень способен каждый.

— Каждый-то каждый, — ответил Дмитрий Александрович, — но попробуйте рисовать черные квадраты всю жизнь…

10. Наиболее реальный Пригов явился мне, когда мы с ним не могли открыть дверь в квартиру. Ему через два часа улетать, а никого нет, все на каком-то глупом мероприятии.

Дверь никак не открывается, и как отыскать ну хоть кого-нибудь из администрации, неизвестно: что делать? как быть и кто виноват? Случайно с собой — паспорт и билет, можно без проблем улететь. Сумку потом закинет Курицын или Кулик.

Но как быть с привычным времяпрепровождением? Как без этих шор, этого покрывала, этих, не убоимся этого слова, стен? Вот оно, срывание всяческих дискурсивных масок, обнажение приема.

Больше всего его беспокоило, что он остался без бумаги и не сможет фиксировать движения своего внутреннего Соляриса.

— Да вы наркоман, Дмитрий Александрович! — сказал я ему, но у него первый раз в практике нашего общения не было времени на ответ: он решал, как правильнее поступить.

Потом постепенно стих энергетически, обмяк: решение оказалось принятым. И снова вернулся (то есть убежал) от реальности. С ним снова можно было говорить о текстуальности.

— Я — деятель культуры, — повторял он, как мантру, — потому важно не соответствовать тем или иным жанровым ожиданиям, но осуществлять себя. Вне привычных стратегий. На пересечении нескольких направлений, до конца не отдаваясь ни одному из. Сообразно собственной синдроматике…

Притом Пригов ведь умудрялся светскость сочетать с честностью: он никогда не был лакировщиком, говорил правду. Уникальное сочетание!

Я сам видел, как он битых два часа мужественно объяснял свердловскому писателю Жене Касимову нелепость многочисленных деятелей местной культуры, которая вдруг выползла в кафе “Бибигон”, и как Курицын, плоть от плоти земли уральской, выгодно от них отличается. И почему.

Причем Пригов говорил крайне неприятные, жесткие слова — честно, глядя оторопевшему Жене Касимову в глаза.

11. Почему концептуализм, а вместе с ним и Пригов снова, в новейшую эпоху, оказываются живее всех живых? А все очень просто: знаки поменялись, но не исчезло (оно не может быть вакантным по определению) место официального языка.

Поиски национальной идеи, коей озабочены все прогрессивные общественные течения, напрямую связаны с общностью информационного пространства.

Когда-то большевики в первую очередь призывали захватывать банки и вокзалы, теперь главными ресурсами власти оказываются СМИ, радио и телеканалы, газеты и Интернет: тот, кто владеет информацией (и распространяет ее), тот владеет миром.

Перестройка, провозгласившая перестановку акцентов с классовых (коллективных) на сугубо частные (приватные), начала дробить общество и информационное поле на многочисленные автономные страты и субкультуры.

Особенно ярко это выразилось в литературной полемике 80-х между “почвенниками” (“славянофилами”) и “демократами”.

Тогда казалось, что на месте единого медийного пространства возникают массы параллельных и не пересекающихся между собой вселенных. Что отныне так и будет — век коммуналок закончился, каждому выдали по отдельной квартире, и ты, окруженный единомышленниками (заединщиками), можешь построить свою собственную автономную реальность.

Реальность же оказалась сложнее. Обществу, даже самому раздробленному, необходимы скрепы. Иначе никак. Свято место пусто не бывает. И пока новая российская государственность “восставала с колен”, объединительной тканью стали рекламные слоганы и выступления писателей-сатириков (что не были ни “писателями”, ни “сатириками”), затем, чуть позже, — сериальные архетипы, параллельно этому набирал мощь и безальтернативность отечественный шоу-бизнес.

Нынешняя российская культура устроена таким образом, что если тебя нет в телевизоре и на радио, то ты вроде бы как и не существуешь вовсе. Политика рейтингов позволяет потчевать зрителей и слушателей только диетической, бесконечное число раз пережеванной кашкой. Именно поэтому (в том числе и поэтому) по всем фронтам идут сплошные подмены.

В передачах возникают поп-персонажи, отчего-то называемые, ну, например, писателями. Коммерчески ориентированные авторы хорошо продаваемого трэша, конечно, выпускают книги, подписанные своими фамилиями, но имеют ли подобные делатели хотя бы минимальное отношение к литературе и писательству? Оксана Робски или Лена Ленина могут быть “писательницами” лишь в том поле, где Анастасия Волочкова — балерина, Никас Сафронов — художник, а Николай Басков — главный трагический тенор эпохи.

Точно так же, как писателей, серьезных актеров театра и кино вытесняют мелькающие до рези в глазах однодневки “мыльных опер”, серьезных музыкантов-— “фабриканты”, наскоро слепленные продюсерами из того, что было. Инфекция эта, что печально, идет и вглубь творческих цехов.

И вот литературные критики, принявшие вполне серьезный, хотя и коммерческий проект Бориса Акунина, вынуждены анализировать многочисленные пустопорожние подделки под “духовку” и “серьез”, называя писателями полуслучайных персонажей, типа какого-нибудь Михаила Веллера, или многочисленных авторов и авторш “иронических детективов”. Сначала к этому относишься как к комическому qui pro quo, потом устаешь отслеживать несоответствия, а теперь понимаешь, что масштабы подмен приняли тотальный и необратимый характер. Серьезные явления и тренды оказались вытесненными на культурную обочину, в тот самый андеграунд, где еще с советских времен расцветало все самое живое и интересное.

Коммерция (массовость) и подлинность снова оказались разведены по разным углам, сегодня каждому вменяемому “потребителю культуры” снова приходится становиться знатоком, знающим, на каких периферийных полях растет его “травка”.

Однако есть, выжили-таки “толстые” журналы, чья значимость в последнее время возрастает в разы, и есть небольшие клубы с живыми выступлениями альтернативных музыкантов. Есть, наконец, Интернет, где знающее око легко найдет места залегания редких и рассеянных культурных элементов.

Можно, конечно, уйти в глухую несознанку эстетического подполья, однако полностью отрешиться от тотальной попсовизации российского социума невозможно даже самым стойким и последовательным неприятелям всего массового.

Если враг не сдается, его изучают. Не для того, чтобы воспользоваться чужеродными технологиями (интеллектуал, пытающийся играть на чужом поле, чаще всего нелеп), но чтобы навести порядок в одной, отдельно взятой собственной голове. Изучать, чтобы не скатиться в бездну диетической доступности. Чтобы не скурвиться.

Если раньше творческую единицу искушала тотальность советской власти с длинными руками, то теперь “сдача интеллигента” происходит в сторону тоталитарного по своей сути масскульта. Вот, собственно говоря, почему концептуализм и сейчас живее всех живых.

Опыт пластического и литературного анализа, наработанный в советском эстетическом подполье, должен помочь и сегодня, сейчас — дабы пробраться сквозь непроходимые завалы поп-культуры, дистанцироваться от нее.

Концептуализму не впервой работать с языками официальной идеологии, и если всем нам выпало родиться и жить в империи массового китча, то и младоконцептуалисты нового поколения должны продолжать работать с “пустотным каноном”. Ведь нет особенной разницы между идеологическими клише газетных передовиц советской эпохи и архетипическими сдвигами в коллективном бессознательном, порождающем “прекрасных нянь” и “ксений собчак”...

Казалось, что со смертью Дмитрия Александровича Пригова наступает музеефикация концептуализма. Цены на мировых аукционах маркируют переход творчества художников-концептуалистов в какое-то иное качество. Жизнь тем не менее показывает: рано списывать старых коней, что не только борозды не портят, но и, как видно, указывают многим, как жить и выживать дальше. Новые концептуалисты работают с гламурными медиаматериалами точно так же, как Дмитрий Александрович, Лев Семенович и Владимир Георгиевич работали с призывами к первомайским демонстрациям и мертвенной риторикой анонимных спичрайтеров ЦК КПСС.

Хорошо, что младоконцептуалисты по-приговски работают много и смешно, — ведь смеха боится даже тот, кто уже ничего не боится.

12 . Последний раз мы много общались, когда я предложил Дмитрию Александровичу сделать его бенефис на сайте “Топос”: когда у тебя так много текстов, то не жалко, правильно?

Правильно. Пригов снабдил меня таким количеством текстов, что они шли на “Топосе” изо дня в день целый месяц. Он ведь никогда и ни от чего не отказывался. Был безотказным. Все это знают. Интервью и комментарии на любые темы. Пригов всегда и для всех был палочкой-выручалочкой.

В сумке он всегда таскал какие-то публикации, диски, каталоги, которыми одаривал всех присутствующих по второму, по третьему разу, казалось, что этот горшочек будет варить вечно, вечно производя тексты и смыслы. А тогда Света Конеген устраивала пышный прием, и после светской круговерти, слегка отяжелевшие, мы пошли с ним прогуляться через Крымский мост, вспоминая Курицынские чтения и Славу, пропавшего в болотах Санкт-Петербурга. Пригову ведь всегда и до всех было дело, любопытство его соперничало с его эрудицией: оно было таким же бездонным.

Последнее его выступление я видел в киевском подвальчике на фестивале “Киевские лавры”, организованном Сашей Кабановым. То лето выдалось томным, поэты, утомленные многодневными возлияниями, слушали выкрикивания Пригова вполуха: он казался таким незыблемым и вечным, что можно и не слушать. Не в этот раз, так в следующий снова позовем Дмитрия Александровича, и он прокричит нам, что все вымерли, вымерли, вымерли…

…незыблемым и вечным…

Собственно говоря, так оно в конечном счете и оказалось.

 

Книги

Сергей Гандлевский. Опыты в стихах. М., “Захаров”, 2008, 160 стр., 1000 экз.

Книги стихов “Праздник” и “Найти охотника”, а также новые стихотворения.

Вильгельм Дихтер. Олух Царя Небесного. Роман. Перевод с польского Н. Старосельской. М., “Текст”, 2008, 3000 экз.

Роман, в котором предлагается увидеть глазами мальчика и пережить историю еврейской семьи, в конце тридцатых годов жившей “при поляках” (это название первой главы) в местечке Борислав; затем, после присоединения Борислава к СССР, — “при русских” (название второй главы); далее — в немецкой оккупации (глава называется “Под кроватью в Бориславе”) и снова — “под поляками”, после переезда семьи героя в Польшу, где как раз в эти годы устанавливался коммунистический режим. Роман автобиографический, позднее (в 1968 году) будущий автор этой книги эмигрировал в США, а за написание романа сел только в 90-е годы. Первое издание книги состоялось в Польше в 1996 году, и она сразу же стала событием европейской литературы.

Александр Жолковский. Звезды и немного нервно. Мемуарные виньетки.

М., “Время”, 2008, 320 стр., 2000 экз.

Мемуарная проза известного филолога, начинавшего свою научную деятельность в 60-е годы в Москве, в кругу отечественных структуралистов, затем эмигрировавшего (в 1979-м), ныне профессора Университета Южной Каролины, регулярно приезжающего в Россию и активно участвующего в ее научной и литературной жизни. “Книжку составили полторы сотни невымышленных мини-новелл — виньеток — о встречах с замечательными людьми и явлениями культуры”. Среди персонажей книги — В. Д. Левин, Ю. К. Щеглов, Е. Г. Эткинд, В. А. Успенский, В. Я. Пропп, Ю. М. Лотман, Д. А. Пригов, Евгений Попов, Саша Соколов, Л. Н. Гумилев, А. Д. Синявский и другие. Сайт Жолковского в Сети: http://www-rcf.usc.edu/~alik/

Инна Кабыш. Переходный возраст. М., “Молодая гвардия”, 2008, 304 стр.,

1000 экз.

Эссеистика, в том числе “педагогическая” (“Дневник учителя”), известного поэта. В книгу вошли также поэма “Дочки-матери” и пьеса “Переходный возраст”.

Иван Наумов. Обмен заложниками. М., “Форум”, 2008, 416 стр., 2000 экз.

Дебютная книга молодого писателя, выбравшего жанр фантастического рассказа для художественного исследования нравственной и мировоззренческой проблематики нашей сегодняшней жизни. Проза Наумова ориентирована не столько на “фэнтези для развлечения”, сколько на традиции Стругацких, Лема, Брэдбери — в большинстве его рассказов фантастичность ситуации является логическим продолжением фантасмагоричности нашей реальности.

Русский рассказ. Избранное. Составление А. Позина. М., “Москва”, 2008,

720 стр., 3000 экз.

Одна из самых репрезентативных антологий русского рассказа второй половины

ХХ века; составлена из рассказов, печатавшихся в разные годы в журнале “Москва”; среди авторов — Юрий Казаков, Владимир Солоухин, Александр Проханов, Валентин Распутин, Борис Екимов, Виктор Лихоносов, Владимир Крупин, Василий Белов, Виктор Астафьев, Михаил Попов, Петр Краснов.

