Лукоянов Эдуард Леонидович родился в 1989 году в г. Губкин Белгородской обл. Поэт, произаик, студент Литературного института им. А. М. Горького. Печатался в журнале “Дети Ра” и ряде альманахов. В “Новом мире” публикуется впервые. Живет в г. Губкин.

 

Рассказ

 

Ерсина в школе не любили, а вернее перестали любить после того, как он, изрядно выпив на одном из выпускных вечеров, прижал к стене выпускника, сына своего коллеги, школьного психолога, и хотел было ударить, но ловкий юноша, лучший в городе боксер, опередил соперника и, не стесняясь учительского положения Евгения Романовича Ерсина, сломал ему нос подвернувшейся под руку табуреткой.

Скандал, как это заведено в маленьких городках, не вышел за пределы школы, но оброс сомнительными слухами. Говорили, будто Евгений Романович набросился на ученика из ревности к девушке, его же ученицы. Некоторое время горожане изумлялись тому, каким людям доверяют воспитывать наших детей, безуспешно пытались разузнать имя ученицы, из-за которой все это якобы произошло, и, не получив подпитки в виде интересных подробностей, слух этот был благополучно подзабыт.

Но Евгений Романович уже не мог вернуть себе былого уважения. Никто, впрочем, и не думал в чем-то упрекать неудачливого учителя истории, но все чувствовали: общаться с этим человеком близко не стоит, ведь было же за ним что-то такое, что раз и навсегда погубило его репутацию. Таким образом, в учительской комнате Евгений Романович появлялся только на заседания совета, а на переменах предпочитал курить в компании Александра Филипповича Дзцова, толстого, с пропитым обезьяньим лицом физкультурника. Ученики, прежде любившие Евгения Романовича за его интересные рассказы, отвлеченные от основных исторических событий, делали вид, что ничего не произошло, а за спиной посмеивались и над этим случаем, и над внезапно обнаружившимися странностями учителя: над дешевыми папиросами, которые Евгений Романович носил в пачке из-под дорогих сигарет; над жиденькой бородкой, некоторое время торчавшей клоками на его исхудалом лице; над невысоким ростом; над черной водолазкой, носимой под светлым пиджаком; над армейским ремнем с пятиконечной звездой, — бесконечное множество мелочей, прежде незаметных, вдруг стали явными, достойными осуждения и осмеяния. Но прошло время, прежние ученики окончили школу и разъехались по разным городам, чтобы, собираясь раз в год на встречах выпускников, вспомнить Евгения Романовича в те недолгие минуты, когда студенческие байки и расспросы о личной жизни уже закончились, а пьяные разговоры в узких компаниях еще не начались. Вместо них пришли в школу новые дети, и один класс даже доверили для руководства Евгению Романовичу. Ушли

и старые заслуженные учителя, которые, казалось, всю жизнь готовы были учить детей. На смену им пришли только что окончившие педагогические институты девушки, полные сил и новых методик. Среди них была Наталья Александровна Мурова, учительница английского языка, девушка лет двадцати пяти с милым круглым лицом и длинной талией, молодая учительница, сыгравшая некоторую роль в дальнейшей жизни Евгения Романовича Ерсина.

 

В первый же день работы случилось с ней небольшое несчастье. Было прохладное утро первого сентября. Одетых в форму детей (темно-синие брюки и пиджаки для мальчиков и тускло блестящие лайковые сарафаны у девочек) собрали в школьном дворике. Директор, Галина Ивановна Стругина, прочитала приветственную речь, был здесь и уважаемый в городе отец Кирилл, благословивший детей на успешную учебу; после первого звонка дети, шумя оберточной бумагой, вручили классным руководителям цветы, и их повели в классы для первого урока.

Здесь-то и увидел Евгений Романович следующую сцену. В отличие от старших учительниц, наряженных в нейлоновые вечерние платья, богато усыпанные блестками, Наталья Александровна была одета в джинсы и вязаную кофту, за что теперь получала от директора выговор. Стругина привычным директорским тоном выговаривала, что у них приличная школа, борющаяся за звание лучшего учебно-образовательного учреждения города, что у них ученики носят форму, а она, учитель, Наталья Александрова Мурова, позволяет себе фривольный вид, из-за которого даже детей дежурный в школу не пускает, и она, Наталья Александровна, долго у них не продержится, если будет впредь позволять себе подобное. Слова строгой директрисы произвели на бедную девушку такое впечатление, что она, извиняясь и оправдываясь, чуть вздрагивала от подступающих к горлу слез. Евгений Романович тем временем плавно шествовал во главе доверенного ему класса и всю эту картину наблюдал. Искаженное горем и стыдом лицо молодой учительницы показалось настолько милым, что у него даже возникла мысль вступиться за девушку и упрекнуть Галину Ивановну за то, что она недостаточно рассказала о школьных порядках Наталье Александровне, утверждая ее на работу, но тут же, к счастью своему, вспомнил Евгений Романович о своем ничтожном положении, занимаемом в коллективе после давнишнего скандала, и ускорил шаг.

