Из блокнотов

Фрида Абрамовна Вигдорова (1915 — 1965) — педагог, писательница, журналистка, автор повести “Мой класс” (1949) о первых шагах молодой учительницы, трилогии о детском доме “Дорога в жизнь”, “Это мой дом”, “Черниговка” (1954 — 1959) и дилогии “Семейное счастье. Любимая улица” (1962 — 1964), где в личности одного из героев, Дмитрия Поливанова, отразилась ее собственная журналистская судьба. Яркие, запоминающиеся статьи Вигдоровой в “Комсомольской правде”, “Литературной газете”, “Известиях” неизменно становились событием. Но часто ей приходилось жертвовать своими замечательными журналистскими записями для “проходимости” статей, потому что важнее всего ей было с помощью газеты выручить самых разных попавших в беду и несправедливо обиженных людей: оступившегося подростка, отправленного в лагеря строгого режима, студентов, исключенных из института, заброшенных обитателей инвалидного дома, оклеветанную учительницу, стариков из тамбовской деревни, которым колхоз не дает соломы перекрыть крышу, и многих, многих других.

В 1964 году Вигдорова подготовила к печати “Блокноты журналиста”, из которых при ее жизни практически ничего не было опубликовано. Однако Ф. А. многим читала их сама и многим давала на прочтение. Их высоко оценивали Лидия Чуковская, Варлам Шаламов, Надежда Мандельштам, Анна Ахматова. И. Грекова писала о “Блокнотах...”: “Абсолютный слух на людскую речь — вот чем она была исключительно одарена. Заметить, выделить, записать все самое острохарактерное, вылепить человеческий портрет из слов — как это трудно, и как хорошо это у нее получалось!”

В последние годы жизни Ф. А. была депутатом райсовета в центре Москвы. Она согласилась принять это звание в надежде, что оно поможет ей заступаться за людей более действенно. Надежды эти не оправдались: лишь навалились сотни новых дел. Так же приходилось ходить по кабинетам и просить за людей, как и раньше. И все же за полтора года депутатства Вигдоровой удалось переселить из подвалов около ста семей. От этого периода остались подготовленные ею “Депутатские блокноты”.

Почти все повести Вигдоровой неоднократно переиздавались ранее и начинают переиздаваться в наше время; есть они и в нескольких интернетских библиотеках, так что читатель имеет к ним доступ. Но сборники ее статей давно не переиздавались, “Депутатские блокноты” так и не были опубликованы до сих пор, “Блокноты журналиста” опубликованы (не полностью) лишь недавно, во втором выпуске альманаха “Тарусские страницы”, сразу ставшем библиографической редкостью, — так что как журналистка Фрида Вигдорова известна современному читателю лишь по своей знаменитой записи суда над Иосифом Бродским в 1964 году (на обоих заседаниях она присутствовала от начала до конца). Но дело Бродского не было чем-то принципиально новым для Вигдоровой: ей и от политических обвинений приходилось людей спасать до этого, и молодых поэтов брать под свое крыло. И удерживать в памяти диалог, не записывая в блокнот (о магнитофонах тогда и не помышляли!): как часто приходилось ей убирать блокнот подальше, чтоб не спугнуть собеседника или чтоб он не “работал” на корреспондента, — а уж потом, по горячим следам, записывать. См., например, очерк Вигдоровой “Наша бабка” (“Тарусские страницы”, 1961): “Садитесь. Из газеты? Ну, в общем, для печати? Бери тетрадку, пиши. <…> Ты что ж мало как записала? Или памятливая? Ну-ну. Раз и так запомнила, нечего бумагу марать”. Потому-то ей и удалось многое из суда над Бродским воспроизвести по памяти после того, как ей запретили записывать: журналистская хватка помогла.

Запись суда производила (и производит) огромное впечатление на читателя и обошла весь мир именно потому, что она была сделана не просто, скажем, человеком, владеющим пером, — этого было бы мало! — а опытным талантливым журналистом, мастером своего дела. Не говоря о том, что Вигдоровой записывать суды уже приходилось: см. ее запись суда — на этот раз справедливого — над семнадцатилетним убийцей Борисом Журавлевым (1955) во втором выпуске “Тарусских страниц” (2003); напечатано также в журнале “Звезда”, 2005, № 3.

