Коробов Владимир Борисович родился в Тобольске в 1953 году. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Поэт, эссеист, составитель двух поэтических антологий. Живет в Москве.

                           *      *

                               *

Сопьешься в этом городишке,

пока прославишься.

                                          Домой

бредешь в поношенном пальтишке,

в ботинках стоптанных,

                                          конвой

бездомных псов сопровождает

тебя до станции,

                                          и рай

напротив звездами мерцает

там, где овраги и сарай...

А поезд тронется —

                                          с обрыва

в окно черемухой пахнет,

и забываешься счастливо,

пока состав в ночи ползет,

и незаметно засыпаешь

и в этом полузабытьи

над мирозданьем пролетаешь

в сады нездешние Твои.

 

 

                           *      *

                               *

Спасибо, Господи, за то,

что осень и стою в пальто,

еще живой на поле брани,

и что звенит еще в кармане,

и что стекляшка у залива

открыта — можно выпить пива,

отечества вдыхая дым.

И в горле ком: Таврида, Крым...

 

                           *      *

                               *

Камни, Таврида, твои солоны, горячи,

тридцать три года я грелся на них — на печи.

Тридцать три года смотрел на простор вековой,

но утомил и меня однозвучный прибой.

Бес ли попутал, а может быть, классик: “В Москву!”

Сел в самолет — и на чахлую вышел траву

в парке столичном, где ждал меня хмурый дружок,

выпил вина, а закуска — колючий снежок.

Ветер трубил-завывал в заводскую трубу:

только дурак может выбрать такую судьбу.

Видишь в домах золотой за окошками свет,

а у тебя за душой ни копеечки нет.

“Нам не гулять, не сидеть за столом на пиру, —

Друг мне сказал. — Я в свою возвращаюсь дыру”.

Стерва Москва на морозе румяна, свежа,

сытым — жена и продажная тварь — для бомжа.

В слезы мои, золотая, хоть верь, хоть не верь,

ты и сама извелась от измен и потерь.

Жил, пропадал, ненавидел тебя и любил,

но и такой еще больше тебе я не мил.

Встал и стою на распутье: не там и не здесь,

застит глаза непроглядная едкая взвесь.

Жадные псы добела обглодали мослы

павшей страны. Вон и Крым умыкнули хохлы.

Как возвращусь, заору в набежавший прибой:

что сотворил ты, Господь, с моей бедной страной!

Ярость моя возмутит седовласый простор —

эхо вернет мне назад грозный мой приговор:

“Вспомни свой дом, что ты сам разметал, разорил,

встала трава, словно лес, у забытых могил!”

В море смотреть да лежать бы себе на печи...

Камни, Таврида, твои солоны, горячи...

 

                           *      *

                               *

Кузнечики-легионеры

в прибрежных спрятались холмах.

В их пузах травы спят и веры,

как Хлебников сказал в стихах.

И в августовский зной, штурмуя

отроги горного хряща,

шагнешь, и — прыснут,

                                          крылышкуя

подкладкой римского плаща.

 

Фофанов

                                          Наш Фофан в землю вкопан...

                                                                                    К. Олимпов.

Фбофанов ли, Фофбанов? —

экая ерунда.

В сборище графоманов

гасла его звезда.

Купчики, поэтессы,

мелкий чиновный люд...

“Пробочники! Дантесы!” —

гения не признают.

Пушкину, словно Богу,

вечно молиться мог.

Но перешли дорогу

Брюсов ему и Блок.

Не господа во фраке,

щеголи да князья —

гатчинские бродяги

были его друзья.

Так с нищетою рядом

дни коротал он, голь.

За сумасшедшим взглядом —

грезы и алкоголь.

В доме ни крошки хлеба,

куча детей, жена,

но колесница Феба

в небе ему видна.

...Ну а когда в горячке

помер он, одинок,

горько рыдали прачки

и футурист-сынок.

                           *      *

                               *

Осень, и я, и ты,

каждый из трех — отдельно...

Сад растерял листы,

ветхий, как богадельня,

где доживал свой век,

может, поэт опальный

и выходил на снег

сумрачный и печальный.

Осень, и ты, и я

были когда-то рядом...

Легкая, как ладья,

тучка плыла над садом,

чтобы со всех сторон

щедрым дождем пролиться

и в паутине крон

бисером заискриться.

Осень сошла на нет,

мы потерялись оба...

Листьев истлевших след

скрылся в гробу сугроба,

но, пробегая сад, —

все это блажь, пустое! —

я оглянусь назад:

там нас, как прежде, трое.

 

Памятник у церкви Большого Вознесения

У церкви Вознесенья

На солнце золотой —

Расселся в отдаленье

Безбожник А. Толстой.

Он смотрит горделиво

На прах церковных плит.

Ему бы кружку пива,

Чтоб вызвать аппетит!

Ему бы чарку водки

Да паюсной икры...

Першит в луженой глотке

От пыли и жары.

А тут как наказанье,

И, видно, неспроста,

Идет с небес сиянье

Церковного креста.

И вновь кладет поклоны

В открытой церкви люд.

Глаза Христа — с иконы —

Покоя не дают.

Уж ночь. Ему не спится,

Томит его тоска...

Хотел перекреститься —

Не движется рука.

 

                           *      *

                               *

Хлопочем, заботимся, строим,

Мечтаем о дне золотом, —

А счастья земного не стоим,

И рухнет непрочный наш дом.

Он слеплен из грязи и тины

Заглохшего в сквере пруда,

Где птицы в обрубках осины

Гнездо не совьют никогда.