 

Теплым октябрьским днем Евгений Романович Ерсин решился проводить свою коллегу, Наталью Александрову Мурову, до дома, благо что дома их находились в одном направлении, на улице Д-го, и в спутничестве Евгения Романовича нельзя было найти ничего предосудительного, ведь это был первый подобный шаг с его стороны за весь месяц, что они работали вместе. Погода была превосходная, редкий подарок осенней русской природы горожанам. Дворники собирали граблями листья, а пауки плели все больше паутины, чтоб наесться мух перед зимой. Наталья Александровна в этот раз была одета в строгое серое платье, которого стыдилась из-за того, что оно очень не шло к ее фигуре, подчеркивая долгую талию. Коротенькие ножки ее были обуты в скромные бежевые туфли, приобретенные на первую зарплату.

— Как вам мои дети, — спросил Евгений Романович, имея в виду свой класс, — не хулиганят? У меня пара хулиганов у вас на английском учатся, Илья и Никита, они как себя ведут?

— Илья плохо, — сказала Наталья Александровна, — все время пытается сорвать урок, как-нибудь пошутить. А Никита хороший мальчик. Он просто сдружился с Ильей и теперь ему поддакивает, не хочет от него отставать, поэтому он и…

— Вы мне всегда говорите, — перебил ее Евгений Романович, — когда они будут себя плохо вести. Я их родителям уже звонил несколько раз, но результата никакого.

— Они же дети, — сказала на это Наталья Александровна, — они еще не все понимают. Им скучно на уроках, им хочется проявить себя в коллективе, вот от этого и ведут себя плохо. Это само собой пройдет.

— Да-да-да, — согласился вдруг Евгений Романович Ерсин, — отсюда все и проблемы. Перерастут, вырастут. У меня-то это уже второй класс, до этого я тоже взял с пятого класса, но таких проблем у меня, правда, ни с кем не было. Время другое было… вот вы из того времени, вот вы меня и понимаете, — добавил он совсем некстати.

Наталья Александровна ничего не ответила. Около сотни шагов они прошли молча, после чего Евгений Романович не вытерпел и заговорил:

— Я когда служил в ракетных войсках, мне случалось дежурить на реакторе. Там была такая радиация! Мы тушканчика за хвост брали, подносили к радару, он через пять секунд умирал, представляете? А нам ничего.

В ракетных войсках Евгений Романович не служил. Армейскую службу он, как и все его ровесники-земляки, нес в пехотной части, расположенной недалеко от Б-ного, но мысль о принадлежности к опасной службе на засекреченном объекте, случайно высказанная во время застолья с малознакомыми людьми, так понравилась ему, что с годами незначительная ложь, как это часто случается, стала для самого Евгения Романовича несомненной правдой, и если бы старый товарищ по службе в пехотной части вдруг напомнил ему об этом, Евгений Романович искренне бы удивился.

— Тушканчика, значит, — сказала Наталья Александровна после минутного молчания.

— Именно тушканчика, — сказал Евгений Романович, поправляя ремень с начищенной бляхой, — у нас их там полным-полно было. Часть наша располагалась в пограничной степи, на границе с Афганистаном.

— Вы служили в Афганистане? — сделала удивленное лицо Наталья Александровна. — Когда там шла война?

— Именно тогда, — продолжал Евгений Романович, упиваясь полетом фантазии. — Несколько раз нашу часть даже обстреливали, но мы всегда давали отпор. Я лично обстреливал талибанские колонны из пулемета.

При этих словах они проходили мимо памятника воинам-афганцам, массивного каменного чудища в виде огромной черной головы в каске, к которому давно перестали носить цветы. Евгений Романович отдал голове честь, сделал скорбное лицо, как будто вспомнил о том, как у него на руках погиб, истекая кровью, боевой товарищ, и они с Натальей Александровной пошли дальше под укоризненным взглядом черной головы.

— Мне теперь налево, — сказала Наталья Александровна, когда они подошли к концу сквера.

Евгений Романович на секунду подумал, что это приглашение, но вовремя спохватился, сказав:

— А мне направо… Вы можете ко мне заходить, когда захотите.

Наталья Александровна попрощалась и быстро засеменила в сторону своего дома, благо был предлог — зажегся зеленый свет на светофоре. Евгений Романович вспомнил, что не сказал, где он живет, и хотел было окликнуть Наталью Александровну, но она была уже слишком далеко.

Он зашел в магазин купить продуктов, которых попросила мать, но вместо этого купил бутылку пива и вернулся в сквер. Тяжелая мысль мучила его: кажется, не было в его прогулке с Натальей Александровной ничего, чего можно было бы стыдиться, но тревожное чувство то ли унижения, то ли позора поднималось в его груди. Случайное желание выпить пива явно родилось из него, но почему? Она не поверила моим рассказам про Афганистан? Ей не понравилась история с тушканчиком? Ей стыдно было идти со мной? Нет, решительно понял Евгений Романович, ей за этот месяц наговорили всякого про меня, теперь понятно, почему она сбежала. Эта, показавшаяся единственно верной, мысль пришла с последним глотком. От неожиданно теплой погоды и выпитой бутылки его развезло и захотелось еще чего-нибудь. На прежнее место он вернулся с бутылкой плохого портвейна. В магазине ему захотелось купить дорогой мадеры, но Евгений Романович оправдал покупку вина с пластмассовой крышкой тем, что он оставил дома свой швейцарский нож, подаренный давным-давно учениками на День защитника отечества.

Портвейн оказался смесью вишневого сока и спирта и отдавал химическим очистителем. Опьянение, а скорее отравление, наступило быстро; не выпив и половины бутылки, Евгений Романович почувствовал головокружение, а подняв глаза к небу, он подумал, как прекрасно устроен этот мир, и нет в нем горя и несправедливости.

