Попов Сергей Викторович родился в 1962 году. Окончил Воронежский медицинский институт и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор пяти стихотворных сборников. Живет в Воронеже. В “Новом мире” печатается впервые.
* *
*
Что чайки чумные кричали
сквозь остервенелый прибой
двоим на бетонном причале,
готовым к расплате любой?
О чем исступленно просили
над кромкой воды и земли
заведомо бывших не в силе
увидеть что-либо вдали?
А может быть, предупреждали
о том, что в начале зимы
разводы увиденной дали
едва ли спасительней тьмы.
* *
*
риторический свет стекленеет в ноябрьском пике
знают тусклое дело спираль и прямая вода
ночь равна дигиталису на костяном языке
никогда как говаривал кто-то нельзя говорить никогда
пар словарный недолго цветет над безлюдным мостом
шар товарный в размывах на небе желтеет пустом
на ходу холостом шутит время и тешит звезда
заедает пропеллер летучего братства с быльем
забегает вперед приворотного зелья тщета
как балдели вповал как повально галдели нальем
не успеешь хлебнуть а на донышке нет ни черта
изгибаются цоколи в поздних лекалах сырых
криворукие ветры строения жалят поддых
в геометрию млечного сна забирается их колгота
так пойдем через раз забывая какой поворот
пропедевтику тьмы как таблетку катая во рту
от потухших домов от чернильного скарба и от
отставного безумья хмелея на влажном ветру
сплошь в подземное эхо здесь перетекают шаги
славы нет волоокому богу твердить помоги
отсыревших дерев примеряя слепую кору
Выставка
А. К.
Над коллекцией лафитничков, бутылей, штофов
сплошь с тиснением, гербами да вензелями
снова вспыхивает и гаснет досужий шепот,
воображенье публики походя воспаляя.
Это было в какие-то времена не наши —
переклички пробок, причуды пены, лихие спичи.
В нос швырялись карты, опрастывались патронташи,
и над секундантами крики носились птичьи.
Или народник, балуясь монополькой,
кровь из носа требовал земского пересмотра,
отражался в склянке, выпуклой и неполной,
в меблированных яро встречая утро.
А еще вариант — школяры и прочие раздолбаи,
листьями выпускными завешанные в июне,
из горла коллекционное родительское хлебали,
в обобществленную емкость пуская слюни.
Что за глупые стеклодувы вывели эти виды
на боках и гранях нестойкого матерьяла?
Разлетались в осколки замыслы, вдребезги шли обиды —
и смертей, и славы вновь становилось мало.
И по новой выходит тянуть чумовой напиток,
наблюдать, как свет расслаивается сквозь стенки,
и впивать той радуги вневременной избыток,
забывая тона столетий и собственных лет оттенки.
Сквозь грипп
Как ни странно, точно помню номер дома
на железном покореженном квадрате
в слепом полукруглом переулке,
густую крупу за двойными стеклами,
теснину крыш с разноростными антеннами,
довоенный комод, а высоко над ним
“Охотников на снегу” в потемневшей раме
и мягкие брейгелевские сумерки
по углам аккуратно прибранной комнаты.
После уроков
я заносил ампулы с чем-то обезболивающим,
а она усаживала и почему-то заводила разговор
о том, как много лет назад
пролетела с экзаменами на геофак,
как у нее посреди квартиры
долго-долго стоял огромный глобус
и косматый домашний кот
вдумчиво вращал его лапами, не выпуская когтей.
Дым от импортного латуннобаночного чая
поднимался до гуляк на коньках
в заснеженном фламандском городке,
а она с одышкой отходила от стола к окну
и внимательно глядела наружу.
Она хорошо держалась, когда узнала диагноз,
лишь однажды случилась банальная короткая истерика,
телефон от шального удара напрочь перестал работать,
и никто дозвониться ей уже не мог.
Наверное, именно потому
так неиссякаемо сыпались пытливые вопросы
о сомнительных успехах в учебе
(будто в краснокрылых дневниковых цифрах
зашифровано что-то безумно важное)
на садовую голову сына дальних родственников
в столбняке от непомерной крепости байхового,
обормота, мечтавшего поскорее улизнуть,
но незаметно застрявшего дожидаться
первого раннего огня в заиндевелых окнах
вокруг веселого дальнего катка.
* *
*
За плесень в твоем подземелье,
За зелень совиных очей
Пригубим крепленое зелье
В одну из апрельских ночей.
На стеклах, залепленных сажей,
В окне под косым потолком
Проступят детали пейзажей,
С которыми с детства знаком.
Которые праздника ради
Явились без спроса извне
На угольном влажном квадрате,
На влажной угольной стене.
По праву заветной шкатулки,
Где тлеют страницы письма,
Разводы сырой штукатурки
Молчанием сводят с ума.
И все ж объяснимы едва ли
Дыханьем добра или зла
Размытые тени в подвале
И сладость печного тепла.
И приступ предутренней дрожи,
И вешняя тьма площадей
Сквозят непреложней и строже
В надменной улыбке твоей,
Чем оклики прежней стихии,
Чем омуты будущей мглы,
Где мечутся ветры тугие
В предчувствии свежей золы,
Где эхо по городу множит
Их ропот над черным окном...
И наше всесилье, быть может,
Таится в презренье одном.
* *
*
Когда мужик в дырявой майке
Сидит над рюмкой втихаря,
Кроваво расцветают маки
Настенного календаря.
И зачинают петь сирены
Из-за незапертой двери.
И птицы супятся, свирепы,
Подозревая, что внутри
насторожившегося дома
послушно пенье аонид
тому, чье слово, как солома,
похмельным пламенем горит.
Но то — зов пагубы и сласти
и не музыка зыбких сфер.
Смурное сердце рвет на части
какой-нибудь пустой пример.
Мол, жил-был мальчик во предместье
с бумажным временем на “ты”
и все писал “умри — воскресни”,
пока не кончились листы.