Сержант Пеппер, живы твои сыновья!
Демидов Вадим Игоревич родился в 1961 году. Закончил Горьковский политехнический институт. Музыкант, автор песен и вокалист группы “Хроноп”. В “Новом мире” печатается впервые. Живет в Нижнем Новгороде.
Журнальный вариант.
Роман
Всем хронопам
Толстую общую тетрадь с нижеприведенным текстом я нашел по возвращении домой в 2008 году, решив разобрать свой архив. Текст находился в папке с газетными вырезками середины восьмидесятых. Газетная бумага пострадала от времени больше, чем тетрадные листы. Текст был написан почерком, который я не узнавал. Рука была точнее, мысль расторопнее. Буквы напоминали кружево крепостной стены.
Я принялся читать и на протяжении всего текста боролся с сомнениями — неужели все это некогда произошло со мной.
Глава I
Генерал Итальянцев нервно стучал по красной клавише переговорного устройства
Год 1984-й, август
Генерал Итальянцев нервно стучал по красной клавише переговорного устройства, а та, как это всегда бывает в минуты раздражения, размягчалась и западала. Вхолостую утопала в пластмассе, не совершая необходимого электронного соединения.
— Люся! — орал начальник горьковского КГБ. — Сухарева ко мне! Слышишь? Сухарева!
Однако двери в его ведомстве были сделаны на всю партийную совесть, и генеральский ор гас, так и не сумев прорваться на ту сторону. Туда, где сидела возле окна секретарша.
Генерал был похож на безволосого бобра. Звать его Бобрюхой или Бобриком начали еще в девятом классе, а в ведомстве за глаза звали Сан-Ремо. Хотя в его паспорте стояло банальное имя Олег и еще более банальное отчество Петрович. Устав воевать с клавишей-дезертиршей, Итальянцев короткими бобриными шагами подплыл к двери и распахнул ее ровно настолько, чтобы раздраженно повторить свой приказ. Секретарша передала по линии вызов Сухарева. Вызвала и тех, кто мог исправить размякшую клавишу, наверное — каких-то клавишников.
Пока Сухарев спускался с третьего этажа на второй, Итальянцев еще раз пробежался по секретной бумаге, которую ему утром спустили сверху. Настоящий масонский шифр! Чертовы роки-шпоки!
Зам был точь-в-точь острожный пескарь, чешую ему заменял отливающий серебром пиджак, а глаза прятались за перламутровыми очками. Полковничьи погоны он надевал последний раз полгода назад, когда подошел очередной орден. В общем-то, такой второстепенный орденишко.
— Петрович, извини, на пятнадцать-три прослушка слетела, замудохались разбираться. Что случилось? — Они были накоротке, дружили еще с универа.
— На вот, почитай. Ёксель-сроксель, староват я уже для этих парикмахерств.
Передал бумагу. Это был список музыкальных коллективов, запрещенных к выступлению на территории СССР. Чуть более пятидесяти названий ансамблей и сольных исполнителей. В верхней конторе мало кто был подкован в рок-н-ролле, поэтому названия групп вспоминали всем гэбэшным миром. Хотели выслужиться перед Черненкой, которому вдруг взбрело бороться с молодежными увлечениями.
Из зарубежных групп московские гэбисты вспомнили “Pink Floyd”, “Boney M”, “Rolling Stones”, “Scorpions”, “The Doors”, “АББу”. Ядро списка составляли местные группы: “Аквариум”, “Кино”, “Браво”, “Машина времени”, “Воскресенье”, “Розовые двустволки”, “Вагина наоборот”, “Ролики-кролики”, “Рука доктора Фу Манчи”, “Листопад вверх”. К списку прилагался приказ — на местах разыскать возмутителей спокойствия в стиле рок, уничтожить, расстрелять. Сухарев трижды перечитал — нет, слово “расстрелять” померещилось.
— Прочитал? Понял что-нибудь? Такие парикмахерства!..
Сухарев хотя и был сухопутным пескарем, но музыку все же слушал и даже частенько приносил домой пачку-другую-третью импортных пластов, изъятых у горьковских фарцовщиков. В последней пачке были диски Сантаны, Пола Маккартни и Марка Болана, и они ему даже — всем молчать! никто лишний не слышал? — нравились, он их по выходным ставил на изъятый тем же макаром текникс.
Да и его близнецы, Дрюня и Алюня, приносили домой от друзей кое-какие пласты на перезапись, у них была своя магнитная фонотека, которой Сухарев нет-нет, а пользовался. Попадались среди катушек и рок-записи на русском языке. С полной галимотнёй, как казалось Сухареву, “мои друзья идут по жизни маршем, и остановки только у пивных ларьков”, ужас! Он в отсутствие детей как-то взял что-то на пробу, но быстро смотал назад, по-чекистски привычно отметив про себя, что ему этим еще придется заниматься. Он знал за собой такое качество — чутье на гниль. Именно гниль — хотя он и считал себя пескарем прогрессивным.
Когда пескарь во второй раз пробегал глазами список, в его мозгу всплыло слово из четырех букв — Брюх. Ну конечно, Брюх, бывший одногруппник Дрюни, к нему еще Алюня неровно дышит. Брюх — через которого Дрюня “сливал” пласты с непонравившейся музыкой. В городе был специальный плацдарм, где обменивались западными пластами, и Брюх был там кем-то вроде резидента. Сухареву было известно, что за последние пять пластов Брюх вернул Дрюне 240 рублей. А сколько себе наварил? Пескарь вспомнил, что у Брюха еще и своя рок-группа имелась.
— Да, Петрович, прочитал. — Он отдал назад бумагу. — Будут распоряжения?
— Что же ты, полковник, думаешь, я тебе официальный приказ буду составлять? — хитро прищурился генерал. — Ты давай по своим каналам прощупай почву, есть ли у нас тут роки-шпоки… Мало у тебя информаторов?
— Да все у нас есть…
— Вот и шпарь! Расстреливать не советую, а прикрыть эти лавочки придется! Сам знаешь, у нас тут не широка страна моя родная, а режим! Так и займись! — Сев в кресло, генерал расслабился. Растянул бобриные губы в улыбке. — Евгений Александрыч, на выходные, может, на шашлычки, а? На Керженец…
— Приведу в исполнение эти роки-шпоки — и поедем, — в тон шефу ответил полковник.
Закрывая дверь, Сухарев уже составлял план первоочередных дел.
Воскресенье, около десяти утра. Небо как бесконечное тельце серого кита, никаких шансов для солнца.
Кух валялся в постели с самиздатовской распечаткой Розанова. Он встал, чтобы поставить на вертак альбом “King Crimson”, и вновь запрыгнул под одеяло. Три воскресенья назад альбом “Дисциплина” он купил на куче за 65 рублей. Кстати, просили 75, но он сбил цену. Новый, только что распечатанный пласт.
Кух решил начать “Кримсоном” утро, понимая, что, возможно, это последние два часа, когда этот пласт еще находится в его владении. Еще на прошлой куче за него предлагали и последний “Eloy”, и восьмидесятый “Yes” с добивкой, и квиновскую “Ночь в опере” в почти идеальном состоянии, что редкость, и даже двойник Джорджа Бенсона, что было, конечно, тоже соблазнительно. Кто-то говорил, что у “Кримсонов” после “Дисциплины” вышло еще два альбома, но никто в Горьком не знал их названий, а уж о том, чтобы они появились в зоне, можно было лишь мечтать.
Кух был похож на среднего размера тюленя-очкарика, рядом с которым его жена Оленька, которая готовила завтрак, была миниатюрной малиновкой. Тюлень и малиновка поженились полгода назад и жили отдельно от парентов, в двушке на девятом этаже панельного дома. Недостатком было то, что дом находился в плохом районе Горького — на Автозаводе. Да еще и в паре километров от военного аэродрома, и когда самолеты взлетали эскадрильями, гул в комнатах стоял невообразимый.
Но все же отдельная квартира. Опять же хронопам есть где зависнуть на ночь, попить красненького. Попеть песни. Хотя Кух не умел играть на гитаре, инструмент в его квартире жил. Фиговенький, в трещинах. Но струны натянуты, и при желании аккорды можно было поставить.
А в углу пылился хай-хэт, однажды кем-то завезенный и оставленный на неопределенное время. Когда хронопы пели песни, Кух выстукивал на тарелках толстым детским карандашиком. И радовался, когда научился пользоваться педалью хай-хэта, это уже было похоже на взрослое музицирование.
Мать у Куха была красавицей, а отец — начальником секретного картографического отдела в конторе-ящике. Ящик назывался ПМК, но никто не знал расшифровку. Правда, до женитьбы Кух жил не с родителями (они находились в разводе), а у бабушки с дедушкой, интеллигентной четы профессоров-медиков. Тюлень был не маменькиным сынком, а бабушкиным. Жить отдельно было непривычно и счастливо.
Запах с кухни принял невыносимо-желанные очертания, и Кух поднялся. Быстро умылся и уселся за омлет со стручковой фасолью. Фирменное Оленькино блюдо.
— Ты так и не рассказал о вчерашней встрече… — Оленька уже съела свою половину со сковороды и пила кофе.
— Оль, давай после кучи об этом поговорим. Я уже убегаю. Могу опоздать. Мы с чуваками забили стрелку на двенадцать у Водного. — Куху думалось, что неприятные темы лучше оставить на вечер. — Вернусь — и поговорим.
— Вечером ты говорил — оставим на утро. Разве не понимаешь, что я волнуюсь? — Малиновка сверлила тюленя своими цепкими глазками во все места, и тому было не по себе.
— Пришел в универ какой-то хмырь, я его даже не запомнил. Смотряков, что ли. Странная фамилия, совершенно незапоминающаяся. Я вас пугать не хочу, говорит, но вам еще диплом сдавать. Тема у вас намечается красивая — тему мою, сволочь, знает. От вас, говорит, многое не требуется. Это когда я возмутился — за кого он меня принимает?!
— Чего он хотел?
— Чего? Чтобы я стучал на рок-клуб.
— Так ведь нет в Горьком рок-клуба… — Оленька усмехнулась, будто ущипнула себя за щеку.
— Так этот Смердяков совсем не в теме. Если его послушать — так есть и что мы с хронопами занимаемся перезаписью и продажей запрещенных рок-альбомов из Питера. И что мы проходим по двум статьям — экономической, он так и сказал, цитирую, и идеологической. Вторая, он подчеркнул, страшнее. Мол, мне ли, перешедшему на пятый курс истфила, этого не знать!
— Заставлял стучать и шантажировал дипломом? Какая сволочь!
— А я о чем говорю! Забил стрелку на через две недели. Назначил место…
— Что ты решил?
— Наверное, надо с хронопами посоветоваться.
— О них он спрашивал?
— Почти нет, но дал понять, что в курсе наших дел. Даже слышал наш “Домашний аквариум”. Спросил, неужели такой мутью вы, способный историк-медиевист, собираетесь заниматься в жизни. Пафосно звучит, да? Как в каком-то производственном фильме студии Довженко. — Кух решил закруглить тему, а лучше всего это было сделать на шутке.
Но малиновке было не до шуток. Она любила хронопов и по отдельности, и всем скопом, но в свете последних событий их музицирование становилось игрой с огнем.
— Ты намерен с ним встречаться?
— Встречусь еще разок-два, и все. Встречаться — еще не значит стучать. Да и на кого стучать? Рок-клуба у нас нет. На хронопов? На себя? Бред какой-то. Знаешь, что я сегодня у Розанова вычитал? “Какой вы бы хотели, чтобы вам поставили памятник?” — “Только один: показывающим зрителю кукиш”. Ну не здорово ли, а?
Он уже одевался. Сложил пласты в холщовую сумку о двух ручках и сделал свободной рукой малиновке: пока. Оленька закрыла дверь и принялась мыть посуду.
Брюхо кита на улице так и не распогодилось.
Город Горький образца 1984 года представлял собой закрытую зону
Город Горький образца 1984 года представлял собой закрытую зону с секретностью класса B. На всех союзных документах он значился как Г1. Жителям города было неизвестно, есть ли в советской природе Г2 и Г3. Им и своих забот хватало.
В восьмидесятых годах едва ли не все горьковчане понимали, что советские люди живут не в самой прекрасной стране, хлеба и зрелищ хватает далеко не всем. Но в Горьком прелести режима были еще нелепее. С конца сороковых город был обнесен двойным бетонным кольцом, которому жители придумали имя — “китайка”. Сначала “Великая китайка”, а потом просто. Стену выстроили немецкие военнопленные и прочие политзаключенные. Сколько их погибло на этой стройке, неизвестно, однако на Марьиной Роще за еврейским кладбищем находился до странности лысый участок, ни крестов, ни плит, и сейчас там не хоронили. Поговаривали, что под лысиной несколькими слоями и лежат те строители. Но выяснять, так ли это, — себе дороже.
Рядовой житель Горького имел дарованное Конституцией право выезда за городские ворота, но лишь один раз в году — в отпускное время. Официально пропуск готовился в течение трех месяцев, но реально на это уходило до полугода. Нужно было выстаивать унизительные очереди в пять различных ведомств. Люди стояли ночами, записывались, перезаписывались, переперезаписывались, списки оглашались в самые разные часы, и если после выкрика фамилии человек не откликался, его безжалостно вычеркивали.
— Вычаркиваем?
— Вычаркиваем, — вторило эхо.
В Горьком жили преимущественно недобрые люди. Уходить из очереди было чревато. Горьковчане старались подмениться друзьями или родней, но соседи по очереди нередко доносили на отсутствующих, и последних из списка изымали.
На выезд за пределы города имели право только учащиеся и работающие. У пенсионеров такого права не было. Одиноким тоже ставили различного рода препоны. Мало ли что — уедет и не вернется. Назад его, пожалуй, и не вернешь, никаких рычагов воздействия.
Город был поделен на два больших района — верхнюю часть и Автозавод. Границы районов были естественные, их разделяли две великие реки.
В верхней части находились такие достопримечательности, как Кремль
и Свердловка (бывш. Покровка). Крепость и пешеходная улица. Кремль и Свердловка являлись первейшими оплотами свободомыслия зоны. Стены из древнего красного кирпича напоминали о вольной истории края, а по улице имени земляка-революционера можно было ходить вдоль-поперек и мечтать, что ты идешь по марсианским Бродвею или Рамбле. Впрочем, писатель Розанов, которого перед кучей читал Кух, писал, что в пору его учения (в третьей четверти XIX столетия) гулять по Покровке считалось для демократической части гимназистов презренным занятием; сюда “к вечеру высыпали все и искали встреч, или, скромнее, обменивались взглядами”. Еще в начале восьмидесятых по Свердловке вперевалочку шлендили грязные тупорылые троллейбусы, прозванные рогатыми, и прошлогодняя отмена этих маршрутов была явно даром небесного кита, а не кремлевского руководства.
На Автозаводе было несколько иное кино. За широкой, но мелкой Окой находилась Зона внутри зоны. Зона с большой буквы “З”. Горьковский автомобильный завод, сокращенно ГАЗ, выпускал немыслимо секретную бронетехнику с ракетными установками, которую могли лицезреть лишь непосредственные сборщики ее. Прямо в чреве ГАЗа была проложена подземная рельсовая дорога, по которой бронетехника покидала завод, однако никто не знал, где дорога начинается и где за границей города выходит на поверхность. Кроме опять же машинистов и экспедиторов. И конечно, вездесущей охраны.
Верхняя часть Горького являлась престижным местом, если, конечно, можно говорить о престиже в подобных обстоятельствах. А Автозавод — его кроме как гетто никто и не называл.
Верхнюю часть и Автозавод соединяли три моста — Старый, выстроенный на Стрелке, месте слияния великих рек, Молитовский, еще совсем недавно именуемый Новым, и Мызинский, подходящий к воротам ГАЗа, действительно новый. По мостам ходили автобусы, троллейбусы и трамваи. Пассажиры, направляющиеся из Автозавода в верхнюю часть, преодолевали мосты без остановок, а те, кто ехал в автозаводском направлении, проходили контрольную проверку на специальных мостовых пунктах. Транспорт делал вынужденную остановку, внутрь салона входили эмвэдэшники в синей форме и проверяли у пассажиров пропуска.
Пропуск представлял собой заламинированный прямоугольник с фотографией 4 на 5. У автозаводчан на прямоугольниках были черные рамки, у жителей верхней части — белые. Терять пропуска не рекомендовалось. Да это было и не в интересах жителей — за утрату слюдяного клочка бумаги штрафовали. Штраф был соизмерим с полугодовой зарплатой. Потерял — а на что дальше жить? За вторичную утрату пропуска назначалось расследование. Нет, пропуск лучше было вшить под кожу и не терять. По зоне перемещались слухи, что одного злостного теряльщика пропусков посадили на пять лет. Но в газетах об этом не писали. И в новостях по единственному центральному каналу с одним 10-минутным местным включением не говорилось.
С 1974 года в Горьком действовал комендантский час. Автозаводские улицы вымирали в 22.00, в верхней части порядки были чуть более вегетарианские — время комы наступало в 22.30. Тем, кто возвращался со второй смены, давали временный аусвайс с гербовой печатью и водяными знаками. По слухам, подобный документ можно было купить на черном рынке, но даже страшно было подумать, что сделают с тем, кого поймают с фальшивкой.
У хронопов аусвайсов не было.
Пока сороковой автобус делал около Водного института вираж, Кух уже в окно углядел хронопов в рыхлой толпе виниловых меломанов. Ежились в куртках, руки в карманах.
Хронопы тоже высматривали Куха — в пыльных автобусных окнах.
Хронопы…
Нюх — Пол Маккартни и Джордж Харрисон в одной упаковке. Наградили же родители парня ясным ликом!
Дух с негритянскими носом и губами да вечным взглядом внутрь себя, непонятно, что он там высматривает. Загипнотизированный зверек коала с карманами, полными крыс.
Брюх… О нем в подпольной политеховской арт-газетенке написали, что он похож на упитанную булку. На том и завершим его описание.
Худющий Бух с длинными пепельными волосами — второй после Нюха хроноповский сердцеед-казанова. Формой лица он напоминал Чиполлино из советского мультика.
Одеты все были бедно и немодно. Кух лет пять носил куртку из так называемой жеваной резины — нечто бесформенное и черное, словно антрацит.
— Вообще-то не м-м-май месяц, ты заметил? Чё-чё-чё опаздываешь? — Нюх замерз и начал заикаться.
— Еле влез в сороковой. Вы узнали — где куча сегодня?
Актуальней вопроса не было. Куча меняла место дислокации чуть ли не еженедельно. Меломаны пытались запутать ментов, которые летом едва ли не еженедельно устраивали облавы с гонками по пересеченной местности. Часто с науськанными собаками. Последствия облав были неутешительными — добрую четверть кайфовых чуваков с кучи запирали в несколько козелков и увозили в отделение.
Несмотря на то что гоняли кучу менты с верхней части, лютовали они еще как. Первое — могли накостылять, что и проделывали подчас. Второе — пласты отбирали, нужно же ментам самим что-то дома слушать. Третье — через три-четыре часа отпускали. Распахивая двери, вдогонку всегда предупреждали: если хотите получить пласты назад, принесите характеристику с места учебы или работы. Знали же, гады, что никто им даже имени своего настоящего не назовет, не то что с характеристикой в ментовку припрется. Знали же, гады, что, сообщи ты в институте, что слушаешь пласты, в четырех случаях из пяти тебя в тот же день вышибут из комсомола, а спустя миг — и из института. На рабочем месте, конечно, не так сурово, но только тринадцатой зарплаты уже не жди, а возможно, в зависимости от крутизны месткома, парткома, комсомольской ячейки, в текущем году останешься без отпуска за городские ворота.
Поэтому тренируй ноги, беги так быстро, как только можешь. Или прощай пласты, заработанные слезами, кровью и потом. Хронопы уже не по разу побывал в ментовке. Только накопишь на пласт со стипендий или с подработок — и гуд-бай!
Однако шакалы были еще хуже, чем менты. Хулиганье в мохеровых кепках — чаще родом с Автозавода — на темных тропках поджидали чуваков, идущих на кучу, причем они не только отбирали пласты, но и люто избивали в кровь. Шакалы ощущали себя чистильщиками, санитарами, полезными обществу гражданами. Поэтому, как бы ты ни был смел, все равно сбивался в солидный прайд и шел на кучу с компанией из восьми-десяти чуваков, не менее.
По пути хронопы показывали друг другу обменные пласты. По-любому часть своих коллекций оставляли дома, как говорится, на всякий пожарный. Если и лишишься на куче добра, так не всего разом.
Бух нес на кучу пару пластов своего любимого арт-рок-ансамбля “Gentle Giant”, а кроме того, двойного Заппу и свежий альбом Кейт Буш с прелестной песней о бабушке.
Нюх лелеял в сумке регги-исполнителей — Эдди Гранта, группу “Black U guru”, едва ли не всю дискографию “The Police”, а также “Позитив Вибрейшн” смуглого парня Боба Марли.
Дух рассчитывал сегодня расстаться с 79-м “Джетро Таллом” и концертным Джеффом Беком джаз-рокового периода. Захватил и нескольких “демократов”, то есть пластов, выпущенных в странах соцлагеря. Таковые ценились намного ниже “фирмы”, и их брали на “добивку” — если обмен предстоял не совсем равноценный, то для уравновешивания стоимостей нужно было доплатить треху, пятак или чирик или отдать “демократа”.
У Брюха в сумке лежало с десяток пластов, но альбомы были довольно старые и потрепанные, что-то из Клэптона, “Слейдов”, “Назарета” и Элтона Джона. Из новья — пласт английского гитариста Майка Олдфилда, датированный прошлым годом, к сожалению, по музыке это уже был не тот Олдфилд, вчистую проигрывал своим же альбомам середины 70-х, и было не жалко с ним расстаться.
А Кух нес только “Дисциплину”.
— А Пауля-то мы забыли? — спохватился Дух, они с Паулем учились в одной группе.
— Да он звонил, что опоздает, — откликнулся Брюх. — Договорился с Сортировкой, с ними пойдет. Внизу встретимся.
Хронопы недолго шли по Верхневолжской набережной, а не доходя до кафе “Чайка”, небольшой стекляшки, в которой, кроме кислого мороженого, нечем было себя порадовать, свернули вниз, под откос. И в окружении лип-пятидесятниц спускались к площадке, где уже кучковалось человек сто — сто двадцать. В хорошие дни на кучу приходило до шестисот человек.
Как водится, показав друг другу скрещенные паучки пальцев, хронопы влились в толпу. Превратились в частички броуновского движения. Ходить по куче большой компанией нерационально. Надо шустрить, часто менять направление — иначе разве поменяешься! Быстро пробежался глазами по пластам другого меломана, просчитал в уме возможные обменные операции — и дальше, дальше. А тебя со спины уже кто-то теребит — не хочешь ли своего Фила Коллинза на мою Аманду Лир? а Рода Стюарта на “Смоков”? а “Слейдов” на “Йес”, правда, испанский? ну с добивочкой, не так же, с трехой, например, а?.. И дальше, дальше. По пути встречаешься взглядом с Брюхом, который с концертника Клэптона вырос до классического 75-го Флойда, потом с Духом, который явно просрал “Джетро Талла”, но удачно выменял на Бека, и тут уже сталкиваешься с Бухом, который разменял Заппу на три пласта, впрочем довольно жалких, но выиграл где-то с червонец по стоимости.
Лейтенант Свисняков накануне созвонился с начальником 32-го отделения МВД, на территории которого по воскресеньям проходил обмен пластами. Гэбэшник желал лично наблюдать как, что и зачем. И поучаствовать в облаве тоже. В воскресный полдень он подъехал к сероватому зданию на набережной, где и располагалось отделение. Мужики в форме сгрудились у подъезда и весело курили.
— Что, Петро, придавишь им сегодня хвосты? — лыбился один свинообразный.
— Помнишь, на прошлой неделе этот, в майке со страшной рожей, обоссался со страха? Скулил, что батя у него директор… Чего? А-а-а, завода, что ли… Кому это важно… — вступил второй, сержант по погонам.
— Общался я с этим директришкой, — подал голос еще один кабан. — Заводик на три мертвые души, а гонору-то! Мол, что вы с моим сыном сделали! Так и хотелось съездить ему по …
Гэбэшник Свунтяков влез между ними, представился и спросил:
— Где капитан Орешников?
— Внутри, но щас выйдет. — Это сказал сержант, у ног которого сидела молодая восточноевропейская овчарка с сиреневым языком. Орешников будто все слышал и возник перед Сдрутняковым. Тот опередил мента со словами:
— Я вам звонил, Слустняков моя фамилия… — Гэбист ненавидел
общаться с эмвэдэшниками, но на этот раз слегка умерил презрение. —
Я только понаблюдаю. А полковник Сухарев подойдет позже.
— Мы уже выезжаем, — сухо сказал капитан, он не хотел показаться грубым, но и лицо начальника не хотел терять. — Сумароков, ты с собакой в старом газике поедешь, остальные в ЗИЛах. А мы с вами, лейтенант, на “Волге”. Подъедем с трех сторон. Я от соседей подмогу вызвал. Будет жарко сегодня…
А к ним уже подходили еще два ефрейтора с собаками, тоже овчарками.
Небесный кит выпучил глаза и делал вид, что вот-вот заплачет. Было от чего плакать.
Алюня лежала в постели с книжкой Кортасара желто-кремового цвета и часов не наблюдала. В полуоткрытое окно было слышно, как во дворе кто-то выбивает ковер, и шерстяное эхо танцевало между домами.
Алюня походила на смешливую рысь с кисточками на ушках. В пятницу Брюх дал ей этот потертый томик, и она открыла новую вселенную. Вселенную с хронопами, “зелеными фитюльками, романтиками и неудачниками”. С фамами, прагматиками и ханжами. И конечно с надейками, то есть особями женского пола, чуточку конформистками. “Я надейка”, — мысли этой Алюня улыбнулась.
Из комнаты ее брата Дрюни лилась песня. Алюня вслушалась и обнаружила, что это “Воскресенье”. Логично — Дрюня любил эту запрещенную столичную команду. Часами гонял ее на отцовском магнитофоне. Не секрет, даже отцу грустные песни “Воскресенья” нравились. Дрюня заглянул в комнату сестры:
— Отец уже ушел, так что делать завтрак придется тебе. Встаешь?
Дрюня был той же рысью, только кисточки на ушах еще в детсадовском возрасте купировали.
— А куда это он ни свет ни заря, в воскресенье-то? — Алюня пребывала еще во вселенной Кортасара, и возвращение в Горький далось ей не без усилий.
— Сказал, что на спецоперацию. Гонять кучу.
— Так там же все наши! Брюх, Кух, хронопы… Надо же их предупредить. — Алюня вскочила, побежала к аппарату.
— Так я уже звонил. Не застал. Никого дома нет. Да что для них — впервой бегать от ментуры? Разом больше, разом меньше. — Кто для него был Брюх — подумаешь, бывший одногруппник. Просто через него можно сливать принесенные отцом пласты.
— Ты мне не брат! — Алюня насупилась.
— Хорошо, накорми хотя бы не брата…
Куча подпрыгнула на месте, развернулась и рванула из последних жил
Куча подпрыгнула на месте, развернулась и рванула из последних жил. Только что рядом с тобой находился чей-то локоть, только что ты внимательно осматривал чью-то пластмассу — на наличие трещин, выбоин, бороздок от плохой иглы, следов от шлифовки, замазки и прочей туши. То поднеся пласт близко к глазам, то, наоборот, удаляя. И вот уже чье-то плечо выбивает из рук пласт, ты его едва успеваешь нервными руками подхватить и, удивляясь собственной звериной реакции, судорожно на бегу вставляешь его в конверт, уже не заботясь о том, что он не вошел в предохранительный целлофан, быть бы живу!
Брюх с сумкой карабкался вверх по откосу, цепляясь холодными пальцами за траву, корни, ветки, за все, что помогало скорости. Кажется, он даже пальцами ног цеплялся. Сколько их понаехало — не меньше двух дюжин? Или у страха глаза велики? Блллль, и собаки! Но лайня где-то далеко, значит, собаки бежали не за ним. Еще метров десять — и железный забор, а там набережная, люди, дворы, можно затеряться. Отсидеться в подъезде, на последнем этаже. Возможно, удастся вылезти на крышу, только бы решетка была не на замке. Ведь менты после облавы и подъезды в округе зачищали.
Уже цепляясь одной рукой за решетку и занося ногу, Брюх увидел, что к забору со стороны набережной бегут два мента. Один хватает того чувака, что перемахнул забор на мгновение раньше Брюха. Другой готов вцепиться в его ворот. Пришлось развернуться и скатываться вниз, оглядываясь — не лезет ли мент через ограду за ним. Нет, тот уже с другой добычей, волочит ее по земле — поближе к козелку.
Но и вниз бежать смысла не было. Навстречу Брюху накатывали осколки меломанской толпы, человек тридцать или около того, их снизу преследовали менты с дубинками наголо. Два, пять, восемь… Брюх не стал досчитывать, побежал вдоль забора. Вдруг рядом с ним возник Пауль. Теперь нервно дышали в два рта. Сердца перекачивали кровь с 300-процентной нагрузкой.
— Суки! — не смыкая губ, выдохнул Пауль. — Откуда их столько!
— Бежим до политеха, а там можно к Аньке, я знаю подъезд. — На набережной жила их знакомая, не слишком близкая, но тут уж не до выбора.
— Хрен дотуда доберешься, на набережной полно сук.
— Тогда опять вниз, какие еще варианты… — В груди у Брюха визжала турбина.
Они с Паулем продолжали бег вдоль ограды, и параллельно с ними — но по другую сторону чугунной решетки — несся молодой мент с дубинкой. Что-то им кричал.
— Да-да-давай вниз, — без голоса промямлил Пауль и увлек Брюха за собой.
И оба врезались в Буха, тот тоже искал спасения возле забора. Из-за дерева на них прыгнул мент, успев схватить Брюха за куртку. Тот повалился на Пауля, Пауль — на Буха. Вчетвером покатились с откоса. В падении мент отцепился, но катился всего в двух метрах от хронопов, чуть выше по склону. Мало-помалу катящиеся бревна вновь становились людьми, хотя и довольно жалкими. Брюх увидел, что мент расстегивает кобуру.
— Стоять! Стоять! Стоять! — Он уже не катился и не бежал, а только целился, приняв стойку, как в кино.
Хронопы еще по инерции сохраняли движение по откосу, семенили ногами, хотя мозг уже заставлял притормозить. Или все-таки надо бежать?..
— Стрелять не надо! Мы всего лишь музыку любим. — Бух пытался задобрить парня, по сути их ровесника, года три разница. — Сержант, не надо стрелять!
— Стоять! — приказал мент, уже гораздо тише. — Вот так.
Все как-то тоже притихли. И притухли.
— Ты, — он указал на Пауля, — возьми наручники (он уже держал их в левой руке) и надень себе на левую, а этому (кивая на Буха) на другую. А к тебе (Брюху) я щас подойду сам.
Пауль, пытаясь в такой обстановке не потерять лицо, медленно взял наручники и с презрительной миной повиновался. Смирился с поражением и Брюх.
— Мы же только музыку любим! Бразза, мы ничего не нарушили! — не совсем веря своим словам, пролепетал Пауль.
Сержант их уже не слушал. Пистолет он не убрал, так и вел их впереди себя. Скованных наручниками и, следом, Брюха. Когда позже Брюх пытался вспомнить этот эпизод, то удивился, что память не сохранила ни то, как они взбирались по откосу, ни как перелезали забор, ни как всю троицу затолкали в машину. Запомнились лишь слова безликого капитана безликому штатскому:
— Всего тридцать семь.
Сментяков сидел в помещении с грязными стенами и слушал вранье задержанных. Те не успели сговориться, а фантазия в условиях несвободы не работала, поэтому в списке оказалось семь Ивановых, шесть Петровых, четыре Смирнова и три Кузнецова. У остальных тоже с выдумкой было не ахти. Брюха он узнал сразу, Буха спустя некоторое время. Фотографии хронопов были в их досье, причем на все вкусы — и семейные (кто был женат), и с концерта, и с документов. У Спивтякова была удивительная память, в голове роились подробности судеб многих живущих и умерших. Он созвонился с полковником Сухаревым и доложил, что в числе задержанных два хронопа. Тот сказал, что приедет и что до его приезда допрашивать их не надо.
Комната два на два, стол и два стула с противоположных сторон. Лампа, прикрученная струбциной к столу сбоку. Эскадрильи мух летали в поисках новых аэродромов. Стены, как в каком-нибудь доме престарелых, были покрашены еще в прошлом веке.
— Здрасте… — Не то что Бух был особенно вежливым, просто ему показалось сейчас уместным поздороваться.
— Садитесь. — Сдурняков назвал Буха по фамилии, а также по имени-отчеству. Тот попытался не удивиться. — Не делайте большие глаза.
Я знаю о вас больше, чем вы думаете. Выучил ваше досье. И знаете — сделал вывод, что вы человек серьезный. Из семьи потомственных автозаводцев. Учитесь на автофаке. Династия, так сказать…
Пауза. Бух начал про себя гадать, о чем этот самодовольный мудак может знать. О том, что весной Вовка Пчела, одногруппник Буха, привез летом из Москвы на 8-миллиметровой пленке “Эммануэль” и они его смотрели с офицерами на военной кафедре в политехе? О том, что летом Фирик прислал ему бандероль с “ардисовским” Аксеновым? О том, что сам Бух три недели перепечатывал набоковскую “Лолиту” и первую закладку подарил одной неплохой девчонке на день рождения?
За стеной находилась еще одна комната два на два. С точно таким же столом, с точно такими же стульями и лампой. Сухарев сидел напротив Брюха. Хроноп сразу узнал отца Дрюни и Алюни. И это несмотря на незапоминающуюся внешность полковника.
— Вот в каких обстоятельствах мы встретились на этот раз, — начал пескарь. И с мелководья нырнул на глубину: — Возраст у вас невеликий, а досье растет на глазах. Второго мая восемьдесят третьего вы решили организовать группу. Верно? — Сухарев говорил и любовался собой. — На следующий день засели дома у Духа, так ведь вы зовете… (и назвал фамилию Духа). Его адрес: площадь Горького… Через двадцать три дня вы завершили работу над альбомом. “Домашний аквариум”, если память не изменяет, а она не изменяет.