Генрих Сапгир. Складень. М., “Время”, 2008, 928 стр., 2000 экз.

Самое полное собрание стихотворений Генриха Сапгира, часть стихов публикуется впервые.

Лидия Чарская. Полное собрание сочинений в 52 томах (комплект). М., “Русская миссия”; “Приход храма Святаго Духа сошествия”, 2007, 15 212 стр., 8000 экз.

Репринтное воспроизведение текстов Лидии Алексеевны Чарской (Чуриловой, урожденной Вороновой; 1875 — 1937), культового, как сказали бы сегодня, писателя прошлого и позапрошлого веков.

Александр Ширяевец. Песни волжского соловья. Избранное. Тольятти, Фонд “Духовное наследие”, 2007, 276 стр. 1000 экз.

Собрание стихотворений одного из самых известных когда-то новокрестьянских поэтов Александра Васильевича Абрамова (1887 — 1924), печатавшегося под псевдонимом Ширяевец.

 

.

С. Б. Борисов. Энциклопедия русского детства. В 2-x томах. Шадринск,

Издательство Шадринского пединститута, 2008, 100 экз. Том 1. (А — Н) — 520 стр. Том 2 (О — Я) — 520 стр., 100 экз.

Энциклопедическое издание, не подготовленное или отредактированное, а целиком составленное и написанное философом и культурологом С. Б. Борисовым, представляет собой одновременно и полноценный энциклопедический словарь, и научную (монументальнейшую по объему и охвату материала) монографию, цель которой — описание и структурирование “по возможности всех „единиц” („атомов”)”, составлявших в прошлом и составляющих в настоящем “культурную (социально-культурную и культурно-антропологическую) среду русского детства”. Словарь содержит около 4000 словарных статей,

написанных по канонам энциклопедического издания: “Первая часть словарной статьи состоит из слова и его лингвистического (толково-словарного) значения”. Во второй части-— “информация об объективных аспектах явления (о его социокультурном контексте, функционировании)” и “информация о субъективном восприятии явления (ребенком)”; эта “часть представляет собой совокупность цитат из различных источников, призванных дать целостное представление об исторической эволюции социокультурного функционирования описываемого механизма социализации”. В качестве источников информации автор использовал художественную литературу, журналы, газеты, фильмы и тексты,

написанные по его просьбе специально для этого словаря. Число цитируемых источников около 2000; объемы статей — от нескольких строк до половины авторского листа. Автор словаря — доктор культурологии, кандидат философских наук, профессор кафедры культурологии Шадринского государственного педагогического института;

работа над словарем шла в творческом сотрудничестве с научным семинаром

“Фольклор и постфольклор: структура, типология, семиотика” (

folklore/?nocalendar=1>, руководитель С. Ю. Неклюдов, профессор РГГУ).

Сергей Гессен. Книгоиздатель Александр Пушкин. М., “Захаров”, 2008,

128 стр., 2000 экз.

Из классики пушкиноведения — книга, впервые вышедшая в тридцатые годы в издательстве “Academia”, посвящена роли Пушкина (огромной, по мнению исследователя) в эволюции русского литературного быта, в частности профессионализации писательского труда в России.

DD и другие. Встретимся в Сети. СПб., “Ретро”, 2007, 584 стр., 500 экз.

Книга Дана Дорфмана, пожалуй, самого активного и плодовитого литератора русской Сети, одного из ее неформальных идеологов, участника не прекращающейся на литературных сайтах — уже более десяти лет — дискуссии о феномене сетевой литературы. В книгу вошли программные статьи Дорфмана (“Анти-Дмитрий, или Слияние реальностей”, “Правда о Сорокине”, “„Очи черные” или „Благодарность Фелице”?”, “Как проснусь, тотчас же море…” и другие), а также сетевые диалоги Дорфмана с Дмитрием Кузьминым, Александром Иванченко, Леонидом Делициным; беседы с литераторами Алексеем Михеевым и Михаилом Эдельштейном. Автор пытается воспроизвести в

своей книге атмосферу сетевой литературной жизни, и, соответственно, тексты самого Дорфмана возникают в естественном для них контексте “постов” в “гест-буках”

и на “форумах”, а также в соседстве со статьями других сетевых литераторов Вадима Смоленского, Дмитрия Кузьмина, Валерия Сердюченко, Семена Лифшица — отсюда странное обозначение авторства книги: “DD и другие”. Сайт Дорфмана в Сети — http://www.dandor19.h15.ru/

Кэти Диамант. Последняя любовь Кафки. Тайна Доры Диамант. Перевод с английского Людмилы Володарской и Константина Лукьяненко. М., “Текст”, 2008, 573 стр., 3500 экз.

Книга историка литературы и писателя (что демонстрирует ее текст), возглавляющего проект по изучению жизни и творчества Франца Кафки в Университете штата в городе Сан-Диего, США, однофамилицы героини ее книги, представляет хорошо проработанное фактически и внятно выстроенное орфографически жизнеописание подруги Кафки, с которой он прожил последний год своей жизни. Первая половина книги посвящена описанию этого года (здесь два героя крупным планом: Дора Диамант

и Франц Кафка), вторая часть — судьбе героини после смерти писателя: бегство из нацистской Германии в СССР, затем драматический переезд в Англию, попытка обосноваться в Израиле, возвращение в Англию и смерть в 1952 году в возрасте 54 лет.

Славой Жижек. Устройство разрыва. Параллельное видение. Перевод с английского А. Смирнова, Г. Рогонян, С. Кастальского. М., “Европа”, 2008, 516 стр. 2000 экз.

От издателя: “Ключевая работа одного из наиболее известных современных философов. Используя позаимствованное из физики понятие параллакса, Жижек превращает его в своеобразную метафору своего теоретического подхода, в равной степени

успешно применяемого к философии, психоанализу, политической теории, естественным наукам, литературе и искусству”.

Дневники Николая II и императрицы Александры Федоровны. Составление

Владимира Хрусталева. 1917 — 1918 (комплект из двух книг). М., “Вагриус”, 2008,

1280 стр., 5000 экз.

Первая и наиболее полная публикация под одним переплетом дневников последних представителей царствующей династии — поденные записи монарха и его супруги. В первый том вошли дневники последних месяцев их царствования и домашнего ареста до высылки Временным правительством в Сибирь; во втором томе — дневники с начала их высылки до дня перед расстрелом.

Конец нулевых. Доклады и меморандумы Института Национальной Стратегии. М., Институт Национальной Стратегии, 2008, 368 стр., 1000 экз.

Нынешняя политическая ситуация в России и положение России в мире глазами политологов из Института Национальной Стратегии. Разделы книги: “Политическая реформа”, “Преодоление колониализма”, “Демографический национализм”, “Цивилизационный проект”. Названия аналитических работ: “Признание Приднестровья как залог будущего России”, “Смена власти — 2008 и необходимость конституционной реформы в России”, “Обналичивание власти: финальная стратегия российского правящего строя”, “„Газпром” против России, Россия против „Газпрома””, “Академики против православия: ложный конфликт как способ управления современной Россией”. Авторы: Станислав Белковский, Роман Кареев, Виктор Милитарев, Алексей Пензин, Михаил Ремизов, Борис Межуев, Владимир Голышев и др.

Олег Кривцун. Творческое сознание художника. М., “Памятники исторической мысли”, 2008, 376 стр., 500 экз.

Искусствоведческая монография философа и культуролога, исследующего “исторические модуляции художественного языка, парадоксы творческого процесса живописцев, скульпторов, литераторов”. В своих размышлениях автор исходит из того, что “культура и в наши дни окончательно не расстается с такими фундаментальными понятиями, как „школа”, „направление”, „вектор художественного направления”. И сегодня остается живым, притягательным главный соблазн творчества: когда сам факт художественного говорения выталкивает художника в те сферы, приблизиться к которым он был бы иначе не в состоянии”.

Павел Кузьменко, Софья Витвер. Ваш год рождения — 1959. Время. Факты.

Подробности. М., “Анаграмма”, 2008, 224 стр., 5000 экз.; Татьяна Скрябина,

Ирина Трубецкая. Ваш год рождения — 1967. Время. Факты. Подробности.

М., “Анаграмма”, 2008, 208 стр., 5000 экз.

Две книги, открывшие издание серии издательства “Анаграмма”, представляют собой попытку сегодняшними глазами увидеть недавнее, но уже ставшее историей прошлое. При наличии как бы внешнего канона в книгах этой серии, представляющих своеобразный коллаж из перечня фактов, статистических данных, отрывков из тогдашней прессы, рассказов о прошедшей моде, поп-кумирах, быте, условиях жизни, климате общественной жизни и т. д., это книги авторские, что чувствуется в самом выборе фактов, в выстраивании композиции, наконец, в интонации повествования.

А. П. Кузнецов. Этнографические очерки. Научное, литературное и публицистическое наследие. По материалам архивов и периодических изданий (XIX — XX вв.). Калуга, “Золотая аллея”, 2007, 352 стр., 1000 экз.

“Жил да был такой интересный человек Ананий Павлович Кузнецов. Он больше известен как собиратель фольклора, меж тем, кроме песен и плачей, он описал множество деталей быта, преимущественно Оренбургской губернии. Более того, он с 1887-го по 1897-й был книгоношей, оттого обошел всю Оренбургскую губернию, заходил в Стерлитамакский уезд, Уфимский, Бузулукский — Самарской и почти весь Уральский уезд… Причем, будучи самообразованцем, сам начал записывать, что видел, и посылать корреспонденции в газеты и журналы. Однако ж, когда ему было 79 лет, в 1938 году его постигла участь множества фольклористов. Реабилитировали его лишь в 1989-м, а теперь издали его заметки и статьи” — В. Березин (“Книжное обозрение”).

Лидия Лотман. Воспоминания. СПб., “Нестор-История”, 2007, 304 стр., 1000 экз.

Мемуары литературоведа, исследователя русской литературы XIX века, сестры

Ю. М. Лотмана Лидии Михайловны Лотман, содержащие литературные портреты таких выдающихся людей, как Г. А. Гуковский, Б. М. Эйхенбаум, Б. В. Томашевский,

Г. А. Бялый, Д. С. Лихачев, Л. Я. Гинзбург, Ю. М. Лотман, В. Э. Вацуро.

Юрий Орлов. Опасные мысли. Мемуары из русской жизни. М., “Захаров”, 2008, 386 стр., 5000 экз.

Мемуарная проза одного из самых известных русских диссидентов — правозащитная деятельность в 60 — 70-х, 1976 — 1984 — лагеря, потом ссылка и депортация в 1986 году в США.

Поэзия в казармах. Под редакцией Михаила Лурье. М., ОГИ, 586 стр., 1500 экз.

Современный солдатский фольклор — солдатские песни, стихи, эстетика дембельских альбомов и т. д. — как явление культурной антропологии.

Сергей Рахманинов. Воспоминания. Перевод с английского В. Чемберджи.

М., “Классика-XXI”, 2008, 264 стр.

Впервые на русском языке — воспоминания Рахманинова, записанные “с голоса” композитора дирижером и критиком Оскаром фон Риземаном и впервые изданные в Лондоне в 1934 году.

Рустам Рахматуллин. Две Москвы, или Метафизика столицы. М., АСТ; “Олимп”, 2008, 704 стр., 5000 экз.

Культурологическое краеведение — книга, написанная одним из ведущих москвоведов новой формации в стилистике “геопоэтической” прозы. Журнал намерен отрецензировать эту книгу.

Фриц Тиссен. Я заплатил Гитлеру. Исповедь немецкого магната. 1939 — 1945. Перевод с немецкого Л. Игоревского. М., “Центрполиграф”, 2008, 256 стр., 5000 экз.

Гитлеровский режим изнутри в мемуарах представителя довоенной экономической элиты Германии; в частности, речь идет о решении немецкими нацистами еврейского вопроса как проблемы для их правительства в первую очередь экономической, а уже во вторую — идеологической.

В. Уборевич. 14 писем Елене Сергеевне Булгаковой. Документальный роман. Составление Ю. Кантор. М., “Время”, 2008, 176 стр., 2000 экз.

От издателя: “Владимира Иеронимовна Уборевич, дочь знаменитого командарма, попала в детдом в тринадцать лет, после расстрела отца и ареста матери. В двадцать и сама была арестована, получив пять лет лагерей. В 41-м расстреляли и мать… Много лет спустя подруга матери Елена Сергеевна Булгакова посоветовала Владимире записать все, что хранила ее память. Так родились эти письма старшей подруге, предназначенные не для печати, а для освобождения души от страшного груза”.

Гарри Г. Франкфурт. К вопросу о брехне. Лирико-философское исследование. Перевод с английского М. Ослона, под редакцией Г. Павловского, И. Чечель.