 

Отпивая очередной глоток дурного вина, он заметил сидящих на скамейке через клумбу учеников из своей школы. Опьянение настолько усилило его одиночество, что он, пренебрегая всякими приличиями, взял недопитую бутылку портвейна, протоптался через клумбу и подошел к компании. Ребята сидели вместе с незнакомыми Евгению Романовичу девушками, у которых веки были выкрашены голубыми тенями; парни испугались внезапного появления учителя истории и выбросили за скамейку только раскуренные сигареты, а незнакомые девушки в коротких юбках и блестящих дешевым глянцем куртках поначалу не поняли, что это за низкорослый небритый мужчина с перебитым носом к ним подошел, приняв его за обыкновенного пьяницу, ищущего собутыльников, но, увидев реакцию своих спутников, они вдруг поняли что к чему, решив, что это, должно быть, отец одного из ребят. Впрочем, они продолжали невозмутимо курить тонкие сигареты, понимая — единственное, что может сказать неприятного этот странный человек, будет сказано хоть и по отношению к ним, но в упрек одному из парней, сидевших вместе с ними на скамье.

— Ну что, молодежь, отдыхаем? — сказал Евгений Романович тем особенным полупьяным тоном, который пока не вызывал отвращения, но и не предвещал ничего хорошего.

Ученики, поначалу испугавшиеся учителя, теперь поняли его состояние и встали перед моральным выбором: держаться спокойно, будто ничего не замечая, с явной пользой для старшего человека, случайно опустившегося до подобной низости, или же начать панибратскую беседу с выгодой для себя и возможностью посмеяться над учителем истории. В случае если бы кто-то из этих молодых людей в одиночестве встретил в столь неподобающем виде Евгения Романовича, конечно же он выбрал бы первый путь, но, к сожалению, парней было четверо, и этот путь стал невозможен. Остался другой вопрос: кто первым начнет всеобщее веселье? Повисло недолгое молчание. Его прервал Женя Сотников, у которого в июне, за два дня до выпускного, погибла сестра:

— Присаживайтесь, Евгений Романыч, подвинемся.

— Да нет, я постою, — сказал Евгений Романович, — хотите вина?

На этих словах, уже окончательно все поняв, ребята снова закурили, сладко затягиваясь и с любопытством ожидая дальнейших действий преподавателя.

— Курите, значит? А ведь сколько раз… говорил. Ну да ладно. Я сам знаю, как это, когда куришь, а тебе говорят “не кури”, помню я себя. Ладно, курите, не стесняйтесь, я тоже закурю. — Евгений Романович достал из потрепанной пачки папиросу, зажег спичку, опалив палец, и затянулся. — Да вы пейте, понемногу можно. Лучше, если вы так будете начинать алкоголь выпивать, под присмотром старших, чем просто так, в подъезде. — Видно было, как ему самому приятно говорить эти когда-то заученные для собственных детей слова.

Женя Сотников, бывший посмелее и наглее остальных, воспользовался предложением и отпил из горлба.

— Подождите, подождите, — весь встрепенулся Евгений Романович, — что из горла пить? Давайте я за стаканчиками сбегаю.

И стыдно и весело было наблюдать ребятам за суетящимся пьяным учителем. Девушки откровенно смеялись, надменно поглядывая на лысеющую голову Евгения Романовича, мальчики пока сдерживали улыбку, отпивая вино и морщась.

— Евгений Романович, — сказал Женя, предвкушая унижение учителя, от которого ему всегда доставалось, — а расскажите-ка нам про Древний Египет что-нибудь.

— Зачем про Древний Египет сразу? — обиделся Евгений Романович. — Давайте о чем-нибудь другом поговорим, не про Древний Египет.

— Ну что вы, нам же интересно это все, — уже еле сдерживая подступающий хохот, не унимался Женя. — Нам же интересно, как наши предки жили.

Евгений Романович посмотрел на улыбающуюся, внимательно изучающую его брюнетку с тонкими губами на худом лице, подумал, будто ребятам и правда интересно, что он им скажет, и заговорил:

— Я вам вот что скажу. У фараонов были наложницы, много жен, как у мусульман. А детей нужно было немного. — Он чему-то засмеялся. —

И знаете, что они делали? — Евгений Романович, потеряв всякий стыд, сделал неприличный жест.

Скамейка разразилась хохотом.

“Что ж ты говоришь такое, мерзавец?” — подумал Евгений Романович, протрезвев от этого звонкого хохота. Он резко встал, ребята замолкли.

— Ладно, вы тут отдыхайте, не буду вам мешать, — сказал Евгений Романович.

— Ну что вы, посидите еще с нами.

— Нет-нет, я совсем забыл, мне надо по делам еще сходить сегодня кое-куда. До понедельника, до свидания.

И он быстро зашагал к выходу из сквера.

— Подождите! Вино забыли!

— Оставьте себе, — пробормотал Ерсин, не оборачиваясь.

Он чувствовал, как горят на октябрьском ветру его щеки, на глазах выступили колючие слезы, Евгений Романович почти бежал. Его ослепил свет, раздался гудок машины, но он вовремя посторонился. Не останавливаясь, он добежал до дома, поднялся на свой этаж, открыл дверь. Матери дома не было.