Срундяков не мигая смотрел в глаза Буха и, словно экзаменуемый перед экзаменатором, выблеивал вызубренную короткую биографию “Хронопа”.
— Вы пытались свой альбом распространять в студенческой среде и даже добились определенных результатов. Нам достоверно известно, что он дошел до Ленинграда, его слышали во Владивостоке, его слышали в Харькове, существует рецензия в тамошнем подпольном журнале…
Брюх смотрел исподлобья на Сухарева, но образ пескаря размывался — то приближаясь, то удаляясь. Словно он был не человек, а голограмма.
— Сам я ваш альбомчик еще не слышал, но мои дети говорят, что вы поете о проблемах молодежи, — продолжал он свойским тоном. — Что вы упрекаете наше поколение. Поколение более опытных. Что вам не хватает свободы…
Сдятляков прижал правую руку к сердцу:
— Не хватает свободы… Честно — я за! Мне тоже кажется, что в обществе назрели проблемы. Но вот стоит ли петь об этом со сцены, говорить об этом в рупор? Разве мы можем предвидеть, как эти зерна сомнений прорастут в неокрепших головах, например, школьников, младших студентов? Я повторю, вы без пяти минут инженер. Человек сформированный, да еще из рабочей семьи. Скажу вам как на духу, наша задача — не покарать. Совсем нет.
Бух продолжал перебирать в уме, что этот мудак может знать. О том, что в мае зависли на ночь с баптистами и пели песни Харриссона. О том,
что на военной кафедре засыпался со шпорой, которая содержала секретную информацию о танковом снаряжении.
Свустяков продолжал:
— Наша задача — не покарать, а предупредить…
Сухарев прижал правую руку к месту, где по идее у него должно было находиться сердце.
—…Не покарать, а предупредить. И поэтому взываю к вашему гражданскому долгу. Учтите, я говорю с вами по-дружески, учитывая, что вы бывали у нас дома, дружите с моими детьми. Поймите, нам нужны помощники в неформальной среде. Конечно, вы думаете, что я склоняю к стукачеству, так вы, может быть, думаете.
— Думаете, я в стукачи вас агитирую? — улыбнулся Буху Срундяков. — Бездумные стукачи нам не нужны, от них только вред. Но люди с гражданским долгом — мы в них нуждаемся. Вы ведь вот что удумали…
Он на мгновение нажал на себе кнопку “пауза” и со значением смотрел на Буха.
— Вот ведь что вы задумали. Несколько дней назад вам из Ленинграда звонил некто Фирик и сообщил, что в конце декабря в город-герой на Неве, вдумайтесь только — в город-герой! — приедут французы с портативной звукозаписывающей студией. Приедут с намерением записать здешние рок-группы, чтобы уже потом у себя дома их растиражировать. Чтобы лить воду на антисоветскую мельницу. Мельницу, да. Других слов и смыслов я не подберу. Любому ясно, что в Горький лягушатников никто не пустит, и они хотят, чтобы вы сами приехали в Ленинград. Но…
Сухарев вдруг из мелководного пескаря превратился в пескаря-глашатая.
— …Но мы вас не выпустим! А вы что думали? Можете даже не рассчитывать! Можете по эмпиреям не порхать! Пропусков вам не будет.
Пока лейтенант Сволотяков говорил, Бух отвернулся от него и в уме прикидывал, откуда ему известно о звонке Фирика. Об этом не знают ни Оленька, ни жена самого Буха — Мэри. Только пятеро хронопов. Не нас же самих подозревать в стукачестве. Чистый бред! Тогда что — прослушивают телефон? А мы часами болтаем между собой. Бллллль!
Сквозь мысли Буха пробивался голос Стратякова:
— Я понимаю, что в Горьком записать ваши скверные песни — извините, я уж скажу напрямик, — да, скверные песни в приемлемом качестве негде, и я понимаю, на самом голубом глазу понимаю ваш интерес. Когда я говорю — скверных, что я имею в виду… Вот ваша песня “Я на стуле сижу у окна”. Я не говорю о том, что рифмы тут не выдерживают никакой критики, а ведь я окончил филологический факультет университета и кое-что понимаю. Берем третий куплет. “Мои песни в кругах не поют, да и я не похож на звезду, на гастроли меня не зовут ни в Питер, ни даже в Москву”. “Звезду” — “Москву”, “палка” — “селедка”, да? Но даже без филологии… Послушайте, ведь нет такого города — Питер! Нет на карте СССР, хоть всю ее вдоль и поперек изучите. Ленинград город зовется. Знаете, наверное, в честь кого?
После эмоциональной тирады Спентяков отдышался и продолжил:
— И в то время, когда наши храбрые бойцы проливают кровь в Афганистане, вы поете о них всякие мерзости. Я говорю о песне “Холден Колфилд”. Не думайте, я читал Сэлинджера. Так вот в вашем пасквиле главный персонаж, который служит в Афганистане, возвращается домой в цинковом гробу. Да, у нас есть потери, но зачем же акцентировать, зачем лить воду на жернова западной пропаганды? Почему нельзя рассказать о герое-интернационалисте, о его мужестве? О том, что он возвращается
с медалями за отвагу, “пуговицы в ряд”?
Сухарев сухо повторил:
— Пропусков вам не будет!
Наконец-то до Брюха дошло, почему так странно вел себя в пятницу его завсектором. Хроноп подписал у него заявление на отпускную предновогоднюю неделю где-то с месяц назад. Но теперь завсектором просил Брюха отозвать заявление и взять отпуск на другое время. Подчеркивал — на любое другое. При этом он ссылался на какой-то предстоящий декабрьский аврал. И делал бровки домиком. Но истинная причина была не в аврале.
Брюх работал инженером-конструктором на телевизионном заводе.
В прошлом году он окончил политех и попал на завод по распределению. Впрочем, учился он плохо, приезжал в институт только для того, чтобы обменяться со знакомыми чуваками пластами, и сразу отправлялся домой слушать их и, как следствие, инженером был никаким. Сначала завсектором пытался загрузить его чертежной работой, но, скоро раскусив, что молодой инженер мало что петрит в электрике станков с программным управлением, махнул на него рукой, предоставив его самому себе. Уволить молодого специалиста ему не позволяло законодательство. Поэтому Брюх, спрятавшись за белый новенький кульман, спокойно читал кирпичи Марселя Пруста или, постукивая карандашом с мягким грифелем, сочинял тексты для хроноповских песен. В летние месяцы хронопа вместе с такими же, как он, молодыми инженерами отправляли на несколько недель на заводское подсобное хозяйство. Оно находилось за воротами города, в небольшой деревеньке. Здесь вчерашние студенты строили коровники, косили траву на корм рогатым бандитам и вообще вели веселую пьяную жизнь. Как раз на стройке Брюх и сочинил своих “Молодых инженегров”, первый хроноповский хит.
Вот оно как — значит, штатские костюмчики все знали и с помощью своей тупой гэбэшной махины принялись ставить палки в колеса поезда, который мог бы отвезти хронопов в Питер на встречу с французскими волонтерами-звукорежиссерами. Что уж скрывать — на предстоящую французскую студийную сессию хронопы возлагали огромные надежды. Пора группе обзавестись настоящим альбомом. “Домашний аквариум” был удачным пробным шаром, но по качеству записи вышел не слишком слушабельным. Французы, по словам Фирика, обещали привезти инструменты — настоящие “фендера”.
— Можете мне поверить на слово, жизни вашему ансамблю в Горьком не будет, — вернул Брюха на землю пескарь с полковничьими погонами. — Найдите в себе мужество посмотреть в глаза реальности. Как вы с нами — так и мы с вами!
— А что мы с вами?
Сухарев проигнорировал вопрос.
— Мы с вами составим бумагу, в которой вы, как автор песен, отречетесь от них. И дадите крепкое советское слово, что не будете сочинять их впредь. Увидите, как вам сразу легко жить будет.
— Природа сочинительства такова, что мозг сам — я ему не приказываю — подбирает рифмы, составляет строчки. — Брюх пустился в демагогические джунгли. Он не отдавал отчет, зачем все это говорит. — Получается, вся проблема в том, записана ли песня на бумагу или на магнитную ленту? Если записана, то я, по-вашему, враг. Если не записал, а ношу ее в голове, то все в кайф.
— Нет такого слова — “кайф”. — Пескарь тоже пустился в джунгли демагогии. — Нет ни в одном словаре. Есть “кейф”. Если уж быть совсем точным. Это я вам как филолог говорю. А бумагу мы уже составили. (Вынул из папки, что лежала перед ним.) Вам осталось поставить автограф. Давали вы уже автографы?..
Последние три года у хронопов была традиция
Последние три года у хронопов была традиция каждый день в полвосьмого собираться на площади Горького у памятника писателю-буревестнику. На стрелку подошли все, кроме Куха.
Пока ждали его, обменивались новостями о приключениях.
— Ну! И ты подписал?
— Не-е-е, сказал, что у меня паралич обеих рук, — отшутился Брюх. — Сухарев меня на пару часов засунул в какую-то клетушку, чтобы я одумался, потом пришли амбалы, дали пару раз под дых, повалялся там еще час. Потом, как оказалось, полковник уже испарился, и меня выпустили. Думаю, подписать все-таки придется, не отстанут. Но надеюсь, это не значит, что “Хроноп” завянет. Просто надо как-то иначе существовать. А кто последним Куха видел?
— Кух подходил ко мне сказать, что поменял “Дисциплину” на 80-го Манфреда Манна, правда голландского, и ему двадцатку добили, — откликнулся Нюх. — Он на нее юговского “Дженезиса” взял в коллекцию. Куда он делся, когда все побежали, я не видел.
— Так все-таки что с Кухом?
— У кого есть двушка, надо Оленьке позвонить. Может, он дома застрял.
Двушка нашлась, но не Кух.
Оленька перепугалась, хотя об облаве ей не сказали. Пошли на откос. Кух лежал без движения недалеко от кучи. За раскидистой березой. Реанимационная машина приехала через полтора часа.
Кух открыл глаза и увидел Оленьку. Она всю ночь просидела в коридоре, то и дело заглядывая в палату. У Куха было сломано два ребра, острый край одного из них задел то, что не надо было бы задевать. С левой рукой тоже было что-то не то, вроде трещина. От болевого шока случилась кома.
Открыв глаза на следующий день, Кух вспомнил все. Чугунная толпа сбила хронопа. По нему пробежало человек двести, точнее он не мог сказать. Потом к нему подошли менты. Любое движение приносило боль, Кух просил вызвать “скорую”. Менты “скорую” не вызвали, но добавили. Один воткнул свой говнодав в грудную клетку. Двое других не только не оттащили товарища, но тоже воткнули в Куха свои говнодавы. На этом они не остановились. На свист подбежали собаки. “Куси!” — натравливал первый говнодав.
— И удивительно, в этот момент я придумал строчку — “Сержант Пеппер, живы твои сыновья!”, — сдавленным голосом рассказывал Кух, когда в следующий вечер все хронопы были уже в сборе. — Эта фраза сразу возникла как припев, она точно встала на белом листе, который поплыл в мозгу. И послушайте, я к ней и куплет уже придумал. Ну, кто, — он посмотрел на Буха и Брюха, — кто музыку сочинит?
Кух был лишен слуха и писал только тексты. На “Домашнем аквариуме” мелодии на его слова сочиняли Бух и Брюх. Не дожидаясь ответа, автор стал наговаривать куплеты:
Его атрибутика не для простых,
Он ищет на крышах людей.
И он, улыбаясь, снимает цилиндр,
Где спят шесть его сыновей.
Они похожи на тыщи других,
Бренчащих на старой доске,
И к ним ты сегодня пришел погостить,
Сегодня они твой оркестр.
Сержант Пеппер, живы твои сыновья!
В палате лежало еще два мужика, один у окна, другой — напротив Куха, у стены, оба оторвались от книг и сна. Вслушивались в треп хронопов. После того как Кух закончил чтение, случилась такая тишина, что было слышно, как молекулы идут в порт назначения.
Из дневника Алюни
Чудовищно! Хронопы на куче попали в облаву. А ведь Дрюня знал о ней, но предупредил меня слишком поздно. Досталось почти всем. Брюха и Буха отвезли в отделение. Каким-то бесом там оказался мой папа, вел их допрос. Родитель опустился до того, что наказал Брюху, чтобы он прекратил наши с ним отношения. Не могу найти объяснения — отец не хочет счастья для дочери. Может, он меня сосватает за своего Скумнякова?
Да что я все о себе. Бедного Куха во время облавы всего переломали. Два мента-упыря, видя, что он лежит беспомощный, сняли с него очки (у Куха минус 6) и со смаком раздавили их. У Брюха после посещения больницы лица не было.
Сухарев сидел в своем кабинете и читал рапорт о разгоне кучи. Взгляд пескаря упал на стопку пластов, изъятых на последней облаве. Он отобрал себе всего два десятка или около того, зато чистеньких, вчера-позавчера вскрытых, некоторые еще в слюдяных гондончиках. Тут были итальянские кастраты, и нью-йоркское диско, и немного умеренного рока вроде Джо Коккера, и битлы. “Револьвер” раньше не попадался — Дрюня будет рад.
Пескарь набрал домашний номер. Сын оказался дома. Сухарев посмотрел на часы — полшестого.
— Дрюня, я тут нам “Револьвер” битловский нашел. Ты все меня просил. Отыскал для тебя! Не совсем новый, но по состоянию не хуже остальных наших битлов.
Полковник перешел к главному:
— Слушай, мы сейчас за хронопов всерьез беремся. Хотел спросить у тебя — как ты думаешь, зачем им все это? Они же — скажу высоко — вполне просвещенные молодые люди, все в институтах, читают книги, некоторые завели семьи. Я хочу сказать, не грузчики же они, не дворники, зачем роптать? К чему все эти песни? Зачем жизнь ломать себе? Работайте себе инженерами, строителями, учителями — как мы. Даже в наше ведомство я бы некоторых из них пригласил. Собственно, мы им предложили сотрудничество, как первый шаг к лояльности, но нет ответа. Уворачиваются. Презрительно смотрят.
Дрюня не перебивал, хотя сильнее всего на свете жаждал окончания монолога. Отца иногда тянуло на риторику. В молодости он, возможно, ощущал себя прогрессивным, новатором, снобом даже. Ему казалось, что такие, как он, вот-вот займут места на московском верху, и тогда его обязательно заметят, к себе позовут, и заживе-о-о-ом! Не позвали и не зажили, и он как-то скис. Живем-то не бедно, но ему хотелось чего-то большего.
—Зачем им эти выпады против Афганистана? Против войны? Плюют же против ветра. Ответь мне.
— Пап, спроси у них сам…
— Ты же с Брюхом учился пять лет, вы дружили. Вместе выпивали — я без претензий, было ведь? Чего он добивается? Понимает же, что не дадим мы ему выехать в Ленинград, не дадим записаться у французов, не дадим! И выступать в Горьком не дадим. И песни не залитуем.
Пескарь вдруг разозлился. Ему казалось несправедливым — он тут борется с сорняками, а собственные дети не на его стороне. Даже не то что не на его стороне, но, увы, дружат с теми сорняками. Пескарь прощал им легкие детские бунты — сам такой был, но вроде они уже не дети.
— Пап, жду дома с “Револьвером”. — Дрюня сделал попытку свернуть разговор в тряпочку.
— Так ты мне не ответил.
— Пап, если ты о Брюхе… Наверное, просто он живет не так, как ты бы хотел, чтобы он жил. Не по кальке. Поет не в общем хоре. Для него настоящая жизнь — не инженерная работа, а эти песни, встречи с друзьями, тусовка. И песни его мне нравятся — если начистоту. Не все, но многие.
— Но почему? Ведь за инженерство он получает деньги, именно за эту работу он в будущем получит квартиру, путевки, ну я не знаю, блага! А за его песни ему достанется только по почкам, и с каждым разом все больнее. И никаких благ! Хоть ты с ним, что ли, поговори.
— Нет уж, уволь. Мне его песни нравятся. Я бы хотел, чтобы он и дальше их писал. И чтобы хронопы существовали.
Пескарь захлебнулся возмущением:
— Ты сошел с ума! А Алюня сошла с ума дважды. Я ее с таким трудом устроил к нам в контору. Выбил для нее ставку переводчицы. Такой ставки раньше не было. Где еще после иняза она больше получит? И она влюбилась в этого бездарного певуна.
Алюня после иняза по протекции отца работала в секретариате и была довольна работой. Не пыльно. Платили нормально. Она, впрочем, и не задумывалась, что это КГБ.
Дрюня решил прибегнуть к метафоре:
— Пап, помнишь, ты нам рассказывал притчу о приходе боевого слона в город слепцов. Тот, кто потрогал ухо слона, сказал, что слон — нечто большое, широкое и шершавое, как ковер. Тот, кто ощупал хобот, сказал, что слон похож на прямую пустотелую трубу, страшную и разрушительную. Ощупавший ногу и ступню возразил, что слон могуч и крепок, как колонна. Вот и ты ощупываешь хронопов однобоко.
— Вообще абсурд! — Пескарь в отчаянии бросил трубку.
Он даже не злился, а был оглушен. Стараешься для них, стараешься…
А небесный кит уже готовился нахлобучить на свою голову шапку луны.
Название “Хроноп” предложил Кух
Год 1983-й, май
Название “Хроноп” предложил Кух.
Той весной хронопы плотно сидели на латиноамериканском магическом реализме, как с писаной торбой носились с Маркесом, Борхесом, Астуриасом, Карпентьером. И естественно, с Кортасаром, тем более у него было прекрасное имя — Хулио. Только что вышел томик из серии “Мастера зарубежной прозы” с романом “Выигрыши” и “Историями о хронопах и фамах”.
Другие названия даже не обсуждались.
“А что мы будем делать?” — спросил один. “Где возьмем инструменты?” — спросил другой. “Где будем выступать?” — спросил третий. “О чем петь?” — спросил четвертый. “В каком стиле?” — спросил пятый. “Конечно, в новой волне!” — ответили все разом. И полезли в карманы. Загоношились с мелочью. Решение такой крутизны нужно было срочно обмыть. Выпив, стали выдумывать друг другу клички. Все же отдавали отчет, что играть рок в гетто под своими именами — суицид.
Кух назвался сам. Его любимым героем последнего месяца был Кухулин, легендарный богатырь из кельтского эпоса, этакий Ахилл. Сражал он противников фирменным броском лосося. Кух на пьянках тоже сражал собутыльников — правда, виртуозными вилочными тычками.
Брюх — потому что с брюхом. Почему-то он всегда был с брюхом, даже до школы.
Дух — потому что прозрачный как дух, только невидимых крыс и способен ловить.
Бух — от слова бухгалтер, уж слишком все любил пересчитывать да классифицировать. А уж если начинал пересказывать фильм, то пересказ по времени часто оказывался равен просмотру.
Нюх получил прозвище от выражения “Нюх не теряет”. Все-то он знает, все-то может отрезонировать. Знает, как из велосипеда сделать утюг, а из утюга манекен. “Вот и будешь Нюх”, — сказал Бух. Нюх показал Буху язык.
— Ну что, хроноп-хроноп?
— Здрасти-мордасти, хроноп-хроноп!
Солнечное третье мая стало днем рождения группы. В этот день — а он, к счастью, оказался красным днем календаря — пятерка друзей собралась у Духа дома, благо жил он прямо в центре Горького, и начала писать свой дебютный альбом.
Каждый принес из дома все, что могло издавать звуки, даже не слишком музыкальные. Брюх с Бухом притащили семирублевые гитары-убийцы (убийцы только пальцев, слава богу). Третья “лопата” принадлежала самому Духу. У него была настояшая шестиструнка. Тогда как у Буха с Брюхом — переделки с семиструнок. Переделка — сказано громко, всего-то-навсего снималась самая толстая струна и таким образом нарушалась естественная симметрия грифа. Однако в горьковских магазинах встречались только семиструнки. Шестиструнки привозили из-за “китайки”. Кто-то приволок пару дуделок с клавишами, не исключено, что отобрал у детей родственников, выглядели они по-игрушечному и отчаянно не строили.
Брюх притащил также блок-флейту, которую не так давно купил в “Мелодии”, но играть на ней только учился. Кух долго испытывал все близлежащие предметы, стуча по ним толстым детским карандашом, — хотел найти звук, хотя бы отдаленно напоминающий звук малого барабана ударной установки. И остановился на собственном обтянутом дерматином кейсе-дипломате. В банку из-под кофе насыпал риса — получился шейкер.
Магнитофон у Духа был так себе. Катушечный “Маяк-202”, дешевка, даже не первого класса. Но мага первого класса не было ни у кого из хронопов. Микрофоны же были вообще курам на смех — два маленьких короббочка, они продавались в комплекте с “Маяком”. Предназначенные в лучшем случае для записывания речи. Хотя и речь-то писалась с вязкими шумами и глухая. Но других вариантов не имелось. Лучше идти медленно и спотыкаясь, чем стоять, решили хронопы. В первый же день было записано два трека, еще не песни, а так — проба пера, что-то вроде вступления к альбому, интро. Подурачились, погудели, побренчали — и готово. Жизнь казалась прекрасной, как никогда прежде.
Комендантский час поначалу был неуклюжей преградой для записи альбома. Зарывшись в творчество, хронопы нередко забывали о том, что нужно добраться домой до часа комы. Когда время оказывалось критическим, не разъезжались, а ложились прямо в комнате Духа, свернувшись в позе столовых ложек. Двадцать три дня пробежали, как гепард за добычей. И вот уже часовая тасмовская катушка по очереди передавалась от хронопа к хронопу, слушалась дома, и, конечно, под стакан-другой. Лето вышло невероятно пьяное. Но питие обрастало новым смыслом. Это уже не было скучным ватным пьянством, а пьянством непонятых рок-звезд, протестным пьянством.
После того как “Домашний аквариум” был завершен, встал вопрос о репетициях. Мэри, жена Буха, предложила собираться в их подвале. Под полом Мэриного дома находился отапливаемый подвал. Но был уговор — на электричество скидываться всем, хоть по копеечке.
Только на чем репетировать? Привезли три акустические гитары. Еще за пазухой блок-флейту Брюха. Кух перевез свой хай-хэт — стойку и две тарелки. Все понимали, что нужен усилитель, нужны электрогитары.
В Горьком был только один магазин, “Мелодия”, где продавались электрогитары. Покрытые перламутром доски с гордыми названиями “Урал”, “Аэлита”, “Форманта”, “Мария”. По разговорам бывалых музыкантов, перламутровые доски являлись полным фуфлом, и хронопы этому верили. Но где взять не фуфло? И где взять усилки? И тут, откуда ни возьмись, появился Вихрев. Его никто и никогда не звал по имени, возможно, он и не упоминал его, все к нему обращались по фамилии. Он был асом в области радиотехники. Из похожих на насекомых деталей он собрал усилок, затем где-то приобрел поломанный микрофон, наладил его. Нюх с Брюхом все еще бренчали на семирублевках, а Бух стал обладателем “Орфея”, это Мэри подсуетилась. Впрочем, гитару она не покупала (откуда бы взяться деньгам?), у своих, хипповых, на время выклянчила.
Хронопы репетировали через день. Песни лились водопадом. Кит на небе встал на собственный хвост, солнечный свет лился обильно, как молоко из разбитого кувшина.
Пауль не участвовал в записи альбома, однако считался шестым хронопом. Все пять с половиной политеховских лет они с Духом проучились в одной группе, но если Дух после диплома распределился в какую-то засекреченную контору и принялся чертить засекреченные крюки секретных корабельных кранов, отвлекаясь таким образом от ловли крысок, то Пауль снюхался с темной личностью по имени Саид (по паспорту Александр Иванович Зверькин), который был директором студии звукозаписи. Если вы хотели записать на открытку звуковое письмо с поздравлением подружке, то вам — к Саиду! В студию “Лира”.
Стоила подобная запись бешеных денег, а звучала погано, и все же отбоя от клиентов не было. Из-под полы Саид торговал глянцевыми открытками с песнями битлов, криденсов, пинк флойдов и прочих абб и бони эмов. А пласты с фирменной музыкой, с которой музыка копировалась на открытки, доставал ему как раз Пауль. Потому и считался у Саида правой рукой.
Саид напоминал броненосца, который вырастил броню не только на спине, но и на животе, и даже латы на локтях у него имелись. Увидев один раз его вскользь, человек обычно в тот же момент понимал, что с этим типом лучше не связываться, и уж как пить дать лучше с ним не ссориться — себе дороже. Саид был не узбек, в его крови текла мощная татарская река с сильными русскими притоками. Он не любил ту музыку, которую продавал. Все эти роки-шмоки, диско-хуиско. Он слушал только одного правильного парня — Высоцкого. Но в начале восьмидесятых Владимир Семенович по причине безвременного ухода пребывал в глухом запрете, и за распространение его песен можно было поиметь куда большие проблемы, чем за англоязычные аббы и бони эмы. Саид был рисковым мужиком, но, и рискуя, головы не терял — боялся стукачей. Второй музыкальной любовью Саида был Розенблюм, лениградский бард с двенадцатистрункой. Саид чувствовал в нем силу, хотя заменить Высоцкого тому было вряд ли по уму. Но на безрыбье и “Завтрак туриста” омар.
— Пауль, а что, нет ли на вашей куче записей Розенблюма? — как-то спросил он под конец рабочего дня.
— Я даже не знаю, кто это. Американец?
— Из Ленинграда. Говорят, в рок-группе раньше играл. Ты поспрашивай у друзей. Есть деньги — я бы, наверное, даже мог бы его вытащить сюда, записать его, что ли. А то Челнок подкинул пару его песен на хвосте, ништяк, но мало. Понимаю, что гонорар нужен.
— Да разве, Александр Иванович, если Розенблюм так крут, нужна ли ему запись на открытке? Понадобится нормальный студийный магнитофон. — Пауль вдруг обнаружил, что из этого разговора можно выгоду поиметь.
— А какой маг? Новый “Олимп”?
— Не-е-е-е, “Олимп” — бытовой, а я говорю о студийном, на несколько каналов. Чтобы можно было отдельно голос и инструменты записать.
И еще другой магнитофон с тридцать восьмой скоростью — для сведения.
— Бллллль, слишком сложно для меня. Хотя это ведь мой бизнес… — Саид задумался. — Надо вникнуть. Ты цены, хотя бы примерные, знаешь?
— Наверное, за неделю-полторы смогу узнать. — Однако кто бы мог ему в этом помочь, у Пауля идей не было. В Горьком таких магнитофонов не угадывалось, даже на телецентре.
Пауля кружила надежда — вот бы хронопам такой многоканальник.
Вечером хронопы снова собрались у Куха в палате
Год 1984-й, сентябрь
Вечером хронопы снова собрались у Куха в палате.
Накануне Алюня поделилась новостью: телефон Брюха в коммуналке и телефон в Мэрином доме прослушиваются. Брюх передал весть хронопам. Как ни странно, это сообщение никого не удивило. Кух сказал, что ненавидит больничную манную кашу и чесночные котлетки, после которых болит желудок, и еще о том, что придумал новые куплеты к “Сержанту Пепперу”.
— Эх, записать бы “Сержанта” на пленку, — задумчиво произнес он. — Но провода отрезаны, пропуска разорваны, головы свинчены.
— Головы, положим, не свинчены, — подал голос Бух. — Головы думают, сочиняют песни, ищут пути. Вот у Пауля мысль возникла.
Бух понизил голос. Как по мановению палочки феи, дверь в палату отворилась, и на цыпочках влетел Пауль.
— Долго жить будешь, только что о тебе говорили…
— Это ты долго жить будешь! — Пауль начал рукопожатия с Куха. — Вот апельсинчики, портвейн. — Он полез в рюкзачок.
Все оживились.
— А больному можно? — Пауль оглядел всех. Зная наперед, что Кух ответит утвердительно, решил отдать инициативу браззам.
— Вынимай и не спрашивай, — подал голос Кух. Он лежа отпил нехилый глоток “Кавказа”, переждал короткую судорогу и спросил, едва шевеля губами: — А что у тебя за идея? По поводу записи альбома?
Пауль достал блокнот и написал:
“Саид, возможно, купит многоканальный магнитофон. Мне поручил узнать, сколько стоит и где достать”.
Хронопы прочитали. Кух написал ответ:
“Думаю, в Москве или в Питере такие вещи можно достать”.
Бух приписал:
“У Фирика можно узнать”.
Пауль написал:
“И еще надо узнать, сколько стоит пригласить Розенблюма. Саид если и будет покупать магнитофон, то только для того, чтобы записать Розенблюма. Узнать бы его координаты, телефон, сколько стоит его пригласить”.
Еще минуту Пауль рассказывал все, что знал о Розенблюме. Затем Бух ответил письменно:
“Опять же через Фирика. Беру разговор на себя”.
Пауль кивнул.
Мужики, лежавшие в палате, смотрели на происходящее как на спектакль. Опешили слегка. Наверное, в сегодняшнем рапорте им не о чем будет докладывать. Только о “Кавказе”.
— Когда тебя выпишут, бразза?
— Неделю или полторы еще пролежу. Придется в постели к госам готовиться. Мне вон отец принес книг всяких, методичек…
Действительно, под кроватью лежало килограмм двадцать пять макулатуры. Мысли, что надо осилить такую прорву книг, показались невыносимыми. Хотелось уцепиться за что-то позитивное. Но позитивную тему никак не могли выдумать. Брюх не нашел ничего лучшего, как вновь взять блокнот и написать вопрос Куху:
“Ты у отца спрашивал о карте „китайки”?”
Тот кивнул. Брюх продолжил: “Он поможет?”
Кух помотал головой.
“Почему? Не его компетенция?”
Кух перехватил блокнот с ручкой. “Просто не хочет помогать. Может, боится за меня, может — за себя”.
Все понимающе закивали.
“Что же это означает? Мы будем самостоятельно искать слабые места в „китайке”?”
Кух написал: “А может, лучше подкоп?”
И хитро улыбнулся.
Где-то с месяц назад хронопы ходили в “Рекорд”, любимый маленький кинотеатр на Пискунова, где смотрели фильм “Это сладкое слово — свобода” с Нахапетовым. В нем рассказывалось, как в какой-то латиноамериканской стране леваки-подпольщики вели подкоп в тюрьму, чтобы освободить своего томящегося в застенке лидера. Фильм, в общем-то, был манипуляционный, но хронопам все равно он нравился. Потому что очень напоминал ситуацию в их гетто. Но самим вести подкоп?
После того как хронопы записали “Домашний аквариум”, Брюху казалось, что не существует в искусстве жанра, который не был бы им по плечу. Театр, кинематограф… Но дешевле всего было заниматься
писаниной. Шариковая ручка да бумага — больше ничего не требуется. Кто-то — скорее всего Кух — забросил Брюху самиздатовский сборник Даниила Хармса и еще апокрифы неизвестного происхождения с анекдотами про Пушкина, Толстого и Гоголя. Брюх знал за собой небольшой талант подражателя. Идея написать рассказики о хронопах в стиле Хармса лежала на поверхности. Сам удивился тому, что за день, на работе и дома, сочинил больше тридцати хармсинок.
Начал с такого:
Сидит Дух и учит крыс читать. Складывает с ними: “Кры-са, кры-са”. Прочитали крысы свое имя и окрысились.
Сентябрь устроил жителям Горького бабье лето. Солнце светило как свинченное с резьбы. Кит перевернулся на спину и плыл, плыл, плыл.
Хронопы решили устроить пробный подкоп во дворе дома, где жили Бух и Мэри. Нюх, вечный модернизатор и по будущей профессии строитель, начертил схему конструкции. Ее высота равнялась метру и двадцати сантиметрам. Примерно такая же высота тоннеля была у подпольщиков
в фильме про “сладкую свободу”. Лопат в сарае у Мэри было достаточно, а вот досок, с помощью которых можно было укреплять лаз, недоставало.
И главное — никто понятия не имел, где их взять. Вечером высадили десант на одной неохраняемой социалистической стройке и ссоциалистили несколько длинных досок. Распиливали их во дворе. Копать принялись попарно. Брюх работал в паре с Бухом, Дух — с Нюхом. Опыт общения с лопатой был лишь у Брюха. Одно лето он под Ярославлем тянул бесконечную телефонную линию, копал по десять часов в день. Пальцы тогда здорово задубели и с утра еле-еле сгибались. Пришлось вспомнить те студенческие деньки.
За неделю хронопы вырыли в длину смехотворные три метра, и на укрепление ушла вся украденная древесина. Руки превратились в сплошную мозоль. Хотя Нюх раздал всем рукавички, что ему отец со стройки принес, от мозолей они не спасали. Даже еще и натирали на швах. Что делать дальше — никто не понимал. Хронопы таки докумекали, что, если три метра лаза дались с таким трудом, на почти полукилометровый тоннель — а такой, по расчетам Нюха, тоннель мог вывести их за “китайку” — уйдет ровно вся жизнь. Стоило ли оно того?
Перед очередной кучей собрались вместе, чтобы принять решение. Мэри, которая готовила подкопщикам еду, урезонивала:
— Чуваки, пишите песни, пойте их, но копать — это не ваше. В первом гастрономе давали портвейн, я принесла. Идите в дом. Погрейтесь, выпейте и забудьте о подкопах. Свобода, она, может, и сладкое слово, но мне кажется, это еще и работа, и точно не сладкая.
Так мудрая Мэри закрыла тему.
Из дневника Алюни
В среду я побывала у Мэри. Там хронопы все свободное время копают. Называется — репетиционный подкоп. Вместо того чтобы репетировать музыку, превратились в кротов. Они и сами понимают бессмысленность затеи, но копают от безнадеги. У Брюха мозоли на ладони с пятак величиной. Я сама спустилась в их “шахту”. Попросила лопату. Меня хватило на полчаса. Уже на десятом копке я почувствовала, как в плече заломило. Каждый следующий копок был ватнее, тяжелее.
Пока я работала лопатой, Дух убирал накопанную землю. Выносил на поверхность в мешках, помогал другой лопатой, совковой. И параллельно Бух с Нюхом во дворе колотили доски для подпорок. То ли они сделали подпорки короче, чем надо, то ли кто-то сверху тяжелый в этом месте прошелся, но на меня стала сыпаться земля. До выхода было три шага, но я не успела добежать, мокрая тяжесть придавила меня, я упала. На крик прибежали, кто был ближе. Стали откапывать. В рот и глаза набилась земля. Я еще час отплевывалась. Мэри отпаивала меня от стресса разбавленным спиртом, другого спиртного в доме не было.
