ЮРИЙ КАГРАМАНОВ

*

СТАРЫЙ МЕСЯЦ БОГ НА ЗВЕЗДЫ КРОШИТ

 

Где ангел, что из яслей вынет

Тебя, душа грядущих дней?..

Вяч. Иванов.

П рощаемся с уходящим веком. Не тысячелетием, знание о котором — умозрительное, школьное, а следовательно, и расставание скорее формальное, но с заключающим его веком, который несем в себе.

Два заметных, хотя и неравноценных фильма вносят в эксод, назовем его так на античный лад, прощания каждый свою ноту — русско-французский “Восток — Запад” Р. Варнье и “Хрусталев, машину!” А. Германа. В обоих случаях время действия — середина века, самое глухое для нашей страны время.

Фильм Варнье лучше, чем можно было ждать, исходя из того, что автор — француз и, значит, с нашей жизнью, с нашей историей знаком издалека. Кое-какие пропорции кое-где дальним зрением нарушены, но не так, чтобы сильно. Драматургия, наверное, могла быть лучше, тоньше продумана, но и та, что есть, впечатляет. Быть может, потому, что таков “материал” — вышибающий слезу.

Русский из эмигрантов с женой-француженкой и сыном, наслушавшись, очевидно, московских сирен, возвращаются в Россию, конкретно в Киев (на календаре, вероятно, 1946 или 1947 год). И с размаху плюхаются в тяжелый бред советской жизни. В любой момент могущий достигнуть густоты кошмара. Хоть и не в новинку, а все равно тяжело смотреть: стыдно за страну, перед самим собою стыдно. Стыдно перед русским эмигрантом. Еще стыднее перед несчастной француженкой, попавшей в наш “кагал”. (И сегодня мне стыдно перед моей давно покойной бабушкой-француженкой, не в добрый час попавшей в Россию: как мы, советские, выглядели в ее глазах, видавших совсем иные виды?)

Ум, правда, подсказывает, что таким Восток стал не без помощи Запада и что решающую роль в его трансформации сыграли как раз уроки заведомо плохого французского. Но эти соображения приходят после.

Притом, как я уже сказал, пропорции более-менее соблюдены: на бытовом уровне бред оказывается не так уж страшен. Привыкая к поразившей их изначально полутьме, глаза новоприбывших начинают различать природные краски, которые и в этой неблагодарной атмосфере по-своему “играют”. “Всюду жизнь”. Именно жизнь, а не просто терпеж жизни. Ибо здесь есть свои маленькие и не совсем маленькие радости. Мы видим, как складываются дружеские отношения между “иностранцами” и большинством жителей огромной коммунальной квартиры, в которую они попали, как неподдельно весело отплясывает француженка со своим начальником-полковником на каком-то празднике (роль, сыгранная Сандрин Боннэр, вероятно, лучшая в фильме; для Олега Меньшикова, играющего мужа, его роль оказалась по его возможностям слишком тесна).

Фильм удивительно (для сегодняшнего западного кино) целомудрен, что, возможно, продиктовано самою темой. Советская действительность, если ограничиться “сталинским” периодом, — слоистая: отложения различных эпох и культур сосуществовали в ней как бы прижатые друг к другу, но смешиваться друг с другом не слишком торопились, целомудрие было одним из таких слоев. Подобным же образом жидкости различной плотности могут не смешиваться в одном сосуде, пока их не взболтают. Интенсивное смешение началось с “оттепелью” (наиболее активным его агентом стал опыт ГУЛАГа, до того наиболее изолированный от всего остального), что в итоге дало определившую позднесоветскую ментальность характерную мутную взвесь из душевной усталости, цинизма и черного юмора.

Но вот к чему невозможно привыкнуть — это государственный бред. Можно только пригнуть голову в попытке остаться незамеченным. Но горе тому, кто проявит неосторожность! Дремучая сила, прикинувшаяся передовой идеологией (впрочем, ею в определенной мере и связанная) и управляющая движением жизни, тотчас приведет в действие страшные механизмы, рвущие в клочья любые человеческие судьбы.

Есть признак, по которому можно будет определить момент, когда на наше общество снизойдет Божья благодать и оно заживет какой-то другой, лучшей жизнью (будем верить, что когда-нибудь заживет). Он наступит, если, посмотрев такой фильм, зритель сделает большие глаза и спросит по-розановски: неужели это было?1

В фильме А. Германа хоть нет “посторонних” (какой-то швед однажды пытается войти в его пространство, но тотчас оттуда выталкивается), и то слава Богу.