Когда в 1963 году началась травля Бродского, ленинградские литераторы стали писать письма Вигдоровой в Москву с просьбой заняться его делом. Они знали, что если она возьмется кого-то спасать, то выручит обязательно. Так вышло и на этот раз, только Ф. А. не дождалась своей победы: она тяжело, неизлечимо заболела и в возрасте 50 лет, 7 августа 1965 года, умерла — за полтора месяца до освобождения Бродского. Это было ровно сорок лет назад.

Представленные тексты хранятся в семейном архиве Ф. А. Вигдоровой и публикуются впервые.

ДЕПУТАТСКИЕ БЛОКНОТЫ

Вместо эпиграфа

Конечно, и в наше время можно еще найти какого-нибудь страдальца, которому по тем или иным причинам тяжело в жизни, но давайте говорить откровенно — страдальцы не в безвыходном положении.

Петрусь Бровка, “Свет правды” —

“Литературная газета”, 1963, 9 марта.

 

Аглая Гавриловна Березкина

Двадцать пять лет я работала заведующей детсадами. Ничего, кроме благодарностей, не имела. И вот после статьи Оболенского в “Московской правде” уволена с формулировкой “Не пригодна”. В статье написано (читает): “То ли импозантная внешность, то ли воркующий тембр голоса производили впечатление, но ее всегда ставили заведующей” — зачем же так оскорблять? Импозантная! А все клеветница Коровенкина — она была воспитательница, а я ее уволила за поножовщину и пьянку. Она в отместку стала клеветать, и вот клевещет, клевещет, не может остановиться. А все дело в том, что инспектор Левитина меня невзлюбила. Разве ж я виновата, что помповара захватила с собой на дачу три котлеты, а родители увидели и поволокли ее в милицию с теми котлетами и составили акт. А может, она в тот день не обедала и потому захватила три котлеты, хотя ей полагается две? И вот Коровенкина наклеветала, и Телушкина, и Ларюшкина, а зав. РОНО издал такой приказ, что после него хоть удавись. А Оболенский пишет, что внешность импозантная... За что же так оскорблять человека?

Никто не хочет помочь

Плачет, едва начав говорить:

— Вы видели фильм “Человек, которому нужна любовь”? Так вот, я такая мать, какая там описана… не пью, не гуляю, но я плохая мать, я сама во всем виновата, но что делать — не знаю. Мои дети бьют меня. А прежде били бабушку.

История моей жизни такая: первый муж погиб в Германии в сорок шестом году. Погиб и погиб. Через пять лет я вышла замуж вторично. Ну а второй муж — сами понимаете, это муж двоюродный, не родной. Двоих детей от первого брака моего не захотел признавать. Одно время они жили у бабушки, а потом я была вынуждена взять их к себе, и тогда второй муж меня оставил. Оставил и оставил — с моими двумя и с одним, которого я родила от него. Ушел. И стали дети меня поколачивать. Дочке Лене — двадцать один год, сыну Лёне — девятнадцать. Маленькому — двенадцать.

Чего хочет от меня дочь? Она хочет, чтоб — купить, приготовить, отсутствовать. Купить — могу. Приготовить? Не хочу, но могу, но отсутствовать??? Нет, нет, нет! Не хочу! Не могу! И что же я получаю в ответ? Синяки! Матюги! Матюги! Синяки! (рыдает).

Дочка Лена — сколько горя я от нее вижу! Такая шелопутная девка! Она об занавеску вытирает помаду с губ, ну как мне жить после этого? Моя мать просит, чтоб Лену прописали к ней, так и пишет: “Прошу прописать, а то как бы не пошла по рукам”. И пойдет! И пойдет!

Вы поглядите только, как прятать приходится! (Срывает с шеи шнурок, на шнурке — не крестик, как я подумала, а ключи — от дверей, сундука, шкафа.) Надо уйти из жизни. Пробовала. Не вышло. Не вышло и не вышло. Все. А маленького сына Алешу надо определить к Кащенко. Псих. Бьет вещи. Все разносит в пух и прах. И когда-нибудь меня убьет. Никто мне не помогает. Все чем-нибудь прикрываются — должностью, партийным билетом, а помочь никто не хочет.

И вы не захотите, и вы не захотите!

За смертью Носова

Ольга Зименкова.

— И суп варишь, и газету читаешь, и пеленки — все тут, в одной комнатке — шесть метров, четыре человека: мы со стариком, дочка, внучек. А вы вдумайтесь, что за площадь, ведь там уборная была, по-теперешнему туалет, ну да, уборная в школе. Только унитазы сняли. Пол цементный, трубы эти... как их... кана-ли-зационные, что ли. Ну да, трубы от уборной — тут же. От них такая сырость. Ржавые. А от пола цементного — холод идет.