Генерал Итальянцев нервно стучал по красной клавише переговорного устройства
Генерал Итальянцев нервно стучал по красной клавише переговорного устройства, а та, как это всегда бывает в минуты раздражения, размягчалась и западала. Итальянцев попытался без суеты утопить палец в клавишах, для этого он его даже поцеловал, и — о чудо! — коммутатор заработал.
— Люся! Ёксель-сроксель, Сухарев идет?
— Идет, товарищ генерал!
Сухарев пришел на доклад в пиджаке с серебряной ниткой и с папочкой под мышкой. Развязал синтетические тесемочки.
— Если кратко, то мы сейчас разрабатываем местную группу “Хроноп”.
— Они еще не сидят? — Непонятно, Итальянцев шутил или нет.
— Товарищ генерал, у нас все еще действуют законы. — Пескарь небрежно улыбнулся.
— Знаю я наши законы. Подложите им Солженицына, дури подложите. Будто мне вас учить.
— Группа в разработке. Пока привлекаем к сотрудничеству. Не одни же они такие умные. За ними и другие потянутся к гитарам и микрофону. Будем держать их на коротком поводке. Трое из них перешли на пятый курс в местных высших учебных заведениях. Готовятся к сдаче госов, диплом на носу. Так что у нас есть рычаг воздействия на них.
— Рычагов у нас с тобой всегда было предостаточно, ёксель-афоксель! Конечно, если ты из них хочешь информаторов сделать — хорошо. Флаг тебе под нёбо! Но в наше время эти твои хронотопы уже копали бы грунт на Беломорканале. Я понимаю, новые времена… Не хочу тебе мешать, но буду торопить.
Пескарю нравилось в кабинете Итальянцева чувствовать себя прогрессивным. “Не заплесневел я здесь, не задеревенел, в палача не превратился, сатрапом не стал”, — от мыслей таких стало пескарю тепло на душе. Жабры от удовольствия колыхались мелко-мелко. “Да, приходится участвовать не в самых приятных мероприятиях, но за то и блага имею. Дача, машина, отдых через год за границей. Был в Болгарии, в Чехословакии. Какого еще черта мне надо? Прорвемся! Итальянцев меня всего-то на два года старше, а по мыслям-то совсем старпер. Нет, будущее за нами, за такими, как я”.
Итальянцев вновь заговорил:
— Через месяц отчитаешься. Либо они будут стучать, как пулеметы марки “максим”, либо всех — на Беломорканал!
— Товарищ генерал, да какой же Беломорканал? Нет уже Беломорканала. — Пескарь все еще нежился в своих либеральненьких мыслях.
— Знаю, знаю, но все равно будут лопатами махать. Да хоть на моем участке под Богородском будут копать. Найдем им поле. — Бобер мелко-мелко захихикал.
— Найдем им поле, — согласился Сухарев и кивком испросил разрешения уйти.
— Поле, русское по-о-о-оле, — пропел баритоном Итальянцев. — Найдем им поле!
Отпустил подчиненного генерал.
После неудачи с подкопом на душе было кисло, и портвейн только чуточку подсластил.
— Какие еще есть мы… мысли? — Бух только что выпил стакан портвейна и слова произносил на выдохе. Глаза его сощурились. Брюх молча разливал красненькое, все по очереди подходили к столу, выпивали и отваливали. Ждали нового разлива.
— Мне кажется, надо искать сталкера по волжскому льду. — Брюх выпил последним. — Декабрь — это зима, мороз. Если мы хотим уйти по волжскому льду, то надо искать проводника.
Все загалдели.
— Не надо меня перебивать, я знаю, что река охраняется. Но наверняка есть люди, которые знают неохраняемые тропы. Перейдем Волгу в районе Бора, ну то есть переползем, а оттуда пешком до какой-нибудь трассы. Рванем во Владимир. Там можно купить билет до Питера. Или автостопом ехать.
— Или надо искать знакомства на ГАЗе. Всем известно о рельсовой подземной дороге. Был бы знакомый экспедитор — вывез бы нас на паровозе за ворота. — Нюх-модернизатор предложил иной метод.
— А ты думаешь, паровоз перед отправкой не проверяют? — У Буха на ГАЗе работал отец. Токарем в цеху. Кое-какие вещи иногда проговаривались за семейным ужином.
— Проверяют, но наверняка есть лазейка. — Мэри взяла слово на правах старшей, к тому же хозяйки дома. — Когда ты на одном месте работаешь достаточно долго, ты эти лазейки знаешь вдоль и поперек. Ходят же слухи, что экспедиторы берут с собой подруг и едут гулять по Москве. А где, вы думаете, они продуктами затовариваются? Не может быть, чтобы вы об этом не слышали.
Слышали все. Но с газовскими экспедиторами никто дружбы не водил. Не было даже друзей экспедиторов. Да и сколько их всего на ГАЗе, этих экспедиторов? Может, десяток-другой на миллионный город. И их охраняют, как алмаз Кохинор.
— Может, твой отец кого-нибудь знает? — спросил Брюх у Буха.
— Даже если знает, не скажет, он у меня идейный. Пролетариат!
— Так он же пьет! — Аргумент “идейный” никак не укладывался в одной линейке с “пьющим”, во всяком случае, в извилинах Брюха. — Пьет — значит, не идейный и сможет нам помочь. Мы ведь тоже пьем. Тем более отцы нас пить и научили…
— В том-то и дело, что они нас пить научили, а не рок-группы андеграундные организовывать.
С этим аргументом Буха никто не стал спорить. Ни один из хроноповских родителей их песни не приветствовал. Говорили, что дети занимаются делом пустым, лучше бы мыть посуду матерям помогали.
Бух придирчиво осматривал свои пальцы с кровавыми мозолями:
— Наверное, новая кожа вырастет только через дней десять, а до этого мы даже репетировать не сможем. Поэтому будем пить. А кто у нас сегодня гонцом еще не был?
Хронопы оглядели друг друга. Полезли в карманы за мелочью. Небесный кит подбросил им от себя пару бумажек.
Сухарев ехал домой, вымотанный, раздраженный.
“Какие-то они не такие. Вот мы были! Стройки, футбол, целина, комсомол! Стихи! Да, не ездил я на целину, это правда, но ведь хотел же, стремился же! Заявление в обком носил. А меня уже в ведомство нацелили, успокаивали, что здесь я нужнее”.
Диссиденты появились в конце пятидесятых. В том числе в закрытом Горьком. Со щитом из Гёте: “Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой!” Они придумали себе игры — демонстрация и голодовка. Но мы научились кормить их насильно. Специальный НИИ в верхней части Горького разработал инструменты для этой непростой операции. Мы поставили перед инженерами задачу, чтобы инструменты выглядели устрашающе, они и постарались. Никелированные щипцы, вкладыши, цанги, тиски. Фильм ужасов, и только. За редким исключением протестные элементы, лишь взглянув на них, прекращали голодовку. Тем же, кто
с дрожащими челюстями продолжал упираться, выбивали передние зубы, и представление начиналось. После этого шоу этих уродов еще час-другой не развязывали, чтобы они, не дай бог, не вызвали рвоту после насильного кормления. Их заталкивали в одиночные камеры, чтобы они не могли морально поддерживать друг друга.
Последний клиент бригады Сухарева был академик Сахаров…
Бух таки вызвонил питерского Фирика. Перво-наперво хроноп выспросил, можно ли достать многоканальник. Фирик ответствовал, что четырехканальную портостудию в принципе достать можно, кстати, “Кино” и “Аквариум” свои первые альбомы восьмидесятых записывали именно на такую штукенцию. Но она недешевая, предупредил Фирик. Стоит — как подержанные “Жигули”. Больше трех тысяч. И кассеты к ней нужны фирменные, с металлонапылением, тоже покупать нужно.
Спросил Бух и о стоимости Розенблюма. Фирик сказал, что вытащить Розенблюма в Горький — не проблема, но рублей восемьсот минимум за подпольный концерт возьмет. Бух записал цены. Позвонил Паулю, договорились о стрелке в Саидовской студии.
Пауль изучил листок с ценами. Те кусались тридцатью двумя зубами, впрочем, речь шла о деньгах Саида.
— Думаешь, располагает он деньгами такими? — Бух спросил безо всякой надежды.
— Да, деньги-то, я уверен, есть, выручка каждый день такая, что тебе и не снилась, а он еще и подпольные дела проворачивает. Я сам, бразза, в последнее время траву только у Саида беру. И качество лучше, и для меня скидка. Он гашишем бандитов снабжает. Но ты учти, насколько я понял, без Розенблюма он портостудию покупать не будет. Кого он здесь будет писать? Не хронопов же. Вы ему, бразза, на х… не упали. Будет Розенблюм, тогда, может быть, будет и многоканальник.
30-летний Слава Угланов, большой, как росомаха, работал замом
1984-й год, октябрь
Слава Угланов, тридцати лет, большой, как росомаха, работал замом заведующей Дома культуры Серго Орджоникидзе, клуба Горьковского авиационного завода. По субботам в ДК проводили танцевальные вечера для тех, кому за тридцать. Но в основном приходили те, кому еще нет. Само собой, пили и дрались. Здесь же одно время проходили джазовые лекции, вел их интеллигентный паренек в клетчатом пиджачке, он крутил магнитофонные катушки и рассказывал о Чарли Паркере и Арчи Шеппе. Хронопы эти лекции посещали с жадностью, задавали въедливые вопросы, раскочегаривали остальных. На пятый или шестой раз лекторий, естественно, свинтили.
Первейшее достоинство клуба заключалось в наличии небольшого усилительного аппарата. На нем репетировал ансамбль авиационного завода. Сам Угланов пару лет назад в нем играл на гитаре. Теперь же Слава рассчитывал на вверенном ему аппарате провести в Орджоникидзе настоящий рок-концерт, подпольный, конечно. О том, чтобы сделать концерт с расклейкой афиш, нечего было и мечтать. Это означало бы десять лет без права переписки! Однако устроить концерт только для посвященных, для тех, кому это надо, адресно — это стало навязчивой идеей Славы. Концерт для студентов, молодых инженегров, которые еще не легли в шельфовый дрейф, для людей постарше, что читали в оттепель Кафку и Камю.
Слава Угланов отдавал себе отчет в том, что делиться планами, связанными с концертом, с заведующей, старой грымзой, полжизни отработавшей в партийной ячейке авиационного завода, нечего и думать. Узнай она о рок-концерте, первая же побежала бы в гэбэшку и сдала б с потрохами. Однако через месяц заведующую ждал плановый двухнедельный отпуск. Она заранее подготовила документы на выезд в деревню, где проживала ее престарелая мать. О чем и сообщила заму.
Угланов принялся составлять список дел. Первое. Переговоры с участниками. Угланов планировал, что основной группой будет “Хроноп” с часовой программой. Их он слышал на тусовочном флете и был ошарашен их посланием миру. А перед хронопами выступит Алексей Полковник, дружок-собутыльник хронопов, его песни Славе тоже понравились. Второе — аппаратура для концерта. Где бы достать пульт с большим числом каналов? Третье — публика. С народом Славе обещал помочь Саша Блудышевич, журналист из “Ленсмены”. Блудышевич командовал молодежной редакцией “Спартак”, в которую входили школьники и студенты, бредящие журналистикой. Рок-н-ролльная секция в “Спартаке” была довольно многочисленная. Заседания секции проходили в вечерние часы, когда взрослая часть редакции уже испарялась. Все они являлись потенциальными зрителями предстоящего концерта.
Осенью у хронопов появилась новая тема — Сахаров
Осенью у хронопов появилась новая тема — Сахаров.
Очень немногое они знали о нем. Если одной фразой: отец ядерной бомбы, который выступал против войны в Афганистане. Власть сослала его к хронопам в гетто, но по какой-то необъяснимой причине поселила не на Автозаводе, а в более вольной верхней части, в двух остановках от коммуналки Брюха. Сахарова и его жену Елену разместили в трехкомнатной квартире новой девятиэтажки во вторых Щербинках (Брюх жил в первых). Еще одна остановка — и конец города. О постоянных топтунах и прослушке можно и не упоминать, этого добра под окнами ссыльного всегда было в избытке.
Раз в год статьи о Сахарове появлялись в местных газетах, “Горьковском рабочем” и “Ленинской смене”. В памфлетной форме жителям гетто рассказывалось о каких-то бесконечных дрязгах с участием родственников жены академика. Брюх читал эти статьи и ни черта не понимал в них, казалось, что и автор ничего не понимает, а лишь безмозгло тарахтит под диктовку ГБ. Встретиться с опальным физиком — об этом хронопы даже не мечтали.
В один октябрьский день хронопы репетировали в Мэрином подвале, и в ту секунду, когда Брюх чуть не выколол Буху глаз, доказывая неправомочность взятия ноты ре второй октавы в конце куплета си-минорного “Культа шоуменов”, к ним спустилась хозяйка. Знаком она попросила закочумать. Хронопы остановили звук.
— Кого я сейчас видела! Ни за что не догадаетесь…— Эмоции ее переполняли. Мэри напоминала средних размеров песика, которого после долгой ночи вывели на улицу, а там весна. — На Короленко встретила Верку Крайновскую с нашего потока, я вам о ней рассказывала. Она как-то упоминала, что в Горький сослан родственник их семьи, но фамилию не называла. Я у нее не была тыщу лет, а тут столкнулись, и она затащила к себе. Подходим к дому, и вдруг она говорит: “А у нас сейчас в гостях Андрей Дмитрич”. Я мимо ушей пропустила — ну и пусть Андрей Дмитрий, ну и что, что Андрей Дмитрич. Заходим в квартиру, в кресле сидит седой гость, старик, такой сгорбленный. И тут я поняла — Сахаров. Рядом стояла тетя Люся, так она мне представилась, Елена, жена его. И Юрий Михайлович, отец Веркин, на стуле. Когда мы вошли, они над чем-то смеялись. Меня познакомили. Отправили с Веркой на кухню чистить картошку. Оказывается, Андрей Дмитрич очень любит вареную картошку.
Перебил Кух:
— Он все еще там? Может, ты нас туда отведешь? Тоже познакомились бы.
— Не думаю, что это возможно. Он же под надзором. Только раз в три месяца его отпускают к родственникам в гости. А Крайновские, как там же выяснилось, и не родственники даже, просто очень близкие друзья. Пока чистили картошку, я у Верки спрашиваю, а как ты догадалась, что Сахаров к вам в гости приехал? Она — ты что, не видела серую “Волгу” около подъезда? Его же всегда сопровождают. Я стала уговаривать ее: пойдем покурим, ты мне сопровождающих покажешь. Вышли из подъезда. Тем, видно, тоже курить захотелось, вылезли из машины. Ну, блллль, как в кино — серые с ног до головы, глаза серые, даже сигареты, бллллль, какие-то серые. “Волга” тоже серая. Мимикрия. Хотя все в открытую. Им скрываться не нужно, они ведь себя считают правыми.
Кух уже не перебивал.
— Потом мы поднялись в комнату. Стали есть картошку, она уже сварилась. Все разговоры крутились около физики, Андрей Дмитрич о космосе рассказывал. О черных дырах. Он как-то очень много места в комнате занимал, во всяком случае, мне так почудилось. Хотя совсем не крупный. Впрочем, если бы выпрямился, наверное, был бы высоким. А еще — посмотрите, мне тетя Люся тряпочку подарила — юбка-шорты. Белая…
Мэри запросто сняла свои брюки и надела подарок. Ей шло.
— И часто он к ним заезжает? — От Куха вопрос.
— Я же сказала, раз в три-четыре месяца. И то, если они с тетей Люсей хорошо себя чувствуют. После голодовки Сахаров никуда не выходил довольно долго.
— Он голодал? — удивился Брюх.
— Об этом же в “Рабочем” писали… — Кух встал в позу всезнайки. — Голодал около месяца. Потом их с женой отвезли в больницу и кормили принудительно. Мэри, попроси Верку предупредить нас, когда он вновь приехать надумает.
Мэри пожала плечами:
— Спрошу...
Бух отложил гитару и обнял жену сзади:
— А юбка-то… Тебе в ней так классно.
— Какая же она здоровская, тетя Люся, — вывернувшись из объятий, промурлыкала Мэри. — Сильная женщина, мгновенно это схватываешь, вся такая — пружина.
Через день Мэри в почтовом ящике обнаружила повестку. Вызывали в главное здание на Воробьевке. На бумаге были написаны время и дата, а также номер комнаты. Повестка будто скалилась над ней — а ты как думала, девочка…
Это был не первый Мэрин поход на Воробьевку. Учась в универе на физфаке, она как-то потеряла пропуск в секретный отдел института физики, где у группы проходили лабы. Все те секреты были нафталиновые и вообще курам на смех, но в гэбэшке Мэри мутузили не меньше двух часов. Спрашивали: что слушаете, что читаете, кто ваши друзья? Как к милиции относитесь? — это был самый забавный вопрос. И совсем уж абсурд — а как у вас с молчанием? Умеете молчать? Вспомнился плакат — “Болтун — находка для шпиона!”. Изображение волосатого перца с длинным языком.
Мэри заложила ВИА “Веселые ребята”, “Пламя”, “Синюю птицу” с их “Кричат им горько, а горько мне”, еще каких-то пародийных персонажей советской эстрады. Выдала Толстого, Чехова, Хемингуэя, а Достоевского не выдала, он считался полуподпольным писателем. Призналась, что молчать умеет, но не очень любит.
Вскоре позвонил какой-то Слюнтяков и попросил о встрече на площади Минина, в студенческом садике — “сачке”.
“Как я вас узнаю — вы будете с газетой?” У Мэри еще хватало дерзости шутить.
Нет, сказал Слизняков, я вас сам найду. И вновь: умеете ли молчать, любите ли милицию, что читаете? И вдруг:
— А не согласитесь ли писать о том, что с вами происходит? Не только с вами, но и с вашими друзьями?
— Да у меня почерк плохой, — отнекивалась Мэри. — Я ведь в основном формулы пишу, знаете же, где я учусь.
— Почерк, положим, у вас четкий. Читал ваш реферат по астрофизике, получил удовольствие.
На висках выступил пот. Мэри испугалась.
Пришлось идти на Воробьевку вновь. Ее провожал Бух. На этот раз Спунтяков уже не просил, а приказывал. Положил перед ней стопку желтоватой писчей бумаги:
— Пишите! Надеюсь, не надо разъяснять — о чем? Сами, надеюсь, догадываетесь.
— Разъяснять не надо. Просто скажите, о чем вы хотите, чтобы я написала. — Мэри было страшно, но роль смелой героини ей шла.
— Тогда так — пишите о посещении Крайновских, когда в той же квартире находились Сахаров… да, Андрей Дмитриевич Сахаров и его жена. Она вам представилась тетей Люсей?
Мэри провела на Воробьевке четыре изнурительных часа с огромной тележкой. Исписала страниц пять. Написала о картошке — о глазках, о жуке-проволочнике, о туповатом ноже, о солнечном небе. О том, как вместе с Веркой украшали картошку укропом и петрушкой. О вкусном крестьянском масле. Об аппетите, вдруг пришедшем. О космосе, в котором хочется летать маленьким слоненком с крыльями за спиной, о космосе, в котором хочется заблудиться, чтобы назад не было возврата. Нет, о космосе она решила не писать. Написала о юбке-шортах, которые уже надевала и которые произвели фурор (все равно они уже об этом знают). Прилагательных и наречий специально употребила множество — для объема металлолома. Разбежалась мысью по древу.
Слитняков прочитал. В одном месте усмехнулся. Мэри не поняла в каком. И не важно. Когда она вышла во двор, у нее было белое лицо, у Буха, который ее ждал все эти четыре часа с длинным прицепом, — такое же.
Сухарев смотрел на немигающие глаза небесного кита и тоже старался
не мигать
Сухарев смотрел на немигающие глаза небесного кита и тоже старался не мигать. Кит выиграл. Сухарев испросил реванш — но вновь проиграл. Бог любит троицу — всплыла детская поговорка. Но Сухарев проиграл и в третий раз. Надо же — всухую! Настроение ухудшилось. Почему-то в голове всплыло, как его отбирали в гэбэ. У Сухарева был институтский приятель, который и закинул его кандидатуру в контору. Сам дружок начиная с первого курса писал информационные листы, так это тогда называлось.
Об анекдотах, о студенческих песенках, о скетчах агитбригады — так, ничего серьезного. Но писал смачно, с позицией.
Внешность у этого институтского дружка была такая, что даже самый великий писатель поднапрягся бы, как описать ее. Не маленький и не высокий, не толстый и не худой, некрасивый, но и не урод, особых примет нет. Ни родинки, ни очков, ни вихров, ни детских шрамов. Глаза одинаковые. Голос ни громкий ни тихий — незапоминающийся. Он не играл, как многие, на гитаре, не получал громких неудов, не дружил с самой красивой девчонкой в группе, не носил ярких “бардовских” свитеров с оленями. Да, он иногда списывал, да, он иногда напивался (впрочем, напивался тихо, не привлекая к себе чужого внимания), даже порой простужался, болел гриппом. Он не был заметной фигурой в компании, но и ботаником не был. Он вписывался всюду, не вписываясь никуда. Он присутствовал и отсутствовал в тот же миг. Он что-то произносил, а будто отмалчивался.
Он умел отвечать так, что не говорил ничего существенного, но спрашивающий оставался доволен. Умел спрашивать так, что тот, кому был адресован вопрос, выкладывал все начистоту. Как на духу. Он не занимал первых мест в спорте, хотя все время тягал железо. На золотой значок ГТО сдавал нормы довольно уверенно. Когда преподаватель зачитывал фамилии студентов, чтобы проверить посещаемость, он всегда оказывался на месте, хотя Сухарев голову бы дал на отсечение, что его в аудитории нет.
Позднее, когда Сухарев уже получил первое звание, он узнал о некоем фотороботе истинного гэбиста. Сам фоторобот был разработан исключительно для служебного пользования. И одного взгляда — мельком — на рисунок хватило, чтобы вспомнить своего институтского приятеля. Это было его лицо. Но это было и лицо Сухарева. И лейтенанта Сгустякова тоже.
Кух уже почти залечил раны, когда его без предупреждения навестил лейтенант Свечняков.
— Здравствуйте, ваш доктор сказал, что вы с советской уверенностью идете на поправку.
— Да, спасибо, ответственная горьковская медицина меня быстро подняла на ноги, спасибо ей. — Что это было, спрашивал себя Кух, — глупая бравада или тонкая ирония? Где-то посередине, успокоил он себя.
— Да, спасибо ей. Но ведь вы себя не жалеете. — Он вновь назвал Куха по имени-отчеству. — Продолжаете стихи кропать, и не самые лояльные, я бы сказал. Или вы так шифруетесь? Не хотите демонстрировать остальным хронопам, что вы с нами заодно. В таком случае я снимаю шляпу, вы великолепны.
Кух не знал, что отвечать. Беседа обретала сюрный характер. Мимолетное жужжание пчелы за секунду до пробуждения.
— Вы молчите? Как расценивать молчание? Знак согласия? Кивните! — Последний императив Сшильдяков выкрикнул. Народ в палате вздрогнул, но не обернулся.
— Вы впали в кому? Вам плохо? — Сшустряков пододвинулся к Куху поближе. — Вот ко мне попал ваш стишок, называется, — Спростяков заглянул в бумагу, — “Сержант Пеппер”. Я начинаю: “Его атрибутика не для простых, он ищет на крышах людей. И он, улыбаясь, снимает цилиндр, где спят шесть его сыновей…” — Насладившись реакцией, он продолжил: — Не скрою, ваш покорный слуга окончил филфак пединститута, так что мы почти коллеги. Я писал диплом по записным книжкам Короленко. А ваш диплом — я напоминаю — под большим вопросом пока. Итак. Перебейте меня, если я окажусь не прав. Ваш лирический герой обладает странной, не для простых умов, атрибутикой. Он масон, что ли? Фартук, криптограммы… Другого объяснения я не обнаружил, как ни бился. Ваш герой ищет на крыше людей. Довольно странное место для поиска. Может быть, мне пришло в голову в порядке бреда, он трубочист? Не знаю других профессионалов, кто бы еще что-то забыл на крыше.
Да, без вариантов — это трубочист, у него цилиндр, как в сказках Андерсена. Но почему шесть сыновей? Вас ведь пятеро?
— Ведь вы знаете, я гуманитарий, и со счетом у меня неважно. Даже досчитать до пяти не в силах. Знаете, я исправлю на пять, если вы хотите. В соавторы вас обязательно включать?
— Ведь неглупый вы человек, а ведете себя как сущее дитя. Не надо меня в соавторы. Но я продолжу. Перескочу через припев — о нем позже. “Они шатаются в поисках тем и отгоняют собак. Порою работают, но только затем, чтоб накопить на вертак…” Каких собак вы отгоняете, я еще могу понять, тех, видимо, что за вами гонятся на куче вашей, но я не разделяю вашего оптимизма, ведь вы не можете их отогнать, кусают они вас. Да-да, кусают вас. Или забыли?
Укусы еще ныли, Кух спрятал загипсованную руку под колючее одеяло.
— Не забыли, это хорошо. Я не пугаю, но напоминаю, в том и разница. Далее. Работаете, только чтобы накопить на вертак. Вот это уже статья. По закону советский человек должен работать. Читали последнее постановление о борьбе с тунеядством? Работать! И не ради вертака, а за светлое будущее. Светлое будущее строителя вы знаете ли кого? Знаете-знаете, марксизм-то-ленинизм сдавали. И “отлично” даже получали. Выходит, ваши знания расходятся с делом! Я мог бы вам сказать, что некоторое время не мог уразуметь, что есть вертак. Не вертолет же. Телефон еще вертушкой называют. Но расшифровать все же удалось. Вертак — проигрыватель пластов, по-вашему. Так? Как филолог я вам скажу — уродское слово.
— Нормальное слово, — вяло вставил Кух.
— И четвертый куплет. “Пишут стихи, воруя слова у тех, кто давно уже мертв. Играют, когда не болит голова, не зная по-прежнему нот…”
Ну чем вы гордитесь? Тем, что воруете слова? Тем, что нот не выучили? Стыдно!
А еще называете себя музыкальной группой. Есть только одно место в тексте, к которому нет никаких вопросов. Это “когда не болит голова”. Должна, знаете ли, болеть у советского человека голова. Болеть за страну, на которую такие, как вы, безответственно клевещут, болеть за дело, настоящее дело. Это по-мужски! Даже если с похмелья болит — также нормально! Человек имеет право вечером выпить, если он днем поработал до седьмого пота. На заработанные деньги он может выпить. Против рабочего похмелья ведомство, которого я полпред, ничего не имеет, я это подчеркиваю. Пейте! Впрочем, мы знаем, что вы мимо не льете. Бухбаете, так это занятие у вас называется, да?
— Бухбаем, — уподобясь эху, согласился Кух.
— И что мы с вами будем делать? Вернемся к вашему тексту. Припев у вас страшный. “Сержант Пеппер, живы твои сыновья!” С одной стороны, абракадабра, с другой — я бы так не сказал.
Лицо Сплошнякова приняло вид раскаленной сковороды с шипящим маслом.
— Пеппер, насколько я знаю, переводится как “перец”, значит, сержант Перец, живы твои сыновья. Расшифровываем дальше. Перцем на воровской фене — я как филолог изучал арго — является что? Является — правильно! — мужской половой член. А кто его сыновья? Вроде бы опять невнятица, но полагаю, что сыновья члена — это дети, те, которых он зачал. А у сержанта, как мы знаем, две лычки на погонах. Итожу. В припеве вы хотите сказать: член с двумя лычками, то есть с двумя яйцами — это меня сию секунду озарило, — мы наплодили сыновей, и они молоды, красивы, словом — живы!
Кух не знал, куда деваться. Смеяться или рыдать. Но Свуктяков еще не закончил.
— Резюмирую. Некий трубочист много работал, после службы выпил, у него заболела голова, но он тем не менее не скрывает гордость, что у него подрастает смена, возможно, тоже трубочистов, стране нужны чистые трубы. И я рад, что вы после нашей беседы вняли моим советам и написали гимн советскому труженику. Выздоравливайте, и я вас жду у себя, кабинет вы знаете. — И Свышняков отвалил.
Мужики — тот, что у окна, и тот, что напротив, — только что честь Куху не отдали. Зауважали. А Кух зарылся под одеяло и беззвучно заливался хронопьим смехом.
“Гениталии важнее мозга” — так, кажется, выразился его любимый русский литератор.
ГЛАВА II
Обязанности экспедитора Сорова были несложны
Обязанности экспедитора Сорова были несложны. В километре от здания экспедиторского отдела ГАЗа располагалась секретная железнодорожная станция, на путях стояли платформы, на которые и загружались броневики со смешными кружевными локаторами (отчего казалось, что броневики снабжены крыльями). Грузчики зачехляли технику в материю цвета хаки и затаскивали в вагоны, после чего Соров и его коллеги по отделу проверяли комплектность, расписывались в бумагах. Затем начиналась работа отдела охраны. Парни в масках и с автоматами приподнимали каждый кожух, заглядывали в каждую промежность, в которую мог проникнуть человек или зверь. Подобные проверки продолжались по часу и больше. Когда главный в маске давал отмашку, Соров занимал место рядом с неразговорчивым машинистом и состав трогался.
Через двадцать пять минут пути, когда до “китайки” оставалось километра полтора, состав нырял в тоннель и шарахался в темноте больше часа. Каждый раз, уходя на глубину, Соров пытался понять логику строителей тоннеля. Зачем нужно было делать его столь протяженным, не дешевле ли было ограничиться тоннелем в пятьсот метров? Но, видимо, логика все же была. Подъем на поверхность приносил надежду, Сорову нравились эти мгновения, когда приходилось закрываться локтем от солнечного света и в носу чуть-чуть щипало.
Соров сопровождал груз вплоть до мордовского Саранска, там был перевалочный пункт. Дальнейший путь следования бронетехники он не знал. За час до Саранска, у станции Сойка, состав останавливался. Появлялись люди в масках и с автоматами и вновь снимали кожухи с броневиков, шныряли в вагонах и в локомотиве. Проверяли долго и нудно. Потом исчезали внезапно, как и появлялись.
Соров ожидал, что работа будет связана с небольшим, но все же приключением, но она представляла собой бесконечную нудную рутину. Лишь однажды случилось ЧП. Во время проверки техники охранники вытащили из подготовленного к отправке броневика сладкую парочку — беловолосого парня лет шестнадцати и испуганную девчонку, казавшуюся еще младше. Как потом выяснилось, они с классом были на экскурсии по заводу. Каким-то чудом им удалось отстать от группы, забраться в броневик, и чем уж они там занимались, бог знает. Тот, кто их нашел, амбал в маске, хорошенько врезал парню, тот отлетел от удара, но стоило охраннику расслабиться, подбежал и ответил размашистым апперкотом. Чувствовалось, что парень умеет боксировать и на понт его не возьмешь. Охранник не ожидал ответного удара. Он сгруппировался, не торопясь, снял с предохранителя и стрельнул, не метясь. Девчонка заорала так, что всем стало невыносимо страшно. Парня не стало.
Через два дня, когда вновь была смена Сорова, он узнал того охранника. Тот проверял локомотив, с ним ничего не случилось. Даже на время от несения вахты не отстранили. Значит, признали правым. Соров попытался узнать подробности у мужиков из отдела, у Деда Щукаря, те отмалчивались. В десятиминутных теленовостях об инциденте не упоминалось.
Кух выписался из больницы и в назначенный час пришел, как обещал, на Воробьевку, в здание ГБ. Лейтенант Слядняков его уже ждал. Сегодня он напоминал краба-мутанта, объевшегося калорийной инопланетной пищей и непомерно выросшего.
— Здравствуйте-здравствуйте. — Он назвал Куха по имени-отчеству. — Рад вашему выздоровлению. Что же вы нам принесли?
Кух отдал ему два листа желтоватой писчей бумаги, исписанных крупным почерком.
— Маловато что-то вы понаписали. Я ждал диссертации, а вы принесли лишь введение. Что тут у нас? “Отрепетировали „Я на стуле сижу у окна””. Так себе новость, третьей свежести. Важнее — Фирик из Питера вам звонил? Сообщил что-то новое о приезде французов?
Кух решил позволить немного дерзости:
— Странный вопрос! Вы же прослушиваете нас. Нет, Фирик не звонил. — Сказал и отвернулся.
— У меня иные сведения. — Снистяков сделал глаза-щелочки. — Звонил дважды. Могу даже пересказать, о чем шел разговор. О каких-то портостудиях. Наши люди сбились с ног, расшифровывая, что это такое. Может, вы меня просветите, а? Портостудия — это…
— По-моему, вы ошиблись. Это не портостудия, а портретостудия. Просто у Фирика, как у всех ленинградцев, во рту каша, скороговорки. Сказываются блокадные гены. Портретостудия — это приспособление для фотографирования. Увеличитель, красный фонарь, ванночки, проявитель, фиксаж. Проявил себя — закрепи.
— Что фотографировать? Объекты секретные?
— Помилуйте! Мы что же, по-вашему, шпионы? Хотели фотографировать передовиков производства, стахановцев, ветеранов. А то ведь они старенькие уже, нам надо успеть запечатлеть их на пленке.
— Значит, портретостудия. Но разве у нас не продаются в магазинах все эти фиксажи-закрепители? Нам докладывают, что все есть! К чему тревожить ленинградцев?
— Случаются перебои. Иногда по полгода не завозят фотопленку нужного качества. Разве вы хотите, чтобы передовики-стахановцы выходили с плоскими или кривыми лицами?
— Нет-нет, стахановцы должны выходить с прямыми объемными лицами. — И тут же: — А кто такой Розенблюм?
Кух не растерялся и предстал перед гэбистом юрким ужом:
— Так это же учебник по фотографированию, в котором… ммм… который посвящен именно портретной съемке. Учебник… Розенблюм написал его. Очень редкое издание. Только в Ленинграде продается, и то не в каждом магазине.
Скрузняков по крайней мере сделал вид, что ответ его удовлетворил.
А возможно, и впрямь удовлетворил. В эту минуту в комнату заглянул еще Стоварняков. Они перебросились со Скуровняковым парой фраз, при этом Куху показалось, что это незнакомый ему язык, и оба гэбиста вышли.