Черная ночь, белый снег — на протяжении почти всего фильма. Символика прозрачна: ночь стоит — метафизическая, а обилие снега напоминает, что Россия “подморожена” (сама природа как будто хотела “соответствовать” идее: кто жил в то время, помнит, что зимы были все подряд свирепые и снега выпадало много). Идея, правда, не Победоносцева, а скорее платоновского государственника Бормотова (“Город Градов”), сделавшего однажды поразительное открытие, что “в мире не только все течет, но и все останавливается”. Когда-то очень давно, в ставшее уже легендарным время, гуляла по стране революционная метель — “черный ветер, белый снег”, но сейчас воздух остановился и снег просто лежит. И луна осторожно пробирается сквозь волнистые туманы поглядеть, что и как.

Фильм точно передает ощущение внутренней остановленности, застылости, составлявших, по-моему, глубинное содержание тех лет, при всей их поверхностной ажитации. И вообще многое точно передает. Детали быта, например. Бывшая барская квартира, в которой живет герой, известный хирург в генеральском чине, сохранила “остатки прежней роскоши” — огромные старинные шкафы, люстры, картины, но тут же гимнастические снаряды и какие-то непонятные устройства технического назначения, и живет здесь, или по крайней мере “толчется”, гораздо больше людей, чем это полагалось по дореволюционным меркам. Все вместе производит впечатление бивачности, но бивачности уже закоренелой: как в семнадцатом году разбили бивак посреди обломков “старого мира”, так и живут. И не только privatim: такое же странное впечатление бивачности производит и институт, которым руководит генерал.

Но если декорации эпохи, самый воздух ее переданы с большой степенью точности, то люди, движущиеся в нем, как бы двоятся: они оттуда — и не совсем оттуда. Для тогдашних они чересчур дерганые, истеричные, зачастую откровенно гаерствующие. Время-то было опасливо-сдержанное, людьми руководили какие-то тихие и вместе настойчивые архетипы, не поощрявшие резкие выходки и всякое буффонство. Неполное соответствие, назовем его так, персонажей Германа своему времени легко объяснимо: прежде чем попасть на экран, они долго томились заключенными в памяти режиссера и подобно тому, как ребенок во чреве матери заражается ядами, угодившими в ее организм, прониклись некоторыми знаниями, каких в их время быть не могло.

Но так ли уж важна точная реконструкция прошлого? Не важнее ли его смысловой итог, “отдача”? А это как раз в фильме Германа есть.

“Без грозы царство не сто б ит” — вот, пожалуй, основной инстинкт, из которого пошло в рост сталинское государство. Но что видим: гроза есть, а царство “не стоит”. Ибо побиваются как раз те силы, от которых исходит необходимая для всякого худо-бедно развивающегося общества энергия. Не вполне ясно, почему арестовывается генерал. Фильм — “сновидческий”, и связь причин и следствий в нем часто затемнена (впрочем, сама тогдашняя действительность не напоминает ли дурной сон?); чему способствует и нарочито не всегда внятный саундтрек. Но конкретика в данном случае не столь уж и существенна. Крупный, сильный человек, у которого энергии на десятерых, а голова — не голова, а Сорбонна, — мало ли за что могла его покарать незрячая власть. Может быть, “не так п б ахнул”. Полифем у Гомера, когда его лишили единственного глаза, тоже, должно быть, по запаху находил врагов.

В пересыльном фургоне генерала насилуют блатари; от боли ему помогает снег, на который он садится голым задом. За ним безучастно наблюдает эмгэбэшная охрана. Лица у охранников незлые, спокойные: все происходящее для них — в порядке вещей.

И почти тотчас фортуна поворачивается к нашему герою лицом: его вызывают к телу умирающего генералиссимуса. Спасти это дряблое, запачканное нечистотами тело уже нельзя (“Хрусталев, машину!” — кричит ликующий Берия своему шоферу — так заканчивается один акт исторической драмы и начинается другой), но отныне он, вновь ставший “товарищем генералом”, волен вернуться к прежним занятиям, прежнему образу жизни. Поздно, однако: он слишком много знает о том, как устроено “царство”, и бежит “от всего”, растворяясь в пространствах России. Это его такая “победа / Над временем и тяготеньем — / Пройти, чтоб не оставить следа, / Пройти, чтоб не оставить тени...”.

Говорят — “уроки истории учат”, обычно придавая этому суждению наклонение императива: должны учить. Есть, как известно, и противоположная точка зрения: “уроки истории ничему не учат”. Истина — не только и, может быть, даже не столько между этими двумя крайними суждениями, сколько, так сказать, ниже их.