М., “Европа”, 2008, 120 стр., 2000 экз.

Научное по содержанию и свободное по форме эссе профессора философии из

Йеля, в котором исследуется с точки зрения социальной психологии, лингвистики,

философии и т. д. понятие, обозначенное в английском языке словом “bullshit”. Слово это в данном случае переведено на русский как “брехня”, но переводчик оговаривается, что, возможно, таким же точным по смыслу было бы слово “х…йня”, а также в смысловом поле этого понятия могут, но с известными оговорками, употребляться слова “туфта”, “пурга”, “лабуда”, “лажа” и т. д. Сам же автор отметает в своем тексте абсолютную синонимичность описываемому явлению понятий “ложь”, “надувательство”, “претенциозность”, “искажение” и проч. С точки зрения автора, именно “брехня” становится ключевой проблемой современности как некая повседневная форма нашего существования, которая, отнюдь не являясь предумышленным действом, является действием скорее вынужденным, связанным с современными формами нашей жизни. Что, в свою очередь, не отменяет наличия в “брехне” некоего “вируса”, “действие которого мы испытываем на себе и впадаем в соблазн „брехни” постоянно”. Одно из итоговых умозаключений автора: повсеместность брехни имеет глубокие корни “в скептицизме всех мастей, отрицающем возможность надежного доступа к объективной реальности, а значит, и отказ от понимания того, „каковы вещи на самом деле””, что, в свою очередь, ведет к отказу “от мировоззрения, основанного на идеале истинности, в пользу совершенно отличной системы взглядов, необходимой в погоне за альтернативным идеалом — искренностью”. Следовательно, резюмирует автор, “искренность — та же брехня”. Автором послесловия Еленой Пенской книга эта определена как “интеллектуальная провокация и одновременно интеллектуальный путеводитель, описание многообразных способов производства брехни”.

Составитель Сергей Костырко

 

 

Периодика

“АПН”, “Большой город”, “Взгляд”, “Время новостей”, “Искусство кино”, “Культура”, “МК в Питере”, “НГ Ex libris”, “Нева”, “Независимая газета”,

“Новая газета”, “Новые хроники”, “Огонек”, “Органон”, “OpenSpace”,

“Российская газета — Неделя”, “Русская жизнь”, “Русский Журнал”,

“Русский мир.ru”, “Русский Обозреватель”, “Топос”, “Урал” , “Эксперт”

Михаил Айзенберг. Шаг в сторону. — “ OpenSpace ”, 2008, 7 июля .

“Елена Фанайлова время от времени пишет стихи, которые меня по-настоящему удивляют. (А такое признание, в сущности, самодостаточно, ничего другого говорить уже не обязательно.)”.

“Поэзия постоянно меняется, и вменяемый автор пытается следовать той же тактике: не фиксироваться, а уходить от стиля (или „скользить” по разным стилям). Стилем становится само это движение: его направление и его скорость”.

“В новой книге Фанайловой „Черные костюмы” (М., „Новое издательство”, 2008) масса упоминаний фильмов, режиссеров, актеров. <…> Автор смотрит в сторону кино явно не без ревности. Понятно, что это не личная мания, а литературная установка, — и не на киноиндустрию, а на социальный ряд как неосвоенное поле возможностей”.

Cм. также два — полярных — мнения о поэтической подборке Елены Фанайловой “Балтийский дневник” (“Знамя”, 2008, № 7): Линор Горалик, Валерий Шубинский,

“Елена Фанайлова, или Борьба за „Знамя”” — “ OpenSpace ”, 2008, 10 июля.

Артем Акопян. Хэнкок и Валли против цивилизации тостеров. — “Русский Журнал”, 2008, 25 июля .

“Как и в 60-е, может измениться сама суть американского государства и общества. Мы живем накануне второго этапа уничтожения традиционной Америки, и 08-й год грозит стать вторым изданием 68-го. <…> На самом деле Америка проиграла еще в 60-х. Она просто перестала существовать, и на ее место пришла совсем другая культура”.

Кирилл Анкудинов (Майкоп). Русская культура или глокая куздра? Сомнения русского культуроцентриста. — “АПН”, 2008, 8 июля .

“Русская самоидентификация может сложиться на основе русской культуры. Но русская самоидентификация может сложиться и вне русской культуры. Дальнейшая судьба русского народа и России зависит — именно от этой развилки”.

“Русских же людей, которые сознательно заинтересованы в собственной национальной (русской) идентичности, сейчас не слишком много. Подавляющее большинство русских либо идентифицирует себя в интернационально-советской или западно-космополитической парадигме, либо индифферентно к самоидентификации. И я замечаю, что немногие заинтересованные — чаще всего стихийно выбирают крайне ненадежный базис для складывания русской самоидентификации. Я бы определил его так: „ гностико-языческий ретроспективный эскапизм ””.

“На практике этот бунт выражается в модных фразочках вроде: „Славяне основали Великую Арийскую Гиперборею, а Достоевский — белорусский еврей” (замечу, что первая часть этого высказывания непременно влечет за собой вторую, и это объяснимо: „плюсквамперфект” должен утвердить себя за счет „перфекта”)”.

“<...> когда „евреями” вдруг становятся и Пушкин с Лермонтовым, и Достоевский со Львом Толстым, и Ахматова с Цветаевой, и Блок с Булгаковым, сие означает, что евреи как таковые здесь абсолютно не при делах. Это не „ юдофобия ” . Это маскирующаяся под нее культурофобия ”.

Дмитрий Бавильский. Активист партии здравого смысла. На 52-м году жизни скончался известный критик и публицист, постоянный автор газеты “Взгляд” Александр Агеев. — “Взгляд”, 2008, 16 июля .

“Саша постоянно искал этот [“общий”] язык, пытаясь объясниться со всеми слышащими и слушающими. Педагогический запас, просветительская сила его казались неисчерпаемыми. До последних дней он читал, писал, думал, формулировал, искал выход. В Бога не верил („мы не представлены…”), оттого и искал возможности преодоления всех возможных кризисов на этой земле”.

Дмитрий Бавильский. Вслед покидающим нас птицам. — “Взгляд”, 2008, 7 июля .

“<…> для консервативного в целом журнала „Беспомощный” — важная и этапная находка. Существенно совпадение направления поисков писателей и редакции: текст помогает „Новому миру” нащупать плацдарм для наступления в сторону непридуманного, но и, в то же время, не отказываться окончательно от достижений изящной

словесности. <…> Текст [Кирилла] Кобрина и [Андрея] Лебедева, с обилием ссылок и сносок, которые так стильно смотрятся в новомирском макете, курсивов и курсоров дробей и выделений, сублимирующих интерактивность, оказывается идеальным вместилищем недомолвок и ускользаний эстетики переходного периода”.

Павел Басинский. “Люблю большие жанры и больших писателей”. Беседу вела Татьяна Ковалева. — “Культура”. Еженедельная газета интеллигенции. 2008, № 26, 10 — 17 июля .

“Каждое лето, как маньяк, перечитываю „Анну Каренину” — мой любимый роман, самый великий роман в мире. Полтора столетия прошло, а все абсолютно современно и живо. Разве только одеты по-другому, но этого не замечаешь. И язык нисколько не стал архаичным. Можно бесконечно читать и открывать там что-то новое. То борода у Вронского вырастет (серьезно!), то Анна не бросится под поезд, а просто упадет под влиянием плохого настроения и двойной дозы опия”.

Александр Беззубцев-Кондаков. Три героя Василия Розанова. — “Топос”, 2008, 23, 24 и 28 июля .

“Розанов шел прочь от литературы, но тем не менее так и не покинул ее пространства, будто бегство Розанова расширяло границы литературы, вводило в нее темы и проблемы, которые прежде не осмысливались никем. Розанов уходил, не уходя, а литература следовала за ним, как нитка за иголкой”.

Сергей Беляков. Серьезно и просто. — “Взгляд”, 2008, 18 июля .

“Людмила Улицкая смотрит на человека глазами биолога, генетика. Человек не душа и не дух, но именно „тело”, „организм”, это не делает его существование ни примитивным, ни животным. „Организм” не менее сложен, чем „дух”. Человек отличается от прочих живых существ хотя бы свободной волей, правом выбирать, но, в сущности, он часть природы и абстрагироваться от собственной природы не может. <...> „Все люди рождаются свободными и равными в правах”. На этом и сейчас весь западный мир стоит. Но биолог Улицкая смотрит на человека иначе. Люди не равны от рождения”.

Михаил Бойко. Благословение Блудницы. Со дня рождения Николая Чернышевского — 180 лет. — “НГ Ex libris”, 2008, № 23, 10 июля .

“<...> какими должны были быть мотивы человека, с таким запалом и одновременно занудной серьезностью доказывавшего, что „прекрасное в действительности не уступает прекрасному в воображении”, а „осязаемый предмет действует гораздо сильнее отвлеченного понятия о нем”? <...> Весь мой жизненный опыт убеждает меня, что доказывать подобные вещи может прийти в голову только тому, для кого они отнюдь не очевидны — не сами собой разумеются, а являются результатом работы мысли и логических умозаключений. То есть для аутиста. И адресованы они были в первую очередь самому автору — отсюда явный отпечаток самопринуждения, самоуговора, самовразумления. Чернышевский был „функциональным аутистом” (так называется неклиническая форма аутизма). Это как раз тот случай, когда может пригодиться аутоанализ (по аналогии с шизоанализом) — метод, разрабатываемый философом Федором Гиренком. Согласно этому подходу, аутист мучительно и часто тщетно пытается прорваться сквозь застилающую пелену внутреннего мира к действительности. Чернышевский — аутист, бредущий на ощупь в испарениях собственного воображения”.

Михаил Бойко. Я — фетишист. Из записной книжки литературного критика. — “Органон”, 2008, 10 июля .

“<…> каждый критик в состоянии „вести” (то есть читать все выходящие произведения) 20 — 30 писателей и „отслеживать” боковым зрением еще примерно столько же. Остальные писатели если и упоминаются им, то только через запятую. Другого пути у критика нет — иначе он просто захлебнется в потоке информации. Между тем число только столичных писателей исчисляется тысячами. А плодовитость некоторых из них просто изумляет. Это означает, что критик при отборе анализируемых произведений изначально вынужден руководствоваться внелитературными соображениями”.

“Художественные тексты тоже имеют свои феромоны. <…> Аргументация, сообщаемая критиком, чаще всего не имеет отношения к действительному критерию выбора. Интеллектуальные конструкции возводятся критиком не для того, чтобы прояснить подлинные мотивы, а для того, чтобы завуалировать их и оправдать сделанный выбор постфактум”.

Михаил Бударагин. Человек в обстоятельствах места и времени. — “Новые

хроники”, 2008, 21 июля .

“В любом внятном полемическом контексте книга Павла Святенкова [“Машина порядка”], разумеется, стала бы событием очень громким. <...> Святенков — прекрасный публицист: он раздает всем сестрам по серьгам, провоцирует на диалог, спорит, конструирует etc . Он делает то, что и должен делать автор актуального политического текста. Все это более или менее работает на короткой дистанции одной-двух статей, когда событие еще живо. Как только речь идет о книге, разговор словно бы обрывается на полуслове. Как ни странно, то же самое происходит и в литературе, где существует достаточно известных и одновременно стоящих чтения писателей, но нет ничего, что бы можно было бы даже с известными допущениями назвать „литературным процессом””.

Дмитрий Быков. Живой человек. — “Огонек”, 2008, № 29, 14 — 20 июля .

“Окуджава обгонял его по части цитат, разошедшихся на афоризмы и заголовки, и по количеству стихов, известных всей стране наизусть. Высоцкий — по накалу культа. Бродский — по международному (а впоследствии и внутрироссийскому) авторитету.

Евтушенко — не единственный, а один из многих, и без сравнения с этими многими его стратегия будет непонятна. Думаю, что эта стратегия была бессознательна — так сказать, от избытка сил и чувств, — но оказалась выигрышной: он сделал само свое существование фактом литературы <…>”.

“Гастарбайтеров придумал Сатана”. Так считает Герман Садулаев — самый

популярный в России чеченский писатель. Беседовал Дмитрий Орехов. —

“МК в Питере”. Российский региональный еженедельник. 2008, 11 июня .

“ — Твои книги удивляют читателя не только откровенными сценами и нецензурной лексикой, но и язвительной критикой в адрес современной российской демократии. Ты — коммунист?

— В каком-то общем, неортодоксальном смысле, — да. Я левый. Уж точно не либерал-демократ, не сторонник капитализма. Мне кажется, годы оголтелой пропаганды западных ценностей не убили в российском человеке тяги к справедливости, к разумности, к нравственности. Это и есть социализм, который не только возможен, но и неизбежен. Потому что другой вариант — это окончательный развал и гибель”.