Кух на цыпочках подошел к двери, зыркнул в коридор, затем приблизился к столу, за которым только что сидел допрашивающий. С внутренней стороны к столу была прислонена тряпичная сумка Куха, которую у него отобрали менты на той несчастной куче. Кух заглянул внутрь. Точно — его пласты, Манфред Манн и “Дженезис”. Кух торопливо переложил их к себе в дипломат и вернулся на свой стул. Струднякова не было еще пару минут, а возвратившись, он не стал больше разговаривать с Кухом, а молча выписал ему пропуск. Однако не запамятовал назначить ему встречу через месяц около фонтана на площади Минина.
Концерт в Доме культуры пришелся на четверг
Концерт в Доме культуры Орджоникидзе пришелся на четверг. Хронопы приехали в три часа дня. Шумно оккупировали сцену, состраивали гитары, “раздватрикали” в микрофон. В 19.00 Угланов открыл двери в зал. На 350 мест пришло человек 500.
В 19.14 на сцену выскочил Саша Блудышевич:
— Я хочу пригласить на эту сцену, да что там пригласить, буквально вытолкнуть Алексея Полковника.
Зал загрохотал. Из-за кулис появился полноватый крепыш, одетый в стройотрядовскую куртку цвета хаки с одним нашитым на плечо полковничьим погоном. Шел он к микрофону, впрочем, не по-армейски, скорее — по-матросски, вразвалочку. Отстроил высоту микрофонной стойки под себя и запел: “Выглядят серо, темно и немолодо горькие люди из Горького города…”
Каждая ударная строчка сопровождалась россыпью хлопков или хохотом, поэтому Полковник не форсировал песню. Если строчка доходила не сразу, а через мгновение-другое, Полковник пережидал реакцию и только потом двигался дальше по песне.
Сосредоточенный Бух выскочил на сцену с “Уралом” наперевес, как пулеметчик, и на последних куплетах, к удовольствию публики, подыграл служаке боевого рока.
Полковника долго не отпускали, и он, чуть смущенный, обнимая гитару за талию, отговаривался, что песен у него пока мало, но спасибо, спасибо, спасибо, люди добрые. Казалось, что над залом плыла чеширская улыбка, всем стало тепло и радостно.
Блудышевич вышел вновь, объявил хронопов.
— Но сначала сюрприз. — И убежал.
Его сменил Нюх, одетый в отцовский пиджак с огромными плечами и закатанными едва ли не до локтей рукавами. Выглядел он декадентски.
— Манифест! — прочитал он по бумажке. — Манифест группы “Хроноп”.
Над манифестом всю предшествующую концерту неделю трудился Кух, остальные только вносили поправки и со сме…уечками комментировали положения Манифеста.
— И День сменил Ночь. — Читал Нюх. — Она, кажется, уже принадлежит истории. День только начинается, и не мы будем стоять с хронометром в руках, ожидая конца каждой минуты.
Аплодисменты.
— Минуты сами сольются в часы, часы — в дни, дни — в эпоху, а мы — дети Хроноса — будем бежать со временем наперегонки, с гитарами наперевес. — На сцену один за другим высыпали Брюх, Дух и Бух и принялись подключать свои инструменты. А Нюх читал: — Мы будем бежать по улицам наших городов под свист потенциальных слушателей. И те самые гитары, которые мы раньше ласково трепали по чуткому хребту, вывернут нас наружу и будут врастать струнами вместо кровеносных сосудов.
В зале возникало мощное гравитационное поле. Только теперь стало ясно, что это действительно исторический вечер. Голос Нюха окреп и превратился в мегафон. Слова как пули рикошетили.
— Нас упрекают, что мы плохо умыты, но разве метлы блестят полировкой? Наши собратья по времени создают новое искусство с загадочным названием “Рок”. Мы — не Судьба, но ее сыновья, такие же, как и сыновья Времени. Нас часто путают с профессиональными лицедеями, но мы играем самих себя. Мы говорим Правду. Поэтому… — Нюх сделал паузу.
Хронопы выстроились перед микрофоном.
— Дважды в одну реку не войдешь, но спеть о ней можно успеть! — выкрикнул Кух.
— Лучше фальшивая нота, чем фальшивая песня! — выкрикнул Брюх.
— Переплавим медь военных оркестров во что-нибудь человеческое! — Духу его строчка далась не без труда, но публика поддержала хронопа свистом и хлопками.
— Рок одинаково хорош на “Гибсоне” и на баночках из-под кофе! — выкрикнул Бух и расстрелял зал “Уралом”. “Гибсона” не было.
— Долой избранную публику, фанатов и эстетов! — выкрикнул Брюх.
— Восемнадцатилетний! Не считай тридцатилетнего полным идиотом! — выкрикнул Кух и занял место за хай-хэтом.
— Библиофилы чековых книжек! Специально для вас: “Я предпочитаю быть бедным, чем быть несчастным!” Так говорил Робеспьер… — выкрикнул Брюх.
— Рок не убивает остальные искусства! — это снова Бух. — Следуйте нашим правилам, и все будет ха-ра-шо! We Love You!!!
На этом месте микрофон зафонил, видимо, Вихрев сильно двинул резистор громкости. И хронопы заиграли. Голос Брюха яростно предъявлял претензии себе и всему миру, гитарная диктатура Буха не давала публике продыху, басовка Нюха выводила ходы с ощутимым креном в панк, Кух дурашливо втыкал толстые карандаши в железные тарелки, гнул и корежил металл, а еще более прозрачный, чем обычно, Дух ввергал слушателей в вагнерианский оргазм.
Aлюня сидела в третьем ряду. Она вцепилась глазами в Брюха и жадно ревновала певца ко всем зрителям в зале. Завернутый в себя Брюх, чуть сутулый, наотмашь бил по струнам и выплевывал в микрофон фразы, полные любви, весны и жизни. Он предлагал не просто песни, а бой в рамках борьбы с собственными комплексами. Прищурившись, как артист Янковский, хроноп начинал новую песню.
Мне часто говорят, чтоб я занялся своим делом
И каждый день месил вновь инженерное тесто.
Но кто тогда ответит пущенным в тебя стрелам?
Но я уступлю вам, встаньте на мое место!
Встаньте на мое место!
Орган полупрозрачного Духа завыл как сирена — для того чтобы вдруг обратиться в эхо и забиться в стенах Дома культуры пойманной в сети рыбой. Музыка почти стихла, остался только срывающийся фальцет гитарных струн, которые щипал Брюх. Он взмахнул головой и, врезавшись лбом в микрофон, зажмурился от боли. И завопил во всю мощь хронопьей глотки:
Но я уступлю вам, встаньте на мое место!
Алюня почувствовала, как по левой щеке потекла слеза радости. Хронопы еще не завершили свою песню, бас еще рокотал, а орган длил аккорд, но слева, там, где находились двери, внезапно послышался шум, который смог перекрыть звук со сцены. Алюня рефлекторно обернулась и увидела страшное. Во все двери — две? три? — вбегали вооруженные люди в камуфляже. Прикладами они сбивали стоявших, те валились наземь. Публика рванула в противоположную сторону — к запасным выходам. Двери были заперты, их выламывали звериными усилиями. Алюня побежала с толпой, кто-то сзади оперся на ее плечо, чтобы успеть обогнуть ее по касательной. Когда она добралась до ближайшей двери, ее насильно развернуло. И она увидела, что камуфлированные вбежали на сцену и уложили музыкантов на пол. Трое из бойцов схватили кого-то одного, беднягу взяли в кольцо и осыпали его кулачными кувалдами. Лицо несчастного залилось кровью. Кто это? Да это же Саша, ведущий концерта…
Людской ком, в который попала Алюня, наконец выпал из дверей и покатился по лестнице вниз, к выходу. Там камуфлированные хватали без разбора. Кто-то из зрителей прорывался сквозь кордон, кто-то оказывался в цепких лапах. Черные козелки быстро заполнялись мирной публикой. Алюню схватили и повели в одну из машин. Она, как жертва кобры, загипнотизированная и безвольная, отдалась фатуму. Ей казалось, обморок близок.
— Сколько вы песен успели спеть? — Смертяков заглянул в листок, лежащий перед ним. — Правильно, семь штук. И находились вы на сцене до тех пор, пока вас не прогнали оттуда сознательные патриоты, комсомольцы, которые любят свой край, свою Родину и не позволяют таким гнилым элементам, какими вы являетесь, проповедовать антисоветчину в нашем городе. Усмехаетесь?
В комнате площадью четыре квадратных метра стоял стол и два стула по разные его стороны. Окна предусмотрены не были.
Похожий на привидение Свуктяков нависал над Бухом.
— Мы просто любим музыку, — просто сказал хроноп. Ухо его слабо кровоточило.
— Да кто же ее не любит? — Счертяков расселся барином. И образ стал четче угадываться на фоне зеленой стены. — А знаете ли вы, что после концерта неизвестные хулиганы избили Блудышевича, и теперь он на всю жизнь останется хромым, а у Угланова перестала двигаться правая рука. Мы, конечно, сейчас пытаемся отыскать хулиганов, пока, правда, безуспешно. Но ведь это сигнал, понимаете? Не любит молодежь вашу музыку. Так, товарищ, пока еще товарищ Бух, вы хотите, чтобы и ваши конечности пострадали?
У Буха в голове пронеслись несколько черно-белых мультиков, один ужаснее другого. Не испугаться такой угрозы было неестественно.
— Не хулинаны их избили, а менты, — сказал про себя Бух. Но гэбист услышал.
— Да хоть и менты… — Он скорчил гримасу безразличия. — Вы — теперь речь только о вас — кое-как добрались до пятого курса автомобильного факультета Политехнического института имени Андрея Андреевича Жданова. Похвально. У вас на носу госы, потом диплом. Вы еще не выбрали тему? Наверное, что-то про двигатели. Извините, я гуманитарий, в двигателях не секу, грубо говоря. А ведь вы из пролетарской семьи. Не то что ваш Кух и еще этот — Брюх.
После паузы:
— Я уже не предлагаю вам контактировать с нами, я настаиваю! Лишь в этом случае вы спокойно завершите пятый курс, заслуженная оценка украсит зачетку, вы получите хорошее распределение на ГАЗ. Вы обязаны сообщать обо всем, чем занимаются ваши друзья, какие стихи сочиняются, какие песни. О звонках от Фирика я уже не говорю. Но учтите, врать не получится, ваши уже делятся с нами новостями. Нам останется лишь сверять данные.
Бух сощурился.
— А что вы думали? Иначе откуда у меня этот листок?
Наклонный вправо почерк на сложенном вчетверо тетрадном листке. “Это же текст моего „Костюма”!” Какое-то время оба молчали и не смотрели друг на друга.
“Блеф. Наши-то — вряд ли, — успокоил себя Бух. — Но откуда у него листок с моим текстом? Где я его оставил?”
Когда Смунятков выписывал ему пропуск на выход, он вспомнил, что листок служил закладкой в учебнике по двигателям внутреннего сгорания. А учебник Бух еще весной сдал в библиотеку. Должно быть, вместе с листком.
Из дневника Алюни
Думала, как описать Варфоломеевскую ночь, что наступила сразу за песней “Встаньте на мое место”. Моего писательского таланта не хватает…
Когда в зале появились длинные ножи и все побежали, меня сильно зажало дверью. Синяки на плече. Меня отвезли на черной машине в отделение. По пути я пересчитала — нас было двадцать восемь (а сколько еще в других машинах?). Сидели за решеткой, нас вызывали по двое, сидели спина к спине. Я слышала, что отвечала девушка, которую допрашивали рядом со мной. Она так здорово врала про адрес и место учебы, даже я поняла, что ложь, но я так не умею. Было уже за полночь, когда приехал папа и меня ему отдали. Как вещь. Это было дико унизительно. По дороге домой папа молчал и делал вид, что делает нам большое одолжение. А я не хотела с ним разговаривать. И я даже пока не знаю, что с хронопами…
Последствия концерта были чудовищными. Саше Блудышевичу прямо на сцене сломали прикладом ногу и после этого в козелок тащили волоком. В больницу он попал намного позже, чем следовало. Врачи сказали, что теперь он на всю жизнь останется хромым. Из “Ленсмены” его уволили на следующий день за несоответствие. Угланову досталось не меньше. Его в козелке доставили в участок, где избили так, что произошло защемление какого-то важного нерва и руки отнялись. И если пальцами левой руки он еще мог шевелить, то правая рука висела веревочной плетью.
Музыкантам тоже досталось, но по непонятным причинам меньше, чем организаторам концерта. Да, им досталось несколько ударов по печени, их прорабатывали на комсомольских собраниях в институтах, ячейки вынесли им выговоры с занесением в личное дело. Брюха на заводе таскали в партком, официально лишили выездного статуса С.
В свою коммуналку Брюх въехал весной 83-го
1984-й год, ноябрь
В свою коммуналку Брюх въехал весной 83-го, однако познакомился с соседом из дальней комнаты только через полтора года. Объяснялось это тем, что этот седовласый мужчина с двумя ямочками на подбородке не участвовал в общественной жизни коммуналки. Он не готовил на общей кухне, не сушил над газом постельное белье. В общем коридоре они с Брюхом встречались редко. “Здрасте — здрасте”.
В первую ноябрьскую пятницу сосед постучался к Брюху. Хроноп привычно бренчал на гитаре и по наитию нащупывал мотивчики. У соседа был смущенный вид:
— Здравствуйте. Ненавижу причинять людям беспокойство. Но я услышал, как вы поете. Мне показалось, что происходит что-то важное.
Брюх отошел вбок, чтобы пропустить соседа.
— Рябов, майор в отставке. Виссарион Игоревич. Можно просто Виссарион. В детдоме дали странное имечко. Всю жизнь маюсь с ним.
Брюх тоже назвался.
— Простите, что отвлекаю вас. — Виссарион Игоревич остановился около книжных полок. Книги в комнате Брюха были на императорском положении.
— О, вижу, вы интересуетесь историей… — Рябов выказал еще больше смущения. — Позволю вам открыть свою тайну — сегодня у меня день рождения. Полтинник, так сказать. А в гости позвать некого. Может, мы выпьем? Как вы — не против?
В компании с людьми из предшествующих поколений Брюх всегда себя чувствовал как стекляшка среди алмазов, неуютно. Однако естественная деликатность Рябова ему понравилась.
— Мы — за! А у вас есть?
— Безусловно найдется. Я пью мало, а мне все дарят, дарят. Водка, вино, ликер “Абу-Симбел”, есть бальзам из Риги, начатая бутылка. Я пойду все приготовлю, а вы приходите минут через десять-пятнадцать. Знаете мою комнату?
Брюх кивнул: странный вопрос.
Комната Виссариона Игоревича была одновременно захламленной и аскетичной. Четверть комнаты он отгородил гипсовым уголком, там находился туалет. У окна стояла ширма, которая скрывала двухкомфорочную газовую плиту с баллоном. Телевизор, книжный шкаф, кровать, журнальный столик. На последнем Рябов расставил бутылки, стопки и тарелки с рыбными консервами. Хроноп принялся разливать.
— Вы сказали, что в отставке…
— Последние двадцать лет служил на Дальнем Востоке. Командовал артиллерийским подразделением. В бою одна мина не разорвалась. Пока разбирались — что и почему, она сработала. Получил контузию второй степени. Провалялся в госпитале семь месяцев. В палате у меня начались видения. Видения общей картины мироздания.
Брюх не мог подавить скептической улыбки. Знал, что не надо, но та уже предательски раздвинула губы. Он вообще был скептически настроен против всех проявлений иррационального — религии навевали головную боль, эзотерические практики раздражали.
— Если бы мне кто-то сказал подобное… то, что я вам поведаю сейчас… Я бы сам, наверное, распрощался с ним тут же. Но подождите. — Рябов налил еще по одной.
Выпили. Рябов потянулся за листами бумаги. Отложив стопку, он начертил на листе круг и разделил его напополам горизонтальной чертой, а затем и вертикальной.
— Мне в госпитале было сказано, что… — он показал на потолок, чтобы стало понятно, откуда было сказано, — что история развивается по кругу. Понимаю, это банальный поэтический образ. Но! Главное, что она развивается циклами по семьдесят два года. И вот этого, а я много где копал, нигде и никем не писано. Вот глядите. Но давайте сначала выпьем.
После манипуляций со стопками и вилками Виссарион Игоревич слева от круга написал “1917”, а справа — “1989”.
— Давайте двигаться от года революции. В семнадцатом большевики взяли власть и отменили частную собственность. Значит, на другом полюсе семидесятидвухлетнего цикла частная собственность появится вновь, и это на целых семьдесят два года, время одного цикла, превратится в данность. Точно — в одна тысяча девятьсот восемьдесят девятом. Мы с вами доживем до этого дня.
Видя иронический прищур Брюха, Рябов налил еще водки.
— Не верите?
— Может, надо больше информации, — уклончиво произнес Брюх.
— Вам нужны доказательства? Начну я с того, что скажу, что эта эпоха, с семнадцатого по восемьдесят девятый, она еще длится, является эпохой труда, или Эпохой Дня. Я оставлю ее незатушеванной на рисунке. А эпохи до этого и после — Эпохи Ночи. Время алчности и безнравственности.
Я с вашего позволения их затушую. — Он принялся закрашивать карандашом нижний полукруг.
Майор подмигнул.
— И что из этого, спросите вы. А то, что у каждого года в истории существует зеркальная проекция. Я уже сообщил вам, что восемьдесят девятый станет зеркальной проекцией года революции. Но самое трагическое то, что у сорок первого года тоже есть зеркальный полюс — год две тысячи тринадцатый. Если в сорок первом на нас напал внешний враг, то в будущем на Россию нападет…
— …враг внутренний? — Брюх начинал погружаться в предложенную игру. — Как это?
Майор разлил по стаканам жидкости и тем самым выиграл секунд двадцать.
— В тринадцатом году начнется гражданская война. — Он замолчал, словно гадая, надо ли ему продолжать, однако продолжил. — Вы читали “Архипелаг ГУЛАГ”? Не бойтесь, это не провокация. Вы, я вижу, образованный человек…
— Допустим.
— Так вот, в будущем ГУЛАГ политический превратится в ГУЛАГ экономический. И первый шаг к нему мы сделаем сами. Если раньше власть сама сажала людей за решетку, а репрессированных были миллионы и миллионы, то пройдет несколько лет, и мы сами себя посадим в камеры, установив в своих квартирах металлические двери с глазками, да и подъезды наши будут с охраной. Я уже не говорю о личной охране. Мы будем под двойной и даже тройной защитой и, следовательно, утратим свободу. Помните Троцкого? Политическую проститутку, как его назвал один из друзей-большевиков? Давайте поднимем тост за него, нашедшего смерть вдали от родины, его ведь убили молотком. Ужасная смерть.
Выпили.
— Продолжаю. Троцкий жил в Дневную эпоху. В Ночи же ему будет соответствовать некий трехголовый Горыныч новых промышленников, я ясно вижу, что фамилии каждого опального богача будут оканчиваться на “кий”. Троцкий — трехглавый, все логично. Обратите внимание, что смерть Троцкого наступила в сороковом году, а его год-перевертыш станет последним мирным годом нашей страны.
Выпили. Брюх пьяными мозгами переваривал информацию. Рябов не давал опомниться:
— А убийство Кирова в тридцать четвертом? Его убили чекисты.
В зеркальной проекции, в шестом году следующего столетия, те же органы убьют своего бывшего крупного агента, фамилию я, естественно, не могу назвать, хотя и знаю ее, однако убиение случится за пределами Родины, и, скорее всего, это будет не пуля, а какие-то более современные средства. Может, это будет мини ядерная бомба? Выпьем!
Разлили и выпили. Брюх уже не пытался ни перебивать майора, ни следить за его рассказом. Хроноп набрался сверх нормы, и ему было все равно. Если бы он не был пьян, разве задал бы он следующий вопрос:
— Вы работаете на Воробьевке?
Но ответа он не дождался — отрубился.
Брюх проснулся оттого, что кто-то держал его за руку. Хроноп открыл глаза. Чужая обстановка. Мысли из хаотической беготни черепашьим шагом переходили к стройному порядку. Майор-отставник. Много бухла. Убийство Кирова в тридцать четвертом. Гражданская война в две тысячи тринадцатом. Бредятина.
Рябов, заметив, что Брюх открыл глаза, отпустил его руку и стал извиняться:
— Простите, я хиромант-любитель и поэтому не пропускаю случая потренироваться по чужим ладоням. Вчера, когда вы уснули, я положил вас у себя, не стал переносить.
— А что у меня с ладонью? — Брюх словно впервые увидел линии.
— Если бы ладонь могла говорить за хозяина, то ваша возопила бы о том, что вам комфортно лишь в то время, когда вы полностью управляете процессом. Вы устраиваете вихрь событий, и он настолько мощный, что многих и многих включает в свою орбиту. Но если что-то идет не по-вашему, вы беситесь. Такой характер.
— Неужели? — Брюх дотянулся до банки с рассолом, ему получшело.
— Мучиться вы будете до пятидесяти четырех лет. А потом все самым прекрасным образом наладится. Боль пройдет. Проблемы истончатся. Препятствия растают. Это, кстати, согласуется с моей теорией — если в первой части жизни все шло как-то ни шатко ни валко, значит, во второй пойдет все как по маслу.
— В пятьдесят четыре года? Вы шутите? Через тридцать лет? На хрен это все тогда?
Майор тоже отхлебнул рассола.
— Сегодня вам в это трудно поверить, но и тогда еще жизнь будет. Правда, непростая. Последствия гражданской войны. Вчера я рассказал вам о том, что будет предшествовать войне тринадцатого года. Сейчас, если вы не торопитесь, скажу, что случится затем.
Брюх попытался обнаружить часы в квартире Рябова. Не нашел и расслабился.
— Суббота. Торопиться некуда. — Майор сел поудобнее, взял вчерашний рисунок. — Тринадцатому году нового столетия соответствует дата — тысяча пятьсот восемьдесят первый год. Правда, как вы понимаете, за это время День несколько раз превращался в Ночь. Так вот именно в тысяча пятьсот восемьдесят первом году Иван Грозный разрешил Строгановым, главным промышленникам Урала, набрать вольных казаков для защиты поселений на реке Чусовой от татарских набегов. Отряд составляли вольные казаки — волжские, донские и терекские. Возглавил же отряд вольнонаемных казаков… кто? Ну же, кто? Вы должны знать! Ермак Тимофеевич, знаменитейший завоеватель Сибири! Страна прирастала Сибирью. Но после гражданской войны тринадцатого года таежная вольница полностью выйдет из состава России. Сибирь отойдет… ну, допустим, Китаю… Кто смел будет, к тому и отойдет. Придется нам учить иероглифы.
Виссарион Игоревич откашлялся.
— А волнения в России десятых годов следующего столетия приведут…
— А что за волнения?
— Вы считаете, что переход к частной собственности в восемьдесят девятом произойдет безболезненно? Передел богатств. Обнищание одних, обогащение других, отсутствие справедливости. Но вот что любопытно, волнения начнутся не где-нибудь, а прямо на Автозаводе. Да! Нас сейчас отделяет от места рождения очередной смуты всего несколько километров. Стоит переплыть Оку… Помните смуту, когда нижегородец Козьма Минин спас наших предков? Спас от полчищ поляков и литовцев? Так вот в нашем времени случится событие с обратным знаком — внешние силы разорят наш город. И еще одно мое озарение — если в эпоху Рюриков семь воевод собрали Русь, то теперь другие семь — развалят.
— Вы работаете на Воробьевке? — повторил вопрос хроноп.
— Конечно нет. Если вы помните, вчера вы уже интересовались этим. А значит, также и должны помнить, что вместо политического ГУЛАГа грядет ГУЛАГ…
— …экономический. Да, я помню. И что?
— Что? Власть будет преследовать не столько политических противников, а таковые будут, но ничего серьезного они сделать не смогут, потому что будут думать только о деньгах. Власть будет преследовать бизнесменов. Но вот что любопытно. Капиталы-то у них отберут, но жизнь всем сохранят. Ведь все, что будет твориться в Ночи, — это фарс, все не по-настоящему.
— Даже гражданская война?
— Увы. Война будет настоящая. Я еще не объяснил, почему заваруха начнется в Горьком. Все потому, что Горький — самое слабое звено в Советском Союзе. Активность населения на нуле. Центр доит нас едва ли не больше всех. Из “кармана” России мы превратились в дотационный район. Городскому голове не дают ничего контролировать, кроме уборки города. Да он и сам живет глубоко в гетто.
Рябов встал, налил себе еще рассола, выпил. Продолжил:
— В две тысячи двенадцатом Горький станет другим. К тому времени его откроют, он превратится в свободную экономическую зону. Бедный город слишком долго был тюрьмой и теперь будет добиваться отделения из состава страны. Заволнуется Автозавод, бронетехника выедет на улицы города. А спустя три года страна развалится на несколько суверенных государств. Я бы сказал — воеводств. География России сожмется до Уральского хребта. Москва и Ленинград перестанут быть столицами, центром станет…
— Горький, — догадался Брюх. — Да?! Ну, это уж слишком. Гетто превратится в столицу? Нет никаких предпосылок.
— Предпосылки? На земле, освященной житием Серафима Саровского, найдет прибежище новая духовная идея. Она и будет в дальнейшем определять политическую модель развития страны. Как будет называться этот строй, я не знаю, допустим — духовный коммунизм. Православие обогатится другими догмами, главным образом исламом, и превратится в религию Святого Духа. Но придется подождать. Только в две тысячи шестьдесят первом году Русь придет в исходное состояние. И вновь настанет Эпоха Дня. Эпоха созидания.
Майор-отставник достал со стола вчерашний рисунок и приписал около года революции новую дату. Брюх приустал от такого количества новой информации.
— Вы шутите? — Впрочем, он уже и сам на это не надеялся. Довольно убедительную теорию выстроил отставной майор.
— Во главе Руси встанет духовный лидер Анти-Христос. Но не путайте его с Антихристом, ничего общего с сатаной он не будет иметь.
— В шестьдесят первом мне будет сто лет… — уныло вымолвил Брюх. — Осталось вам сию минуту предсказать, что это я стану тем Анти-Христосом. И все! Много же мы вчера выпили.
Брюх потянулся за стопкой. Рябов достал початую бутылку “Абу-Симбел” и, сосредоточенно разливая ликер по стопкам, проговорил:
— Никто не ведает, кто станет духовным лидером Руси. Он еще не родился. Хотя дата его появления на свет известна, даже вам. Попробуйте сообразить.
Майор выпил. Брюх поднес стопку к губам и отставил ее.
— Следуя вашей логике, он родится в… две тысячи двадцать пятом. “Зеркальная” дата — год смерти Сталина.
— Верно! Обратите внимание, что этот год расположен в середине Эпохи Ночи. Почти мистика!
Брюх чокнулся, влил в себя сладкую тягучую гадость и спросил:
— И все-таки, кем вы работаете?
— Спасателем на волжском пляже. Я ведь в юности плавал за сборную, был чемпионом спортклуба армии. Ну, обманываю. Был вторым. Засудили! Фотофинишей тогда не было. Но то, что хорошим был пловцом, — правда.
Они пожали друг другу руки.
В субботу Кух обзвонил всех
В субботу Кух обзвонил всех хронопов и сообщил о намерении сходить на кучу. В первый раз после больницы. Хронопы встретились на Сенной автостанции, дождались компанию Вайтснейка и вдесятером поплыли под откос. Шли себе мирно, и что же… Под лестницей развивалось подобие драки. Пятеро шакалов окружили одного крупного чувака и методично превращали его в кровавую “грушу”.
Вайтснейк зычно крикнул: “Наших бьют!” И хронопы побежали отбивать чувака. Шакалы оказались нетрусливого десятка и попытались сохранить лицо, но в конце концов дали деру. Парень, попавшийся им в лапы, был хорошо побит, но держался молотком. Когда его спросили, не проводить ли до остановки, он спросил: “Зачем?” — и уверенными ногами направился вниз, в сторону кучи. По дороге перезнакомились. Пацан назвался Соровым. Сумка с пластами чудесным образом осталась у него, не отдал шакалам. Пока спускались на кучу, он показал, что у него там. 80-й “Genesis”, 75-й сольник Стива Хаккета, 78-й “Talking Heads”, дебютник “The Doors”. Чувак-то своим оказался.
— А я вас помню, вот тебя точно, — и показал на Куха. — Вспомни-ка, у тебя был пласт Сантаны “Abraxas”, и ты поменял его на “Ram” маккартниевский, так вот тот “Ram” был мой…
— И я тебе еще трешку добил, — припомнил Кух. — Но я тебя с тех пор здесь не встречал.
— Я вообще-то стараюсь не пропускать. Просто не в каждое воскресенье могу, иногда работаю, у нас посменно. А бывает и неохота. С Мончаги-то ехать полтора часа. И то если сразу автобус подойдет.
— Ты с Мончаги? — Кух жил в тех же степях. — Можно вместе ездить. Встречаемся у аптеки — и на шестьдесят восьмом до площади Свободы.
Обменялись телефонами. Обмен в тот день был никудышный.
В понедельник, на следующий день после кучи, Кух рассказывал хронопам, что они с Соровым вместе тряслись до Мончаги на шестьдесят восьмом.
— Знаете, где он работает?
И Кух выложил все, что знал. Про подземную дорогу, про экспедиторский отдел. Дорога до Мончаги длинная, был длинным и рассказ Сорова.
— Поможет выехать за “китайку”? — осторожно спросил Бух. — С ним до Саранска, а там можно взять билеты в питерскую сторону. Или опять же автостопом. Хотя автостопом долго, быстрее на поезде.
— Пока не знаю. Но я тоже обо всем этом размечтался.
— До Нового года мало времени осталось. Надо бы раскочегарить Сорова. — Нюх взял быка за рога. Бух посмотрел с упреком. Да и остальные тоже.
— Все понимают, что времени мало, но как его заставишь? — Бух повернулся к Куху. — Ты поговорил с бабушкой? Сможет она нам достать на декабрь справки, что мы больны? Надо бы с числа двадцать пятого. На недельку. А там уже праздники, и мы успеем вернуться.
Кух полез в сумку за листом бумаги.
— Говорил. Но надо, чтобы каждый сообщил номер своей поликлиники. И она постарается достать бланки отовсюду. Вникла в проблему, обзванивает знакомых врачей.
— Невероятно. — Все обернулись к Духу. Он произнес эту фразу, ни к кому не обращаясь. Заметив внимание остальных хронопов, проговорил: — Наверное, в тоннеле под “китайкой” такие жирные крысы водятся! Мутанты!
— Уж наловишь так наловишь, — успокоили его. И отправились в гастроном, туда, слышали, привезли “Агдам” в “бомбах”.
Вечером в дверь хронопа вновь постучал Виссарион Игоревич. Брюх открыл. Увидел в руках у отставного майора флакон водки.
— Мне показалось, что вы мне вчера не поверили. А я уезжаю завтра утром на некоторое время, не знаю, когда вернусь, да и вернусь ли, поэтому принес вам некоторые доказательства своей теории.
Рябов подошел к книжным полкам:
— Вот у вас томик с дореволюционной историей России… — Вынул. — Что же мы тут находим? Первого сентября одна тысяча девятьсот одиннадцатого года в киевском оперном театре на представлении “Царя Салтана” был убит двумя пулями, выпущенными из браунинга, премьер-министр Петр Аркадьевич Столыпин, рожденный в шестьдесят втором году века прошлого. Убит неким агентом охранки, впрочем, это не важно.
А важно то, что Россия, начавшая было после реформ Столыпина возрождение из глухоты и слепоты, с убийством премьера впала в окончательный коллапс и позволила себя ввергнуть в революцию. Убийство премьера и есть предтеча революции. Спрашиваю вас — произошла бы революция, кабы не эти выстрелы в киевском театре? Большущий вопрос.
Мысли Брюха метались, а Рябов продолжал:
— А что же случилось через семьдесят два года после выстрелов на “Царе Салтане”? Вы не забыли, что один цикл истории равен семидесяти двум? Так что произошло? — Майор на самом интересном месте принялся разливать свою водку.
Брюх вынужден был смириться с потерянным мотивом и переключился на рассказ майора. Взял стакан.
— А вот что произошло. Некий южнокорейский пассажирский самолет нарушил воздушное пространство СССР, нашей с вами страны, и, естественно, был сбит нашим доблестным истребителем. Погибло двести шестьдесят девять пассажиров и членов экипажа. Вы слушаете вражьи голоса? Там об этом подробно рассказывали.
— Какая связь?
— А связь есть. Этот инцидент в небе — да что там инцидент, просто убийство мирных пассажиров — привел к новому, как сейчас говорят, витку напряженности, доведению холодной войны между сверхдержавами до кромешного оледенения.
— Так что же в этом хорошего?
— Ничего. Но просто Аннушка разлила маслице.
— И?
— И это предтеча. Скоро — пока не могу назвать, насколько скоро, — очередной генсек умрет, и страна станет другой.
— Это не доказательства, а догадки. — Брюх уже разливал жидкость по стаканам. — Хотя за такое блестящее пророчество надо выпить. Вы упоминали, что летом работаете спасателем на пляже. А зимой? — Служба майора стала навязчивым вопросом хронопа.
— Зимой обеспечиваю прорубь для моржей. Но платят мало, на жизнь не хватает. Приходится браться за всякие халтуры.
— Какие?
— Самые разные. Акваторию Волги и Оки я знаю хорошо. Вот и обращаются ко мне. Вы уж присмотрите за комнаткой, пока меня нет. Впрочем, даже и жить у меня можете. Баллон с газом новый. Если что сварить, разогреть — запросто.
И, оставив ключ, он испарился.
Из дневника Алюни
А вот и первые репрессии…
21-го у Буха должен был быть первый гос — по марксизму-ленинизму. Он, конечно, посещал семинары плохо, в лучшем случае — через один, но такого все равно не предвидел. Пришел сдавать гос со своим потоком, но ему сообщили, что он не допущен к экзамену. Поплелся на кафедру выяснять, но с ним и говорить не стали. По существующим правилам пересдавать гос можно лишь через полгода, автоматически и диплом переносится на осень.
Бух рассказал, что Следняков обещал ему нечто подобное, но он не поверил. И вот здрасте. Диплом осенью (через год) — может, и не трагедия. Но если все так пойдет, они (мои коллеги!) еще что-нибудь придумают. Репрессивный орган, fucking hell.