“Отличник” в своем роде, который “все, что было не с ним, помнит”, — фигура редкая, если вообще возможная. Тяжеловато с таким грузом начинать жизненный путь. Для каждого нового поколения, вступающего на историческую сцену, забвение прошлого в большей или меньшей степени неизбежно и порою благотворно; даже крайняя, вызывающе безоглядная позиция: “Ничего — прежде меня” (Мария Башкирцева, кажется) может иметь свое психологическое оправдание. Ну а в идеале хорошо было бы соединять несоединимое: все помнить и одновременно как бы все забыть.

Реально, однако, все забыть невозможно. События истории, даже если они остаются неосмысленными, все равно западают в память, находя себе место в сумеречной сфере полу- и бессознательного. И так как это события коллективной жизни, то они становятся действующими силами коллективного бессознательного. “Сон” А. Германа, например, сугубо индивидуален, и в то же время он общезначим, поскольку пищу ему дали события коллективной жизни.

Мы (как народ) вступаем в новый век относительно налегке, если иметь в виду понимание связи времен (контраст с началом XX века: тогда царила убежденность в высокой прозрачности исторического процесса, откуда выводилась возможность его чисто рационального истолкования), но с тяжелым грузом, спрятанным в душевном “подполье”. Как там что устроено, какие звери и в каком сочетании разгуливают, можно только догадываться, но в одном вряд ли позволительно усомниться, а именно в том, что “злой колдун”, он же “властелин духов” (фигура коллективного бессознательного), спустивший их с цепи, имеет отношение к событию “великого террора”. Или, точнее, событие “великого террора” придало “злому колдуну” новые, умноженные силы в его всегдашнем стремлении завладеть человеческим “я” и коллективным “мы”.

Таким образом, событие это должно было оказать сильнейшее, возможно решающее, влияние на опыт поколений, которые о нем узнали. А чтобы узнать о нем, не обязательно было читать (или слышать по радио) “Архипелаг ГУЛАГ” и другие подобные вещи; какие-то обрывки соответствующей информации (зачастую взятые из тех же книг) могли заменить их по силе воздействия. Мне, например, при чтении “Архипелага” почему-то больше всего запал в память зек, на свободе бывший инженером, который научился “научно” обгладывать находимые где-то кости и принимать “оптимальные” позы, когда его начинали бить, из-за чего он также круглый год носил теплую, смягчающую удары одежду; думаю, что даже отдельные факты такого рода способны произвести революционизирующее действие на (под)сознание... И это информация, которая каким-то неисследимым образом передается “по наследству”; громадное распространение элементов блатного и мафиозного (полу)сознания среди молодых возрастов обязано ему далеко не в последнюю очередь.

Что-то подобное знает пословица: отцы терпкое поели, а у деток оскомина.

К.-Г. Юнг (у которого я взял вышеприведенные термины, относящиеся к коллективному бессознательному) писал, что все стремления человечества всегда были направлены на укрепление сознания — от размывающих его волн бессознательного. Следующий век не будет в этом смысле исключением. В частности, российская история века истекающего, чрезвычайно запутанная, темная, явится предметом длительного разбирательства, которое, наверное, растянется на целое столетие. Уроки ее в высшей степени поучительны, и хочется надеяться, что они будут усвоены — в той мере, в какой вообще могут быть усвоены уроки истории.

Старый месяц, говорят, Бог на звезды крошит — чтобы материал не пропадал и чтобы кое-какие памятки, вдобавок ко всем прочим, оставались.

Разумеется, уроки, о которых идет речь, — не только в уловлении причинно-следственных связей (хотя и это очень важно). Человек выше каузальности, он есть “свободный выполнитель своей темы” (о. Сергий Булгаков). И он призван одерживать победы “над временем и тяготеньем”, другой вопрос — как. Многое тут зависит от “постановки” души. Каковая, естественно, совершается во времени. Мы, таким образом, возвращаемся в историю. Главное дело истории (не в смысле изучения прошлого, а в смысле чередования событий во времени) есть душестроительство. Равно как и душеразрушительство, конечно. Будут на этом “фронте” успехи первого рода — все остальное приложится .

1Напомню, что писал Розанов в “Опавших листьях”:

“...Социализм — буря, дождь, ветер...

Взойдет солнышко и осушит все. И будут говорить, как о высохшей росе: „Неужели он (соц.) был? ” „И барабанил в окна град: братство, равенство, свобода”?

— О, да! И еще скольких этот град побил!!

— Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?”

Написано в 1913 году, следовательно, первая часть этого пассажа, о “граде”, должна быть расценена как провидческая (другое дело, что силу и продолжительность “града” автор не мог угадать). Хотелось бы надеяться, что провидческой окажется и вторая часть — “взойдет солнышко” и будет “не вериться”.