Все сулят, а толку нет... Тут один помер — Носов. Мне говорят — за смертью Носова освободилась комната, может, предоставим. Но райсовет чего-то комбинировает, комбинировает, а нам не дает...

Заседание депутатской комиссии при ЖЭКе.

Председатель:

— Товарищи, комната у нас освободилась...

— Улица Станкевича, двенадцать?

— Да нет, которая за смертью Носова.

— За смертью Носова? Это — улица Неждановой.

— Верно, Неждановой. Так вот, мы эту комнату должны отдать Зименковой Ольге, она живет в бывшем школьном санузле.

— Не выйдет.

— Почему это не выйдет?

— Ее уже самовольно заняли.

— Кто занял?

— Петров из подвала. Их там в подвале двенадцать человек. Один ребенок спит на столе, а у этого Петрова тоже ребенок родился. Он взял и въехал в эту комнату, что за смертью Носова.

— Возмутимо! Введите его!

Входит молодой парнишка, шапку прижал к груди, глаза испуганные.

Председатель:

— Образование?

— Восемь!

— Где работаешь?

— Ателье!

— Кем!

— Закройщик!

— Как же ты поступил, что позволил себе самовольно въехать?

— А куда мне было жену с ребенком везти из родильного дома? В подвал? Там нас двенадцать человек, и вот тринадцатый народился. Что же, мне его под стол класть? Ведь я что просил? Я что просил? Я просил: прислушайтесь к тому, что родился ребеночек. Мальчик! Но никто не хочет прислушаться. И я пошел в ту комнату, где помер человек...

— Та, что за смертью Носова?

— Чего? Может, и Носова. Не знаю, знаю, что помер. И я въехал. И, не скрою, сказал управдому: если тронешь меня, я тебя зарублю топором.

— Разве так советские люди говорят? Разве так можно?

— А под столом ребенку спать можно? Ведь ребенок народился! Мальчик!

— Мальчик, мальчик! А в санузле жить можно? Нет, самовольно вселяться никому не позволено. Мы еще поговорим с тобой в другом месте!

 

Первая речь председателя домкома

— Остановлюсь на первом пункте, о количестве квартир, включившихся в соревнование за коммунистический быт.

Раньше у нас было зарегистрировано как хорошие шесть квартир, а теперь одиннадцать. Они выполняют пункты, чтобы сберегать соцфонд и соблюдать взаимоотношения.

Есть четыре семьи в хороших взаимных отношениях, люди стали более общаться, и мы должны афишировать, когда работает клуб или кинопередвижка, а то афиш нет, и люди не знают, когда работает клуб, в котором они могут общаться.

Нам некоторые говорят разные нарекания, и, конечно, извините за грубость, мы, конечно, много набракоделили. Но есть такие, что зря злорадствуют, и если по-ихнему не вышло, то делают улыбочку. Вот Пахомова из дома шесть по Неждановой, она вечно бегает в единственном числе и смотрит, что не так.

Я еще хочу остановиться на наших проживающих гражданах, чтоб их обслуживать. Потому, что они от всей души и даже мансандру надстроили и все общее пользование сделали своими руками. Но есть такой ремонт, что они сами не могут. И они говорят: мы все сделали по-хорошему, а с крыш капит и капит, и полы прогибаются, а надо, чтоб наш советский пол в советской квартире ни в коем случае не прогибался и был в порядке.

На этом я, конечно, буду заканчивать, только хочу сказать, что была очень хорошая и коммунистическая квартира восемь в доме два по Станкевича, там жильцы и похороны вместе, и свадьбы, но сейчас эту квартиру мы не включили, потому что жилец Вышинский — пожилой товарищ, женился на молодой и на этой почве стал устраивать скандалы в квартире. То он ревнует, то он не в себе, то еще что-нибудь. Ну и все. И еще под конец скажу, что дворники нонче мученики — какие морозы были, что есть лед, который по сю пору не сколот. Вот это плюс к чему я хотел сказать.

Или вы не согласны?

— Жили мы с женой Ревеккой Иосифовной и дочкой в двенадцатиметровой плохой и темной комнате. Плоховато жили, но ничего. А дочка возьми и выйди замуж. Муж инженер и работает в “ящике”. Но четыре человека — это не три человека. А потом молодые возьми и роди одного мальчика, а потом и другого. Согласитесь, что шесть человек — это не три человека, или вы не согласны? С разрешения жилищной конторы мы с женой поселились в нежилой темной кладовке в той же квартире, а детям освободили комнату. Но согласитесь, что это — не выход. Нас поставили на очередь. Но когда же придет та очередь?