 

Еще долгое время он тяжело спал ночами, снова и снова вспоминая этот случай, а когда ему удавалось задремать, то все равно где-то на дне души гулко звучал басистый юношеский смех, а перед глазами появлялось лицо той худой брюнетки, что так внимательно его изучала. В школе ему находиться стало неловко, даже более неловко, чем тогда, после того случая. Самое неприятное для него было то, как он чувствовал, что все его презирают, но даже не подают вида, только смотрят нагло в глаза, пока он не отведет взгляда.

Где-то месяц спустя впечатления от встречи в сквере подтерлись, иногда всплывая, чтоб слегка уколоть подзабытым стыдом. Прошла зима, наступила весна, а вместе с ней и новая печаль — Наталья Александровна вышла замуж, и теперь у Евгения Романовича не осталось даже слабых безнадежных фантазий повстречать кого-нибудь, кто если и не любил бы его, то хотя бы был рядом. Впрочем, через несколько недель после свадьбы Натальи Александровны он посмотрел на это событие с несвойственным ему оптимизмом, решив, что теперь он, сорокалетний и одинокий, может наконец оставить надежды найти себе подругу жизни и, смирившись, посвятить себя своему развитию и своей работе. С наступлением теплых дней завел он привычку просыпаться рано и идти в школу пешком, меньше курил, а по вечерам поднимал гантели. Физических упражнений ему показалось мало, он стал больше читать, пробовал писать статьи, не для публикации, нет, на это он даже не надеялся, но только для тренировки мысли. Для равного развития полушариев мозга он вскоре выучился одинаково писать правой и левой рукой. Ему приятно было видеть удивление детей тому, как он, проверяя контрольные работы, одновременно ставил оценку на листок с работой и в журнал. Но старшие ученики и над этим смеялись.

 

Заканчивался май, начиналась последняя неделя школьных занятий. В классе было душно и светло, от духоты не спасали открытые форточки, а яркий — уже летний — свет пробивался через закрытые жалюзи. Учебник закончили разбирать еще две недели назад; теперь пятиклассники готовились сдавать первые в жизни экзамены, пока только по математике и русскому языку. Чтобы занять учеников, Евгений Романович придумал игру: ходил между рядами с плотным мешочком и давал ученикам по очереди вытягивать предметы и говорить, где эти вещи изобрели. Первым из мешочка доставал Ваня Соломин, косоглазый тугодум, непонятно почему оказавшийся в математическом классе. Он запустил пухлую руку в мешочек и извлек на свет фигурку шахматного коня.

— Шахматы, — сказал Ваня. — Китай.

За его спиной прыснул от негодования Сережа Дымов и поднял руку. Евгений Романович показал кивком головы, чтобы Сережа ответил.

— Шахматы изобрели в Индии.

— Верно, — сказал Евгений Романович, отметив про себя, что надо поговорить с учительницей хореографии, чтобы не ставила Сереже единственную в году четверку.

Когда Евгений Романович подходил к следующей парте, луч назойливого солнца пробился через створки жалюзи и ударил в лицо. Евгений Романович поморщился от боли в голове, крепко зажмурился и протянул мешочек. Девочка Даша Курносова достала палочку для еды.

— Китай, — шепнул с первой парты Ваня Соломин, обернувшись косоглазым круглым лицом.

— Я сама знаю, — сказала противным скрипучим голосом Даша. —

В Китае.

— В Китае, — повторил Евгений Романович.

Следующим был Сережа Дымов. Он достал из мешка клочок белой бумаги. На задней парте взмыла вверх и быстро замелькала в белом свете тонкая рука Кати Пьяных. Евгений Романович сказал Сереже, чтобы он отвечал.

— Тоже Китай, — сказал Сережа.

— Все Китай, — сказал Евгений Романович и сам улыбнулся тому, что не понял, для чего он это сказал.

Дымов мясистыми губами ехидно улыбнулся в ответ.

Следующему ученику досталась подделка под папирус, которую Евгений Романович когда-то купил в канцелярском магазине, чтобы кому-нибудь при случае подарить, но так и не нашел кому. На задней парте Катя Пьяных тянула руку, чуть не ударяя ею по голове впереди сидящего. Руку она держала прямо, подставив под локоть ладонь левой руки. Евгений Романович посмотрел на нее и заметил при ярком свете, как обильно расползалось по красной ткани Катиной кофточки темное пятно пота.

— Подожди, Катя, до тебя еще дойдет очередь, — сказал Евгений Романович.

— Египет, — сказал ученик.

Катя выпустила воздух через плотно сжатые напряженные губы и опустила руку.

В коридоре шумели — видимо, кто-то из учителей отпустил ребят раньше времени. От звонких голосов и смеха боль в голове усиливалась, пульсируя мясистой иглой.

Следующий ученик вытянул короткую черную палочку. Дети засмеялись, их смех спицей вошел в голову Евгения Романовича.

— Петарда! Китай! — громко сказал ученик.

Евгений Романович молча прошел к последней парте. Катя Пьяных, облизывая сухие губы, запустила руку в мешок и достала клочок глянцевой ткани. Ее рот искривился, брови нахмурились, в коридоре раздался пронзительный девичий визг и громкий смех. Евгений Романович поставил на парту мешок, быстрым шагом прошел к двери. Когда он открыл дверь, его облил ослепительный солнечный свет.