Линор Горалик. Младшего среднего возраста. “Симпсоны” и новая зрелость. — “Большой город”, 2008, № 15 (209) .

“Дело не в том, инфантильны ли „новые взрослые”, и не в том, не слишком ли

рано взрослеют дети. Дело в том, что все наши предположения о занятиях, соответствующих и приличествующих тому или иному человеческому возрасту, оказались неверными”.

“Выяснилось, что если не воевать на своей земле, есть досыта, жить долго и не очень бояться старости (потому что здравоохранение неплохое, да и на пенсию кое-что отложено), то взрослеть — в старом, суровом понимании этого слова — не так уж обязательно”.

“Важно помнить, что „новые взрослые” — феномен классовый, невозможный без серьезной экономической подоплеки”.

“<…> мирное время — редкая вещь. Жалко тратить его по-взрослому”.

Гурий Подляков и кувшинные рыла. Борис Евсеев считает, что прозаик должен быть языкотворцем. Беседовала Елена Потемкина. — “НГ Ex libris”, 2008, № 22,

3 июля.

Говорит Борис Евсеев: “Мое мировоззрение во многом совпадает с идеями православия, но я не вижу в этом несвободы. Я пишу только то, что знаю. Знаю: за смертью-— жизнь!”

Олег Дарк. Леонид Губанов: “Двадцатого века порог обиваю...” — “Русский Журнал”, 2008, 18 июля .

“О Леониде Губанове трудно писать; возможно, в этом причина того, что статьи о нем — редкость, хотя тьма упоминаний, воспоминаний, заметок и отзывов. И можно сказать, что всем им присуще особое раздражение чувств , как дружеских, так и враждебных. Есть поэты, личность которых затмевает, закрывает их творчество; бурная, неустроенная, беспокойная жизнь Губанова, его эскапады, переменчивость настроений и крайность взглядов отвлекают от его необыкновенно серьезной, продуманной, хладнокровной литературной работы (однажды он себя назвал „холодным мальчиком неба”), от его огромной культуры стиха, гармоничного (или дисгармоничного) сочетания традиционности и новаторства”.

Даниил Дондурей — Иосиф Бакштейн — Глеб Морев. Завершилась ли эпоха Просвещения? — “Искусство кино”, 2008, № 1 .

Говорит Иосиф Бакштейн: “То <...> что мы тут констатируем, — есть завершение гигантской исторической эпохи, которая называется эпохой Просвещения, Новым временем. Она началась с появления великих идей и европейских буржуазных антиаристократических революций, произошедших сразу же после Высокого Возрождения. Тогда был осуществлен первый этап демократизации, который стал базовой идеологией необходимого рынку просвещения масс. Им надо было нести естественный свет разума. Оппозиция прежним устоям строилась на противопоставлении естественного сверхъестественному, на полемике между наукой и религией. А сейчас нам предлагают выбирать между естественным и искусственным. На мой взгляд, завершение этой эпохи совпало — мне как-то даже лестно об этом упомянуть — с распадом Советского Союза. Трансформация огромного исторического периода началась в 1968-м со знаменитой майской студенческой революции во Франции, затем — пражское восстание, а завершилась она падением Берлинской стены в 1989 году и концом СССР в 1991-м. <...> Сначала, если верить Ницше, „умер Бог”. Именно этот процесс метафизических умираний на самом деле завершился смертью прежних представлений о культуре, страшно сказать. По крайней мере, завершается. Та культура, в которой мы с вами выросли и жили, в которой росли наши отцы и деды, в привычном смысле больше не существует, она умерла. В ней исчезла элитарная составляющая. Исчезли или доживают свой век великие художники, возникла оппозиция „естественный — искусственный”, в отличие от прежнего разведения „естественный — сверхъестественный”, которое было свойственно Просвещению. В середине 90-х кончилась „эпоха великих имен”...”

Даниил Дондурей — Кирилл Разлогов — Михаил Угаров. Современная культура: динамика застоя. — “Искусство кино”, 2008, № 3.

“ Д. Дондурей. <…> Но, Михаил, были ли в 2007 году настоящие произведения, которые, как „Идиот” Товстоногова, останутся в истории?

М. Угаров. Таких спектаклей все меньше и меньше. Все-таки должно происходить какое-то сюжетное взаимодействие, нужен контакт между пьесой и спектаклем, радикальная пьеса должна подождать своего режиссера.

Д. Дондурей. Разве мало талантливых новых постановщиков?

М. Угаров. Это вопрос школы, а значит, очень больной вопрос. Я могу назвать много пьес — и наших, и зарубежных, которые до сих пор не поставлены в России. У нас нет художественного языка, на котором можно было бы ту или иную пьесу поставить.

Д. Дондурей. Концептуального, режиссерского, профессионального?

М. Угаров. Да и режиссерского, и актерского языка.

<...> Д. Дондурей. Но почему отторжение именно современного текста, современных пьес, мышления? Чем это вызвано? Продюсеры не разрешают, боятся коммерческого неуспеха?

М. Угаров. Это глобальная проблема. Наше общество очень не любит то, что относится к „здесь и сейчас”. Раньше оно любило будущее — до смерти. Теперь, обратите внимание, обожает прошлое. Сегодня мы входим в эпоху сиквела, политического и как бы эстетического. Сиквел экономит психическую энергию, не надо тратиться. Все понятно: ситуации, герои, поступки. Что будет дальше — ясно”.

Евгений Евтушенко. “Остался идеалистом-социалистом…” Беседу вел Андрей Морозов. — “Взгляд”, 2008, 21 июля .

“<...> я как был идеалистом-социалистом, так им и остался”.

“Бродский — великий маргинал, а маргинал не может быть национальным поэтом. Сколько у меня стихов о том, что придет мальчик и скажет новые слова. А пришел весь изломанный Бродский”.

Александр Елисеев. Сталин победил Столыпина. — “Русский Обозреватель”, 2008, 11 июля .

“<...> десталинизация России провалилась. А ведь в нее были вложены громадные усилия либерального Агитпропа. <...> Пытались выдвинуть на вершину нашего исторического Олимпа „рыночного националиста” Столыпина, однако он так и не стал

героем нации. Его, конечно, уважают, как честного партиота России, но и только.

И можно даже сказать, что в информационной битве 1988 — 2008 годов Сталин победил Столыпина”.

Александр Елисеев. Чистка под Лениным. — “Русский Обозреватель”, 2008,

17 июля.

“<...> Ленин популярен как раз в силу преобладающего консерватизма . Причем речь идет об инерциальном консерватизме, оставшемся в наследство от советских времен”.

“<...> существует огромная пропасть между общественными порядками и общественными настроениями . Более того, первые сохраняются лишь в силу того, что общество отрицает их не революционно, а консервативно”.

Наталья Иванова. Смена элит в литературе. — “ OpenSpace ”, 2008, 11 июля .

“Что такое была эта номенклатура? А то, что если ты уже куда назначен, то не

исчезнешь. Журнал Твардовского разгромили, а Лакшина перевели — с сохраненным окладом жалованья — в „Иностранную литературу”.

Первая смена элит: 1986 — 1990. Редакторами журналов назначены Бакланов и

Залыгин. Шестидесятники получают второй шанс. Эмиграция — тоже. (Покойники переходят в вечность в статусе литературных классиков.) Топ-пятерка: Битов, Искандер, Карякин, Аксенов, Войнович. Возможны варианты.

Вторая смена: 1991 — 1995. Сеанс исчезновения — секретариат „большого” и „малых” СП революционно сменяют демократы. С бюрократическими правилами в новых условиях они не справляются и, не успев оформиться как элита, исчезают с литературной карты. Моду и тренд определяет андеграунд. Топ-пятерка: Д. А. Пригов, Тимур

Кибиров, Сергей Гандлевский, Лев Рубинштейн, Саша Соколов. Возможны варианты.

Третья смена: 1998 — 2000. Шестидесятников, эмигрантов третьей волны и „андеграунд на рельсах” начинают теснить сорокалетние — далекие как от андеграунда, так и от шестидесятников. Моду делают и в топ-четверку входят Татьяна Толстая, Виктор Пелевин и, конечно, Б. Акунин с Владимиром Сорокиным.

Смена элит № 4: 2000 — 2007. Приходят те, в ком больше энергии, кто в принципе ничего не желает знать о предыдущих „элитах”. Они далеки как от „советского”, так и от „антисоветского”: Михаил Шишкин, Дмитрий Быков, Александр Иличевский, Захар Прилепин и др. Сами делают себе PR (и их раскручивают), берут не только „свежестью и силой”, но и порой эгоизмом (если не нахальством). Кое-кто.

И, наконец, пятая смена элит. Культивируемые разнонаправленными и даже эстетически враждующими изданиями двадцати-с-небольшим-летних от „традиционалисток” Валерии Пустовой и Василины Орловой до авантюристически-авангардных, как им представляется, Ники Скандиаки и Марианны Гейде. Все это еще совпало с проплаченным азартом политпоиска молодых: от „наших” до „молодогвардцейцев”, нынче за ненадобностью расформированных. Издания, стараясь успеть за новым комсомолом, переманивают их, стараясь создать на старом месте новые декорации.

И создается парадоксальная ситуация: самые сильные из пятидесятилетних вне зависимости от их продажного успеха-неуспеха — попали в зазор. Условно говоря, они попали между нисходящим и восходящим потоками в литературе”.

Олег Ковалов. Наш ответ Джойсу. — “Искусство кино”, 2008, № 3, 4.

“Когда Вишневский прикидывал сроки освоения советскими мастерами метода Джойса, а Радек остерегал их от этого вредного занятия, обоим странным образом оказался как бы неведом уже состоявшийся опыт так будоражившего их воздействия. Уже существовало — и целых пять лет — произведение, которое один из них мог торжественно объявить триумфальной победой метода Джойса в СССР, а другой — торжественно проклясть как выражение зловредного тупика, куда заводит советского художника нашептывание интеллектуальной агентуры. Это — фильм „Человек с киноаппаратом” (1929) Дзиги Вертова. Даже внешне в нем столько точек совпадения с общей конструкцией „Улисса”, что странно, отчего эта очевиднейшая „похожесть” не отмечалась, кажется, исследователями, тем более что он сразу же имел репутацию невероятно новаторского. Эта необъяснимая слепота вызвана, вероятно, тем, что читатели и зрители традиционно пребывают в разных резервациях и круги их художественных впечатлений попросту не пересекаются”.

Сергей Костырко. В жанре “коммента”. D (ан) D (орфман) как сетевое “бродило”: “Встретимся в Сети” — первая удачная попытка переноса особенностей сетевой литературы на бумагу. — “Взгляд”, 2008, 8 июля .

“Книга эта — след отшумевших дискуссий. Точнее, как бы отшумевших. „Отшумевших” — потому, что золотой век сетевой литературы (рубеж 90-х — 2000-х) завершился-— романтика автономного сетевого плавания себя исчерпала, сетевые авторы стали бумажными (и наоборот). Ну а „как бы” употреблено здесь потому, что дискуссия велась вокруг вопросов, в принципе неразрешимых”.

“Если очень коротко, то проблематику книги, или, что в данном случае одно и то же, ситуацию DD в Сети я бы представил как испытание наших представлений о литературе самим явлением Сети”.

“Читая книгу, невозможно удержать дистанцию, невозможно не вступить в спор с автором. И жаль даже, что это книга, что я, например, не могу сейчас настучать свои возражения и вывесить их в Сети рядом с процитированными рассуждениями DD ”.

Константин Крылов. Больше света. — “Русский Обозреватель”, 2008, 11 июля .

“Культ Ленина и Сталина как великих людей — это побочный продукт либерального шельмования русских и России. Если людям долго объяснять, что вся их история-— мерзость и слизь и делали ее жалкие и ничтожные личности, то они будут считать великими тех, про кого хотя бы нельзя сказать того, что он жалок и ничтожен. Про Ленина и Сталина этого сказать нельзя. Это подтверждено судом Запада, единственной инстанцией, которую либералы уважают. <...> Исходя из этого, ясно, что делать, если кому захочется поубавить Ленину и Сталину популярности. Все довольно просто. Перестать врать, клеветать и исходить дерьмом. А вместо этого построить нормальную русскую историю. Великую, славную и очень интересную. Благо, для этого не нужно врать, выдумывать, раздувать слонов из мух (чем охотно занимаются хисторимейкеры всех стран и народов). Мы большие и красивые и можем обойтись без мухлежа. <...> Теперь нужно выстроить нормальный пантеон великих людей. Куда войдут, наверное, и Ленин со Сталиным — скорее всего, в качестве „Великих Темных”. Каковые, кстати, нужны в любой великой истории. Только истории ничтожных народов лишены фигур эпических злодеев... Но для этого нужен хоть какой-нибудь свет. И пока вся история нашей страны и нашего народа останется затемнена — до тех пор фигуры, освещенные хотя бы и адским пламенем, будут самыми яркими”.