Кух, как и договаривались, пришел к Сорову в четверг
Кух, как и договаривались, пришел к Сорову в четверг. Соров успел отоспаться после смены, пребывал в бодром расположении духа. Обстановка у экспедитора была спартанская — шкаф, стол, диван. Однако Кух заметил, что все предметы новые, только что из магазина. В шкафу было втиснуто не меньше трех сотен пластов. Заметив восхищенный взгляд, Соров наслаждался произведенным эффектом.
— Вот. Все альбомы “King Crimson”, “Genesis”, “Gentle Giant”, “Jethro Tall”, Фрэнка Заппы, многие заказывал у фарцовщиков специально. Чтобы из столицы привезли. Еще я собираю пласты Дэвида Боуи, “T.Rex” и “Emerson, Lake & Palmer”. К сожалению, нет только концертного тройника Эмерсона. Говорят, очень хороший. Собраны, конечно, все битлы, роллинги, “Кровь, пот и слезы”, кое-какие альбомы “Чикаго”, мне, правда, их последние работы не в кайф, слишком попсовые. И не без Саймонов и Гарфункелов, конечно. Коллекционирую только в отличном и хорошем состоянии. Запиленные сливаю.
Кух был поражен. Его новый знакомый предстал перед ним подпольным миллионером Корейко. Ему даже в какую-то минуту захотелось побыть Бендером и слегка раскулачить Сорова.
— На сколько же такая коллекция потянет? Неужели ты так много зарабатываешь на ГАЗе?
— За некоторые пласты приходилось переплачивать, но зато в отличном состоянии привозили. — И после паузы: — Так я ведь вкалываю, на печи не лежу. Ко мне обращаются те, кому надо попасть за “китайку”. Нелегально, понимаешь? Помогаю, естественно, не за спасибо! Такая поездка в одну сторону знаешь сколько стоит? А ведь человека или человеков надо еще и назад привезти. И чтобы ни одна мышь не узнала. А мышей знаешь сколько — немеряно!
— Сколько ты берешь за то, чтобы перевезти через “китайку”? —
У Куха голос повело в дрожь.
— Не через, а под ней. — Соров улыбался, богатый и довольный. —
А кого надо перевезти? Тебя? Для тебя услуга со скидкой, мы же кореша.
— А если всех нас… хронопов… Нам бы надо в конце декабря, — забрезжила надежда.
— В чем проблема? Идете в ведомство, и вам выдадут пропуска.
— Так мы уже опоздали с пропусками, — соврал Кух.
— А-а-а… Уразумел. — Соров на минуту задумался. — Как ты понимаешь, я работаю не один. Делим деньги на нескольких парней. Но обещаю — моя доля для вас будет со скидкой.
— Так сколько выйдет в сумме?
— Слушай, я не хочу перед тобой пальцы гнуть. У меня смена послезавтра, переговорю с парнями. Встретимся на третий день. Я уже все буду знать.
— Ты хоть скажи порядок цен. Миллион рублей? Тысяча? — Кух подзадоривал Сорова, но тот не велся.
— Думаю, меньше тыщи выйдет. Но не намного…
Кух взял “на послушать” парочку пластов Дэвида Боуи и улетел на крыльях.
— Да где мы столько возьмем? — Нюх предъявлял железобетонный рационализм. — Даже если мы продадим все свои пласты из наших общипанных коллекций, наберем не больше двух сотен. Из-за этих “шакалов” и ментовских облав цены на куче падают. Да и что за пласты у нас остались? Дерьмо…
— Давай посчитаем. — Бух зря, что ли, носил свое прозвище. — У меня есть двойник Хэндрикса, это рублей шестьдесят пять.
— Да его и за полтинник не продашь, он же не в идеальном состоянии, — подал голос Брюх. — Вот мой Олдфилд точно за полтинник может уйти, сормовский Трофим недавно спрашивал.
— Ага, Трофим за полтинник у тебя еще и концертного Клэптона в нагрузку выпросит. А то ты Трофима не знаешь. Почует, что деньги нужны, и сдемпингует. — Пауль знал барыгу Трофима лучше остальных, все-таки жили по соседству.
— Сдемп… что? — Нюх услышал незнакомое слово.
— Не важно, — уклонился от объяснений Пауль, — главное, что не купит он ни хрена. А у меня, сами знаете, ничего не осталось, все менты отобрали.
— А твой новый Блэкмор? Его за полторы сотни можно сдать, и уйдет легко. — Кух нажал на самое больное. Все знали, что Пауль фанатеет от всего, что связано с Ричи Блэкмором, и альбом 82-го года он “засолил” в коллекцию еще весной и постоянно говорил, что не расстанется с ним ни за что.
Пауль задумался. Не хотел казаться куркулем, но и Блэкмора было жаль.
— А если нам провернуть такую операцию…— На высоком лбу Пауля
появилась цепочка морщин. — Я уже вам сто раз говорил, что Саид хочет купить портостудию, чтобы записать Розенблюма. Как вы знаете, на мне и покупка магнитофона, и привоз этого Блюма. — И — выдержав секунд двадцать: —
А что, если сказать Саиду, что вы поедете в Питер не на встречу с французами, а договариваться с Розенблюмом, а? Саид бы вам еще и дорогу оплатил, и аванс для Блюма выдал бы. Не уверен, что все сработает, но можно попробовать. И тогда, браззы, может, я не буду своего Блэкмора продавать, а?
В итоге договорились действовать по разным фронтам. Все пласты, которые можно срочно продать на куче, продаются, а Пауль в это время разводит Саида.
Из дневника Алюни
Весь день провела у Брюха. Пока мы готовили себе обед, что в коммуналке не так просто сделать, постучался сосед. Такой изрезанный морщинами книжный персонаж. Брюх представил — майор в отставке. А еще он оракул.
Майор нас развлек тем, что поведал свою теорию. Нарисовал круг и разделил его вертикальной и горизонтальной линиями на четыре сектора. Каждый сектор у него обозначает части света. Сверху — Европа (слева) и Россия (справа). Снизу — Америка (слева) и Азия-Африка (справа). На этот круг, по его идее, можно накладывать хоть карту города Горького, хоть человеческое тело, и все происходящее в городе и в организме будет зависеть от того, что творится в этих частях света и странах.
Например, Европе и России соответствуют Автозавод, а если точнее — соответственно район ГАЗа и Сормова. Кух и Нюх живут в верхней левой части карты. Америка соответствует Щербинкам, где живет Брюх, а Азия — центру города, где проживают Дух и Бух с Мэри. И кстати, я тоже…
К примеру, Азию и Африку лихорадит. В результате военного переворота свергнуто правительство президента Шагари. Компартия Китая начинает самую большую чистку партийных рядов со времен “культурной революции”. Вьетнам воюет с кампучийскими повстанцами. Танковые войска Сирии захватывают базы палестинских партизан на территории Ливана. На Филиппинах демонстранты требуют отставки президента. Между представителями тамильской и сингальской общин в Шри-Ланке проходят жестокие столкновения. По мысли оракула, все, что сейчас происходит в центре Горького, определяется этими переворотами и захватами.
А в Штатах — тихо. Только палата представителей конгресса проголосовала за прекращение тайной помощи никарагуанским контрас да Рейган ввел запрет на поставки в СССР оборудования для строительства трубопроводов. Чепуха, в общем. Поэтому в Щербинках — тишь да гладь, ну если только трубы с горячей водой прорвет. И вот еще что — впервые в космос на “Челленджере” полетел негр Гайон Блюфорд. Я спросила у майора, как этот факт будет влиять на событийность в Щербинках. Он засмеялся — наверное, теперь будем летать с похмелья. Странный человек…
Рябов в собственном обличии никогда из дома не выходил. Сегодня он превратился в медвежонка Умку. Когда мохнатый топтыжка немолодых уже лет доковылял до автобусной остановки (шея ужасно чесалась, быть умкой — не сахар!), часовая стрелка по отношению к минутной находилась в позиции “спина прямая, ноги вытянуты вверх”. У пассажиров автобуса, в который влез Умка, лица были всех цветов спектра — малиновые, ультрамариновые, цвета спелой айвы. А у Умки — какой может быть у Умки цвет лица? Умкин, и только. Плохо одно: когда пробирался к выходу, распорол шкуру на спине о чей-то металлический рюкзак. Надо чинить, а дома ниток нужных нет. Зашел купить. В ближайшем магазине, где продавалась всякая мелочевка, нашлись только хлопковые нитки. А для спины всегда требуются крепкие, синтетические. Пришлось ехать за ними черт знает куда. И зашиваться там. Сейчас майору-отставнику, как никогда, надо было иметь теплую шубу без дыр.
Умка рассчитал, как можно обмануть речной патруль. Патрульные ходили по двое-трое и согревались в пивных на набережной. Увидев, что люди в сером обмундировании зашли в стекляшку “Ива”, Умка приготовился. Спустя минуту из “Ивы” вышли двое очкариков в длинных овчинных тулупах. Они уже не один час ждали, когда серые явятся теплого пивка попить. Умка вышел из укрытия и жестом подозвал очкариков. Один из них полез в задний карман брюк. С первого раза трюк не удался, пришлось расстегиваться. Наконец он вынул сверток.
— Вот деньги. — Он передал сверток майору.
— Пошли скорее. — Умка на ходу, не пересчитывая, засовывал деньги туда, где билось живое сердце медведя-мультяшки. До берега было метров двести. Перебежками они добежали до скованной воды, и тут Умка притормозил.
— Рано, прожекторы еще в полную мощь горят. Минут через двадцать их напряжение упадет, станет темнее. Совок электричество экономит.
Спрятались в полуразрушенном дебаркадере. Очкарики вытащили фляжку со спиртным, пустили по кругу. Умка одобрительно кивнул, фляжка оказалась уместной. Вечерний мороз сошел с ума.
Прошло не двадцать минут, а все полчаса. Потом — час. Умка терпеливо выглядывал наружу — прожекторы все еще шпарили во всю мощь. Послышались пьяные голоса снаружи. Умка дал знак лечь на пол и молчать. Голоса вперлись в сарай и полоснули светом фонариков. Полоснули скорее для проформы. И ушли. Шаги стихли в тот момент, когда прожекторы потускнели.
— Готово, — шепотом произнес Умка, — почапали.
Он первым упал на снег и пополз. Двое других поползли за ним. Сердца сразу впитали в себя жуткую силу льда. На той стороне реки мигали веселые огоньки портовых кранов.
Глава III
Кух зашел к Сорову отдать пласты Боуи и узнать о стоимости побега
за “китайку”
Год 1984-й, декабрь
Кух зашел к Сорову отдать пласты Боуи и узнать о цене побега за “китайку”. Тот успел выспаться после смены и слушал музыку.
— Привет, — бодро сказал он, — посмотри, какую красоту я купил.
На тумбочке стоял проигрыватель, чем-то напоминающий планету Сатурн. Тоже кругом какие-то кольца…
— Называется “Корвет”, — просветил Соров. — С новым типом тонарма, пласты не пилит. Потрогай, какой легкий. И регулируется.
— Дорогой, наверное, — вяло отреагировал Кух.
— Да уж. Две нелегалки за “китайку” — и здрасте!
— Так ты скажешь цену?
— Все, как я говорил, со скидкой — восемьсот. Это за всех пятерых. — Все это Соров проговорил с ленцой. — Как тебе Боуи? Скажи же, “Пинапс” — здоровский альбомчик. А как Дэвид поет “See Emily Play”? Это ведь песня Сида Барретта, ты помнишь?
— Конечно помню. — Кух уже мыслями был в том месте, где эхо настырно спрашивало — откуда мы возьмем этакую прорву денег? Он сел на соровский диван. Стал рассматривать плакаты на стене — “Pink Floyd” в Помпеях, Дэвид Боуи в образе Белого Герцога, хиппушка Джоплин с цветными боа на шее.
— Но почему так дорого? — Все-таки он задал этот вопрос.
— Цена складывается из затрат. Машинисту — дай, ведь у него в этот день выходной. Охране — дай, и она, сука, все больше и больше хапает. Борзые, блллль. Нужно что-то и Деду Щукарю, нашему патрону, в карман положить. Он же этот бизнес придумал. Думаю, лет восемь-десять, как
возит нелегалов. Крутой дядя, мозг! Если бы я еще цену накрутил, было бы на две сотки дороже. Но я ваш должник, вы меня на куче выручили, я это ценю. И вообще, вы чуваки верные.
— Значит, торговаться не имеет смысла?
— Никакого. Меньше не выйдет. Торговаться — только геморрой наживать.
— Деньги мы найдем. — Сейчас Кух в это верил. — А ты расскажи, каким образом ты нас доставишь.
Соров взял сигареты, закурил. Прищурившись, как артист Пуговкин, он сказал:
— На какое число мы договаривались? На двадцать пятое декабря? Тогда смотри. Двадцать пятого вы подходите к остановке “Северная проходная”. Часиков в шесть вечера. Будет уже темно. Через проходную я вас не поведу, для этого есть дырка в заборе. Наша собственная дырка. Никому не известная. До нее придется идти минут пятьдесят, но оно того стоит. Вы пролезете через дыру, а я пойду назад, мне надо на проходной пропуск отметить. Таковы правила. Потом я вас встречу возле дыры — придется меня подождать. Я постараюсь быстро обернуться, но все равно где-то с полчаса уйдет. Но ничего страшного — в это время немного людей по заводу шастает, все ишачат. И потом идем на объект. Локомотив уже будет наготове. Вы сядете к машинисту, есть там уголок, спрячетесь. Хотя охрана будет предупреждена, зазря светиться не надо! Да все вери велл, рутина!
Я в месяц по три-четыре группы нелегалов провожу. На майские вообще был аврал. Откуда же, как ты считаешь, у меня такая коллекция взялась?
— Но охрана все равно проверять будет? — Кух решил, что лучше выяснить все сейчас, чем на месте.
— Иногда просто подходит, берет деньги и уходит. Их там два человека. Или три. Да если и заглянут к вам в закуток, то ничего не сделают. Деньги-то уплочены! — Соров сыто захохотал.
— Никакого риска?
— Как в троллейбусе на работу проехаться. — После паузы: — Мы довезем вас до развилки. Я вам покажу, куда идти. Пойдете лесом до водокачки, хороший ориентир, не собьетесь. Выйдете на трассу. Ночью дальнобойщиков сколько хочешь. Только придется разбиться по два человека. И кому-то из вас придется в одиночестве голосовать. Больше двух человек не возьмут — у них тоже проверки. Доедете до Саранска. Это вам слегка не по дороге, сделаете крюк. Но в Саранске можно взять билеты на Питер, как вам надо.
— Теперь объясни, как ты нас назад привезешь.
— Все так же. Позвонишь из Питера. Назовешь число. Лишних подробностей мне не надо. Только число. А я скажу время, когда вам надо быть. Где? Все на той же развилке. Предупреждаю, что точное время — минуту в минуту — я вам не скажу. Возможно, придется подождать час-два. Главное, чтобы вы сами к этому времени подъехали. Но мы, в крайнем случае, вас подождем.
— Сложно…
— Только в первый раз. Те, кто часто ездит, привыкли. Я же тебе говорю — рутина!
На одну из последних репетиций Брюх принес свежую, построенную как речитатив песню “Мы — шланги (Гибкие люди)”, за которую сразу ухватились с остервенелым энтузиазмом…
Раз в пятилетку мы глядели вперед и меняли путь, умудряясь не сбиться с курса,
Нас красили разным колером, и я удивляюсь, как я остался русым,
И каждый новый вождь обвинял предыдущих в экстремизме или в застое.
И как теперь думать, верить, любить, да ведь мы не герои…
Мы —гибкие люди, мы — шланги…
— Нас линчуют, и хрен с ним! — кипятился Кух. — Но записать ее надо обязательно.
Никто не спорил. Все уже прикидывали музыкальные фразы на вверенных им инструментах, в какую бы обертку поэффектнее завернуть песню-лозунг. Сам автор “Шлангов” краснел и потел от смущения. Гордость, что смог удивить корешков, прыгала под ребрами и разбегалась по телу гусиной кожей удовольствия.
Хронопы не раз дискутировали на тему, что есть советская власть. Слишком простым ответом было бы указать на увядшее политбюро или партийно-комсомольских функционеров на местах. Хотя и это так. Но подчас они забывали, что даже самые радикальные диссиденты — часть этой самой советской власти. А уж те, которых хватает только на то, чтобы шептаться на кухне, — и подавно.
Хронопы выросли при советской власти, она их воспитала. Она проросла в каждом. Она в том, что они обожали, и в том, что они ненавидели, в том, к чему привыкли, и в том, к чему никак не могли привыкнуть. И как бы хронопы ни лелеяли в себе ростки свободы и демократических иллюзий, все их поступки зачастую будет диктовать она — столь ненавидимая ими советская власть.
Полковник Сухарев не был бы полковником КГБ, если бы не обнаружил дневник Алюни. Зря, что ли, его учили в спецшколе. Уж где-где, а дома все должно было существовать под неустанным контролем. Он расстраивался, что дочь изменяла ему с кучкой интеллектуальной шпаны. Но, в конце концов, это даже и к лучшему. Свой человек в чужой среде никогда не лишний. А информатор, который даже не подозревает о своей миссии, — самый лучший. Когда пескарю пришла в голову эта мысль, он хитро ухмыльнулся и легонько стукнул кулаком по стене.
Его повеселило, что Алюня не только нашла для дневника действительно надежное место, но и каждый раз приклеивала к обложкам тетради тонкий волосок. Все-таки она была дочерью своего отца. “Вот так Алюня!” — смеялся про себя Сухарев. Но и он не валенком сделан. Волосок он аккуратно отклеивал и после прочтения так же осторожно приторачивал, как было. “Как учили”.
Информация об отставном майоре пескаря озадачила. Он пробил его по своим каналам. По документам значилось, что Рябов Виссарион Игоревич списан из армии подчистую с диагнозом “параноидальная шизофрения”. Пескарь пролистал историю его болезни. Бред, галлюцинации, возбуждение. На ранней стадии малоразговорчивость, необщительность, замкнутость, на поздней — заинтересованость такими областями знаний, к которым до этого не испытывал никакого влечения. Одержимость новыми теориями.
Бух позвонил на квартиру Марины, девушки питерца Фирика, тот сам снял трубку.
— Привет, хроноп-хроноп! — весело приветствовал Буха питерец. — Бальзаки уже в пути, подтвердили свой приезд. Везут плюшки, скороварку. Плюшки фирменные, “фендера”. Плита шестнадцатиканальная.
Они заранее выработали эзопов язык.
— Вы решили свои вопросы? — поинтересовался питерец.
— Готовьте ужин. К программе “Время” подъедем. Если чуть-чуть опоздаем, не обессудьте. Дорога длинная. А что насчет портативной скороварки? — вновь перешел к делу Бух.
— Как я и говорил — жарит на три и пять. Не совсем новая, но в отличном состоянии. Тропилло на ней “гребней” писал.
— Ты ее придержи до нашего приезда. А то нам тут не на чем готовить. Голодные все дни сидим. Но не много ли — три и пять? — Бух сделал аккуратную попытку поторговаться.
— В самый раз. Неужели я друзей буду надувать. Скромная цена, — успокоил Фирик.
— А холодильник “Розен Лев”? — Бух вновь перешел на конспиративный язык.
— Да что с ним будет? Не тает, черт возьми, несмотря на плюс, — вновь хохотнул. — Найду я тебе “Розен Лев”. Приезжайте только.
— Ты узнал, сколько он жрет электричества?
— Нет, еще не узнавал, разберемся на месте. Ты не объяснил, на что договариваться. Вам надо с доставкой на дом?
— Да, с доставкой. — Бух подумал и добавил: — Доставить и приготовить на скороварке.
Фирик принял ответ и размышлял, что означает приготовление холодильника, да еще на скороварке.
— Так вы “Розен Льва” записать хотите? На хрен оно вам? Это же говно! — Он послал к чертям всю конспирацию.
— Не для себя. Долго объяснять, но вопрос жизни и смерти… — Бух замялся.
— Ясно, какой это вопрос жизни или смерти. — Но по голосу было ясно, что не ясно. — В общем, жду.
— Привет, хроноп-хроноп! — попрощался Бух.
Из дневника Алюни
Вечером была в гостях у Брюха. Любимый поделился, что они с хронопами уезжают в Питер записывать альбом. Вообще-то это ужасный секрет! Никто-никто не знает, кроме хронопов — только Пауль, Оленька и Мэри. И теперь я.
В Питер приедут настоящие французики с передвижной звукозаписывающей аппаратурой. Они заранее составили список, кого бы они хотели записать из местных подпольных команд. В том числе им нужен и “Хроноп”. Замолвил за хронопов словечко их приятель из Питера. Когда Брюх меня посвятил в свою тайну, я стала проситься ехать с хронопами. Это же безумно романтично. Естественно, я спросила, подготовили ли они пропуска, оказывается, нет. Я спросила — а как же тогда?
А “военная тайна” заключается в том, что хронопов вызвался вывезти из Горького экспедитор с ГАЗа. Саров или Соров — его фамилия. Брюх рассказал, что газовские экспедиторы промышляют тем, что провозят нелегалов по рельсовой дороге на волю под “китайкой”. Это целый подпольный бизнес! Я не стала интересоваться, что почем, но поняла, что влетит в копеечку, ведь все запрещенное в гетто ужасно дорого. У меня есть небольшая накопленная сумма, и на такое дело
я бы ее отдала. Но у меня никто не попросил…
В назначенный час хронопы встретились у Северной проходной
В назначенный час хронопы встретились у Северной проходной. Пауль принес две запечатанные пачки денег. В одной было восемьсот рублей, в другой — семьсот. На полученную сумму вполне можно было купить машину на ходу. Учитывая две сотни, вырученные на куче с пластов, должно было хватить. В конце концов, можно было одолжиться у Фирика, до сотни-другой он, наверное, ссудил бы.
Подошел Соров. От него пахло пивом, в руках он держал бутылку “Жигулевского”. По очереди пожали Паулю руку и отправились в путешествие.
Все шло гладко. К дыре подошли даже раньше, чем рассчитывал Соров. Дыра была довольно узкая, но даже Брюх пролез без задева. Пока ожидали Сорова, который пошел отмечать свой пропуск, молчали. Глупо было скрывать страх перед грядущим. Ведь не каждый день хронопы отправлялись в нелегальный вояж. Они, конечно, ходили на кучи и от облав бегали регулярно, и на козелке их в отделение возили не раз, но все это цветочки. А нынешнее дело казалось опасной ягодкой. Мысли бродили по кругу, как заключенные во французских фильмах, и так бы и бродили, но пришел Соров. Бутылки в руках уже не было. Показная веселость его хронопам не нравилась.
— Соскучились, а? Чуваки, чё хмурые какие? Да щас прокатимся с ветерком. — И он пошел впереди.
Шли в полной темноте. Вдалеке блестели окна цехов, до них было с километр. Соров отлично ориентировался, шел и посвистывал. Здорово
у него выходило. Особенно “Взвейтесь кострами”. Никто не смотрел на часы, но отстукало не меньше часа, прежде чем показалась рельсовая дорога. В темноте угадывался силуэт локомотива. От него шел пар.
— Михалыч, принимай попутчиков, — бодро проговорил Соров.
Из локомотива показался мужик предпенсионного возраста, седой и усатый. Он молча кивнул, и хронопы полезли внутрь. Из кабинки машиниста через дверь можно было попасть в небольшой закуток с деревянной лавкой. Соров открыл дверь и пропустил туда музыкантов. Ядрено пахло топливом, но никто на это не обращал внимания. Нервы звенели как струны.
Машинист стал орудовать кнопками и переключателями. Тронулись. Движение всех слегка успокоило. Кух передал Сорову пачку, в которой было восемьсот рублей, и поинтересовался, где охрана.
— Пацаны чуть позже будут. Да уже подъезжаем.
И локомотив начал тормозить. Колеса засвистели.
— Я щас быстро все улажу, — сказал он.
Локомотив остановился. В щель было видно, как Михалыч отворил дверь и Соров спустился. Не было его минут пять. Потом послышались голоса. Голоса были грубые, не терпящие возражений.
— Покажи, кого везешь? Давай, давай!
Соров пытался наладить ускользающий контакт:
— Пацаны, вы что, меня не знаете, рутина же. Каждый день мимо вас ездим, а сегодня вы мне не доверяете? Я же сказал, ребятишки на рыбалку собрались.
— Вот мы удочки и осмотрим. И мотылей пересчитаем. — Охранники, держась за перила, влезали в локомотив.
Соров снизу пытался их задержать.
— Пацаны, что вы, в самом деле? — Самоуверенность Сорова испарилась. Появились плаксивые нотки даже.
Охранник в черной маске зашел в закуток к хронопам. Оглядел всех.
— Пятеро? — спросил тот, что шел сзади.
— Пятеро, — просто сказал первый. Отличить их друг от друга было невозможно. Одного роста, одной комплекции, даже голоса похожи.
В закуток вошел и второй. Глаза перещелкали всех.
— Выходите, сегодня локомотив никуда не пойдет, — приказал второй. Который, видимо, был главным, а значит — первым.
Охранники стояли в дверях, и Соров, как ни пытался, не мог проникнуть в закуток. Слышна была лишь его мольба:
— Да, пацаны, все вери велл, вот ваши деньги. — Он уже отделил от пачки долю охранников. И когда они повернулись к нему, отдал им несколько бумажек.
Второй (который первый) пересчитал деньги и сказал, что не хватает.
Соров удивился, потом испугался:
— Пацаны, как всегда. Разве расценки увеличились? Я просто не знал, мне Дед Щукарь не успел об этом сказать. Скажите, сколько еще надо. — И засуетился с пачкой.
Второй (который первый) отобрал всю пачку и засунул себе в потайной карман амуниции.
— Я забрал все. Но один черт, не хватает.
На Сорова было больно смотреть. Превращение произошло слишком быстро, процесс шел по всем фронтам. Он стал ниже ростом, голос повысился на октаву, вот-вот Соров запищит, как прихлопнутая пружиной мышка.
Охранники уже спускались. Первый (который второй) безэмоционально кивнул хронопам — на выход! Хронопы прилипли к полу закутка. Они ждали, что сейчас Соров, который спустился за пацанами, все счастливо разрешит.
Прошло еще минут семь. Все это время Михалыч стоял около своих кнопок и хлопал глазами. По его лицу было видно, что ситуация внештатная, редкая. Он молча закурил. Соров поднялся на локомотив.
— Чуваки, какой-то беспредел, никогда такого не было. Они еще сто рублей просят. У вас нет?
Кух, казначей поневоле, отсчитал десять красных червонцев. И неуверенно отдал Сорову.
— Я понимаю, это неучтенные расходы, за мой счет, — оправдывался экспедитор. — Приедете, я отдам.
Охранники вновь подошли к лестнице. Второй (который на самом деле первый) приказал:
— Михалыч, спускайся, сегодня никуда не едем.
Тот повиновался. Спускаясь, мотал головой, будто говоря: “Ох и вляпался!” Огоньки на приборной доске продолжали светиться, он не отключил управление. Соров, не сходя с локомотива, передал охраннику деньги.
— Пацаны, я исполнил все, что вы просили. Теперь пропустите нас. Михалыч, айда назад, — позвал он.
Михалыч было пошел к лестнице, однако охранник преградил ему путь. Михалыч не мигая смотрел на Сорова. Хронопы вышли из закутка и сверху наблюдали, чем закончится конфликт. В этот момент Соров захлопнул дверь локомотива, на что-то быстро нажал, и машина двинулась вперед. Послышался выстрел. В окно было видно, что второй (который первый) бежит впереди локомотива и стреляет. Третья пуля пробила стекло и попала Сорову в район ключицы. Он вскрикнул. Тем временем локомотив набрал скорость, и охранники остались позади.
Раненый Соров истерически засмеялся:
— Что за козлы, блллль! Попали в меня, блллль…
Он смотрел вбок, там была полная темнота.
— Значит, так, чуваки, я ничего не понимаю. Каким-то чертом они точно знали, сколько вас со мной будет. Об этом даже Дед Щукарь не ведал, я ему сказал, что вас трое, чтобы цену сбить, для вас же старался. Я же, блллль, ваш должник. Но под “китайкой” мы щас точняк не проедем. У них там еще один пост, и они туда уже успели сообщить. Короче, стоп, приехали…
И он начал торможение. Проехали не больше трех километров.
— По-любому, мне придется как-то разбираться. Побегу к Деду Щукарю, он тут в авторитете. Сумеет тему замять. Надеюсь, что замнет.
Он открыл дверь.
— До дыры доберетесь сами. — И он принялся объяснять, в какую сторону идти.
Хронопы пребывали в таком стрессе, что понимали его объяснения с великим трудом. И все же инстинкт самосохранения довел их до отверстия в заборе без приключений. На часах было двадцать минут второго. Темными дворами добрались до квартиры Куха на Мончаге.
Оленька, увидев белые лица мужа и его друзей, достала припрятанную поллитровку.
Небесного кита не было видно — хорошо замаскировался.
Сухарев выговаривал охранникам:
— Ничего вам, салаги, поручить нельзя. Я же сказал, ссадить всех пятерых. А вы даже задержать локомотив не смогли.
Второй (который первый) оправдывался:
— Товарищ полковник, а мы что делали? Но Соров совсем без башни. Дал по газам и удрал. А мы же не анны каренины под поезд бросаться. Как еще локомотив остановишь, а?
— Молчать! — рявкнул пескарь.
Охранники вытянулись.
— Деньги давайте! — мягко сказал Сухарев. — Вынимайте, вынимайте. Будто я не слышал, как вы торговались.
Первый и второй переглянулись. Второй (который первый) вытащил из кармана пачку. Протянул пескарю. Тот перепрятал пачку у себя в кармане.
— Не потому что мне деньги нужны, а просто чтобы вас, салаг, наказать, — сказал он и не торопясь пошел к машине. Шофер уже видел седьмой сон, однако ему пришлось вылезти из теплых объятий принцессы с лицом Марины Нееловой и, зевая, жать на разные педали и рычаги.
Когда Сухарев отъехал, второй (который первый) размахнулся и дал первому (который на самом деле второй) по морде.
Тот отпрянул. Маска съехала.
— Ты чего, Санек? Я, что ли, виноват?
— Не потому что хочется драться, а просто чтобы тебя наказать! Понял?!
Оба оскалились.
В ту ночь хронопы так и не легли спать. Когда водка закончилась, они перешли на крепкий чай. Оленька приготовила свое фирменное блюдо — омлет со стручковой фасолью. Аппетита ни у кого не было, все механически тыкали вилками с общую сковороду и рефлекторно доносили их до рта. Оленька наводящими вопросами все же составила картину, что с ними произошло.
Оставалось лишь надеяться на авторитетного Деда Щукаря, который утром все разрулит, как надо. На первых автобусах разъехались по домам, договорившись вечером встретиться у Мэри. Деньги за вояж были заплачены, а сам вояж не случился. Что делать?
Брюх добрался до дома очень быстро. В семь десять уже зашел в свою комнатенку. Не раздеваясь, упал на продавленный диван. Не успел он провалиться в сон, как его разбудил стук Рябова. Некоторое время хроноп притворялся отсутствующим. Но стук был таким настырным, что Брюх все же отпер дверь.
— Вы еще спите? — Было полвосьмого. — Как жаль, что я вас разбудил. Но мне надо было обязательно спросить у вас — не совершали ли вы вчера каких-либо действий с деньгами. Плохо, если совершали! И еще хуже, если это происходило на Автозаводе. Дело в том, что…
Погасшие глаза Брюха выдали его.
— Вижу, что совершали и все завершилось печально. Если даже не трагически.
Пауза, во время которой Брюх еще раз вспоминал реалии вчерашней ночи, а отставной майор старался прочитать их по морщинам на лбу хронопа.
— Вижу, что вы вчера совершали сделку, очень важную для вас, и вас обманули. Вас нагло надули.
Брюх был чумной от недосыпа, но нашел силы подробно рассказать, что с ними приключилось. Майор на стукача не тянул.
— Хреново, — подвел итог Рябов. — Я не уловил лишь одно, зачем вам в Ленинград?
Брюх объяснил и это.
— Тогда вы в надежных руках, — торжественно объявил Рябов.
Брюх непонимающе поднял на него глаза.
— Во-первых, я хочу объяснить, почему ваша сделка сорвалась. По Би-би-си вчера вечером объявили, что стоимость фунта стерлингов снизилась до рекордной отметки. И стоит он нынче, — он достал из кармана замызганный листок, — стоит он… один, запятая, шестьдесят два доллара. Вы поняли?
Брюху было все равно, он никогда не держал в руках ни одного фунта. Да и доллара тоже. Более того — он даже не был знаком ни с одним человеком, который бы держал в руках валюту.
— А за год фунт подешевел, — майор вновь обратился к бумажке, — вот… на двадцать семь центов. Ошибаетесь, если думаете, что это никак не отразилось на том, что происходит на Автозаводе, а ведь именно там ваша сделка сорвалась.
Он смотрел на Брюха как победитель. Хроноп отвернулся от него. Рябов не уменьшил торжественности в голосе.
— А во-вторых, вы в надежных руках. Я уже говорил вам это?
— Говорили. — Брюх обреченно вздохнул. Никак он не мог представить, что у майора от плеч идут надежные руки. Уж слишком он был не от мира сего.
— Вы как-то спрашивали, если не ошибаюсь, еще в прошлом месяце, чем я занимаюсь зимой…
— И вы тогда ушли от ответа.
— Правильно. Для вашего же блага. Понимаете, пациенту зубного врача совсем не обязательно знать, как шунтируют артерии на сердце. Но сейчас, когда у вас заболело сердце, я говорю, конечно, фигурально,
что кардиограф спешит вам на помощь. И готов вам сказать, — на всякий случай он оглянулся, — я…
Брюх оборвал его на полуслове. И показал знаком — не здесь. Береженого бог бережет, вдруг в комнате понатыканы жучки. Они вышли и двинулись по направлению к Ляхову, психбольнице, в парке которой Брюх любил гулять с Алюней. Пейзаж там всегда был благостный.
Рябов заговорил шепотом:
— У всех у нас своя теория заговора. — Он улыбнулся, как актер Милляр в детском фильме “Морозко”. — О моей работе… Зимой я перевожу нелегалов по Ледовой дороге. По ледовому пути через Волгу.