— Тихо! — крикнул Евгений Романович и ударил ладонью по голове стоявшую возле двери пятиклассницу.

Девочка сначала молчала, ошарашенная, потом заревела. Евгений Романович хлопнул дверью.

— Что это? — спросила Катя Пьяных.

— Парча, — хрипло шепнул Евгений Романович.

— Индия!

— Правильно.

Глаза слезились, во рту пересохло. В коридоре стихли, и в полной тишине было слышно, как всхлипывает девочка и как ее утешают подруги. Евгений Романович задумался, посмотрел на стену. “Учение — свет”, — гласила надпись над фотографией Путина в рамке. Слева от Путина угрюмо и безучастно смотрели на Евгения Романовича Андропов и Черненко. Евгений Романович забрал обратно лоскут парчи. На узорчатой ткани искрились капельки пота.

 

Девочку, которую ударил Евгений Романович, звали Настей Филипповой. Успехами в учебе она особо не блистала, но ее отец был состоятельным предпринимателем и время от времени помогал школе деньгами, за что Настя каждый год получала распечатанную на копировальной машине грамоту. Выглядел Настин отец внушительно, был толст, лыс, с густыми рыжими бровями и тяжелым подбородком. Теперь он сидел на стуле рядом с креслом Галины Ивановны и с хмурым презрением смотрел на Евгения Романовича.

— Инцидент, который вы, Евгений Романович, учинили… — начала Галина Ивановна. — Этот инцидент первый за всю мою педагогическую деятельность. А я уже пятнадцать лет директор этой школы. Я поговорила с учениками, которые там присутствовали. Вы, Евгений Романович, ударили ребенка… да еще и девочку. Что вы можете сказать?

Евгений Романович хотел молчать, но по выжидающему взгляду Галины Ивановны понял, что молчать ему не дадут. Он прокашлялся.

— Они… — Голос подвел его, он снова прокашлялся. — Они шумели и мешали проводить занятие.

Отец Насти Филипповой фыркнул.

— И что? Это повод бить ребенка? — сказала Галина Ивановна.

— Да нет у него повода, — вмешался отец, — вы на него посмотрите, это же псих натуральный, у него ж глаза бешеные.

— Подождите, Валерий Георгиевич.

— Волк натуральный, — сказал Валерий Георгиевич.

— Значит, они шумели и мешали проводить урок, — продолжила Галина Ивановна. — Я еще поговорю с Натальей Александровной, почему она отпустила детей на двадцать минут раньше положенного. Неужели вы, с вашим стажем, не усвоили, что применять физические наказания в воспитательных целях недопустимо? Мы же не в царской России, в конец-то концов!

“К чему все это пустословие? — думал Евгений Романович, глядя на золотистое от заката облако в окне. — К чему этот допрос? Что я должен на это отвечать? Просить прощения? Какая глупость, какая… пустота”.

— И я должна тратить свое свободное время для разбирательств не с учениками, подумайте только, а с учителем! Не думала, что увижу такое.

— Я бы хотел, — начал Евгений Романович, — я бы хотел попросить прощения…

— В милиции будешь прощения просить! — прорычал Валерий Георгиевич.

— Валерий Георгиевич, — обернулась к нему Галина Ивановна, — пожалуйста, не… не опускайтесь до его уровня.

“До его? Уровня? Меня что, здесь даже уже нет? И что, я настолько пал, что стыдно человеку опуститься до моего уровня?” — думал Евгений Романович, провожая глазами уходящее за штору облако.

— Вы, Евгений Романович, конечно же попросите прощения и у Насти, и, в первую очередь, у ее отца. Но сейчас мы должны обсудить с вами продолжение вашей работы в нашей школе. Вам есть что сказать по этому поводу?

— Я люблю свою работу, — сказал Евгений Романович, — я… я люблю работать с детьми.

— Как же, — пробормотал Валерий Георгиевич.

— Я только в последнее время понял свое призвание, и это именно работа с учениками, больше я ни для чего… ни для чего не нужен.

— Только недавно поняли? — изумилась Галина Ивановна. — Что же вы это не поняли пятнадцать лет назад? Вы что, через силу все это время работали?

— Да… Можно сказать, что и через силу, — ответил Евгений Романович.

— Удивительно, — сказала Галина Ивановна. Помолчав с минуту, она продолжила: — Пятнадцать лет человек работал, а работа ему не нравилась. Я вот с детства еще, в деревне жила, в школу каждый день пять километров туда, пять километров обратно, уже тогда мечтала стать учительницей.

А он пятнадцать лет непонятно чем занимался. Непонятно. Так вот, Евгений Романович, мы с Валерием Георгиевичем обсудили ваш вопрос. Вы понимаете, что вы совершили уголовное преступление? Валерий Георгиевич хотел обратиться в суд, но я уговорила его не выносить сор из избы.

— Значит, я — сор… — проговорил тихо Евгений Романович. От жалости к себе он вдруг прослезился, но вовремя сдержал себя.

— Нет, Евгений Романович, вы не сор, — сказала Галина Ивановна, — сор — это то, как вы поступаете. Не мне напоминать вам тот случай. — Заметив, как Евгений Романович испуганно поднял глаза, Галина Ивановна набралась уверенности и закончила фразу: — Вы, Евгений Романович, здесь, кажется, чужой, посторонний, если хотите. Я больше не намерена подвергать опасности физическое и моральное благополучие детей, за которых я отвечаю.