Роман Лейбов. Эпитафия Сети. Что было, что будет, чем сердце успокоится. — “Независимая газета”, 2008, № 150, 22 июля .

“Думаю, точка максимальных репрессий против свободы обмена информацией

будет пройдена нами в ближайшие пять лет. <...> Но потом все изменится и будет

хорошо. Мы будем жить счастливо. И умрем в один день”.

Наум Лейдерман. Непрочитанный Горький. — “Урал”, Екатеринбург, 2008,

№ 7 .

“Попытаемся прочитать эти произведения Горького [начала 20-х годов] „с чистого листа”...”

Игорь Манцов. Высокая теория воспитания. — “Взгляд”, 2008, 13 июля .

“Те, кто голосует сегодня за Сталина в проекте „Имя России”, делают это не из любви к вождю, о котором мало кто из них в своей повседневности задумывается. Сталин, и об этом бог знает сколько написано до меня, олицетворяет собой некую абстрактную самодержавную силу, противостоящую барину-боярину. Эта сила — последняя земная инстанция, которая может защитить холопа от барского произвола, от барского презрения и барского же „воспитания”...”

Дарья Михеева (редактор журнала “Мамочкина школа”, обозреватель детской литературы журнала “ Psychologies ”). Как взрослые читатели испугались детской книжки. — “Новая газета”, 2008, № 51, 17 июля .

“Почему именно эта книга [Ульфа Нильсона и Эвы Эриксон “Самые добрые в мире”] была признана Экспертной комиссией по этике рекламы и социально значимой информации по Северо-Западному федеральному округу (Санкт-Петербург) неэтичной <...>? Что же так ужаснуло членов комиссии по этике? То, что в детской книге речь идет о смерти? Тема смерти в нашей культуре общения с детьми остается табуированной, это правда. Но это не означает, что смерть не волнует ребенка. Каждый из нас рано или

поздно впервые столкнулся с совершенно непостижимой идеей: „Все умрут”. Это раз.

„Я тоже умру”. Это два. (Одно другого стоит, между прочим.) Именно принимая факт смертности всех живых существ, ребенок взрослеет, по-новому осознает окружающий мир и свое место в нем. Если с ребенком никто не говорит об этих вещах, он не перестает о них думать”.

“Мне нравится слово „счастье””. Беседу вел Игорь Савельев. — “Русский мир.ru”, 2008, № 6 .

Говорит Олег Зоберн: “<...> [Ян Волкерс] голландский писатель и скульптор. Он недавно умер. Очень почитаем в Нидерландах. Жил на острове Тессел. Настоящий классик. На русский язык переведены лет тридцать назад только две книжки его рассказов. Вообще, сейчас на русский переводится столько незначительной литературы, что за Яна Волкерса обидно. И я хочу предложить одному московскому издательству проект по выпуску нескольких книг Волкерса на русском языке”.

Cм. также: Олег Зоберн, “Тризна по Яну Волкерсу” — “Новый мир”, 2008, № 4.

Андрей Немзер. Памяти Александра Агеева. — “Время новостей”, 2008, № 127, 17 июля .

“Принявшись за критику примерно в одно и то же время, мы с Агеевым много спорили. В начале 90-х — публично и резко, потом — по большей части приватно, добродушно перемигиваясь (мол, знаю, что ты сейчас скажешь, — и как не надоело?), но „не поступаясь принципами”. Не знаю, что значили эти споры для Саши, а мне они были очень дороги. Расходясь с Агеевым по „последним вопросам” (или в оценках конкретных литературных новинок), я не сомневался ни в его искренности, ни в его бескорыстии, ни в его внутренней свободе. Тем большей радостью были наши (не столь уж частые) схождения, например, в давней любви к Томасу Манну или в приязни к сегодняшней прозе Леонида Зорина и Евгения Шкловского”.

Андрей Немзер. Счастье у разбитого корыта. О новой повести Бориса Екимова.-— “Время новостей”, 2008, № 123, 11 июля.

“Кажется, все просто: с одной стороны, новые (хоть в большинстве с советским прошлым) хозяева жизни, которые никак не могут остановиться, с другой — вечная терпеливица. Только напрашивающихся банальных выводов (добрые и честные бедняки, бессовестные жадные скоробогачи) из повести Екимова [“Предполагаем жить” — “Новый мир”, № 5, 6] вытянуть невозможно. Как ни жалеет писатель порушенную деревенскую жизнь, хамства и злобы многих разоренных селян он не прячет; как ни понятны укоры „деловым людям”, почти никого из них невозможно счесть только корыстолюбцем. <...> Сила Екимова в том, что он не навязывает читателю „мораль” даже там, где вроде бы ему самому все ясно”.

Вадим Нифонтов. Кипящие родники смерти. — “Русский Обозреватель”, 2008, 14 июля .

“Собственно, банальность, гласящая, что „никакой режим никогда не устраивает всех ”, и переводящаяся на простой человеческий язык еще большей банальностью „абсолютное счастье в этом мире недостижимо”, почему-то недоступна большинству „диссидентов”, „правозащитников”, „борцов с кровавой деспотией” и так далее... <...> Это я вовсе не к тому, что с ненравящимся режимом обязательно надо сотрудничать, если он предлагает хоть какой-то позитив (это — дело личного выбора, который в любом случае следует уважать). А совсем к другой теме. Наши „диссиденты” (особенно теперь, в сравнительно вегетарианские с точки зрения „режима” времена) почему-то никогда не проявляют последовательности. А ведь истинное диссидентство должно, по-хорошему, исходить из определенной метафизической картины, а вовсе не из идеи „давайте свалим проклятого деспота, и сразу настанет Счастье” (это ж чисто детский сад...). В сущности, „диссидент” почему-то не отдает себе отчета в том, что он борется не с конкретным нехорошим режимом. Он в этом случае просто „недодумывает”. Ибо на самом деле его не устраивает сам мир, в котором возможен такой режим. То есть его реальным врагом является не режим, а окружающая действительность и ее Творец. <...> Именно потому, что никакого осознания этого факта у наших „диссидентов” нет, их движение и представляет собой столь жалкое, душераздирающее зрелище. Разве что лимоновцы это все, кажется, понимали (?), выдвигая лозунг „Да, смерть!”. Смерть обладает невероятной притягательностью и не менее удивительным свойством маскироваться под нечто иное — „свержение деспота”, „беспощадную войну в защиту прав человека” или просто под „наркотические ломки человека, не принявшего новый строй”. Но это все — Смерть. И не надо себя обманывать. Если кто-то припал к этому кипящему роднику, он уже в ее власти. Он еще много сделает для того, чтобы разнести бактерии метафизической чумы по всему свету. Наша же задача — не дать ему утащить с собой в могилу сотни и тысячи других...”

Елена Пенская. Галерник. Памяти Александра Агеева. — “Русский Журнал”, 2008, 18 июля .

“Агеев, пожалуй, один из самых интересных и талантливых критиков 90-х, один из немногих, кто оставался верен русской „толстожурнальной” культуре, а значит, самому себе. Но о чем бы он ни писал — о геополитике, социалке, чиновниках-бюрократах, он всегда владел только одной мерой — литературой и литературой мерил все наше неустроенное политическое хозяйство. Литератору Агееву доверяешь полностью. Все остальное: журналистика и прочие ремесла, за которые Саша брался и был совершенен, — вторично. Эта прочная культурная „закваска” и стала основой агеевского метода. Миссии, если угодно (понимаю: слово, абсолютно чуждое Сашиному лексикону). Но тем не менее. Его активное присутствие в нашей умственной жизни заключалось в том, что он „наводил порядок”, сопротивляясь хаосу, сгущающейся бессмысленности, нарастающей лжи”.

Глеб Павловский. Сухая оттепель. — “Эксперт”, 2008, № 28, 14 июля .

“Новая Россия — Российская Федерация не была ни восстановлена, как Чехия или Эстония, ни спроектирована и учреждена на заранее обдуманных основаниях, подобно Израилю или Евросоюзу. Россия — государство-экспромт. Даже идея „суверенитета через выход из СССР” ведет начало от выпада-экспромта писателя Валентина Распутина на первом съезде народных депутатов СССР 1989 года: „А может быть, и России выйти из Союза?!” — экспромта, о котором этому консервативному русскому националисту пришлось горько пожалеть. Импровизация Беловежских соглашений 1991 года по денонсации Союза, покончив с СССР, обрекла Бориса Ельцина на политику, чаще развивавшую исходные темы, чем проводящую отчетливые принципы. Так сложилось джаз-государство 90-х годов — государственность „на тему России”, но без ответственности за статус-кво”.

Захар Прилепин. Достало. Как сильно я ненавижу либералов. — “Русская жизнь”, 2008, 3 июля .

“Я тут стоял. Идите сами откуда пришли. <...> Я свободу люблю не меньше вас. Идите к черту”.

Путешествие из Ленинграда в Петербург. Соредактор журнала “Звезда” Яков Гордин вспоминает общественно-литературную атмосферу родного города 60 —

70-х годов... Беседу вел Валерий Выжутович. — “Российская газета — Неделя”, 2008, 31 июля .

Говорит Яков Гордин: “С одной стороны, мы не чувствовали себя частью этой культурной и политической системы. А с другой — все хотели печататься. Кушнер, Битов, Марамзин, Грачев... Все хотели печататься! И многие прекрасно печатались. Не было человека, который бы сказал: „Не желаю печататься на вашей советской бумаге, в ваших советских типографиях!” Ничего подобного. Хотели войти в культуру, хотели иметь читателей. И в Союз писателей вступали. Очень рано вступили и Битов, и Кушнер. Хотя тут играло роль и везение. Сейчас трудно сказать, почему так благополучно сложилась судьба Саши Кушнера. Ведь по тому, что он писал, Саша был абсолютно чужой человек для системы”.

“С 1992 года, когда мы с моим другом Андреем Арьевым стали соредакторами „Звезды”, никто не сделал ни одной попытки на нас идеологически надавить”.

Александра Раннева. Стихи и дороги. О том, как важно не сбиться с пути и с рифмы. — “НГ Ex libris”, 2008, № 25, 24 июля.

“Сейчас умение хорошо рифмовать (и среди пишущих классическим стихом) выходит из моды и мало-помалу утрачивается, и даже саунд-поэзия ничуть не улучшает слух собратьев по ремеслу. А для [Максима] Лаврентьева рифма — первый предмет заботы, важнейшая область формального поиска. Рифма у него выверенная, музыкальная, самоупоенная. После Алексея Цветкова, главного на сей день знатока в этой области (который не просто виртуозно владеет искусством концевых созвучий, не просто понимает в них толк, но и, возможно, создал некую особенную, цветковскую рифму), в числе мастеров я бы назвала Лаврентьева”.

Михаил Ремизов. Возвращение блудного Модерна. — “Русский Обозреватель”, 2008, 3 июля .

“Я не знаю, создал ли человека Бог. Но я точно знаю, что человека создало Христианство. В том смысле, в каком всякая религиозная традиция и всякая высокая культура творит свой образ человека и свой стандарт человечности. И вне этого образа и этого стандарта человека как такового не существует вообще. Получив из рук Христианства человека как воина, творца и первооткрывателя, Модерн оставляет на своем закате (и для нашего, советского модерна это, увы, почти так же верно, как и для западного) бесплодные скопища „последних людей”...”.

“<...> наша религиозная традиция — это и в самом деле колоссальный ресурс для восстановления достоинства человека”.

См. эту статью также на сайте “АПН” (2008, 8 июля ).

Романист — обезьяна Бога. Павел Басинский ненавидит слово “самовыражение”. Беседу вел Михаил Бойко. — “НГ Ex libris”, 2008, № 26, 31 июля.

Говорит Павел Басинский: “Кто-то постмодернизм уже провожает, а ведь мы еще модернизм не похоронили! Полно тех, кто думает, что Андрей Платонов — это писатель будущего. А между тем это гениальный писатель глубокого прошлого! Наталья Корниенко, главный специалист по Платонову, которую я очень люблю и ценю, меня осудит, но так писать, как Платонов, в XXI веке нельзя — нельзя мучить читателя! Модернист считает, что писательское слово самоценно. Типа я так вижу, так пишу, так строю фразу, а вы — наслаждайтесь этим, поражайтесь, понимайте, какой я гениальный. Это больше не пройдет. Это проходило в XX веке. Тогда за это могли расстрелять, могли провозгласить гением, могли одновременно расстрелять и провозгласить гением. Но что из XX века реально перешло в XXI? „Мастер и Маргарита” — с модернистскими штучками, но вполне классический роман. „Тихий Дон”. Даже „Доктор Живаго” — не очень удачный, но вполне классический роман. Признак произведений, которые перешли в новый век, — возможность экранизации, сериализации. Романы XIX века перешли в ХХI, а большинство великих романов ХХ остались в прошлом. Современная проза через голову XX века возвращается к XIX веку”.