— По дороге жизни? Как в блокадном Ленинграде? — Брюх все
понял.
— Абсолютно точно вы выразились. В Горьком ведь тоже блокада.
— И давно вы этим делом занимаетесь?
— Давно уже. Как приехал сюда. И поток страждущих не уменьшается. Я все полыньи знаю. Вы не забыли, что я на Волге спасателем работаю? Впрочем, тоже неофициально. Вместо меня оформлен чей-то племянник, и поэтому мне платят только ползарплаты. Я, впрочем, не жалуюсь. Хорошая прибавка к моей пенсии. Но с вас я денег брать не буду. Совет один: наденьте все теплые вещи, какие только сможете. На льду холоднее, чем кажется.
По сценарию Рябова хронопы в 21.00 собрались в кафе “Ива”
По сценарию Рябова хронопы в 21.00 собрались в кафе “Ива” на Верхневолжской набережной. Заказали по пивасику и изображали празднование по поводу удачной сдачи госэкзаменов.
— Ты говоришь, он твой сосед? — выпытывал Кух. — А почему ты про него раньше не рассказывал? Доверять-то ему можно?
— Не знаю, почему не рассказывал, — пожал плечами Брюх, брезгливо отхлебывая пиво, которое недолюбливал. — Мы с майором осенью в Щербинках раза три крепко выпили, потом он на пару недель куда-то подевался. Непростой мужик. У него еще есть своя теория развития истории. Но это длинная тема, как-нибудь потом.
Хронопы уже отошли от приключений вчерашней ночи и сейчас привыкали к мысли, что и эта ночь без сюрпризов не пройдет.
— Так он сталкер, что ли? — спросил Нюх.
Тарковский был у хронопов в чести, на его фильмы ходили как в церковь. Правда, порой с красненьким.
— Да, вылитый Кайдановский. — Брюх изобразил усмешку. — Только старше, и Алисы Фрейндлих у него нет. Нет и дочки, которая бы двигала взглядом стаканы. Хотя ручаться не буду. Может, и есть дочь. Исчезает же он надолго куда-то.
— А крысы у него в комнате водятся? — простодушно задал вопрос Дух.
Все обернулись на Духа, прыснули.
— Да, живет у него пара крыс-мутантов, он их с зоны притащил, — подыграл Брюх. — Ростом с человека, хрен их поймаешь, они тебя самого, того гляди, сожрут на раз-два-три.
— Я ловлю и больших и маленьких. Ты забыл? — Дух не кололся, как актер МХАТа.
— Сейчас поползем по льду, там крыс мороженых сколько хочешь, — продолжил Бух тему.
— У меня у самого в морозилке полно, лежат цилиндриками. А я больше люблю тепленьких да мягоньких. — Он сложил ладошки блюдечком, будто держал крыс. — Вот они, мои маленькие…
Тут в кафе зашли люди в серой форме с оружием. Сигнал!
— Чуваки, пошли уже. Завтра рано вставать, — по сценарию отработал Бух. Он был самый артистичный из хронопов, играл в студенческом театре.
— Почапали, — сказали остальные хором. И направились к выходу. Боковым зрением они видели, что серые подошли к стойке и заказали пивасика. Только гретого.
На крыльце хронопов перехватил Рябов, жестом показывая вектор движения. Пошли скорым шагом. Шмыгнули в руины сарая. Внутри пахло мокрым деревом и почему-то скипидаром.
Соров в окровавленной одежде ожидал Деда Щукаря возле экспедиторского домика. На часах было полшестого. Скоро третья смена домой пойдет. Нехорошо, если его увидят в таком виде. Кровь текла уже не сильно, но видок был тот еще. Ключа от домика у Сорова не было, не думал, что понадобится, не взял.
Дед Щукарь пришел не один. С ним был заспанный мужик его лет, доктор.
— Сначала все расскажи, — кивнул Щукарь.
— Беспредел, блллль. Деньги положенные отдал, так они и нашу долю захапали. И того им мало было. Ранили вот.
— Сколько их было?
— Двое. Как всегда ночью.
— Точно — больше никого?
— Я не видел.
Раздался телефонный звонок. Непривычно ранний. Дед Щукарь кивнул доктору, чтобы тот занялся Соровым, а сам взял трубку.
— Слушаю. Чего? Он все знал? А эти лохи что? Деньги отдали? Кому? В каком звании? И ни хрена же себе! Фамилию запомнили? Совсем, что ли, козлы? Что кончать-то, я понял? Да, понял, понял, не идиот. Ничего я не засыпался, о чем ты? Завтра рассчитаемся. Через сколько твой придет? Понял. Давай. А? Кончать — да. Пока.
Дед Щукарь положил трубу.
Доктор возился с плечом Сорова. Перебинтовывал бинтом на манер пулеметных лент. Раненый успокоился. Пуля валялась на столе, возле нее растеклось немного крови. Дед Щукарь коротким жестом позвал доктора и что-то на ухо шепнул ему.Тот не выказал эмоций. Из своего докторского саквояжа достал шприц, наполнил его жидкостью. Впрыснул Сорову в вену. Сказал:
— Сейчас будет легче.
Доктор собрал инструменты и ушел. Через три минуты Сорова не стало. А еще через пять пришел бородатый чел в замызганной телогрейке, в руках у него была лопата и два холщовых мешка.
— Мерзлую землю-то копать. Надо бы накинуть червонец.
— Какая мерзлая? Оттепель же, — но все же достал красную бумажку. — Вымогатель, блллль…
Хронопы и Рябов лежали без движения на полу сарая. Спустя полтора часа послышались голоса патруля.
“Давай зайдем!” — “Зачем? Заходили уже”. — “Еще раз. Последний”. — “У тебя каждый раз последний. Чего ты суетишься? Можно было еще по кружечке”. — “Я и так обоссываюсь”. — “Вот у сарая и отлей”.
Раздался стук тугой струи о стенку сарая. Вскоре серые ушли. Рябов сделал последний инструктаж:
— Когда будем на месте, я покажу, в каком направлении трасса. До нее около часа быстрым шагом. Что хорошо, там уже не надо прятаться. Можно идти в открытую, гетто кончилось. Я бы на вашем месте добрался до Владимира на попутках, а дальше уже на поезде. Но могут быть и другие варианты.
— Какие? — шепотом поинтересовался Кух.
— До Москвы на попутках, а из Шереметьева на самолете в Питер. Сэкономите во времени.
— Мы лучше сэкономим в деньгах. Или вы предлагает лететь аэростопом? — попытался пошутить всезнающий Нюх.
— Аэростопом? — Рябов усмехнулся. — Никогда не летал таким макаром. — Он замолчал на какое-то время. А потом сделал неожиданное заявление: — Ребята, я буду перед вами предельно честен. Думаю, ваш друг уже рассказал, что на досуге я немного оракульствую. Да… И сегодня меня беспокоит проходившая в Лондоне ровно семьдесят два года назад, в декабре девятьсот двенадцатого, мирная конференция Турции и Балканских стран. В соответствии с решениями которой Сербия получила выход к Адриатическому морю. Это может означать, что…
Тут он выглянул из укрытия. Прожекторы только что снизили мощность.
Рябов не договорил. Он многозначительно оглядел всех — пора. Лег на лед, хронопы последовали его примеру. Сталкер наметил рукой ориентир — светящийся кран на стороне Бора, на другом берегу Великой реки. Ползли попарно: впереди Рябов и Дух, в середине Брюх и Нюх, замыкали Кух и Бух.
— Я взял фляжку с водкой, — прошептал Кух.
— Вовремя, однако, — отозвался Бух и остановил движение.
Лежа на льду, они выпили по одному обжигающему глотку.
— Так еще можно жить, — прошептал Бух. — Кстати, ты представляешь, как мирная лондонская конференция может отразиться на нашем переходе? Ты все-таки историк…
— Даже думать об этом не хочу. Я не историк, я только учусь, — сказал Кух с кривой улыбкой и выпил еще одну порцию.
Ползли уже два часа, не меньше. Брюх иногда поглядывал на часы, но в темноте разве увидишь стрелки. По ощущениям — часа два. Грудь еще можно было чувствовать, но со спиной и задом — вообще засада. Казалось, холод стал живой субстанцией и вырывал когтистыми пальцами лоскуты кожи, обнажая мясо. И это при плюсовой температуре. Но хуже было другое — несколько раз попадали на участки, где сквозь лед просачивалась вода. Неглубокие лужи, сантиметров пять глубиной, но одежда постепенно пропитывалась влагой, и, какой бы толстой и многослойной одежда ни была, вскоре хронопы были сырыми насквозь.
Прожекторы чертили на льду странные геометрические фигуры, но эффективность их была невысокой. Световым потокам не хватало энергии. И это спасало хронопов. Когда сталкер с хронопами преодолели половину пути, ползти стало еще тяжелей. Теперь лед был сплошь подтопленный. Фляжки со спиртным имелись почти у всех. И минутные остановки хронопы делали часто.
Брюх чуть задержался, подождал, когда с ним поравняются Кух с Бухом.
— Скажите, на какие только жертвы мы не идем, чтобы записать альбом у французов? А?
— Блллль, дикие жертвы, — откликнулся Бух. — Но мы все служим Великому пути.
Бух неделю назад накупил на книжной куче книг с восточными мудростями и старался не только выучить их наизусть, но и следовать их указаниям.
— Быстрый ветер не продержится все утро, а сильный дождь не продержится весь день… — Бух отхлебнул из фляжки, предложенной Кухом. — Кто делает все это? Небо, блллль, и земля. Однако ни небо ни земля не могут сделать что-либо долговечным, тем более человек.
Он замолк. Сделал еще один глоток. И продолжил:
— Поэтому человек служит Великому пути. А кто служит Великому пути, тот равен Великому пути. Вот… — добавил он с причмоком.
Кух продолжил громким шепотом:
— Поднявшийся на цыпочки не может долго стоять. Кто делает слишком большие шаги, не может долго идти. Кто сам себя восхваляет, не добудет славы. Поэтому человек Великого пути не делает этого. — Кух тоже читал восточных мудрецов, а не только Розанова. Брюх не читал Дао Дэ Цзин, ему нечего было добавить к репликам друзей. Он, не тратя силы на слова, выпил из той же фляжки и стал догонять Нюха.
В этот момент впереди раздался сдавленный крик Рябова:
— Все назад! Трещина!
Брюх привстал на коленях и увидел, что это даже не трещина, а большой черный пролом, в котором уже барахтались Рябов, Дух и Нюх. Все истошно орали.
Сквозь вопли можно было расслышать рябовские слова:
— Распластайтесь на льду, возьмитесь за руки и вытащите нас.
Сам он хватался руками в варежках за края полыньи, но те, хрупкие, обламывались. Из оставшихся на льду Брюх оказался ближе всех к тонущим. Он уже сделал замок левой рукой с рукой Буха и правую тянул к Рябову. Нюха и Духа он не видел за спиной отставного майора.
После нескольких попыток Рябову удалось схватиться. Тогда же Брюх понял, что означает “мертвая хватка”. Он сам ухватился за его рукав и что есть силы потянул его на себя.
В голове у Брюха летели кадры его жизни вперемежку с кусками текста песни “Мы две руки единого креста”. Он постарался скинуть весь этот морок и сосредоточился на спасении себя и друзей. Брюх чувствовал, что замок с Бухом вот-вот рассыплется, и надежнее перехватил сочленение.
А другой рукой, которая уже была по локоть в воде, вытягивал отставника. Он сучил холодеющей конечностью и успевал удивляться тому, что сам еще не оказался в воде. А еще больше удивился, когда Рябов, как проворный морской лев, выскочил из полыньи.
— Теперь тяни ребят! — закричал майор.
На льду произошла быстрая перегруппировка сил. Двое тянули Духа, который уже пару раз нырнул с головкой и хлебнул волжской водички, а другая пара спасала Нюха. Дух был легче, его вытянули быстрее. Затем общими усилиями не дали погибнуть Нюху.
На всякий случай сделали небольшой забег по-пластунски в сторону горьковского берега. Дух был совсем плохой. Дрожал всем телом, губы — белее снега. Он пытался что-то сказать, но выходило:
— Лю… ля… лю…
— Фляжка, — перевел Рябов. Он сам полез за пазуху и стал вливать из фляжки в рот лежащему на боку Духу живительный настой.
— Это деревенский самогон, — объяснил он не требующее объяснений.
Следующим пациентом фляжки стал он сам, потом передал ее Нюху. Последний уже пришел в себя.
— Чуваки, как хотите, а я домой, — просто сказал бас-гитарист.
— Да мы что — изверги, что ли, — затараторил Кух.— Всем надо в тепло. Иначе бубонная чума и ветряная оспа. И, блллль, родильная горячка.
Он еще находил время для иронии.
Самогон сделал чудо, Дух медленно, но все же приходил в себя. Он даже расстегнул свое черное стеганое пальто и вытащил заначку — небольшой водочный шкалик, который одним прикосновением губ ополовинил.
— Наверное, я сейчас похож на морскую крысу.
— На морскую свинку, — подправил Нюх, такая же мокрая зюзя. — Или на свинтуса…
— Разворачиваемся, — взял на себя командование раненым взводом Брюх.
Дорога назад напоминала галлюцинацию. Хронопы ползли и по-пластунски, и на коленях, а иногда даже вставали на ноги и бежали, согнувшись в кособокие колеса. Добравшись до набережной без новых приключений, они только здесь осознали, что запросто могли быть засеченными патрулем. И короткими перебежками двинулись во дворы.
С остановками и торопливыми перекурами они добрели до Мэриного дома. Та уже спала. Нелегкая ей досталась халтурка на оставшееся до утра время. Раздевать обмороженных, растирать их тела медицинским спиртом, заваливать всеми одеялами, что были в доме. Но она сумела вдохнуть в них жизнь. Только в шесть утра в доме настала тишина, все уснули.
Последнее, что пришло Буху на ум: “Не выходя со двора, можно познать мир. Не выглядывая из окна, можно видеть Великий путь. Чем дальше идешь, тем меньше познаешь. Поэтому совершенномудрый не ходит. Он проникает в сущность вещей, не видя их. Бездействуя, добиваешься успеха”.
К полудню они проснулись. Когда расставляли бутылки на столе, пришел Пауль. На него накинулись с рассказами о вчерашних похождениях на льду. Он только качал головой и, обращаясь к Духу и Нюху, сокрушался:
— На вашем месте должен был быть я… Браззы, на вашем месте должен был быть я… — На него было больно глядеть, он был так расстроен неудачами хронопов. Однако вдруг глаза его заблестели. — А ведь я, браззы, пришел с благовестом. Гоша Чекушкин все-таки привез Саиду четырехдорожечную портостудию. Не “Ямаху”, правда, а “Алесис”, и я ее уже осмотрел. Можно записать на три дорожки и потом смиксовать их на одну, и три дорожки вновь окажутся пустые. На которые можно опять что-то записать и вновь сбросить. Удобная зараза, браззы…
Хронопы выпили за эту штуковину.
— Можно ее дать Вихреву, чтобы он ее освоил? — Брюх решил брать коня за рога.
— Но есть трудности. Саид держит ее у себя дома. Говорит, что до приезда Розенблюма. Но я постепенно навожу его на мысль, что надо сначала сделать пробную запись. На ком-нибудь испытать аппарат. Чтобы не облажаться! Клево я придумал, точно? — Пауль светился.
— Ну и?.. — не важно кто, например любопытный Нюх.
— Саид в раздумьях. А пока нам надо выпить! — Светящийся Пауль принялся разливать от души.
Дух подал голос:
— Удивительно, какое же наслаждение пить эту “Алазанскую долину”. Она не горчит, как та, что мы как-то покупали с Бухом, не отдает рвотой, таковая тоже как-то нам попадалась. Она как раз такая, какую хочется пить и какую хочется пить всегда…
Хронопы изумились. Столько слов за один раз от Духа никто не слышал. Даже на собственной защите диплома.
— Похоже, браззы, на Духе вчерашнее похождение отразилось положительно, — констатировал Пауль. — Может, и крыс перестанет ловить в унитазе.
— Нет, это занятие, слава отче, незыблемо.
За это выпили. Затем принялись обсуждать список песен, которые можно будет записать у Саида, если представится такая возможность.
О потерянной части денег Паулю в тот день так никто и не сказал.
Такого никогда не бывало, но после выходных Саид пришел на работу
раньше Пауля
Год 1985-й, январь
Такого никогда не бывало, но после выходных Саид пришел на работу раньше Пауля. Сидел в своем необъятных размеров кресле и слушал Розенблюма. При появлении Пауля он откашлялся и пожал ему руку.
К делу:
— Как продвигаются твои переговоры по приезду Розенблюма? Обещал привезти его в январе.
Пауль и глазом не моргнул:
— Звоню ему каждый день. Вот только чаще нарываюсь на его домохозяйку. Денег уже кучу потратил. Занятой этот Розенблюм, все время в разъездах. Реально привезти его в начале февраля. Летом гонорар на децл поднимется, но по-другому не получится, у него все расписано. Зато приедет и запишет свою новую программу. Ее еще мало кто слышал, раритет. Он же сам в этом заинтересован.
Ни в одном предложении Пауля правды не было. Хотя Фирик и дал номер телефона Розенблюма, но то ли номер оказался липовым, то ли Розенблюм и вправду был на гастролях. Поговорить с певцом Пауль так и не смог.
— А давай-ка я сам ему позвоню. Такие вещи надо самому. — И Саид с удовольствием закурил.
Но Пауль уже вошел в роль Пиноккио. Только посматривал на кончик носа — не растет ли?
— Номер — пожалуйста… — Крохотная пауза. — Но если вы позвоните, это может его с толку сбить. Сначала один названивал, потом другой — и все по той же теме. Впадет в напряг. Заговнится. А номер-то — пожалуйста.
Он полез в потайные карманы, которых у него в куртке не было.
— Код восемь-восемь-двенадцать. А дальше… — Он продолжать блефовать.
Сам разминал в извилинах одно и то же: “Вот ведь, блллль…”
В это время у Саида в голове тоже проходила многоходовая тайная работа, результатом которой было принятое решение.
— Да, ты прав, — озвучил он свое решение, при этом нервно нажимая на кончик шариковой руки, которая цокала противным звуком. — Пусть уж этим кто-то один занимается. В общем, Пауль, на тебе Розенблюм. Но только попробуй засыпаться! Что тебе тогда будет — не завидую!
И он нажал на ручку так сильно, что она цокнула последний раз и выплюнула стержень навсегда. Саид оценил поломку и зашвырнул кусок пластмассы в урну, что стояла от него метров за семь. Не попал.
— Сабонис, блллль. — А потом добавил: — А насчет магнитофона… Ты говорил, у тебя есть на ком испробовать портостудию. И что звукач имеется знакомый. Ты уверен в нем? Деловой пацан?
— Вихрев-то? Блоху на транзисторах подковать может, даже на отечественных. Физик-вундеркинд.
— Подгони его на днях. Посмотрю я на него. Учти, маг стоит больше “жигуля”. Могу ли я этому твоему вундеркинду доверять? Если что-то пойдет не так, я вам обоим в задницы загоню по зонту и раскрою. — Он достал из стола еще одну шариковую ручку, та цокала еще громче и противнее. Но как назло, не ломалась. Во всяком случае, когда Пауль затворял за собой дверь, слышал “цвак-цвак-цвак” ее пружины.
Отслужив работу и отсидев в аудиториях учебу, хронопы стеклись на репетицию в Мэрин подвал. Бух уже всех ждал. Елозил медиатором по гитарным струнам. Спустились в подвал. Брюх спел “Площадь Свободы”, которую приняли к исполнению без длинного обсуждения. Поразминали вальсовый ритм, через час пошли курить.
Разговор крутился около последних провалов. Нюх перекладывал их на плечи Кортасара.
— Вы поймите, как пароход назовешь, так он и почапает. Кто такие хронопы? Неудачники… сумасшедшие романтики…
— Неудачники и романтики — разные категории, — остудил пыл друга Кух.
Нюх стоял твердо:
— Назваться именем зеленых влажных фитюлек и ждать улыбку фортуны. Разве не глупо?
— Ты забыл “щетинистых”. Назваться именем влажных щетинистых фитюлек…
— Что это меняет?
— Меняет! В положенное время они ощетиниваются. — Нюх находил новые аргументы. — Помнишь, “В моих часах меньше жизни, меньше дома, меньше постели, я несчастный и влажный хроноп!”… Меньше жизни. Понимаешь?
Кух собирался с мыслью. Нюх напирал:
— А еще. Когда хронопы отправляются путешествовать, все отели переполнены, поезда уже ушли, дождь как из ведра, а таксисты сперва не берутся везти, а после заламывают безбожную цену… Я лишь цитирую Кортасара. Мало?
Бух не сдавался:
— Ты, видимо, забыл следующий пассаж… Но хронопы не унывают, так как твердо убеждены, что подобное происходит со всеми, и, когда наступает пора спать, говорят друг дружке: “Дивный город, ах, что за город!” Всю ночь им снится, будто в городе большой праздник и будто они приглашены. Наутро они просыпаются в прекрасном настроении.
Брюх не мог не вмешаться:
— А мое любимое место — это когда хронопы поют свои любимые песни и приходят в такое возбуждение, что частенько попадают под грузовики и велосипеды, вываливаются из окна и теряют не только то, что у них в карманах, но и счет дням.
— Во-во, в свете этого наши неудачи закономерны, — подытожил Нюх. — Пора придумать нам новое имя. Мы в начале пути, и самое время для этого. Да, любое имя лучше, хоть “Сыновья Джона О’Хары”. — Этот американский писатель ходил у Нюха в любимых.
Но Кух не хотел уступать. В конце концов, назваться “Хронопом” предложил он.
— Посмотри-ка на Духа. Его, кроме как хронопом, никак не назовешь. А Буха, ищущего Великий путь? Да и остальных тоже. Тебя в том числе! Зря ты упираешься. Просто надо честно нести — прости меня за пафос — тяжелое знамя великого Хронопа. За эти полтора года все поняли, что это бремя не из самых легких и, возможно, не из самых приятных, но отступать поздно. Сам я считаю так: хроноп занимается своим делом, а обстоятельства ведут себя по обстоятельствам. Сегодня нам кажется, что будущего нет, но вчерашнее завтра уже стало настоящим, и кто сказал, что мы с ним не справились? Справились же. Есть потери, у Буха диплом отложен на осень, скорее всего, меня тоже ждет сия участь, но…
— Если бы мы назвались, к примеру, “Железные дровосеки”, как я некогда предлагал, — не уступал Нюх, — возможно, и на поезде под “китайкой” мы бы проехали, и под лед бы не провалились.
— Преодоление трудного начинается с легкого, осуществление великого начинается с малого, — наизусть выпалил Бух, — ибо в мире трудное образуется из легкого, а великое — из малого. Потому совершенномудрый начинает не с великого, тем самым он совершает великое…
— Я ловлю крыс, — заговорил Дух, — я знаю, что первым делом нужно выманить самую глупую крысу, а это самое трудное. Потому что умная крыса любопытна по своей природе, она не боится смерти, ибо познала Великий путь. А глупой начхать с обрыва на Великий путь, ей бы только жрать и копить комплексы. Иррациональность — ее конек. Прагматизм — ее кредо. На то, чтобы поймать ее, уходит день-два. И часто уходишь без добычи. Вот третьего дня…
— Третьего дня ты сам был крысой, — подколол Брюх. — Речной.
— Я был крысой, которая еще не утратила иррациональное, но еще и не обрела Великий путь. Я завис между. И мы все висим между. Как и положено подлинным, или, как сказал бы Кух, аутентичным, хронопам.
Возможно, Дух еще что-то сказал, но хронопы уже один за другим спускались вниз репетировать.
Саид заходил в комнату, где колдовал Вихрев над портостудией, слушал невнятые звуки, издаваемые техникой, выругивался по-матери и исчезал. В ближайшие субботу и воскресенье хозяин студии собирался съездить в деревню Разуваиха, навестить мать. По своим каналам пробил трехдневный пропуск. В его отсутствие хронопы и решили устроить студийную сессию.
Накануне Вихрев привез в саидовскую студию переделанный “Олимп” с тридцать восьмой скоростью, протестировал его в смычке с портостудией. Девайсы работали безупречно. Вихрев же выработал алгоритм сессии.
В первую очередь пишутся бас и барабаны. Кух с Нюхом даже специально на репетициях сыгрывались вдвоем, чтобы не упасть хронопьими мордочками в грязь.
В первый день успели записать не только бас и барабаны, но и Брюх наложил ритм-гитару в большинство вещей. Кроме того, Дух развернул свою клавишную феерию. Если у музыкантов и была возможность поспать, то Вихрев работал, вставив между ресниц спички наподобие гоголевского Вия. Оленька, Мэри и Алюня занимались кормежкой музыкантов. Вино было под запретом, хотя отписавший свои партии Кух все равно успел где-то хлебнуть. Хронопы с упреком глядели на Оленьку — ее рук дело? Та молчала.
Из дневника Алюни
Забежала на минутку домой после первого дня записи альбома. Хронопы пишутся в студии звукозаписи местного авторитета Саида. Звукорежиссер — Вихрев, как же я его обожаю. Он просто душка, во всей этой западной машинерии разобрался за считаные дни, и я уверена, что качество музыкальной записи ничем не будет отличаться от питерского. Осталось завтра голоса наложить.
Не скрою, мне приятно, что мне позволят сыграть на флейте в “Площади Свободы”. Только бы не опозориться. Всего пять нот, но — или это только мне кажется — они должны украсить этот грустный вальс.
На второй день в Саидовской студии Бух проиграл все подготовленные им гитарные партии. Выспавшийся Брюх спел все свои двенадцать вещей. Затем две песни пропел Дух. Оставалась последняя операция — прогон полученного микса через самодельный ревер и одновременная запись на “Олимп”. Хронопы сгрудились у большого никелированного магнитофона, предвкушая момент, когда можно будет прослушать окончательную версию альбома. Уже и название кто-то предложил — “Сержант Пеппер, живы твои сыновья!”.
Вихрев отключил звук, поэтому в комнате стояла тишина, нарушаемая легким шуршанием магнитной ленты. Когда лента с левой катушки перетекла на правую, все, счастливые, зааплодировали. Совершенно не сговариваясь. А ведь они еще так и не слышали окончательный микс.
— Вы пока перекурите, — предложил Вихрев, — а я пленочку назад смотаю. Потом надо приклеить ракорды в начало и конец пленки. Думаю, еще полчаса уйдет. Может, я пойду посплю, а завтра перемотаю и склею. Руки уже не слушаются. Да и слушать надо на незамыленное ухо.
Хронопы загалдели. Возможно, каким-то участком мозга, отвечающим за совесть, им было жаль Вихрева, который не спал почти пятьдесят часов (в его глазах от напряжения полопались капилляры), но желание послушать альбом здесь и сейчас было сильнее. Вихрев покачал головой и снова вернулся к своим манипуляциям с катушками. Не исключено, что он был большим хронопом, чем сами хронопы.
Пошли курить на улицу. Шел шестой час утра, девичья часть хронопов разъехалась по домам еще до комендантского часа. Кит делал хронопам какие-то знаки, но никто не смотрел на небо.
— Идеальный альбом для января восемьдесят пятого, — начал Кух, сдвинув сигарету в уголок рта, на манер Клинта Иствуда из “Хорошего, плохого, злого”.
— Подожди каркать, надо сначала послушать. — Иррационализм Куха наткнулся на прагматизм Нюха. — Я не совсем доволен, как сыграл. Если бы времени было побольше, можно было бы побольше поэкспериментировать с саундом.
— Много студийного времени никогда не будет, — философски заметил Бух. — Я тебе говорил, что надо больше заниматься инструментом.
А ты все свои госы зубришь…
— Так у меня же госы не перенесли, как у тебя. Сам же понимаешь, что “Хроноп” не прокормит. А наличие диплома никому еще ничего плохого не приносило. — Железобетонная позиция! Впрочем, хронопы никогда всерьез не заморачивались будущим. Жили сегодняшним днем. Морщились от слов Нюха, хотя подсознанием и отдавали им должное.
— Вот мы с Духом сдали свои госы, защитили дипломы. И что делаем? — Брюх развел хронопью демагогию. — Дух чертит свои бесконечные секретные крюки портовых кранов, что само по себе смешно. Я гляжу в свои схемы, как коза на дацзыбао. Кто победил — мы систему или система нас?
— Систему не победить, — заметил Кух. — Лучше всего взлететь над ней и наблюдать ее плавное падение. Как у БГ: “Мы стояли на плоскости с переменным углом отражения…” Только в нашем случае плоскость не горизонтальная и не вертикальная. Она такая, какую мы выбрали. Наблюдение — тоже вполне себе занятие. По крайней мере — честное.
— В соответствии с теорией Великого пути, — перебил Бух, — совершенномудрый ничего не накапливает. Он все делает для людей и все отдает другим. Великий путь совершенномудрого — деяние без борьбы.
— Без борьбы… — эхом отозвался Дух.
Зачем он это повторил, так никто и не узнал, во всяком случае, в этот день.
В коридоре вырывал с корешками уши грохот выбиваемой двери.
И скоро все помещение заняли люди с масками на лицах. Вооруженные и очень опасные. Красные глаза и оружие.
Хронопов, включая Вихрева, отвезли в здание на Воробьевке
Хронопов, включая Вихрева, отвезли в здание на Воробьевке. Там их разделили.
Брюха допрашивал Сухарев.
— Давно не виделись, — начал пескарь елейным тоном. — Что-то вы меня, предполагаемого тестя, не жалуете. В гости не являетесь. Боитесь?
Брюх не отреагировал на елей. А полковник не менял тон:
— Я сам люблю музыку. Вы, должно быть, знаете, что в моем доме много дисков, с битлами, например.
— Еще бы не знать, у нас же их и отбираете.
— Советую не хамить! Ситуация у вас шаткая. Светить может все, что угодно, вплоть до срока. Антисоветская деятельность, как-никак.
— Нам чужда политика. Мы просто любим музыку. Сочиняем ее, играем.
— Сочинять — полдела, но вы ее записываете и распространяете. Все пленки с записями конфискованы. Магнитофонные катушки — один штука, кассеты — три штука. — Пескарь пододвинул к Брюху документ. — Все носители мы пошлем на экспертизу. Но уже сейчас можно сказать, что скажут эксперты. Я повторю: антисоветская деятельность.
— Мы просто любим музыку, — как мантру долдонил Брюх. Ему было очень страшно, он чувствовал, что даже механизм, отвечающий за задержание в теле отходов пищеварительной деятельности, дрожит. “Только бы выдержать…”
— Это Пахмутова любит музыку. Тихон Хренников любит. Ротару… Кобзон…
— Если вы все наперед знаете, зачем же эти игры с экспертизой. — Брюх длил мантру. — Кто у вас эксперты? Вы уже как-то обещали подложить мне наркотики…
— Для простоты дела, возможно, мы так и сделаем.
— А экспертизу — принимаю я их или нет — тоже будете проводить?
— Умоляю вас. Это вам придется доказывать, что не принимаете. В вашем случае это будет архитрудно. Рок-музыкант и не курит гашиш — какой суд поверит? Даже на Западе не поверили бы.
Минуты две молчали, обдумывая ходы. Наконец пескарь подвинул ферзя:
— Сюсюкать не будем! Значит, так. Вы подпишете бумаги, что участвовали в подпольной записи. И к вечеру вас отпустят. Но с этого дня группы больше не существует. Ваши инструменты конфискованы. Вы больше не возьмете ни одной ноты. Ни голосом, ни на гитаре. Советую даже говорить тихо. И ресниц не поднимать. У вас есть работа, схемы, чертежи — рисуйте, разрабатывайте, поднимайте индустрию на новые рубежи. Чем вы занимаетесь на заводе? Робототехническими комплексами? Станками с программным обеспечением? — В слове “обеспечение” полковник поставил ударение в неверном месте, но чудо — это немного успокоило Брюха.
— Что-то непонятно? — Сухарев почти рявкнул. — Вот бумага. Я уйду на одну сигарету. Когда вернусь — ваш автограф должен стоять здесь.
Показал — где.
Текст был короткий.
Я, …, … гр., проживаюший…, в твердом уме и памяти заявляю то, что с … января 1985 года распускаю группу “Хроноп”. Я отказываюсь принимать участие в репетициях, концертах в составе “Хроноп”, а также в каких-либо других музыкальных ансамблях и сольно. Я отказываюсь от сочинения песен, стихов и каких-либо других художественных произведений.
Подпись, дата.
Из хронопов дольше всех упирался Дух. Он симулировал безумие. Описывал нашествие на Воробьевку крыс, живописал ужасы, которые оно принесет городу, затем сам же намечал способы отхода через ему только известный водосточный люк в районе Нижегородского универсама. Кроме того, он как истый концептуалист перечислял клички всех пойманных им крыс, не забыв знаменитую крысу по кличке Кейт Буш, едва не откусившую ему левый мизинец.
— Вот была бы потеха — клавишник с откушенной фалангой, — забавлялся он.
Гэбист смотрел на него как на кучу гуано. И даже когда уже потянулся за предложенной ему ручкой, стержень которой истекал фиолетом, Дух отдернул руку с воплем:
— Держите ее крепче, сколько лет за ней гоняюсь, сучка, всегда уходила, а теперь не уйдешь, — и полез под стол.
Его вернули, врезав с обеих рук. Но и тогда он, спрятав взор, шептал в кулачок:
— Вам самим же хуже. Крысы любят все серое. Они питаются подобным. И вы еще вспомните меня, когда они заберутся в ваши теплые постели.
И после паузы, будто найдя решение:
— А вот мой совет: заведите орла. Орлы — вещь верная, хрясть — и пополам! Нормальная особь может съесть в день до девяти крыс. Сетон-Томпсон описывал подобный случай, который произошел в пустыне Иссык-Куль. Или Иссык-Хуль, не помню. Орел девять раз поднимался и камнем падал вниз.
Дорассказать ему не дали.
Вечером хронопов отпустили. Но всех в разное время. Разъехались по домам — зализывать физический и моральный ущерб. Встретились на площади Горького лишь на следующий день.