Голова у него закружилась, в ушах зазвенело, он почувствовал себя будто пьяным и даже пьяно усмехнулся. Ничего не сказав, Ерсин вышел. На крыльце он закурил, ноги стали ватные, он присел на ступеньку. Через решетку забора он смотрел на темнеющее небо. За спиной раздались шаги, это шел Валерий Георгиевич. Проходя мимо сидящего Евгения Романовича, он наклонил голову и сказал: “Скажи спасибо, что…” За что надо сказать “спасибо”, Евгений Романович не расслышал. Валерий Георгиевич выжидающе на него смотрел, Евгений Романович кивнул. “Отморозок”, — сказал Валерий Георгиевич и, выругавшись, зашагал к своей машине. Евгений Романович еще немного посидел на крыльце, посмотрел, как отъезжает машина Валерия Георгиевича, как блеснуло в боковом зеркале рыжее солнце, потушил папиросу и медленно побрел домой.

 

На выпускной вечер в этом году его не ждали. Несколько попыток разубедить Галину Ивановну только усугубили дело, теперь Галина Ивановна даже не здоровалась с ним при случайной встрече. Несколько раз в магазине Евгений Романович видел Настю Филиппову с отцом, но отворачивался, зная, что уж они-то ему ничем не помогут.

Последним, что он сделал для школы, было то, что он выписал нескольким выпускникам грамоты за отличие в изучении истории.

Двадцатого июня он пришел к школе, постоял за забором, послушал с улицы громкую музыку, доносившуюся из столовой. Когда стемнело, из здания стали выходить выпускники с красными лентами поверх пиджаков, они курили и незаметно от нескольких родителей, вызвавшихся следить за порядком, перелазили через забор, чтобы сбегать в ближайший магазин за водкой. Пару раз у Евгения Романовича возникало желание помочь им в этом деле, но он сдерживался, стараясь быть как можно менее заметным. Когда дети возвращались в школу и смотреть было не на что, он подходил к окнам своего бывшего кабинета. Дверь в кабинете была открыта, туда время от времени заходил Женя Сотников с друзьями. Они пили вино, а один раз взяли с полки книгу, учебник по обществознанию, и, с умным видом расхаживая с ним, изображали Евгения Романовича. Ему не было обидно, он даже раз улыбнулся, когда Женя очень похоже изобразил, как он дергает нервно головой, когда запинается.

Евгению Романовичу стало холодно, но уходить не хотелось. Он сходил в дальний магазин, в который не бегали выпускники, и купил маленькую бутылку коньяка. Вернувшись к школе, он сел на не освещенный фонарями участок бордюра и, отпивая время от времени из бутылки, продолжал наблюдать. Дети стали выходить все чаще, до праздника уже никому не было дела. Родители тоже устали стоять на посту и не стесняли куривших детей, даже предлагая время от времени свои сигареты.

Евгений Романович оттянул воротник рубашки и подышал теплым воздухом на голую грудь. Было уже совсем темно, но вот засветилась тонкая полоска на горизонте. В школе выключили свет. В темных окнах начали появляться один за другим огоньки свечек. Несколько минут спустя огоньки стали выходить из парадного хода.

Ерсин поднял бутылку; только несколько капель выкатились из нее

и чуть обожгли язык. Евгений Романович снова закурил, держа папиросу в полусогнутой ладони так, чтобы не виднелся огонек. “По-снайперски”, — подумал Евгений Романович. Он сжал в руке пустую бутылку.

Хотелось бросить ее в стройную очередь выходящих, с замиранием смотревших на огоньки, закрывавших свечки ладонями, чтобы они не потухли. Хотелось бросить бутылку так, чтобы никто не понял, откуда это она свалилась, чтобы все растерялись и таинственный строй разрушился. Но рука не поднялась. Вместо этого Евгений Романович тенью прошмыгнул мимо забора, встал возле окна своего кабинета. Светало быстро, уже легко различались очертания одинаковых блочных домов. Небо светлело, и свечки, которые несли дети, уже не светили так ярко. Очень скоро они совсем погасли.

Дети обнимались и целовались, кто-то даже начал танцевать. Когда раздались аплодисменты, Евгений Романович бросил свою бутылку в стекло.

Услышав, как звонко разбилось окно, Ерсин побежал, побежал быстро, дальше от звона стекла, от звона радостного смеха тех, кому еще только предстоит жить, как каждый год говорила Галина Ивановна Стругина.

 

Две недели спустя, теплым летним вечером, Евгений Романович пришел на вокзал города Л***. Вещей у него было немного, всего одна сумка, в портфеле лежал билет в С***. Поезд должен был прибыть через полчаса, а в зале ожидания было душно, и Евгений Романович на последние мелкие деньги купил в киоске бутылку портера и встал на перрон.