Дмитрий Румянцев. Малая европейская традиция в русском роке, или Чудеса интерпретации. — “Нева”, Санкт-Петербург, 2008, № 7

neva>.

“Поводом для написания данной статьи послужили две публикации в журнале „Нева” — о рок-культуре за авторством культуролога Екатерины Дайс. <...> Итак, основной message обоих материалов заключается в том, что Русский Рок как явление принадлежит к так называемой малой культурной европейской традиции (в дальнейшем — МТ). МТ пронизывает всю рок-культуру и является в ней безусловной доминантой. Что же это такое? „Малая культурная традиция — это субдоминантная в рамках европейского культурного космоса парадигма, сложившаяся как единое целое в III — IV веках н. э. из элементов, отброшенных при формировании христианского космоса, составившего большую культурную традицию”. Опознать МТ можно по „гностико-манихейскому миропереживанию, характерному для субдоминанты”. <...> Это двойное дно автор статьи и пытается высветить, расшифровав многочисленные тайные знаки. При этом наиболее успешны на этом поприще скрытых смыслов двое: Борис Гребенщиков и Майк Науменко...”

Здесь же напечатан ответ Екатерины Дайс (“Упрощение недопустимо”): “Вот уже два года мне приходится отвечать в Интернете на различные, в основном возмущенные реплики в сторону моей статьи „Русский рок и кризис современной русской культуры” („Нева”, 2005, № 1). Теперь к этой печальной обязанности прибавилась еще и необходимость оправдываться за выводы, сделанные в материале „Майк и БГ: Поиски Софии в русском роке” [„Нева”, 2007, № 8]. <…> Я никак не спорю со значимостью русского рока для отечественной культуры. Я его исследую. Судя по всему, именно это вызывает энергичный протест моих оппонентов. <...> Меня же в моей работе интересовали не интервью (где люди показывают скорее свою маску, нежели подлинную сущность) и не воспоминания очевидцев (зачастую не понимающих того, что важно исследователю). Меня интересовали тексты, тексты и еще раз тексты. А в текстах Майка и БГ я смогла обнаружить устойчивые и повторяющиеся мотивы, связанные <…>”. И т. д. См. упомянутые выше статьи Екатерины Райс.

“С Высоцким произошло то же, что с Зощенко: сдвиг от массовой аудитории в сторону более элитарной...” Беседу вел Дмитрий Стахов. — “Русский Журнал”, 2008, 25 июля .

Говорит Владимир Новиков: “Когда-то, когда рассказы Зощенко читали с эстрады, он воспринимался как сейчас Задорнов. А теперь Зощенко — автор для тех, кто обладает тонким чувством языка и юмора. Это же происходит и с Высоцким. У него всегда будет своя аудитория, только уровень ее будет все выше и выше. В пользу этого говорит и то, что сложилась настоящая наука — высоцковедение”.

Юрий Семенов. Против глобальной эксплуатации. Ни русские, ни Россия ни

в каком оправдании не нуждаются. Беседовал Алексей Нилогов. — “АПН”, 2008,

9 июля .

“<...> славянофилы занимались оправданием русских и России. В действительности же ни русские, ни Россия ни в каком оправдании не нуждаются”.

“Человек есть единство духа, имеющего социальную природу, и тела, являющегося биологическим организмом. Человек остается человеком, пока дух (социальное) господствует над телом, пока социальное держит под своим контролем животные инстинкты. Важнейшим средство обуздания животного индивидуализма является мораль с ее чувствами долга, чести и совести. Капитализм представляет собой такую форму общества, которая уничтожает мораль, а тем самым порождает тенденцию к превращению человека в животное, причем животное крайне опасное, ибо оно обладает разумом. Эта тенденция „оскотинивания” человека сейчас непрерывно набирает силу. Ее нельзя оборвать, не уничтожив капитализм ”.

“Оценку логических трудов Зиновьева я дать не берусь, ибо не являюсь специалистом в этой области. Но философом он был никаким. И социологом тоже”.

“<...> Фукуяма выдвинул свою идею [“конца истории”] тогда, когда она уже была явным анахронизмом”.

“<...>„Философия хозяйства” С. Н. Булгакова. Она столь же пуста и глупа, как и все другие опусы представителей русской религиозной философии конца XIX — начала XX века”.

“Я знаком с прежними работами Тоффлера. Оригинальных и свежих идей я в них не заметил: там излагался один из многих вариантов к настоящему времени окончательно обанкротившейся (но почитаемой в России) концепции постиндустриального общества. Не думаю, чтобы в последней своей книге он смог добавить ко всему сказанному им раньше что-то значительное и интересное”.

“Прогресс всегда необратим лишь в конечном результате. В процессе самой эволюции всегда имеет место временный частичный или даже полный регресс . Классовое, или цивилизованное, общество с неизбежностью утвердилось на Земле, но было много случаев гибели цивилизаций, когда происходил возврат на стадию предклассового общества (Индская, Микенская, Хеттская и другие цивилизации)”.

“ История есть объективный процесс, идущий по законам, не зависящим от воли и сознания людей . В главном и основном она всегда предопределена, что отнюдь не только не исключает, но, наоборот, предполагает неопределенность в деталях. В истории то,

чего не может не быть, всегда проявляется в том, что может быть, а может и не быть”.

“Что касается идеологемы „Москва — Третий Рим”, то она уже давно сдана в

архив истории”.

Юрий Семенов (род. 1929) — историк, философ, этнолог, профессор кафедры

социальной философии философского факультета МГУ имени М. В. Ломоносова.

Ант Скаландис. Машина желаний. — “Искусство кино”, 2008, № 2.

“В зарубежных изданиях „Мартиролога” [Андрея Тарковского] есть несколько пассажей о Стругацком, которые категорически не хочется здесь цитировать, потому что некоторые из них, противореча известным фактам, заставляют сомневаться в достоверности остальных и наводят на вполне определенные мысли. К несчастью, есть основания предполагать, что Лариса Павловна Кизилова уничтожила ряд записей, сделанных ее мужем. И мы не знаем сегодня, что произошло между Стругацким и Тарковским. <...> Сценарий „Жертвоприношения” написан ими вдвоем, это отчетливо видно даже из доступного нам самого первого варианта. Но ни в титрах картины, ни в одном из интервью Тарковский так ни разу и не упомянул об этой совместной работе. <...> Аркадий Стругацкий был сильно обижен на него, когда увидел фильм, о чем и сказал Юрию Манину, отдавая тому папку с двумя первыми вариантами „Ведьмы” — вроде как почитать, а получилось, на долгое хранение. Именно в архиве Юрия Ивановича Манина мне и удалось найти эти уникальные рукописи, которые считал утраченными даже сам Борис Стругацкий”.

Здесь же — Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий, “Ведьма” (Сценарий).

Укоренение в повседневную жизнь. Роман Сенчин сожалеет, что забросил рок-музыку. Беседовал Михаил Бойко. — “НГ Ex libris”, 2008, № 23, 10 июля.

Говорит Роман Сенчин: “Если смотреть на мир без оптимизма (а оптимизм — это всегда искусственность, самонастройка), то депрессивности не миновать. Я в ранней юности любил стихи Есенина, читал их часами, а они ведь в основном довольно мрачны. Свои рассказы и повести я депрессивными не считаю, скорее это более или менее объективные картинки сегодняшней действительности, портреты типов сегодняшних людей, которым радоваться особенно нечему”.

“Читаю с интересом и вниманием все, что встречаю о себе. И положительные отзывы, и отрицательные. Большой разницы, хвалят или ругают, для меня нет. Считаю, что литературная критика сегодня переживает настоящий расцвет. Интересно, что в отличие от распространенного словосочетания „молодой писатель” „молодой критик” почти не употребляется. Критик, если уж он встал на эту тропу, сразу становится взрослым. И отношение литературного мира, скажем, к Валерии Пустовой, Сергею Белякову, Андрею Рудалеву, Алисе Ганиевой сразу стало серьезным. Никакой снисходительности, никаких скидок на молодость и неопытность. Они сразу стали всерьез. Это важно”.

Ум как джазовая импровизация. Беседу вела Марина Токарева. — “Новая газета”, 2008, № 51, 17 июля.

Говорит доктор биологических и филологических наук, профессор, специалист в области психолингвистики, глава Межрегиональной ассоциации когнитивных исследований Татьяна Черниговская: “Язык дельфинов никогда не будет расшифрован, я в этом уверена. <...> Язык — не словарь. Язык — это набор единиц плюс правила. У нас в голове есть списки чего-то (мы, кстати говоря, не знаем, чего, каких именно единиц) и многочисленные списки правил, по которым с этими единицами нечто происходит. Эти списки выглядят не так, как в словарях, а правила не так, как в учебниках. Это мы знаем точно. И здесь у нас нет никакого ключа, нет отмычки. Это не вопрос техники. Это вопрос какого-то другого хода, не количества фактов, а того, что с ними делать. Здесь должен произойти некий философский или методологический прорыв. Про людей мы по крайней мере знаем, что в их языке есть слова, морфемы, фонемы, синтаксис, что есть тексты…”

“<...> вопрос не в том, было изначально слово звуковым или жестовым. Вопрос в том, что откуда-то явилась идея (не иначе Господь подключился), что объекты должны быть обозначены. Не важно, как — звуком, жестом, картинкой, но дело в том, что почему-то возникла потребность все назвать. <...> Назвать — значит выделить из всего остального, и тогда мир перестает быть аморфным. Происходит его категоризация.

И вот Хомский (один из крупнейших лингвистов двадцатого века) и его школа говорят следующее: у нас в мозгу есть модуль (не кусочек мозга, как многие думают, нет, виртуальный модуль), который достался нам генетически (они на этом настаивают) и который работает только с языком, не с классификацией или категорией вообще, а именно и только с языком, так вот он знает, как обращаться с морфемами, со смыслами и прочее. Они утверждают, что это врожденная вещь — и точка. Это отчасти объясняет, как маленький ребенок осваивает свой первый язык, а то и два. Уже точно известно: ребенок — не магнитофон. Если бы он был магнитофоном, ему для овладения языком понадобилось бы лет сто. Ребенок не выучивает правила, он их создает заново. Делает максимально сложную работу из всех, какие можно себе представить. У него в мозгу есть потенциальная возможность изучить любой язык земли — ребенок не знает, куда он

родится. <...> Родившись в определенный язык, он должен его расшифровать. У него в голове некий „чип”. С ним он дешифрует язык, в который попал (а ему никто ничего не объясняет), пишет в сознании виртуальный учебник, причем не идиотский, какой пишем мы, а свой собственный, другой. Здоровый ребенок справляется с этим примерно за полтора-два года. И эту сложнейшую работу мозг делает сам, и делает успешно — иначе ни один человек не говорил бы”.

“Психология и нейронаука столкнулись сейчас еще с одной сложностью. В научную парадигму входит наблюдатель: пока я смотрю на чашку — чашка есть, а когда

отвернулась, не знаю, что осталось в комнате, может, и комнаты нет. Это квантовая

физика. Прежде считалось, что ее законы на большой мир не распространяются. И вот Пенроуз и Поппер пишут: похоже, рассматривая человеческий мозг, мы не можем обойтись без квантовых идей. Приехали! Притом — в очень особое пространство. Где высокая вероятность того, что наши интерпретации мало стоят: нам кажется, мы фиксируем связи, а они существуют только в нашем сознании. <...> Есть материальный мозг и представление, как он устроен. Дальше некий провал, дальше — мысли. Как они из материального переходят в нематериальное, совершенно непонятно. Пропасть. Что в ней происходит, неясно. Но впечатление такое, что слова влияют на материю, что они творят вполне объективный мир, если таковой есть”.

Сергей Филатов. “Солнце литературы преодолеет смуту”. Давний друг литературы о новых писателях и смерти Ельцина. Беседовал Сергей Шаргунов. — “НГ Ex libris”, 2008, № 24, 17 июля.

“Я слежу за критикой, вас читаю, Леру Пустовую, Рудалева, Анкудинова. В статьях больше видения того, что происходит в стране и с человеком, чем в художественных произведениях, в том числе которые вы оцениваете и разбираете. Пока, честно говоря, я не вижу новых произведений, чья оптика настроена так, что можно увидеть современный мир. <...> Раздел публицистики и критики в литературных журналах то и дело глубже, шире и по смыслам объемнее опубликованной под той же обложкой прозы”.

Александр Храмчихин. Почему Китай сломает весь мир. Экспансия — единственный способ выживания. — “АПН”, 2008, 10 июля .