— Ну не сволочи ли? — кипел Кух, обращаясь к кому-то небесному. — Давайте все вам подпишу! Но зачем альбом-то забрали? Ну, скажи… — чуть ли не за грудки заграбастал Брюха. Тот не убирал его рук, не давал истерике нового топлива. — Говорит мне этот Сблюдняков: “Вам не я, история вынесла приговор. Виновны! Виновны! Виновны!” Перед светлым, бллль, будущим человечества… Лучше Розанова не скажешь: государство ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха. Точка.
Затянулись. Закивали.
— Мне одно непонятно, — подал голос Дух. Его и без того пышные губы алели. Фонарь под левым глазом был такой, что и поэту Блоку не снился. — Мы со вчерашнего дня больше не группа?
Вопрос пришелся в солнечное сплетение. Минут семь восстанавливали ровное дыхание.
— По бумагам вроде не группа, но по сути… — Кух предложил свой вариант видения ситуации: — Мы и до гэбэшки пребывали в андеграунде, так? Но гэбэшка нам подсказывает, что еще не в самом-самом. Поэтому — следите за ходом мысли — сейчас нам нужно уйти в полный андеграунд. В однозначный и бесповоротный! Ниже того места, где крысы ползают. Да, Дух? (Тот кивнул.) Чтобы о наших песнях знали только мы впятером. Просто будем собираться и показывать друг другу новые вещи. И лучше всего их не записывать. А что? Как в догомеровские времена. До потомков дойдем, как “Слово о полку Игореве”, устными сказаниями. Будем неизвестными боянами. Рок-боянами. Почетно…
— Ты намекаешь, что кто-то проболтался? — просто сказал Брюх.
Кух стал загибать пальцы.
— Кто был в курсе записи? Давай посчитаем. Нас пятеро. Плюс Вихрев и Пауль. А также Оленька, Мэри и Алюня. Десять негритят. Десять негритят хронопами назвались, альбом конфисковали — и сколько их осталось? Если проболтался кто-то из нас, хронопов, то он полный болван. Вихрев — могила! Пауль — это не в его интересах. Он, кстати, получил не меньше нас. Саид его выгнал и поставил на счетчик. Кстати, нам еще деньги отдавать. Не забыли? Иду вперед. Оленька… Своя жена всегда вне подозрений. Шучу. Но не верю, что она. И точно не Мэри — стреляный воробей.
Он умолк.
— Больше всех подозрений, конечно, вызывает Алюня, — принял намек Брюх. — Как бы это ни ударяло по мне, я склонен думать, что подозрения небеспочвенны. Но, с другой стороны, разве не она являлась нашей самой горячей поклонницей? На флейте училась играть. Каков резон вредить своим кумирам? И — это самый весомый аргумент — зачем вредить тому, кого любишь?
— Вы уже обменялись кольцами, как помолвленные? — съязвил Нюх.
— Нет, но отношения в самой приятной фазе. И поэтому ей я доверяю как себе. Если только отец хитростью не вынудил ее проболтаться. Ведь он склизкий, этот пескарь. Надо спросить у нее. Насчет нашего будущего.
Я согласен с Кухом. Видимо, придется уходить в андеграунд андеграунда.
Бух горько ухмыльнулся про себя. Что такое быть андеграундным гитаристом? Бить по струнам и глушить их раньше, чем они зазвенят?
Нюх спросил:
— А как это будет выглядеть? Ты раз в неделю или в две во время общей пьянки будешь петь нам под одеялом новый шедевр. Мы покачаем головами, мол, как это круто, — и по домам? Мне это совсем не интересно. Получается, те, кто не сочиняют песни, переходят в стан слушателей, как Мэри и Оленька.
— Новая ситуация, правила еще не выработаны.
Алюня находилась в ступоре от случившегося
Алюня находилась в ступоре от случившегося. Тот альбом, который она вместе с хронопами ждала так долго, арестован. И кем? КЕМ? Ее папкой, который в одиночку вырастил ее и брата, вместе с которым они ходили на рыбалки, в цирк, в зоопарк, с которым вечерами разгадывали невероятно трудные кроссворды из журнала “Наука и жизнь”. Который баловал шоколадками и носил на плечах. Который не ругал за двойки в младших классах.
И теперь, когда Алюня выросла, оказалось, что они если даже не по разные стороны баррикад, но движутся уже не по одним рельсам. Она смогла простить ему свинченный ноябрьский концерт. Смогла простить разгон кучи, после которого Брюх оказался в отделении, а Кух в больнице. Она списывала эти подвиги на приказ вышестоящего начальства. Но теперь она перестала верить отцу.
Больше не верю! Это все он! Он!
Она собрала самое необходимое и переехала жить к Брюху, в Щербинки. У любимого и придумала способ, как можно спасти катушку с записью альбома.
— Нет, это полный идиотизм, — бушевал Нюх. — Вы хотели уйти в андеграунд, а сами теперь рветесь на рожон.
— Это шанс, который преступно не использовать, — рассудительно вещал Кух. — Ты вспомни, сколько усилий мы прилагали, чтобы записать альбом. Ты же сам в ледяной воде искупался, а потом полз по льду больше часа. Я уж не говорю, что еще до Мэриного дома час — не меньше — пешкодралом. И ты не ныл.
— Пойми, эта катушка — часть тебя, часть твоей биографии. — Настала пора Брюха аргументировать. — Что ты есть без нее? Представь, что у тебя похитили почку. И если появился шанс вернуть ее, разве бы ты не пошел на риск? Риск-то соизмеримый.
Нюха положили на лопатки.
— Ладно, расскажите план.
Слово взял Брюх:
— Алюня знает, где находится катушка с альбомом. На складе вещественных доказательств. Туда мы никак не попадем. Он на сигнализации. Но послезавтра катушку заберут со склада для экспертизы. Мы знаем, что экспертиза — формальность, но они зачем-то играют в эти игры. Человек, которого там называют экспертом, сидит в комнате номер восемнадцать на первом этаже. Алюня взяла ключ от этой комнаты, передала мне, я на мытном рынке сделал дубликат. И быстро вернул ей. — Брюх откашлялся, как усталый герой, и продолжил: — Послезавтра вечером я на Воробьевке встречаюсь с Сухаревым. Кабинет его находится на втором этаже. Алюня уверяет, что, когда разговор завершится, мне выдадут пропуск и отпустят домой. Я спущусь на первый этаж, отопру комнату эксперта. Надеюсь, что в ней никого уже не будет и пленка там останется. Недостаток плана заключается в том, что катушка великовата и ее не спрячешь под пальто.
А на выходе тебя хотя и не обыскивают, но сверлят всеми сверлами гэбэшных глазенок. Впрочем, я проверял, в той комнате есть окно. С открывающейся форточкой. Как в школах: дернешь за веревочку, и наверху открывается фрамуга. Я бы мог через нее катушку выбросить на волю. Но под окном должен кто-то ждать. И предвидеть возможность провала. Тогда ноги в руки — и сигать через забор! Абсолютно все сейчас трудно предвидеть. Придется действовать по обстановке.
Брюх еще раз откашлялся и продолжил:
— И самое неприятное — этим вторым будешь ты.
— Почему я? — удивился Нюх.
— А кто, прозрачный Дух? Конечно, если бы нужно было пролезть в щель, пошел бы он. Или Кух, у которого только-только срослись ребра? Или хлипкий Бух, ищущий Великий путь? А ведь ты в детстве занимался боксом. И лыжными гонками. Ты справишься.
— А помнишь, ты на физре подтягивался двенадцать раз? — вспомнил Кух. — Качок практически. — И после минуты тишины, во время которой Нюх привыкал к своей роли во всемирной истории, добавил: — Ладно, если с этим покончили. Я вчера заходил к Сорову. Ничего не понимаю — дверь опечатана. Приклеена бумага с пластилиновой печатью. Позвонил соседям, никто не открыл.
— С пломбой?
— Да, с пломбой. Ума не приложу — куда чувак подевался? А я у него взял пласты послушать. Вернуть хотел.
— В таком случае можешь не беспокоиться. Он сам тебя найдет, — сказал Брюх. — Завтра еще раз детали операции “Ы” обговорим. Пауль обещал помочь с машиной. Как пить дать, машина понадобится.
Все шло, как и предсказывала Алюня. Сухарев после беседы — запугивания и еще раз запугивания — выдал Брюху пропуск и отпустил восвояси. Хроноп медленно спускался по лестнице со второго этажа. По схеме, нарисованной Алюней, он выучил план первого этажа назубок. Сейчас будет щиток с объявлениями, пожарный кран, затем несколько комнат без номеров. А вот и восемнадцатая. С покосившимися цифрами.
Брюх опустился на одно колено, будто шнурок завязывал. Оглянулся — вроде никого. Мужик в сером костюме, что следовал за ним, скрылся за какой-то дверью. Брюх втопил ключ в скважину и дважды повернул против часовой стрелки. Озираясь, вынул ключ, зашел, огляделся. Свет зажигать не решился. На улице светил фонарь, отраженного света хватало.
Где может храниться катушка?
На столе, что напротив окна, аккуратно разложены письменные принадлежности, эксперт — аккуратист. Хроноп подергал ящики стола — заперты. Но коробка с катушкой объемная, все равно не убралась бы.
Борясь с искушением зажечь свет, Брюх принялся переставлять папки на этажерке. Как же их много! Почему-то начал с нижних полок. Сверху сорвалась одна папка, повалила и другие. Пара-тройка папок упала Брюху на плечо. Болезненно, но главное — шумно.
Затаил дыхание. Сердце прыгало так, что, наверное, на вахте было слышно. Собрал папки с пола — положил предположительно туда, откуда упали.
Вот же она.
Брюх достал с третьей полки коробку с альбомом. Вынул саму катушку. Проверил. Пленка “Orwo”. Теперь форточка. Брюх на ощупь нашел веревку, слабо потянул. Работает. Потянул со всей силы. Форточку давно не открывали. Но все-таки нехитрый механизм фрамуги поддался, с улицы потащило кислой сыростью.
Они договорились с Нюхом, что тот будет сидеть в машине с Паулем и наблюдать за окном. Как только увидит, что форточка открылась, перелезет через каменный забор и станет ждать коробку внизу.
Брюх встал на стул, чтобы точнее бросить катушку. Прицелился и кинул. Коробка сделала дугу, срикошетила и медленно скатилась, застряв между рам. Растерявшийся Брюх между тем уже слышал шепот Нюха: “Ну, что ты там телишься?”
Коробка безмятежно лежала за стеклом. Хроноп нащупал ручку, дернул раму. Та была намертво заделана замазкой и полосками белой бумаги. Открывание в функциях рамы не значилось. Брюх вцепился в ручку и стал тянуть. Только ломоту в кисти ощутил, но к цели не придвинулся ни на сантиметр. Времени на раздумья не оставалось. Навалил на пол возле окна папки, стопки бумаги. Схватил со стола мраморную подставку для ручек и разбил внутреннее стекло. Папки приглушили звон, однако Брюху он все равно показался колокольным громом разбушевавшихся небес.
Не медля, вынул коробку и снова бросил в форточку. На этот раз она перелетела так как надо и упала куда надо. Прямо в руки Нюха. Брюх услышал удаляющийся торопливый шаг друга.
Поднимать папки и ставить их на полки этажерки уже не имело никакого смысла. Брюх отворил дверь и чуть ли не побежал к выходу. Мимо него торопливо шагали люди в серых пиджаках. Вероятно, все-таки услышали звон разбитого стекла. Перед вертушкой Брюх достал пропуск. Сержант из охраны притормозил хронопа. Смотрел в глаза и, увидев кровь на кисти Брюха, решал, что с ним делать. Сам хроноп не заметил, что порезался, — боли не чувствовал. А из коридора уже слышались крики: “Задержи его!”
Вариантов не оставалось. Брюх изобразил дурачка и обернулся на голоса:
— Кого вы там хотите задержать, а?
Сержант выглянул в коридор. Брюху того и надо было. Бросился ко входной двери, рывком открыл ее и помчался к воротам. Нюх уже открывал заднюю дверцу. Сзади Брюха раздался выстрел. Когда он уже повернулся боком, чтобы зашмыгнуть в авто, ощутил укол в голень.
“Так вот что такое — когда тебя ранят, — закрутилось в голове. — Тошнота… Пустыня во рту… Сверло…”
А Пауль уже пересекал Свердловку в районе “Ремонта часов” и гнал дальше по Звездинке, чтобы через улицу Горького въехать в старые кварталы и затеряться. На Славянке, у Мэриного дома, он притормозил. Нюх помог Брюху выбраться, и в обнимку они поковыляли во двор. Коробку с пленкой Нюх нес под мышкой. Брюх матерился и постанывал. Пауль унесся прочь.
— Больно?
— Будто дрелью просверлили, — ответил Брюх.
Мэри все поняла без объяснений.
Ножницами разрезала брючину. В свое время от Гриштоферсона она поднабралась разнообразных медицинских знаний и, потрогав в нескольких местах раненую ногу, вынесла вердикт:
— Пуля прошла между костей. Брюх, тебе везет.
Брюху померещилось, что она даже улыбнулась.
— Везет? — просто чтобы хоть что-то сказать, продемонстрировать, что не боится. Сидел и смотрел, как из него бесшумно вытекает кровянка.
— Я мигом, только Гриштоферсона вызову. — Пошла к телефону.
Пока она разыскивала своего бывшего мужа, Брюх спросил Нюха:
— А что за машина у Пауля? — для того, чтобы не упасть в обморок. Отвлечься.
— Это он Саиду мстит. Угнал его новенького “москвича”. Тот как-то ему сам показал, как железной линейкой дверцу открывать. Вот Пауль и воспользовался. Сейчас куда-нибудь во дворы загонит, оставит и придет.
В комнату зашли Кух, Дух и Бух, оказывается, они были в подвале. Увидев кровь, закудахтали:
— Блллллллль, Брюх, как же это…
Брюх уже начал привыкать к дрели в ноге, поэтому нашел в себе силы объяснить:
— Мэри сказала, что пуля вошла между костей. И вроде это очень круто! Снайперы, блллль…
Гриштоферсон приехал на такси через десять минут. Сказал, что за ним во двор въехали две подозрительные машины. Мэри вскрикнула и показала хронопам, чтобы следовали за ней.
— Быстро! Схватили всю свою обувь и одежду — и за мной! Раненых тоже касается! Коробку с альбомом не забудьте.
Все мигом подчинились. Мэри повела их в подвал.
Затем вышло странное. В подвальной репетиционной комнате она отодвинула стул, на котором лежала старая гитара Буха, и стала что-то искать на полу.
— А, вот… — Нашла.
Куда-то сбегала, вернулась со штыковой лопатой. Вставила нож лопаты в щель и стала действовать как рычагом. Люк в потайное помещение поднялся с могильным скрипом. Видимо, последний раз его открывали при царе Горохе. Подвал под подвалом.
Где-то наверху заливался звонок.
— Там лестница должна быть. — Мэри торопила. — Спускайтесь и сидите тихо. Ламп там нет, пока сядьте на что придется, на пол, что ли. Держите фонарь…
Когда хронопы и Гриштоферсон скрылись в подполе, она вернула стул на место. Пошла наверх открывать. Внешне люк в полу репетиционной комнаты даже не угадывался. Схрон был сделан на совесть.
Гриштоферсон зажег фонарик. Батарейки оказались полудохлые, лампочка светила в четверть накала. Помещение хотя и было меньше, чем репетиционный подвал, все равно представляло кубатуру приличных размеров. Квадратов двадцать — как-то так. Отопление не было предусмотрено, поэтому колотун быстро залез под кожу.
— Надо же… Сколько мы с Мэри жили, а эту нычку она мне не открыла. Хиппово! Ну, давай посмотрим, что с тобой. — И Гриштоферсон пододвинулся к ноге Брюха.
— Мне Мэри сказала, что кости не задеты.
— Кому-кому, а Мэри можно верить. От меня наблатыкалась, хоть сейчас — в медсестры. Хоть катетер ставить, хоть в вену иглой. Практически еще одна профессия! Когда по Прибалтике автостопом катались, всяких приключений наслучалось, и она там одного хиппана спасла, его машиной сбило.
А сам из сумки достал шприц и дрожащими от холода руками набирал в него жидкость из маленького пузырька. Продезинфицировал место укола.
— Цени, чувак, свою дозу тебе отдаю. Тебе сейчас нужнее. А пулю будем вынимать наверху, при нормальном освещении.
Тщательно перебинтовал. И только тогда спросил:
— Где тебя так?
Брюх махнул рукой. Рассказывать не хотелось. Он уже почувствовал, что дрель от ноги отняли, стало уютно.
— Ладно, потом расскажешь, чувак. — Гриштоферсон и сам попадал в ситуации, о которых лучше никому не знать.
Напротив Мэри сидел лейтенант Свиртняков
Напротив Мэри сидел лейтенант Свиртняков. А у двери стоял толстяк-капитан, представившийся участковым. Обоих служителей законопорядка Мэри видела впервые.
Говорил Спинтяков:
— И никто из перечисленных мною граждан не появлялся у вас сегодня? — Он осматривал печку, разрисованную маслом в стиле Сальвадора Дали. По краям штукатурка облупилась, но рисунок все еще был хорош. Тоненькие усы Дали поддерживала изящная подставочка.
Мэри следила за взглядом Сфиняткова.
— Нет, не появлялись. Может, в библиотеках сидят — у них госы скоро.
— А молодой человек, который приехал перед нами? С кудрями. Без шапки. Он шел в сторону вашего дома.
— Вы же видите, никого нет.
— Нам надо осмотреть помещения. Виктор Петрович, приведите понятых.
— Это обыск?
— Нет. Мы лишь проверим, не обманываете ли вы нас. Что это — лестница в подвал? Вы можете не пускать нас. Но предупреждаю, это не в ваших интересах. Пяти минут не пройдет, а мы уже с ордером нагрянем! Спускайтесь, а мы за вами.
Сжутняков обнюхал все углы подвала. Брезгливо скинул Бухову гитару со стула, она упала с жалобным бряком. Мэри подняла бывалый инструмент.
— Значит, они здесь репетировали?
— Вы же сами видите.
— Надеюсь, вы знаете, что группы больше не существует?
— Да.
— А где хронопы — не знаете. Или лжете?
— Я вернулась с работы. Собиралась лечь, отдохнуть. Я устала.
— А ведь правда украшает человека. Об этом вы слышали?
— В чем вы меня обвиняете?
Смутнячков подумал, совсем недолго, и стал подниматься по лестнице. Молчаливый участковый последовал его примеру.
— Если кто-то из ваших хронопов появится, позвоните мне — Схрустяков протянул бумажный прямоугольник с номером.
Мэри затворила дверь. Дождалась, пока те уехали. Пошла открывать подпол.
Оттуда вышли хронопы с инеем на волосах и под носом, как в фильме “Кавказская пленница”. Отогревались чаем и спиртом. Когда все расселись в комнате наверху, пришел Пауль.
— Как Брюх? — спросил он, стаскивая башмаки.
Все уставились на раненого. Брюх был уже полупьяный. Зелье подействовало. Гриштоферсон помог ему лечь на кровать, на которую Мэри заранее подстелила оранжевые резиновые пеленки.
— Хоть музычку нашу включите, а то как на похоронах. Зря, что ли, я коробку-то стащил.
— Слушать-то альбом не на чем, — откликнулся Бух. — Микс записан на тридцать восьмой скорости. А вихревский “Олимп” с тридцать восьмой конфискован вместе со всем остальным.
— Бллллль, я что, и “Олимп” Вихрева должен был из гэбэшки тащить? — Брюх скорчил губы в подобии улыбки.
Между тем Гриштоферсон приготовил хромированные инструменты к операции. Обернувшись к остальным, бросил:
— Идите — перекурите…
В коридоре Пауль рассказывал, что машину Саида он оставил в двух кварталах от дома авторитета.
— Сначала я, браззы, хотел ее с откоса спустить. Не хрен хороших человеков увольнять! Но потом подумал, что он все-таки мне немало пользы принес. Даже взять портостудию, с паршивой овцы хоть шерсти клок…
— Правильно, — согласился Кух. — Мы же хронопы, а не вандалы. Страшно было удирать от ведомственных?
— А то мы с тобой, бразза, ни разу в облаве не побывали. То же самое, только на газ жмешь, а не пешкодралом, да еще пластов под мышкой нет. Налегке, так сказать.
Бух встрял:
— У нас остались Саидовские деньги. Может, купить еще один “Олимп”? А Вихрев бы его на тридцать восьмую скорость переделал. А?
— Завтра же и купим, — откликнулись остальные.
— Вы чего, дураки? А то не знаете, что без блата “Олимп” не достать. В “Электронике” ни у кого знакомых нет?
Пауль начал вспоминать:
— Я, браззы, там одну продавщицу как-то дрючил. Не знаю, может, уже уволилась. Давно в “Электронику” не заходил.
— Еще варианты? — спросил Бух.
— Кстати, у Дрюни, Алюниного брата, есть “Олимп”. Может, спросить у него?
Сухарев поехал в Щербинки. Он знал, где живет Брюх.
Пескарь застал Алюню на иголках. Она загнанным зверем мерила по периметру четырнадцатиметровую комнатушку.
Он постучал. Она отворила дверь. Он рассказал ей о том, о чем она не знала. Она заплакала. Он закурил. Она тоже закурила. Он стал уговаривать. Она отнекивалась. На ее “Ну и пусть” он реагировал криком. На его
“Я хочу тебя спасти” она реагировала молчанием и слезами. Он спросил ее. Она ответила вопросом на вопрос. Он встал и принялся ходить по комнате туда-сюда. Она приклеилась к стулу и смотрела на часы. Он попросил ее поехать домой. Она попросила его подвезти до Мэри.
Шел комендантский час. Они тряслись в его “Волге”. Ночной город был похож на чистилище. Фонари заливали дорогу рыбьим жиром. Во рту был вечный привкус неустроенности.
Операция прошла успешно. Эти три слова произнес Гриштоферсон, когда позвал тех, кто уже выкурил по четыре сигареты в коридоре. Вошли, сели в комнате. Брюх с забинтованной ногой лежал с блаженной улыбкой. Каждые четыре минуты он открывал глаза, оглядывал комнату, затем откидывал голову на подушку и засыпал. Это повторялось с назойливым постоянством. Мэри взяла инициативу в свои руки:
— Нам нужно решить, как действовать. Не знаю, что вы планировали, когда шли на Воробьевку. Но все пошло не так, как вы думали, и это уже всем ясно. Вас ищут.
Бух перебил:
— Мэри, а кто вырыл нижний подвал? Почему ты ничего не говорила о нем?
Он на мгновение опередил Гриштоферсона, у того этот вопрос тоже был на кончике языка.
— Старая история. Я и сама о подвале почти забыла. Дед в финскую войну что-то предчувствовал и вырыл. Чтобы от бомбежек прятаться. Рыл долго. Ему сосед помогал. Помнишь, я тебе показывала фотографию — около дома вместе с дедом стоит мужик помоложе? Это Николай Романыч, по фамилии Федоров. Жив еще курилка.
Мэри закурила.
— На Автозаводе теперь живет. Никто, кроме него, о подвале не знает. Дед был опытный печник, сделал все по уму, с отводом вентиляции. По идее, там можно жить автономно, дышать есть чем. Да что вентиляция,
он даже специальный закуток сделал — уборную. Канализации, конечно, нет, но яма под дырой довольно большая. С детства помню. Лазила туда.
Все прониклись уважением к Мэриному деду.
— В сорок втором они в подвале и спасались. На Славянку тогда несколько бомб упало. От дома Романыча руины, кстати, остались. Потому он в наш дом и переехал в итоге.
— Ты шепни, если есть еще какие-то тайны, — вклинился Бух. —
С Брюхом-то все о’кей?
Все повернулись к Гриштоферсону. Хирург уже вколол себе укол, аналогичный тому, что он сделал раненому, и на бреющем полете подходил к кондиции. Ресницы его склеились. Неестественно щурясь, он обернулся к Буху:
— Вам на медицинском языке или простом?
— Простом, — было общее мнение.
— Дела обстоят лучше, чем могли бы быть! Рана затянется. Но ногу потом надо расхаживать, иначе хромота. Долгая послеоперационная реабилитация.
Раздался звонок. Все посмотрели на часы. Первая мысль — опять гэбисты. Началась суета. Однако за дверью послышался голосок Алюни.
Вбежала, прыгая на одной ноге — сняла только левый сапог:
— Где он? — но сама увидела, присела на кровать, обняла. Брюх наконец уснул.
Потом посмотрела на всех рысиным взглядом. Вперилась в Гиштоферсона:
— Нога… Это серьезно?
Гриштоферсон, прикемаривший было, вскинул голову:
— Что? Серьезно? Нет-нет, все хиппово! Пуля снайперски попала. Лучше не попадешь, даже если захочешь. Ногу, девочка моя, надо будет разрабатывать. Ходить, ходить, ходить. С палочкой, с веточкой, с клюшечкой. В обнимочку, в облипочку. Да хоть как. Но ходить! Но только не сейчас. Пока — покой. Я скажу, когда надо будет начинать разрабатывать.
Алюня чуть-чуть успокоилась, а то, когда вбежала, лицо с лица было стерто. Обращаясь к хронопам, сказала:
— Я все разузнала. Про участие остальных хронопов они ничего не знают. В розыске только Брюх и я. Мы…
— Разве тебя отец не отмажет? По-семейному? — поинтересовался Нюх. Остальные закивали.
— Ему бы сейчас самому защититься. На него самого так катят…
— А что на него есть? Не он же ключ дал…
— Чекист должен быть безукоризненным, как там… с горячим сердцем и…
— …и крутыми яйцами, — закончил Нюх.
Усмехнулись печально. Вздохнули. Мэри взяла инициативу в свои руки:
— Пора ложиться. Значит, так — внизу стелю только двоим. —
К Алюне: — Под подвалом есть еще один подвал, там вы с Брюхом пока и будете жить. Тайник надежный. Завтра разберемся — что дальше.
И Мэри пошла в спальню за старыми матрасами и одеялами. Хронопы стали помогать. Из сарая она принесла огромного размера обогреватель. Какие-то умельцы обернули кудрявой медной проволокой тонкостенную бетонную трубу диаметром полметра. Эта штукенция, наверное, могла за два часа растопить все полярные льды.
Брюх вышел из забытья.
— Алюня! — обрадовался он. Они поцеловались.
Оба почувствовали, что поцелуй получился другим. Не таким, как раньше. Сердца влюбленных упали, словно на качелях, летящих вниз по параболе. Губы приятно щипало.
Мэри с Бухом перетащили обогреватель в нижний подвал, проверили — работает ли, а когда вылезли из чрева, отправили туда Брюха и Алюню. Хронопы устроили братское спальное место в большой комнате. Заняли позы столовых ложек. Дух заканючил, ему хотелось в подвал.
— Я бы там крыс половил. Представляю, какие там водятся! С бобра величиной… Морда — во!
Мэри рассудила как старшая возрастом:
— Я не против. Но вот Алюне с Брюхом в эту ночь лучше побыть одним. И нет там никаких крыс. Все давно переловлены. Спи.
Спускаться с раненой ногой по двум лестницам было напряжно
Спускаться с раненой ногой по двум лестницам было напряжно, но Брюха вело сладкое чувство. В эти мгновения он бы поручился за то, что в полной мере ощущает, как эндорфины разослали своих агентов влияния по всем-всем клеточкам тела и всей честной компанией заживляют отверстие в его ноге. В голове крутился рисованный мультик, где кровяные тельца вооружились иголками с ниткой и зашивают рану. Хотя возможно, это опиаты действовали.
Мэри смастерила для влюбленных настоящую перину. Легли и провалились. Брюху это напомнило детство, хотя свои детские воспоминания он не слишком любил. Оттуда вспоминалось нехорошее: крики, замки, запреты, стыд. Прочь все это.
Темнота была настоящая, они будто оказались без глаз. Тигр шепнул рыси на ушко:
— Ты разделась? Давай сюда.
И она прижалась рыжей грудкой к его полосатому телу. Полоски шли вдоль, от головы к хвосту. Беловато-кремовые и коричневато-глиняные.
С подтеками, словно рисовали гуашью по мокрому ватману. Нет глаз, а тактильность на что? Тигр кожей почувствовал близость женщины и длинным языком вылизал ее всю, свое сокровище. Интимное оказалось соленым, влажным. Судорога прошла по телу зверя. Сглотнул. Язык онемел.
Грудки были меньше, чем могло поместиться в когтистых ладонях.
И тревожить их приходилось осторожно, чтобы не уколоть электрическим током когтей. Рысь взяла в свою лапу его знамя. Даже в темноте было ясно, что оно нестерпимо алого цвета.
— Давай ко мне, — прошептала рыжая царица леса. Держа в кулачке, примерилась и толчком вложила в себя. — Воооот…
А в пещере тигра уже ждали. Приняли в тесные объятия, пропустили через мягкие вращающиеся двери, обыскали с жарким пристрастием, заштриховали пропуска. Охрана расступилась, сложа нежное оружие. Рысь оскалилась, показала зубки. Пощекотала резцами шею тигра. Тигр зарычал (или запел). В телесном низу происходило что-то новое. Подтянулись полки жадных янки с винчестерами, отряды голых индейцев с луками и стрелами, тевтонцы с кровавыми мечами, русские драгуны времен Очакова и покоренья Крыма. И полетели ядра, стрелы, завизжали пули. Наполеон в треуголке начал отдавать приказы голосом артиста Копеляна. В темноте тут и там стали возникать круглые цветные шары, красные слева, справа — салатно-зеленые. И радуга! Каждый охотник знает, где сидит фазан…
Рысь выгнула спину. Тигр вжался в перину до самого пола. Его знамя попало в тотальное окружение. Он попытался вырваться из бархатной осады, но только глубже увяз. По руку, по плечи, по шею. С головкой. И тогда знамя выпало из рук. И тогда десять стрел на десяти ветрах. И тогда искры из глаз взорвали радугу. И тогда вспыхнула радостная луна. Рысь упала рядом с тигром. Они смотрели вверх и читали по луне и по звездам. Иероглифы Волопаса и финно-угорская письменность Козерога. Волшебство длилось и длилось. А когда звезды стали меркнуть, Алюня промурлыкала игриво:
— Ой, течет. Чур, это ты спишь на мокром… на своем…
И, поменявшись местами, они заснули. В углу красным неоном вдруг засверкала раскаленная проволока обогревателя. Он слегка жужжал — в нем вели войны сошедшие с ума электроны.
В девять утра, когда небесный кит еще спал, накрывшись ватным одеялом облаков, генерал Итальянцев нервно стучал по красной клавише переговорного устройства, а та, как это всегда бывало в минуты его раздражения, размягчалась и западала.
— Люся! — орал шеф горьковского КГБ. — Сухарева ко мне! Слышишь? Сухарева! Пришел он или нет?
Секретарша-цапля оторвалась от вида из окна и нажала на клавишу:
— Товарищ генерал, идет.
Сухарев возник плавно, будто лист упал осенний. После бессонной ночи кожа поблекла. Когда брился — порезался.
— Садись. Провентилировал я вопрос там. — Генерал показал пальцем на потолок. — Общее мнение: уходишь пока в отпуск.
Пескарь ожидал худшего. Чешуя оставалось при нем, табельное — тоже.
— Но дочь, извини, пойдет на закланье.
Хрен с ней, чешуей, крючок впился в губу, да так, что прокусил сердце.
— Позволь… Позвольте, — пескарь стал путаться, — я же просил тебя, Олег, как человека… Ладно, пусть мне по башке, но Алюня должна выйти чистой…
— Этого никак нельзя. Общее мнение. — Генерал опять поднял палец и указал наверх. — Будто ты не знаешь, какое время на улице. — Генерал подошел к окну и слегка отодвинул жалюзи. Было темновато. — Смотри. Народ идет согбенный, запуганный. В сереньком идет, заметь, чтобы не выделяться. Но тут кто-то решил, что он особенный. Ты вспомни, как ты меня уговаривал ее на работу взять. Не было у меня в секретариате ставок свободных. Сам знаешь, придумали для нее. Переводчица! Не работа — малина! Знай читай макулатуру западную. Таймсы-хуяймсы. — И более свойским тоном: — Смирись, пойдет на закланье. Где она, кстати? На работу не пришла.
— Не пришла? — удивился пескарь.
— Я уж думал, ты ей больничный устроил.
— Она не ночевала дома.
— Хуже для нее. Объявляем в розыск. Скажем, так. Не придет до обеда — будем разыскивать. И этот… как его… хронотоп… Его нашли?
— Ищем.
— Уж не вместе ли они, голубчики?
— Не знаю.
— Ты — полковник ведомства или мямля сраная? Что, блллль, за “не знаю”, ищи! — Генерал рявкнул.
Пескарь вышел, поджав заржавевший хвост. Кит сбросил утреннее одеяло, плюнул пескарю вслед.
Саид стоял, облокотившись на косяк двери в запущенной хрущевке, перед ним сидели двое, одетые плохо. На майке одного из них некогда был нарисован олимпийский Мишка. Пот и время наполовину съели медвежонка. Одна бретелька была оборвана. У второго были вонючие штаны.
— Я плачу, земляки. Плачу хорошим лавэ. Паренек у меня работал, зовут Пауль. Говно вонючего состава мне этот гондонище подложил. Я его уволил. Уволил-то уволил, а трагическая обидность осталась. Он у меня деньги взял и вернул не полностью. В общем, это не важно. Раздраконил он меня. Вам как раз дельце набздюмару. Убивать не надо — проучите, отторцехульте. И еще дам вам один адресок, там одяжки собираются, они вроде того музыкальная группа, хроножопы, как-то так… Тот же крестовый ракурс, надо их хорошенько оттырить…
Те двое сидели молча, внимали.
— Помнишь, Вяленый, как мы Темку-пидармона отторцехулили в шестьдесят девятом… — ударился в воспоминания Саид. — В его лохматый сейф пузырь от шампусика вогнали.
Вяленый, тот, что с Мишкой на майке, повернулся к столу, на котором вперемешку располагались бутылки и снедь. Разлил на три рюмки. Сказал:
— Волыну бы нам…
— Волыну бы ему! — Саид подмигнул другому хмырю. — Всем бы нам по стволу, были бы мы короли! — Добавил: — Не надо стволов! Я же говорю, сделайте как Темку. Возьмите за пищик.
— Замандячим на голубом блюдечке, — после опрокинутой рюмки влез Второй хмырь. Штаны у него ужасно воняли.
— Вот деньги. — Саид положил на стол тонкую пачку. Чтобы не упала, пришлось отодвинуть снедь.