Рядом копошились маленькие ребята. Они собирали крышки из-под пива и, словно кропотливые муравьи, выстраивали их в ряд на рельсе. “Вы что здесь делаете?” — подошел к ним мальчик постарше, лет десяти. “Ставим пробки, — ответил один из маленьких ребят, — поезд поедет и сделает так — пу!” Мальчик сомкнул ладони и разомкнул их, показывая, как расплющится пробка. “Так с рельс сойдет, — сказал старший светленький мальчик и сбил крышки ботинком. — Поезд сойдет с рельс и люди

умрут”, — добавил он. “Не сойдет, не умрут! — крикнул маленький мальчик. — Никогда не умирали, а теперь вот умрут!” — “А вот и умрут”, — сказал светленький мальчик. “Спорим, не умрут?” — выступил вперед чернявый мальчик. “Спорим!” — согласился светленький и сжал руку чернявого. “На что заспорим?” — спросил чернявый. “Да я тебя в городе не найду, чтоб отдал”, — сказал светленький. “Не хочешь — как хочешь”, — сказал чернявый и стал снова выстраивать ряд крышек на рельсе. Светлому эта склока, видимо, наскучила, и он вернулся к стоявшим на перроне родителям.

Евгений Романович допил пиво. Он выбросил бутылку в урну. Доставая сигареты, он нащупал в кармане крышку из-под пива, которое только что допил. Он подошел к чернявому мальчику и отдал ее. “Спасибо”, — сказал мальчик и положил крышку на рельс. Евгений Романович встал на свое место.

Солнце было особенно красивым, рыжим, горячим, оно спускалось вниз, в густую сосновую рощу вдалеке. Его лучи, проходя свозь колючие ветки, расползались по бетонному перрону.

Послышались знакомые голоса. Это был Женя Сотников и та брюнетка, которую Евгений Романович видел тогда, в сквере, на скамейке. Женя нес две полные сумки. С ним были и его родители: высокая мать с заплаканным лицом и низенький полный веселый отец. Они остановились в десяти шагах от Евгения Романовича. Девушка заметила Евгения Романовича и что-то шепнула Жене. Они засмеялись, Евгений Романович крепко сжал ручку сумки. Женя, видимо, ехал в С*** с матерью, поступать в институт.

“О, вот и едет”, — послышались со всех сторон голоса. Родители стали обнимать и целовать своих детей. Раздался гудок локомотива. Показался поезд, гудя, он приближался, становясь темнее и темнее, пока очертанья не стали совсем четкими. Отец Жени Сотникова в последний раз обнял и поцеловал своего высокого, стройного сына. Женя, не стесняясь умиляющихся родителей, крепко поцеловал темную девочку. Она вытерла пальцами помаду с его губ и снова нежно поцеловала, чуть приподнявшись на туфлях. Поезд, скрипя и шипя, остановился в полуметре от выстроенных в ряд крышек из-под пива.

Пассажиры стали подниматься по лестницам в вагоны. Ерсин оказался последним в очереди.

Евгений Романович посмотрел в сторону пляжа, находившегося рядом с вокзалом. Оттуда шли девушки в мокрых купальниках, их тела золотисто светились в лучах убывающего ласкового солнца. Евгений Романович представил, будто он идет вместе с ними, в мокрых плавках, будто на его животе приятно испаряется вода, а та светлая девушка держит его под локоть, весело смеясь прямо в ухо.

— Вы идете? — спросила проводница.

Евгений Романович не ответил. Он отошел к локомотиву. Через минуту поезд тронулся, колеса прошлись по крышкам, несколько крышек, звякнув, слетели с рельс, но большая часть осталась. Когда прошел поезд, Евгений Романович поднял одну, совершенно плоскую и горячую, подержал ее в ладони, пока она не остыла, и спрятал в карман брюк. Сумку с одеждой и бельем он оставил в кустах.

Поигрывая плоским кругляшком, он шел по шпалам, глядя на ярко-рыжие отблики скрывающегося солнца. Идти было легко, мускулы ног, натруженные за последние полгода, мягко пружинили и просили еще большей скорости. Ерсин уже почти бежал. Полчаса спустя он остановился, ему стало тяжело дышать. Он присел на обочине, поднял сухую палку и стал сбивать сухоцветы, радостно крича, но через некоторое время палка обломалась, в руке остался только кусок длиной с ладонь, и Евгений Романович продолжил путь.

Небо стало сиреневым, и, сдавшись, облака растаяли, уйдя за горизонт. Осталось только темно-синее небо, на котором начали зажигаться одна за другой звезды.

Евгений Романович устал и остановился.

Он встал на колени и положил голову на рельсы. Металл за день накалился под солнцем, Ерсин обжегся и вскочил на ноги.

Снял пиджак, положил его под голову.

 

В школе, где когда-то работал Евгений Романович, решили устроить поминки. Убитая горем мать так и не пришла, поэтому за столом в учительской комнате сидели только его бывшие коллеги. Галина Ивановна лично собрала по пятьсот рублей на похороны. Из этой суммы она отложила некоторое количество денег для символических поминок. “Самоубийц не поминают, но все-таки человек был”, — это были ее первые слова в тот вечер. Учителя согласно кивнули. Наталья Александровна дома приготовила кутью, которая теперь разогревалась в микроволновке. Денег хватило на две бутылки водки и пять бутылок кагора.

— Ну что, — сказала Галина Ивановна, — не чокаясь.

Все выпили, звякнула микроволновка — подоспела кутья. Всем положили на одноразовые тарелки по горстке. “Между первой и второй”, — сказал учитель физкультуры, Александр Филиппович Дзцов. Все снова выпили и закусили кутьей. Водку пили только мужчины: Александр Филиппович, учитель труда и усатый преподаватель информатики. Остальные учителя были женщины и, чуть морщась, пили кагор. “Одной бутыли водки хватило бы, — отметила про себя Галина Ивановна. — Ну ничего, еще до следующего случая, глядишь, оставим. Вон Наталья, кажись, пузо понесла. Виду не подает, а я-то все вижу”.