“<...> невозможно понять, как может Китай обойтись без внешней экспансии во всех ее формах (экономической, политической, демографической, военной). Он просто нежизнеспособен в своих нынешних границах. Либо он станет гораздо больше, либо ему придется стать гораздо меньше. Поэтому дело не в агрессивности Китая, а в том, что экспансия для него — единственный способ выживания. Это не страшилка, это объективная реальность, данная нам в ощущении. Ощущают ее, правда, немногие. Но скоро это пройдет”.

Среди прочего: “В ближайшие годы в брачный возраст начнет вступать поколение [китайцев], в котором до 20 млн молодых людей не будут „обеспечены” невестами. Подобный феномен, по-видимому, не имеет аналогов в истории человечества , поэтому достаточно сложно прогнозировать его социальные последствия и вырабатывать пути решения проблемы. При сохранении текущих тенденций (а они не просто сохраняются, но усугубляются) может сложиться ситуация, когда невесты становятся товаром . Учитывая изменение ментальных установок вестернизированных городских жительниц, для которых вступление в брак может теперь иметь меньшее значение, чем карьера (поэтому замужество как минимум существенно откладывается), городские мужчины будут стремиться жениться на жительницах сел, а многочисленные сельские мужчины вообще остаются без возможности вступить в брак. В этом случае противоречия между городом и деревней, между развитыми и отсталыми регионами могут принять прямо антагонистический характер. Гражданская война за невест — „это штука посильнее ‘Фауста’ Гёте””.

Cм. также: Александр Храмчихин, “Как Китай раздавит Россию. Война будет короткой. У России нет шансов” — “АПН”, 2008, 23 июля.

См. также: Александр Храмчихин, “Китайский „велосипед”. КНР. Парадоксы развития” — “Новый мир”, 2008, № 3.

Валерий Шубинский. Ант Скаландис. Братья Стругацкие. — “ OpenSpace ”, 2008, 3 июля .

“В его [Анта Скаландиса] книге можно прочесть, к примеру, такое: „АН был человеком влюбчивым. При этом он допускал и для себя и для других (не впадая в морализаторство) простые интимные отношения — без всякой любви”. Или: „АН рано пристрастился к алкоголю и всю жизнь не отказывал себе в этой радости”. Не уверен, что подобное — именно в таких выражениях! — уместно писать про не так давно умершего человека, особенно противопоставляя его ныне здравствующему брату и соавтору — трезвеннику и примерному семьянину”.

“Однако при всей скудости первой биографии Стругацких и из нее можно почерпнуть кое-что важное. Например, потрясающий разговор двадцатитрехлетнего Аркадия Стругацкого с родителями жены в 1948 году. Будущий фантаст предлагает „отнимать детей у родителей и помещать в закрытые санатории в Крыму”, где способных будут всячески развивать, создавая подлинную элиту... а из неспособных получатся „рабы” (сын красного комиссара употребил именно это слово). Скаландис связывает этот проект с „высокой теорией воспитания”, описанной в романах Стругацких. Разумеется, между 1948-м и 1960-ми годами идеи несколько усложнились и гуманизировались. Но, несомненно, сохранили некий отсвет изначальной тоталитарной природы — как и весь

позднесоветский прогрессизм, идеологами и певцами которого Стругацким суждено было стать”.

Михаил Эпштейн. Ретро-Букер. О премиях для писателей прошлого. — “НГ Ex libris”, 2008, № 254, 17 июля.

“Арцыбашев вполне заслужил Букера! Никак не меньше, чем предыдущие лауреаты, а может быть, и больше, чем иные из них. Но автор, увы, не премиабелен за фактом смерти (1878 — 1927). Так почему бы не учредить для этой и подобных книг особый приз: ретро-Букер? Присваивать произведениям прошлых лет и веков, недостаточно оцененным, незаслуженно забытым. Принимать на конкурс романы только уже почивших авторов. Номинаторы: библиотеки, издательства, журналы. В жюри — писатели, литературоведы, историки. Денежный приз передается в фонд памяти данного писателя (тем самым фонд и учреждается) и вкладывается в его изучение, переиздание, установление памятника, создание музея, проведение симпозиума и т. д.”.

Михаил Эпштейн. Вызов мату, или Новый любовный словарь. — “Топос”, 2008, 7 и 8 июля .

“Мат в России — больше, чем мат, т. е. одна из многих лексических подсистем языка. Мат выступает как своего рода бытовая идеология общества, полубессознательная система ценностных или, точнее, „обсценных” установок. <...> Мат — выражение инстинкта смерти <...>”.

“Бросить вызов мату невозможно сочинением „из ничего” новых, небывалых слов, которые, конечно же, никогда не привьются. <...> Я вполне отдаю себе отчет в экспериментальности предлагаемых моделей словообразования и не рассчитываю на их немедленное и повсеместное введение в язык. Но важна сама работа по расширению лексической системы современного русского языка, творческому освоению его стилистических и экспрессивных возможностей. В обществе есть спрос на новую любовную лексику — словарь любовного воодушевления, порыва, порождения, народного выживания и приумножения. Пусть на этот спрос последует множество предложений — язык сам разберется, что ему взять, что отбросить, а что сохранить про запас. В конце концов, язык — это не материальная сумма лексических единиц, а воздух смысловых возможностей, которые растут с каждым предложенным, пусть даже и не принятым словом”.

См. также: Михаил Эпштейн, “ Политикон. Словарь новейших понятий. Сетевая слава и тщеславие. Гуглики. Эгонетика” — “Новая газета” (Цветной выпуск), 2008,

№ 25, 4 июля.

Составитель Андрей Василевский

 

“Арион”, “Вопросы истории”, “Дети Ра”, “Знамя”, “Русская жизнь за две недели”, “Фома”

Евгений Карасев. До глубины души. — “Фома”, 2008, № 7, .

Представляя Карасева в постоянной поэтической рубрике “Фомы”, я процитировал фрагмент из письма ко мне Максима Амелина , где он высказался очень сжато, образно и предельно точно. “Человеческая и литературная судьба Евгения Карасева — воплощение сразу трех евангельских притч. Он — ярчайший пример человека, наделенного свыше выдающимся поэтическим талантом, который им не только в целости сохранен, несмотря на невыносимые условия тяжкой неволи, но и стократно приумножен. Блудным сыном, пройдя через многие искушения и испытания, выпавшие на его долю, он вернулся на истинный путь премудрой и добродетельной жизни (не случайно этот образ часто возникает в его стихах). Поэзия Евгения Карасева исполнена глубоким состраданием к малым сим, искренней любовью к ближним и такой верой в грядущее спасение, в какой только Дисмас, благоразумный разбойник, распятый одесную Христа, смог утвердиться…”

Олег Кашин. Медиаменеджер перестройки. Леонид Кравченко, освободитель и душитель. — “Русская жизнь за две недели”, 2008, № 14 (31), < http://www. rulife.ru >.

Говорит Леонид Кравченко: “А со „Взглядом” — с ним да, с ним было интересно. Шел съезд народных депутатов, учредили должность вице-президента, Горбачев хотел выдвигать Шеварднадзе, но тот отказался, а потом выступил на съезде, сказал, что надвигается диктатура, и ушел в отставку из МИДа. И уехал куда-то. Взглядовцы решили взять у него интервью. Просят меня его найти. Я звоню в МИД, помощник министра и будущий министр Игорь Иванов говорит мне: „А вы его не найдете, даже не пытайтесь”. Пересказываю это ребятам из „Взгляда”, они не верят. Я предлагаю Янаева — возьмите интервью у него, издевайтесь над ним как хотите, бомба будет. Они отвечают: „Нет, хотим Шеварднадзе или не выходим в эфир”. Наступила пятница, „Взгляд” действительно уходит в невыход, а на экране появляется диктор Игорь Кириллов, который говорит: „В связи с тем, что взгляды ‘Взгляда’ на итоги съезда разошлись со взглядами товарища Кравченко, программа снята с эфира, извините”. Я в шоке, конечно, тем более что Кириллов до сих пор меня чуть ли не боготворил, но тогда, видимо, деньги оказались для него важнее, „Взгляд” очень хорошо платил. Звоню Любимову: „Ребята, что вы наделали? Я же завтра в программе ‘Время’ расскажу, как все было на самом деле”. Они отвечают: „Ладно-ладно”, и обещают в следующую пятницу в эфир выйти. Но через неделю Любимов мне объявляет — мы, мол, решили повторить летнюю передачу про поездку Шеварднадзе в Африку. Это очень актуально и интересно. Я говорю: „Нет, это не эстрадный концерт, это политическая передача, ее повторять нельзя. Давайте заключать договор, чтобы таких эксцессов больше не было”. Они отказались заключать договор, объявили себя жертвами цензуры и стали ездить по стране, выступая за деньги во дворцах культуры. Ну, их право”.

Между прочим, после падения ГКЧП именно съемочная группа “Взгляда” во главе с одним из ведущих программы (Кравченко просил не называть имя) сделала самое доброжелательное интервью с уходящим в отставку главой Гостелерадио, которого тогда никто иначе как пособником путчистов не называл. Но Леонид Петрович уверен — это интервью было обусловлено необходимостью: просто телеведущий работал на КГБ и боялся, что Кравченко об этом кому-нибудь расскажет:

“Все боялись. У нас же у каждого второго политобозревателя, и это не преувеличение — у каждого второго, — была корочка. Но я никого сдавать не стал”.

Виктор Куллэ. Спертый воздух. — “Арион”, 2008, № 2 .

“<…> Подлость ситуации заключается в том, что все и всегда можно объяснить. В contemporary art эту функцию выполняет институт кураторов-галерейщиков — то есть попросту торговцев. Плюс — сопутствующих искусствоведов, переквалифицировавшихся в деятелей рекламы. Они объясняют почитаемым за баранов потребителям, чем данный автор актуален (читай: моден) и почему именно его шедевры следует приобретать. К самим художникам все это имеет отношение косвенное, хотя на кого-то и действует развращающе.

Надо сказать, что художникам и музыкантам — по сравнению с поэтами — как-то больше повезло с выбором рода занятий. Мало того, что их искусство является конвертируемым, не требует перевода на иной язык, так ведь у них одним из условий причисления к цеху является все-таки наличие некоего набора профессиональных навыков. Художник сначала должен уметь рисовать — а потом уже залезать в собачью будку и всех облаивать. В противном случае грош цена его акции. Музыкант должен уметь играть. И умению рисовать, и умению музицировать люди учатся годами. Это требует немалого труда и самоотречения. А вот говорить умеют все. Иногда, подначитавшись классических образцов, даже в рифму — невелика наука. В Средние века всяк знающий латынь просто обязан был при случае сложить стихи на заданную тему, в эпоху же поголовной грамотности поэтический цех оказался вовсе незащищенным. Это предвидел еще Мандельштам. Даже „Армию поэтов” написал. Но Мандельштаму в страшном сне не могло привидеться то, что ныне — уже и в поэзии — именуется институтом кураторства ( сноска — К слову: люди, жонглирующие этой терминологией, страдают странной лексической глухотой. Например, не хотят задумываться, что применение термина „актуальный” семантически оскорбительно для прочих коллег по цеху. Или не слышат в слове „куратор” зловещего отсмысла из недавнего советского прошлого: куратор от партии, куратор из компетентных органов. Раньше в ходу было тоже дурацкое, но более нейтральное слово „культуртрегер”).

<…> Одна из бед тех, кто самочинно возвел себя в ранг „актуальной поэзии”, в том, что они „ленивы и нелюбопытны” — т. е. избегают душевного труда вчитаться в созданное предшественниками, не говоря уже о том, чтобы вступать с ними в состязание. Прежде всего, это свидетельствует о масштабе личности пишущих. Мне неоднократно доводилось говорить, что если „лирика” изначально означает „песнь души”, то, помимо умения собственно петь, стихотворец должен оной душою обладать. Более того — содержимое выпеваемой души должно быть слушателям как минимум небезынтересно. В идеале — уникально. „Актуальные поэты”, пришедшие на выжженное постмодерном поле, давно уже не кокетничают с проблематичностью собственного высказывания — они изъясняются тотально и довольно жестко. Другое дело, что — лишенная установки на уникальность — песнь души превращается в песнь коллективного бессознательного. Тоже человеческий, отчасти даже этнографический документ”.

Статья Куллэ вызвала шумный резонанс и, судя по всему, даже некоторые реорганизаторские действия в журнально-альманашной среде. Так, рубрика “Кто испортил воздух” в небезызвестном “Воздухе” сменила имя на менее брутальное.

Евгений Никитин. Максим Горький и российские социалисты (1897 — 1917). — “Вопросы истории”, 2008, № 8.