В Мэрин дом органы нагрянули, когда хозяйка была на работе
В Мэрин дом органы нагрянули, когда хозяйка была на работе, в котельной, а Бух сидел в политехе на лабах. Позвонив три раза, пошли за понятыми. Поймали на Славянке двух грязных заморышей. Выбили дверь сапогами. Пробежали по комнатам. Спустились в подвал.
Сержант подошел к Спуздякову:
— Никого, товарищ старший лейтенант.
Лишняя звезда взошла на погонах Срыздякова.
— Вижу. Будем искать улики. — И принялся перелистывать пласты, наклонно стоящие у проигрывателя Буха. — Так… Вот альбом Фрэнка Заппы, одиозного певца… Диск, изданный в капстране.
Вынул пластинку.
— Гемовский. Из ФРГ, значит. Уже компромат! На книжной полке поройтесь. Не забывайте главное — ищем коробку с магнитной пленкой фирмы “Orwo”.
Вяленого и Второго хмыря в качестве понятых заставили расписаться в бумагах. На прощание выписали им повестки, согласно которым они должны будут явиться к участковому с паспортами — для того чтобы с них данные переписали.
На том понятых и отпустили. Они вышли из Мэриного дома. На перекрестке Славянки и Студеной остановились.
— Это кто были, энкавэдэшники? — спросил Второй хмырь.
— Вроде того. Суки-бобики.
— А хата-то беднее нашего. Видать, эти притырки не одному Саиду дорогу обхезали.
Старший лейтенант Смиртяков сидел в своем кабинете и изучал досье на Мэри Колечко. Физмат, хипповство, автостоп, участие в системе “Общество цветов”, выезд в Москву на концерт “Машины времени”, связь с Сахаровым, потерянный ключ от секретного отдела — все это попахивало диссидентством. И даже не латентным, а вполне себе открытым.
В личном деле Спиздряков нашел докладную секретаря комсомольского актива Горьковского университета Игоря Морошкина. В ней сообщалось, что 10 декабря 1980 года Марина Колечко (просит, чтобы ее называли Мэри) расклеивала на корпусах университетского городка объявления следующего содержания:
“Дети цветов! Позавчера в США рукой сумасшедшего фанатика был убит участник группы „The Beatles” Джон Леннон. „Общество цветов” приглашает тебя на вечер памяти гениального певца. Начало в 19.00. На нашем месте! …Английский бы выучил только за то, что им разговаривал Леннон!”
Морошкин докладывал, что ему неизвестно место проведения так называемого вечера памяти. Также ему неизвестно, состоялся ли он. За расклейку объявления Мэри получила по комсомольской линии строгий выговор с занесением.
Заинтересовал Сбреднякова и дед Мэри, который оказался личностью почти легендарной. Кавалер Георгиевского креста в Первую мировую. Искусный печник. Едва ли не во всех домах по Славянке и соседней Студеной печи ставил он.
Дело мастера боится, или Счастливый случай
Из газеты “Горьковский пролетарий”, №26, 1939 год
В верхней части Горького печника Колечко знают и любят. Работает он споро и толково. И новую красавицу теплушку может справить, и неисправность старой устранить. В прошлом году произошел с Колечко удивительный случай.
Складывал он печь в частном доме на улице Студеной. Складывал так, что дело мастера боится. И вдруг, откуда ни возьмись, человек в шляпе.
— Подошел этот человек в шляпе и начал все высматривать, качеством глины интересоваться, — рассказывает печник. — А кому нравится, когда за твоей работой надзирают? Я и матернулся шепотком в его сторону. Тот улыбнулся и говорит: “Ругаться ты мастак!” А я возьми да спроси — черт меня только дернул — фамилию гражданина. Вдруг он вор! Надо же донести куда следует! Гражданин тут снял шляпу, а батюшки — да это же сам комендант верхней части! А я его и не признал.
За ужином Колечко рассказал об инциденте с комендантом своей супруге, и та запечалилась-закручинилась. Мол, доведет тебя, старый, твоя матерщина до цугундера!
— Наутро возле дома останавливается черный автомобиль, выходят служивые — и к нам в дверь, — продолжает печник Колечко свой рассказ. — Спрашивают — есть такой-то? Говорю — я и есть! А раз вы такой-то, то берите с собой инструмент и садитесь в кабину. Ну, я еле-еле в рукав поддергайки своей попадаю, всего трясет. А супруга вдогонку: “Все из-за твоей матерщины…”
Привозят в Кремль. Встречает меня сам комендант. Думаю — все, пропал, седая голова! А он и молвит: материться ты мастак! Может, и печник не хуже? У меня тут в кабинете голландка дымит. Поправить можешь?
По словам Колечко, услышав такие слова, он рывком поддергайку с плеч — и давай печь обстукивать, словно врач. Нашел неисправность вмиг. А к вечеру голландка уже работала исправно. За хорошую работу комендант напоил печника сладким чаем с плюшками и жалованье дал. Похвалил без меры.
— Я с извинениями к нему — мол, пардон, обматерил вас тогда. А он только рукой отмахнулся, дескать, кто старое помянет… Возвращаюсь к супруге довольный, сытый. Спрашивает: где задержался? А я — да вот за плюшками у коменданта.
С тех пор мастер Колечко больше не матерится! А слава о добром печнике впереди него бежит!
Беседовал с печником репортер Добычин Василий.
Старший лейтенант Счушняков пробил по базе — все коллеги Колечко давно в могиле, кроме Федорова Николая Романовича, проживающего на улице Поющего, на Автозаводе. С Федоровым дед Мэри дружил до самой смерти.
Федоров был типичным старичком-лесовичком. Обнаружив в почтовом ящике повестку из Главного управления госбезопасности, он разорвал ее и в тот же миг забыл о ней. Вместо второй повестки к нему приехал старший лейтенант Скундяков — в сером партикулярном пальто и пыжиковой шапке. Родня старичка-лесовичка размножалась охотно, но ни у кого не было такой шапки.
— Вы — Федоров? — спросил Сбрутняков.
— Мы, — а сам хитро оглянулся.
— Почему не приходили по повестке?
— Ноги уже не молодые, были бы у них глаза — в гроб бы смотрели.
Я уж лет пять как дальше гастронома на Краснодонцев не выезжал. А бывает, что и до магаза уже не ходок.
— Давите на жалость? Закон на нее не купишь! Пришла повестка — будьте любезны откликнуться, помочь. Не буду спрашивать, знали ли вы печника Колечко. Знаю — дружили.
Старичок-лесовичок покачал головой, словно нащупывая равновесие своей памяти.
— Скоро вновь свидимся, дай бог, с товарищем.
Счуртяков — к делу. Он не знал, что искать, поэтому импровизировал:
— Сохранились у вас его фотографии?
Лесовичок задумался, приблизив указательный пальчик к виску. Пальчик напоминал засохшую морковинку.
— В альбоме есть несколько пожелтевших. Да зачем вам?
— Хочу на Колечко посмотреть.
Федоров, кряхтя и охая, полез в низ тумбочки, достал альбом с потертым плюшевым верхом. Полистал. Нашел. Скувляков перехватил альбом:
— Это вы где?
— На крыльце моего дома, он рядом с колечковским стоял. Его фриц бомбой достал в сорок втором.
Спичтяков вспомнил расположение домов на Славянке. Церковь, дом-засыпушка в глубине, следующий — новый пятиэтажный и рядом тот, который дед Колечко возвел.
— Где ваш дом стоял, пока его фриц бомбой не достал? — Схуятяков следовал на ощупь.
— На Славянке.
— А после того, как ваш дом фриц бомбой достал, где вы жили?
— Опять же на Славянке.
— У кого?
— Так у Колечко и жил, в подвале. Мы с ним вместе подвал вырыли, чтобы в бомбежку спасаться. Вырыли заранее, еще в финскую. Подвалов у Колечко было два. Верхний-то он сам вырыл, а нижний — я ему помог, там было труднее, ему бы одному ни за что не справиться. Он на карачках лопатой махал, а я землю в мешках оттаскивал и поднимал. И укрепляли столбами тоже вместе. По ночам, все по ночам…
Когда Федоров поднял голову на гэбиста, того уже рядом не было. Старичок-лесовичок перекрестился. И пошел в магаз. Там, он слышал, должны были привезти.
Просторный актовый зал Горьковского университета: президиум и трибуна
Просторный актовый зал Горьковского университета.
Прямо перед зрителем трибуна. Слева — длинный стол и стулья, это президиум. Справа на стене висят портреты русских писателей вперемежку с вождями пролетариата. Примерно так: Гоголь, Ленин, Пушкин, Свердлов, Толстой, Жданов
и т. д. Вожак университетской комсомольской организации Михаил Крошеняткин сидит на одном из стульев. Он готовится к предстоящему собранию. Штудирует присланные ему распечатки текстов песен пятикурсника истфила, выбравшего себе псевдоним Кух. Крошеняткин одет правильно.
К р о ш е н я т к и н
(сам с собой).
Наверняка окажется какой-нибудь сморчок закомплексованный. Так… Что это за песня… “Клянусь париком Кобзона”…
(Напевает на вальсовый мотивчик.)
“Я влез в автобус, безмерно грустя, лезу в карман за удачным словом, девчонки жмутся грудью, а я чувствую, от них пахнет порохом. Клянусь париком Кобзона, у меня нет другой жизни…” Белиберда. Потом от девчонок пахнет, а не порохом. Они сдали зачет и едут домой. И от них пахнет трудовым потом. И при чем здесь Кобзон? Туманно…
В зал входит Галина Варинова, заместитель Крошеняткина по идеологической работе. Она одета правильно.
В а р и н о в а. А-а… Ты уже здесь… Получил распечатки? Прочитал это?!
(Напевает на вальсовый мотивчик.) “
Я влез в автобус, безмерно грустя, лезу в карман за удачным словом, девчонки жмутся грудью, а я чувствую, от них пахнет порохом. Клянусь париком Кобзона, у меня нет другой жизни…” На, понюхай!
(Подходит к Михаилу, садится на стул рядом, поднимает руку, чтобы он мог понюхать ее подмышку.)
Пахнет порохом?
К р о ш е н я т к и н.
Нет, потом пахнет, трудовым потом. Ты сдала зачет?
В а р и н о в а
(вновь поднимает руку и придвигается ближе к Крошеняткину)
. А ты не чувствуешь?!
В это время актовый зал заполняется студентами Горьковского университета. Когда будут заняты все места, в зал введут Куха. Ему стула не достанется, все действие он будет стоять. Руки за спиной — как Прометей, печень которого клюет голодный орел.
Крошеняткин встает за трибуну.
К р о ш е н я т к и н. Товарищи! Сегодня на повестке дня один вопрос: дело нашего товарища, выбравшего псевдоним Кух. Вам были заранее розданы распечатки с текстами Куха. Мы должны обсудить поведение Куха в свете его так называемого творчества и вынести решение. Кто хочет высказаться?
В эту минуту все девушки, находящиеся в зале, поднимают руки. Михаил оглядывает зал, чтобы выбрать, кому из них дать слово. Останавливается на симпатичной студентке с косами.
К р о ш е н я т к и н. Назовитесь и говорите…
С и м п а т и ч н а я с т у д е н т к а с к о с а м и. Я Светлана Рабочая, студентка третьего курса. До крайней степени возмущена очернением действительности.
(Поднимает руку, чтобы сидящие рядом могли обнюхать ее подмышку.)
От меня не пахнет порохом. Потом — да, разит! Трудовым!
Я сегодня сдала зачет!
Крошеняткин дает слово ее соседке.
С и м п а т и ч н а я с т у д е н т к а с к о с а м и—2.
Я могла бы дать вам возможность понюхать мою подмышку, но вы и так догадываетесь, чем она пахнет. Я тоже сдала сегодня зачет. И еще экзамен. На пять с плюсом! А порох — это как-то слишком милитаристски. Надо спросить у автора — кто стоит за ним? Не международная ли военщина?!
Крошеняткин дает слово студентке с дальних рядов.
С т у д е н т к а с д а л ь н и х р я д о в
(снимает с себя блузку и передает в президиум, сама остается в бюстгальтере)
. Можете понюхать! Я сдала зачет, и запах мой самый что ни на есть трудовой. Мне нечего скрывать от товарищей.
Пока блузка идет по рядам, ее все обнюхивают и утвердительно кивают. Все воодушевлены. Обнюхав блузку, Варинова просит у Михаила слова.
В а р и н о в а. Спасибо за поддержку, товарищи студенты!
Я тоже могла бы сейчас снять блузку и пустить по рядам, но Михаил может подтвердить
(она поднимает руку, чтобы он смог снова обнюхать ее),
моя подмышка пахнет не порохом, а чем?!
Зал отвечает хором: “ПОТОМ! ПОТОМ!”
Аплодисменты, переходящие в овацию. Варинова знаком просит собравшихся успокоиться.
В а р и н о в а. Но почему никто до сих пор не сказал об оскорблении нашего горячо любимого певца Кобзона? Ведь этот человек исполнил песни, вошедшие в наш классический фонд культуры. Я имею в виду песни из фильма про Штирлица.
Слова просит та студентка, которая осталась в бюстгальтере. Крошеняткин дает ей возможность сказать.
С т у д е н т к а с д а л ь н и х р я д о в. Я считаю, что автор оскорбил Кобзона уже тем, что обратил наше внимание на такую интимную вещь, каковой является парик. Выбор — носить парик или ходить лысым — каждый мужчина принимает самостоятельно, и мы не можем ни корректировать это, ни осуждать. Ношение парика — одно из важнейших завоеваний социалистического строя. И мы не дадим лишить нас этого права! Руки прочь от парика Кобзона!
Крошеняткин, давя ладонью овации, опять всматривается в зал.
К р о ш е н я т к и н. Кто еще хочет высказать свою точку зрения?
Слова просит студент с лысиной.
С т у д е н т с л ы с и н о й. Как вы можете заметить, я лысею. Еще пару лет — и я буду лыс, как Кобзон. И передо мной встанет дилемма — носить парик или нет. Скажу — скорее всего я выберу такой же парик, как и наш прославленный певец. И если какой-нибудь паршивый стихоплет сочинит про мой парик такие вирши, как это сделал Кух, я просто дам ему в морду.
(Рвется к Куху, чтобы дать ему в морду, но соседи удерживают его, хватая за остатки волос.)
Варинова всматривается в зал.
В а р и н о в а. Еще! Еще! Кто хочет сказать?
Встает студент с задних рядов. Снимает парик.
С т у д е н т с з а д н и х р я д о в. Я, знаете ли, заочник. Раньше я стеснялся своей лысины, и пришлось купить парик. Потом я стал стесняться своего парика, потому что всем было видно, что я ношу парик. Но сегодня я впервые ощутил, что этого совершенно не нужно стесняться.
А такому стихоплету, как Кух, я просто должен плюнуть в лицо!
(Он рвется к Куху, чтобы плюнуть в него, но соседи удерживают его, вырывая из рук парик.)
Крошеняткин достает из кармана бумагу.
К р о ш е н я т к и н
.
В целом мнение понятно. Поэтому я сейчас зачитаю резолюцию по этому вопросу, а потом мы проголосуем.
(Читает по листку.)
“…После ряда примериваний и отсрочек, объясняемых сложностью проблемы и занятостью более насущными вопросами, Центральный комитет комсомольской организации Горьковского университета вплотную подошел к вопросу о так называемом творчестве пятикурсника истфила, выбравшего себе псевдоним Кух. ЦК дал четкую и правильную директиву поведения Куха и перспектив его творческого развития (никаких перспектив!). Резолюция ЦК продиктована духом подлинной ленинской диалектики, непримиримой революционности и умения трезво оценивать достижения и ближайшие возможности, а также уверенностью в своих силах при ясном сознании необходимости учиться и не зазнаваться. ЦК решительно отверг концепцию Куха о запахе девичьих подмышек, равно как и его капитулянтство перед мелкобуржуазной проблемой мужских париков. Резолюция твердо заявляет о неизбежности гегемонии ясного взгляда и четко формулирует идею культурной мысли. ЦК принимает решение о дальнейшем движении к коммунистическому обществу. Но уже без таких, как Кух. Расстрел для него был бы слишком легким наказанием. Мы безоговорочно постановляем: душить и еще раз душить! Подпись, дата…” Кто — за? Единогласно!
Крошеняткин, Варинова, а также все собравшиеся в зале студенты синхронно надевают заранее приготовленные противогазы “ГП-4у” с лямочками из прорезиненной ткани и поднимают вверх обе руки. В зале становится невыносимо дышать — настолько ядрено пахнет потом.
Кух умирает от удушья.
Занавес.
Из дневника Алюни
Неделя без движения уже ощущается. Тело на глазах оплывает. Мышцы стали вялыми. С сегодняшнего дня я решила делать гимнастику йогов. В подвале, правда, особо не развернешься. Брюх обещал, что, когда нога подживет, тоже будет делать упражнения. Наверное, надо делать хотя бы непродолжительные прогулки на воле. Хотя бы в Мэрином дворике. Правда, Мэри против. Наверное, она права, и это в наших интересах, но без движения мы тут засохнем.
Нового пациента психиатрической лечебницы Ляхово с диагнозом “параноидальная шизофрения” с вечера накачали сомнамбуляторами, и ночью он не смог сомкнуть глаз. Возникло сильнейшее беспричинное ощущение страха, болела голова, сердцебиение участилось. Пациент в течение всей ночи не мог оставаться неподвижным, ходил взад-вперед по палате — до тех пор, пока санитары не приковали его к кровати. Прикованный, он ударился в сказительство:
— Господа мои, прошу вас обратить внимание на замечательную фигуру двадцать восьмого президента США Вудро Вильсона, которому, как указывают источники, “удалось осуществить в законодательной области больше, чем кому-либо со времен президента Линкольна”. Я акцентирую на нем потому, что он пришел к власти в марте тринадцатого года. А через семьдесят два года, тютелька в тютельку, в нашей стране — я предсказываю это со всей ответственностью — станет правителем (генсеком? царем? президентом? не важно!) его исторический двойник. И он, как я уже говорил вам, серьезно перетряхнет страну. Знаете ли вы, господа, что выйду я из этого дома для умалишенных восьмого декабря две тысячи девятого года в возрасте семидесяти четырех лет? С пенсией отставного майора в девяносто восемь рублей тридцать шесть копеек (или уже к тому времени случится монетарная революция с индексацией впополаме?). Почему именно восьмого декабря 2009 года, может быть, спросите вы, господа… Отвечу так: да потому что ровно семьдесят два года назад — если считать от упомянутой мной даты — в Соловецком лагере был расстрелян “русский Леонардо” Павел Александрович Флоренский. В полной мере могу считать себя его “зеркальным” двойником. Я, как и он, со всей страстью, заложенной с рождения, стремлюсь внедрять математические понятия в историко-философскую проблематику. Он разработал свою модель мира, я — свою, но обе основаны на математике, так. Меня, как и Флоренского, немало покидало по стране-матушке, кстати, его даже в Горький забрасывало, тогда еще Нижний Новгород, летом двадцать восьмого он был сослан сюда по доносу, работал в радиолаборатории, что на Верхневолжской набережной. Известно, что в тридцатые он также трудился в одном из секретных институтов над военными программами, а именно — разрабатывал первые ракетные установки, а я, правда немного позже, командовал как раз ракетным подразделением. Разве это не совпадение? В год моего рождения, в тридцать четвертом, Флоренского упекли в Соловки, где он и принял мученическую смерть. Согласно одной из версий его гибели, в лагере он отдавал свой скудный паек другим и умер голодной смертью. Получается, я должен есть за себя и за того парня?!
Слушателей у пациента было мало, да и те были порядочные психи.
Кух отходил после вчерашней головомойки в универе
Кух отходил после вчерашней головомойки в универе. Он поставил “Heroes” Дэвида Боуи (диск был Сорова) и, сидя на диване, чистил музыкой мозги. Раз в две минуты он вспоминал Крошеняткина и Варинову и матерился вслух. Оленька, которая подле читала “Волшебную гору”, вздрагивала.
— Бллллль… бллллль.
— А ты вспомни, что некоторым еще хуже, и тебе станет легче. Брюх вон в темнице томится. — Оленька умела успокаивать.
— Я вчера нанюхался комсомольских подмышек на всю оставшуюся жизнь.
— На всю жизнь? Что-то подсказывает мне, что много их еще будет. Поэтому лучше с насморком жить. Или с хроническим гайморитом.
Кух зашмыгал:
— Так у меня после комсомольских подмышек насморк и разыгрался. Есть у нас какой-нибудь эфедринчик?
Оленька встала с кресла и пошла на кухню искать лекарство. Раздался звонок. Она сменила направление и подошла к двери — открыть. Оказалось, что это папа Куха. Огромный, как медведь Балу, он перекатился в большую комнату, где звучал Боуи.
— Слухи, сына, скачут как блохи… — Непонятно, то ли он иронизировал, то ли выражал сочувствие.
— И что говорят? — Кух выключил Боуи. Игла вышла из замкнутого круга и оскалилась.
— Говорят, что мой сын исключен из комсомола. И ему грозит исключение из универа. Говорят, что неприятности твои этим вовсе не ограничатся. А еще говорят, что мне больше отделом не руководить. Получается, что я отец врага народа. Мало?
— Прости, папа! — Кух был смущен. Уж кому-кому, но своему отцу он не хотел причинить боль. И тут же вспомнил народную мудрость — чем больше любишь, тем больше проблем доставляешь.
— Но я пришел не затем, чтобы поплакаться перед сыном. Или обвинить его в злонамеренном умысле. — Отец обнял сына. Давно они вот так не сидели, обнявшись.
Он продолжил, не смотря Куху в глаза:
— Я принес ту карту, которую ты просил. С недостроенной “китайкой”. Со всеми провалами и ремонтными зонами. Вот... — Он достал из тубуса “синьку” — чертеж, откопированный с помощью уксуса и чернил, — и развернул. “Синька” заняла добрую четверть комнаты.
— Ух ты, какая подробная. — Кух сызмальства бредил всякими майн-ридами и монте-кристами. Карта ассоциировалась с кладами и путешествиями. Он прошелся по ней на четвереньках.
— К сожалению, не слишком свежий план, — сказал отец. — Геодезисты снимали в позапрошлом году. Наверное, некоторые провалы уже залатаны. Но не все. Это сколько же денег надо, чтобы все восстановить. Смотри, сколько провалов. Ты в курсе, что самые большие дыры в стене охраняются?.. — Увидев, что Кух поднял на него удивленные глаза, Балу кивнул. — Марк, мой сотрудник, по глупости отправился проверить одну из дыр, нарвался на патруль. Его потом таскали сам знаешь куда, еле отмылся. Пришлось ему такую характеристику написать — как о самом-самом незаменимом в отделе. Как твоя рука, ребра? Зажили?
Кух уже забыл о них, столько всего случилось после.
— Одного ребра не хватает, — пошутил он. — Я из него Оленьку слепил.
— Шутишь — значит, не все так плохо. — И направился к дверям.
Кух остановил отца. Некоторое время собирался с мыслями.
— Ты еще не знаешь худшего. Оленька в гэбэшке давала показания на детекторе. На военной кафедре меня завалили на госе. Пару прямо в зачетку поставили. И этот гос не пересдашь даже осенью. — Куха понесло: — Видел бы ты нашего подполковника, завкафедрой. Про него бы Розанов сказал — без рук и без ног, только голова и живот. И вещает таким щупленьким голоском — вы, мой хороший, не добросили гранату до зачетной полосы. Знает же, сволочь, что у меня ребра еще болят.
Я ему справку из больницы принес, а он ее демонстративно порвал перед строем.
— Получается, что ты выйдешь из стен универа рядовым и в осенний призыв тебя заберут в армию, так? — У Балу был такой вид, что он вот-вот заплачет.
Но заплакала только Оленька, молчавшая во время разговора.
Брюх лежал на перине и смотрел на потолок. Над ним не было уже ничего, кроме потолка, неясного в слабом освещении разбитого бра, но все-таки неизмеримо высокого, с ползущими по нему серыми трещинами. Меньше двух лет назад, затевая с хронопами игру в музыкальную группу, он хотел славы, хотел быть известным людям, хотел быть любимым ими. Хотел поразить слушателей своими смелыми мыслями, свежими мелодиями, дерзостью послания. Хотел встать во главе полка, который сметет всех и вся на рок-концерте, и чтобы толпа бушевала у его ног, когда он с микрофоном, как со знаменем, взлетит на помост. С древком в руке он мечтал пойти вперед и сломить все, что будет стоять перед ним. Как и когда это случится, он не знал, но он твердо был уверен, что так будет. Нога еще болела, но уже не так остро, как в ночь после ранения. Молодой организм хронопа нашел силы на то, чтобы родить новые клетки, которые залатали рану. Мысли освещали пространство в его голове.
“Как же я не видал прежде этого высокого потолка? И как я счастлив, что узнал его, наконец. Да, все пустое, все обман, кроме этого бесконечного потолка. Ничего, ничего нет, кроме него. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава богу!”
Потолок расходился трещинами в виде паутины.
Потолок расходился трещинами в виде карты звездного неба.
Потолок расходился трещинами в виде звуковых дорожек пластинки.
Потолок расходился трещинами в виде морщин.
Потолок расходился трещинами в виде свежей лыжни.
Потолок расходился трещинами в виде перекрестков судеб.
В субботу Вихрев, этот добрый дельфин с голубыми глазами, тащил санки с магнитофоном “Олимп” к дому Мэри. Небесный кит провожал его мягкой зимней улыбкой. Два дня Вихрев отлаживал передаточный механизм лентопротяга. Выточенную на заводе втулку пришлось переделывать два раза, микрон за микроном шлифуя поверхность. И сейчас Вихрев был уверен, что механика выдает 38-ю скорость не хуже зарубежных аналогов. Когда он внес магнитофон в комнату, там уже собрались почти все хронопы. Сгрудились на полу возле огромной синей карты. Увидев Вихрева, стали ее скатывать и складывать.
До прихода дельфина хронопы яростно спорили. “Дыра в верхней части гораздо привлекательнее…” — “Но там и охраняют лучше…” — “Все равно французы из Питера уже уехали!” — “Так это для следующего раза…” —
“В следующем году…”
Бух бросился Вихреву помогать. Достал из тумбочки переходник, чтобы провод “Олимпа” дотянулся до электричества. Остальные разгребли место на столе, перенеся журналы и кассеты в другое место.
— А где сама катушка с альбомом? — забеспокоился кто-то.
— Внизу у Брюха… — откликнулась Мэри. — Вообще-то лучше всего снести “Олимп” вниз, там все и послушаем. Не надо, чтобы Брюх с Алюней выходили наверх, их могут из окна засечь.
— Альбом длится минут сорок, — начал Нюх. — Ничего не случится, если ребята поднимутся, ноги разомнут. Им же полезно…
— Только через мой труп. — Мэри была непреклонна, как ванька-встанька. — Не забывайте — этот режим в общих интересах.
— Давайте заключим компромисс, — встрял Кух. — Послушаем альбом внизу, но…
Пауза.
— Но только после того, как купим вина и спрыснем нашу запись. По трезвой он может и не пойти.
— Это почему же? — Бух завершил манипуляции с переходником. “Олимп” мягко зажужжал.
— Нет, конечно, альбом и по трезвой пойдет, но с винишком-то будет повеселее слушать. Давайте сделаем себе праздник! Кто со мной пойдет?
И главное — у кого есть деньги?
Согласились. Загоношились. Денег особо ни у кого не было. Так, мелочь, мятые рубли… Но недаром Розанов говорил, что ничего так красиво не лежит на молодости, как бедность. Собрали семь рублей с копейками, на три красного. Кух с Нюхом оделись:
— Но, чур, без нас не слушать, — и с музыкой медной мелочи побежали в первый гастроном на Покровку.
Вяленый замазал синяк под правым глазом присыпкой
Вяленый замазал синяк под правым глазом присыпкой, только что купленной в аптеке. Второй хмырь ему помогал — держал зеркало.
— Охренеть, почему Саид не сказал, что этот вольтанутый аж под два метра ростом. Пауль, бллллль! Чуть буркалы мне не выбил. Надо было самострел в цеху замандячить.
— Сука, такого на простой каркалэс не наденешь! А мы только пару фомок с собой взяли… Арматура хренова…
— Хрен ли это за арматура, соплей перешибешь. Вот в шестидесятые делали — сила! Враз позвоночник ломала. А это спички, а не арматура.
У тебя спички-то есть?
Второй хмырь вынул из подвалов вонючих брюк коробок спичек. Погремел содержимым:
— На месте…
Они уже подходили к Славянке.
— Посмотри, хата еще больше покривела или мне это только кажется?
Второй вперил зенки на дом Мэри и молвил:
— Нет, какая была, такая и есть. А кривизна только тяги добавит… — Хмырь захихикал.
— Бензинчика бы?
— Ага, и бензодрильчика…
— Без проблем… — Вяленый заметил старенькую “победу” на дороге. Никто за ней не присматривал. — Ты пиво допил?
Второй хмырь полез в симметричный карман, и рука вынесла на свежий воздух недопитый пузырь пива.
— Мне оставь глоток. — Вяленый сплюнул.
За секунду пивчанского не стало.
— А трубка? Захватил?
Второй хмырь в который уже раз занырнул в карманы, и одна из рук вытащила резиновую трубку медицинских целей.
— Пойдет?
Вяленый покрутил трубку, понюхал ее:
— Вот сам и соси…
Второй хмырь не обиделся. Открыл крышку бензобака “победы”, засунул трубку. Попытался всосать топливо осторожно, но все равно полглотка угодило в пищевод. Он секунд сто двадцать отплевывался.
— Ох, люблю я бензинчик, макну в него мизинчик, — отплевывался и шутил. Нацедил полбутылки.
— Ты как в первый раз, — сказал Вяленый.
Они обогнули дом и перелезли через невысокий штакетник. Вяленый полил из бутылки деревянную стену. Хватило на два квадрата площади.
— Кнокай! Мало ведь нацедил.
— Сам бы и сосал, это тебе не рататуй, — осклабился Второй хмырь. Сплюнул. Чиркнул спичкой вхолостую, второй. Третья сработала как надо. Стена неярко запылала.
— Может, еще сходить отсосать? — спокойно спросил Второй хмырь.
И уже полез в карман за трубкой. Но январский ветер сделал свое дело.
— Зашкандыбали! — спохватился Вяленый и побежал.
Перелезая через штакетник, Вяленый порвал брючину. Удерживая равновесие, попал левой себе в травмированный глаз.
“Сплошная суета”, — подумал он, торопливым шагом удаляясь от дома 4б.
Скоро дым уже был виден отовсюду.
Первой запах дыма услышала хозяйка дома. Когда она выскочила проверить, что и как, кухня и лестница в подвал догорали. Перекрытия грозили обрушением. Мэри вбежала назад, как безумная:
— Горим!!! Все за водой!!!
Трое — Вихрев, Дух и Бух — схватили ведра в коридоре, стены которого тоже лизали языки пламени, и кто в чем был побежали на колонку.
Как-то Бух, прозванный так за любовь к счету, засек время, за которое на колонке наливается одно ведро. Выходило — минута сорок. Три ведра — пять минут.
Когда прибежали, огонь обнял весь дом. Мэри вытаскивала какие-то вещи. Выплеснули ведра. Капля в море. Побежали за новой водой.
Старший лейтенант Сбитняков с летучим отрядом прибыли по адресу: улица Славянская, 4б, когда пожар потушить было уже невозможно. Мэри с обгорелыми на макушке волосами стояла поодаль и орала в голос. Рядом стояли хронопы, включая тех, кто принес красненькое.
В сугробе валялся опрокинутый “Олимп”.
Еще вчера вечером старший лейтенант Скуцняков доложил генералу Итальянцеву о допросе старичка-лесовичка и о своей догадке. Брать Брюха было решено в 15.00. Суббота — удобный день. Смилдяков уповал на то, что его догадка окажется верна. Он на торопливых ногах подбежал к Мэри:
— Брюх этот ваш, он ведь прячется в подвале? Во втором подвале, в нижнем, да? — перекрикивая треск пожара, нервно допрашивал старлей.
Мэри отвернулась.
Спизжяков скомандовал своим, чтобы те вызвали пожарку.
Спирдяков скомандовал хронопам, чтобы снова бежали за водой.
Прибежал на Славянку и запыхавшийся Сухарев. Отправив на задание Спетрякова, генерал Итальянцев связался с полковником и рассказал о том, где может прятаться его дочь.
Сухарев не терял времени. Он поднял воротник пальто, завязал ушанку под подбородком. Окатил себя двумя ведрами воды и бросился в пламя. Внутри что-то грохнуло. Потом ахнуло и ухнуло.
Брюх догадался о неладном слишком поздно. Он уперся обеими руками в крышку люка, слегка поднял ее, оттуда полыхнуло обжигающим. Он отпрянул, спрятал за веками зрачки. Закашлялся.
— Бллллль, там пожар!
Он опустил крышку, отбежал к стене. Та еще была холодной. Взгляд его упал на катушку с альбомом “Сержант Пеппер, живы твои сыновья!”. Алюня заскулила по-рысьи. Говорить было бесполезно, можно было только рыдать, орать, гомонить, закатывать истерики, заламывать руки, драть на себе волосы, царапать ногтями молодую кожу, вырывать глаза, бередить острым рану. Сердце слетело с петель.
Брюх присел на корточки. Воздух еще был пригодным для дыхания. Жизнь была еще вполне ничего. Линии судьбы на ладонях еще поддавались чтению.
Сухарев впивался обугленными пальцами в крышку люка, ведущую в нижний подвал. Доски горели, и не удавалось подцепить края. Пескарь ослеп. Жабры слиплись. Плавники рассыпались. Хвост поджарился. Голоса не было.
Оказывается, огонь умеет петь во всех тональностях. Только что пел в ля миноре, а вот уже перекинулся на до мажор. А припев — с модуляцией на полтора тона вверх. В каком же тогда тоне огонь возопит в кульминации?
Пламя создавало плотную и монументальную стену органного звука. В нее вплеталось перкуссионное кружево — щелчки, потрескивания, громовые удары гонга, мрачные и безжалостные синкопы взрывающихся годовых колец. Концерт, пробирающий до мурашек.
У невольных зрителей не было других мыслей, кроме: “На сколько нас хватит? Долго ли мы еще продержимся?”