Галина Ивановна встала, чтобы произнести речь. Шептавшиеся замолкли и стали слушать.

— Я пятнадцать лет была директором этой школы… — Она помолчала. — Но я никогда бы не подумала, что подобное может случиться.

И это моя вина. Недоглядела. Где-то были у… у… Евгения Романовича проблемы, а я недоглядела. Ведь на мне за вас, учителя, такая же ответственность лежит, как и за учеников, а я недоглядела. И я чувствую, что это моя вина.

— Ну что вы, — стали успокаивать ее со всех сторон.

— Нет, это моя вина, — сказала Галина Ивановна. — Давайте помянем, спаси его, Господи, душу, Евгения Романовича Ерсина.

Все выпили.

— Самоубийц, вообще-то, не поминают, — сообщала в это время Наталья Александровна сидящему по соседству учителю информатики, — но так как коллега наш был… Вообще, мне кажется, что он очень странный был.

— Чем же странный? — сказал учитель информатики. — По мне так вполне хороший человек был. Интересующийся.

— Ой, вы извините меня, — засмеялась Наталья Александровна. — Он просто как-то раз на меня как блоха на кошку прыгнул, — она снова засмеялась, — насилу отцепилась. Странный он был.

Учитель информатики отвернулся и съел еще горсть кутьи.

— Пришло время мне сказать. — Александр Филиппович, учитель физкультуры, стукнул пластиковой ложкой по пластиковой рюмке с водкой. — Ерсин… Ерсин… Ерсин был святой души человек. Я, может быть, неправильно говорю, но все правильней вас всех. Кто с ним хоть словом перемолвился тогда… После того случая… А я с ним говорил. Добрейший был человек. Рома-а-ан-тик. Он такие красивые слова говорил, когда мы с ним выходили покурить. Он мне про искусство рассказывал. Про Дали, про Пикассо. Говорил, мол, так хочется детям про искусство того-то и того-то, тех-то и тех-то рассказать, а времени учебного не хватает, все приходится про проклятые революции да про чертовых вассалов говорить, а хочется про картины, про скульптуры, про храмы.

Кто-то слушал, а кто-то ждал, чем эта речь кончится.

— Про храмы, вот. Была у него ученица, Марина звали. Вы помните тот раз, когда… когда нос покойнику сломали, помните? Помните, я вас спрашиваю? Знаете, что мне про это сказал этот человек, святой человек, царствие ему небесное. Не знаете, почему так случилось? Не знаете? А я знаю, он мне сам рассказал. Когда психологов сын нос ему сломал, знаете почему? Почему Евгений Романыч на него полез? А он мне сказал, слово в слово передаю. Сказал: я Марину, как увидел, понял, что она моя и только для меня сотворена. Я ее взращивал для себя и только для себя, ждал, когда она распустится, как бутон… А он ее сор-р-р-рвал! Сор-р-вал, как цветок!

Не договорив, Александр Филиппович выпил рюмку водки и глухо стукнул ею об стол. Галина Ивановна недовольно сжала губы. Остальные спрятались, вернувшись к тарелкам.

 

Когда Марина приходила ко мне на урок, это были лучшие минуты моей жизни. Я не мог думать о каких-то чартистах и луддитах, это было такое ничтожество, ни для кого не интересное. История не имеет никакого значения, история — это смерть, изучение смерти, изучение смерти и того, как надо умирать. Историка правильней называть труповедом.

В истории нет никакой жизни — все выдумки. Истинно было только то, что было ею, только оно живое.

Я часто вызывал ее для ответа, я смотрел на ее стройные крепкие бедра, на еще не оформившуюся грудь, на тонкую талию и крепкий живот. Я не мог слушать то, что она говорит, не мог видеть ее нежные губы, для чего-то так старающиеся и заикающиеся в попытке повторить прочитанное в лживом учебнике. Солнце широким лучами проходило сквозь жалюзи, свет ложился на пушок ее щек, делая ее лицо золотистым, будто созданным из этого солнца. Я смотрел на ее небесно-голубые глаза, светившиеся лазурью из-под светлых волос. Я чувствовал гадкие взгляды, впивавшиеся в меня, точно гвозди, но мне это было безразлично, не было во мне ни боли, ни стыда. Боль и стыд уходили от меня, душа становилась спокойна, я ничего не слышал и ни о чем не думал, глядя на нее, на то, как плавно поворачивалась ее головка на тонкой шее, на нежную вмятину над грудью, на плавные линии ее тела. Потом мой взгляд всегда поднимался выше, посмотреть на то, как она приглаживает волосы за ухо, она всегда так делала, когда задумывалась.

Я представлял ее, обнаженную, сидящую на берегу моря. Я не желал ее тела, нет, но на ней не могло быть одежды, этой очередной человеческой лжи, она была в моих мечтах нагой, совершенной, истинной. Но я тут же проклинал бога, сотворившего этот мир, за то, что моя мечта была неразрывна с моими глазами, что для воплощения ее мне нужно было видеть; я проклинал бога за то, что невозможно было то великое, для чего не нужно было бы моего тела и моих глаз.