“Объединить марксистов Горькому так и не удалось, и он стал задумываться об объединении внепартийной интеллигенции в Российскую Радикально-демократическую партию (РРДП), в „единую партию”, как выразился Мартов в письме Потресову. Позднее Горький признался: „Я принимал некоторое участие и в работах организационного комитета этой партии, будучи уверен, что она необходима в России и должна всосать в себя всю — по возможности — массу людей, которая осталась неорганизованной между кадетами справа и социалистами слева. Думать об организации такой партии я начал еще в 1910 году””.

Эмиль Паин. Особый путь России: инерция без традиций. — “Знамя”, 2008,

№ 8 .

Сыграл я тут в “угадайку”. Дай, думаю, прочту сначала биографическую справку о прославленном авторе и, исходя от впечатления, в очередной раз что-нибудь угадаю.

Итак, “Эмиль Абрамович Паин — один из зачинателей в России новой научной дисциплины — „этнополитологии”. Доктор политических наук, профессор, автор более десятка книг и более сотни статей по проблемам взаимоотношений российских республик и федерального центра, этнического и религиозного экстремизма в России, миграции, а также теории перехода России от империи к государству-нации. Генеральный директор Центра этнополитических и региональных исследований. Руководитель центра по изучению ксенофобии и предотвращению экстремизма Института социологии РАН. Профессор факультета прикладной политологии госуниверситета „Высшая школа экономики”. Первый лауреат премии им. Г. Старовойтовой в области конфликтологии (2000 г.). В 2004 году награжден международным фондом „Толерантность” золотой медалью „За выдающиеся заслуги в области социологических и исторических исследований, содействующих разрешению этнических конфликтов в российских регионах””.

Заглянем в текст. Вот, из главки “На Запад к праву или на Восток к традиции”: “Если сравнить Украину и Россию, то можно заметить, что уровень тревожности и подозрительности населения в нашей стране несравненно выше, а уровень сохранности традиционных и зрелости новых гражданских институтов намного ниже, чем у наших ближайших соседей.

Мне часто приходилось слышать рассуждения, что „западная модель модернизации, основанная на правовых формальных институтах, не подходит для России — с ее традицией неуважения к закону. И что нам ближе опыт Сингапура, в котором авторитарная модернизация дала неплохой результат. Вот уж пальцем в небо. В Сингапуре, как и в других странах Юго-Восточной Азии, авторитарная власть опирается на хорошо сохранившиеся традиционные институты, она эксплуатирует традиционные этические нормы — послушание, уважение к старшим, к чести рода, семьи и т. д. А на что опереться нашему авторитаризму, если специфика России, во всяком случае подавляющего большинства населения и на большей части территории, как раз в слабой сохранности и малой значимости традиционных неформальных норм. В таких условиях нам легче двигаться на Запад к праву, чем на Восток — к традиции ”.

В огороде, стало быть, дядька, знать, в Киеве бузина уродилась.

Артем Скворцов. Несвоевременнная современность (О поэзии Алексея Цветкова). — “Знамя”, 2008, № 8.

Рассудительное и доказательное письмо. Интересно, сможет ли кто-нибудь из наших маститых “аллергиков” — к прежним и нынешним стихам многопишущего нынче Цветкова (а таковые имеются, как я знаю) — прочитать этот текст без предвзятости?

Боюсь, что нет. А жаль: Скворцов многое объясняет и показывает “на пальцах” — без всякой надрывной апологетичности, филологической зауми, пользуясь вечными словами и вечными темами. Вот, из финала:

“Цветков, — страшно сказать, — неравнодушен, но это еще не все: он не боится демонстрировать страсть. И потому не очень вписывается в нынешнее время. Скорее, изменился не сам автор, а социокультурный контекст, и на новом фоне поэт выглядит тоже по-новому. Очень несвоевременная книга „Имена любви”. Да и „Шекспир отдыхает” тоже не ко времени.

<…> Не удивительно ли, что автор, мастерски владеющий всеми оттенками черного юмора, с удивительным упорством, как в ранних стихах, так и в сегодняшних, не обинуясь употребляет наречия „нежно”, „бережно” или прилагательное „живой”? Вот свидетельства из давних стихов: „Наши нежные лица от прожитой жизни черны”, „Надо бережно жить, не страшась ни вражды, ни обиды”, „Он звездной родиной заброшен / На землю драки ножевой, / Такой потерянный и детский, / Еще живой, еще живой”. А вот уже из созданных в последние годы: „сиять на поле моего труда / на бережные чертежи и числа”, „чтобы бережно знать если выхода нет ни рубля”, „каждый наплачется всласть если нежно ранен”, „как жаль что ты умрешь но вероятна / весна раз мы живые ей нужны”.

„amat ergo est” — говорит героиня в финале одного стихотворения Цветкова, имитирующего средневековые поэтические диалоги-диспуты, и добавлять к этому признанию ничего не требуется.

В культурном пространстве наших дней многие искренно сомневаются в возможности прямого авторского высказывания: обращение к нему крайне рискованно — сорваться в пошлость ничего не стоит. Но Цветков и тут идет своей дорогой, без оглядки на моду. Достаточно сказать, что существительное „совесть”, не особо привечаемое в современной поэзии, у него звучит без ложного пафоса: „поэтому люди как дети / их совесть стремится к нулю / других бы придумать на свете / но все-таки этих люблю”. Или вот еще разительный пример по-этического суждения: „если брат им по праву терпи и не требуй ответа / это люди такие других не рожали от века” — куда уж откровенней. А если вспомнить, что „совесть” имеет прямое отношение к совместному переживанию, сочувствию, то признаем, что она попала в строку не для красного словца:

сопереживанием поэзия Цветкова никогда обделена не была.

В наше время, когда причудливо тусуется колода крапленых литкарт, проводятся успешные атаки клонов против верных солдат Урфина Джюса и водружаются колоссы на века из папье-маше, Цветков относится к редкому виду литераторов уже потому, что-— настоящий”.

Евгений Степанов. Январь — май 2008. — “Дети Ра”, 2008, № 8 (46) .

Публикация в рубрике “Дневник”.

Вот, граждане, Е. Степанов, тщательно фиксирующий свою, насыщенную культурными и духовными событиями жизнь, побывал наконец на вечере журнала “Знамя”:

“…Выступил Сергей Гандлевский, тоже лауреат „Знамени”. Представляя лауреата,

Н. Б. Иванова подчеркнула мысль, что стихи Гандлевского запоминаются с первого раза.

На мой субъективный взгляд, это сомнительный комплимент. Вот частушки, например, особенно матерные, еще лучше запоминаются. Потом выступил и сам Гандлевский. Мне показалось, что он был смущен. Видимо, он (как художник и, следовательно, нравственный человек) испытывает неловкость от того, что все вокруг ему внушают, какой он замечательный поэт. Ему это, по-моему, уже самому не в радость.

Гандлевский — фигура, конечно, неимоверно преувеличенная. Есть десятки, подчеркиваю, десятки авторов, работающих в традиционной силлабо-тонической системе намного качественнее (я деликатно сниму ваши, Е. С., примеры, ладно? — П. К. ). Вообще, о „Московском времени”, раздутом донельзя, не сомневаюсь, еще будет сказано много адекватных слов.

Во время фуршета удалось пообщаться с С. И. Чуприниным, Н. Б. Ивановой, Олей Ермолаевой, С. П. Костырко, Андрюшей Новиковым, Таней Тихоновой, Максимом Амелиным, Николаем Богомоловым, Е. Ю. Гениевой, А. Штыпелем…

Сергей Иванович Чупринин сказал, что сайт „Поэт”, который сделала моя фирма „Вест-Консалтинг”, работает нормально, претензий нет. Еще раз благодарил.

Со Штыпелем долго дискутировали о книге стихов Шендеровича. У него более лояльное отношение, чем у меня. Говорили об Украине, для меня тоже родной, немного даже на украинской мове. Говорили и о его книге. Я удивился:

— Зачем же Вы сами о себе в книге стихов статью опубликовали?

Он улыбался. Вообще, хороший, симпатичный человек.

Амелин передал извинения Егора Радова, который однажды ни с того ни с сего в ПЕН-центре набросился пьяный на меня с кулаками.

Ольге Ермолаевой порекомендовал стихи прекрасного поэта Валерия Прокошина, она сказала, что ценит этого автора и все сделает, чтобы его напечатать.

Выпил прилично. Но пока доехал — протрезвел. Ночью редактировал свои мемуары о Саше Ткаченко”.

Видимо, Степанов даже не подозревает, что “Московское время” (не как культурно-экзистенциальная сущность, но именно литературное содружество, состоящее из конкретных людей и т. п.) — уже давно — история литературы, частью которой был и остается небрежно упомянутый руководителем “Вест-Консалтинга” известный поэт. “Качественнее” — это вообще-то термин торгово-ярмарочный, коллега, а что до преувеличений, то, во-первых, ерундить не надо (это насчет матерных частушек), а во-

вторых — сядьте и напишите-ка стихотворение, которое десятки людей знали бы наизусть. Скажем, “Будет все. Охлажденная долгим трудом…”, “Устроиться на автобазу…”, “Апреля цирковая музыка…” или “Не сменить ли пластинку?..”. Гандлевскому-то не убудет, а я вас поздравляю с оригинальной демонстрацией своего читательского слуха и, пользуясь случаем, сообщаю (ведь этого вам никто, наверное, не скажет), что проводить в собственном журнале анкету среди постоянных авторов об отношении к вашему же “медиахолдингу” по случаю его юбилея — моветон, или, проще говоря, безвкусица. Правда, не вы один этим делом страдаете. Уж извините.

Дмитрий Тонконогов, Олеся Николаева. Осуществленная свобода. — “Арион”, 2008, № 2.

“ О. Н. <…> Выстраивание своей души, вот что важно, а не поиски поэтических приемов. Ибо форма должна родиться у тебя внутри, и никогда не знаешь заранее, что у тебя в конце концов получится, что это такое, да можно ли так писать? да бывало ли такое вообще? В этом — и тайна, и наслаждение, несопоставимое ни с чем — ни с читательским признанием, ни с выпуском новой книги.

Д. Т. Ну да, невозможно сыграть на расстроенном инструменте, будучи даже виртуозом, я это так понимаю.

О. Н. Именно. Так же нельзя выдумать лирического героя, он тоже внутри тебя.

Д. Т. Вам не кажется, что поэт отчасти младший коллега Бога? Бог создал мир, причем всего за семь дней, как мы знаем. Поэт менее продуктивен, на выстраивание своего мира может потратить всю жизнь, да и то результат вечно под вопросом.

О. Н. Я бы не стала выражаться столь дерзко — „коллега”. Но способность к творчеству и есть то богоподобие, по которому сотворен человек. Можно ведь и стихи не писать, но иметь творческую способность к жизни. Творчество жизни. Одни живут бездарно, другие талантливо”.

Илья Фаликов. Все сбылось. — “Знамя”, 2008, № 8.

Эссе о последней книге Гандлевского.

“Раннее стариковство не было выдумкой, оно было предощущением, похожим на предвиденье. Он сам расписал свою судьбу, набросал ее чертеж и воплотил в живые формы. Нынче он подтверждает то, что предугадал. Почти теми же словами, изредка прибегая к новым вроде „пубертата”. Ушли свежесть взгляда, широта жеста, глубина дыхания — что образовалось на месте всего этого? Предельность высказывания. Та самая предельность, когда каждое стихотворение пишется как последнее.

Так ведь функция искусства — воскрешать. Истина не из избыточно затейливых, но со шкалы ценностей ее не согнать. Сама сюжетность прежнего и нынешнего Гандлевского, внутренняя балладность, постоянное движение, действие, клочки биографии, строки анкеты, нужные прозаизмы, осколки травматичного пьянства, каталог эпизодов и сцен, происходящих в его стихах, — все это и есть адекватно живая жизнь, „с сахаром и без”. В основном без.

„В черном теле лирику держал, / Споров о высоком приобщился…” Какой-то смысл во всем этом все-таки есть. Честно говоря, я мог бы много к этому подрифмовать — что-то из Межирова, Чухонцева и некоторых немногих других. Не надо. Автор „Некоторых стихотворений” самого себя стоит.

Сейчас, насвежо перечитав Гандлевского, я должен поправить себя. В недавней знаменской публикации я с размаху записал Гандлевского в старшие братья Дениса Новикова и Бориса Рыжего. Это промах. Гандлевский больше напоминает их отца: достаточно взглянуть на датировку ранних его стихов. Не говоря уж о тематическом круге, поэтике и манере разговора („небритый прохожий сам с собой на ходу говорит”)”.

Составитель Павел Крючков

Поправка

 

В публикации Лидии Чуковской “Счастливая духовная встреча” (№ 9 сего года, стр. 70) следует читать: “Лидия Чуковская (1907 — 1996)”.

Содержание