Дочка: Папа, а ты скажи про то, что ты — инвалид войны.

Отец: Это к делу отношения не имеет. К делу отношение имеет то, что нельзя жить вшестером на двенадцати метрах и нельзя жить в кладовке, если ты человек. Или вы не согласны?

 

Старший инспектор по жилищным делам поучает молодого:

— Что ты их всех жалеешь? Что ты их жалеешь? Они все лезли в Москву, думали, тут хлеб и колбаса на деревьях растут. Вот, например, татары. Они в колхозе жить не хотят, работать не хотят. Им самое милое дело — в дворники! Я им говорю: “Ну куда вы лезете? Ведь глубокий подвал, ведь этот подвал каждую весну заливают сточные воды”. Нет, лезут. Въехали пять человек, а сейчас их семь. Расплодились. И вот сейчас вся свора требует жилплощадь. Не хотят, видишь, жить в подвале. Хотят, понимаешь, наверх. Вот ты их и жалей! Ты лучше спроси, зачем им было в Москву лезть? Или вот, например, Бухман. Сапожник. Жил он, понимаешь, в Конотопе. Домик. Сад. Когда война, он, конечно, наутек. В сорок третьем прибыл в Москву с женой, где уж он до сорок третьего бегал, не знаю. Ну, в Москве где-то примостился, тогда по глупости всех прописывали. А потом дочка с фронта у них вернулась, и зять опять же появился, и тоже: требуют! Ехали бы к себе в Конотоп. Там, наверно, и дом, и сад целы, а ему Москву подавай! А ты их жалеешь!

 

Переселяйте меня скорее...

(Рассказ депутата Зинаиды Ивановны)

— Какая у меня история была, если бы вы знали. Приходит женщина, сухорукая, косенькая. И бледная до синевы. Живет в подвале вместе с дочкой. А дочке девять лет. Приходит эта женщина и говорит: мне жить осталось немного, я кровью харкаю. Переселяйте меня скорее, Христом Богом прошу. Если переселите в хорошую комнату, муж мой к дочке вернется, а если она в подвале останется, он ее в детдом сдаст. Как только я умру, он ее сдаст в детдом. Переселяйте меня поскорее, и чтоб такая комната, чтоб он захотел вернуться.

И так она на меня глядела...

Я решила: в лепешку разобьюсь, а переселю ее. И что вы думаете? Все пороги обила, сколько слез пролила у всякого начальства в кабинетах. Они даже удивлялись, потому что на меня непохоже, чтобы плакала.

Добилась: переселили ее. И что вы думаете? Переехала и через два месяца умерла. И отец к дочке вернулся. А что уж там дальше было — не знаю.

 

Вторая речь председателя домкома

— Наша цель и задача — изжить недостатки. А мы по сей день не изжили. Беда только в чем? Работа складывается в четырех принципах. Принципы вам все известные, но работу надо показывать, чтобы люди получили должное. Надо учесть самолюбие и дух поднять у общественности. Надо вовремя подсказать, как выход из положения в рабочем порядке. Люди работают, а мы по сей день сетку волейбольную и ту никак не получим. Ведь сейчас такой период, что уже морозы, а мы что делаем? У меня есть тренер по фигурному катанию, а зимней площадки нет. Это что ж такое? Все озеленили, и деваться некуда — негде ни в домино, ни в волейбол. Пенсионеры отвоевали себе все площадки. Надо, чтобы каждый ребенок мог во что-нибудь вовлечься, чтоб он пустой не ходил. Эти недостатки в наших силах. Надо только включиться по-настоящему. Да, товарищи, не все так проводится, как Петр Первый провел линию и сказал: быть по сему железной дороге! Это я просто образно выражаюсь. А теперь скажу простой факт. Решили организовать вечер. Достали докладчика и оркестр из воинской части — человек пятьдесят одних музыкантов. А детей — нет. Ходили по квартирам, собирали, просили Христа ради: приходите на вечер. И что вы думаете? Молодежи пришло человек десять, а детишек и того меньше. Вот так здравствуйте! В зале одни пенсионеры. Видимо-невидимо. И выходит, что работа проводится в отрыве, это что ж такое, я вас спрашиваю? Я так думаю, товарищи: лучше меньше, да лучше, как сказал Владимир Ильич.

 

Козлова Агриппина Яковлевна из Талдома

— Я член партии. Я член партии с двадцать шестого года. А у меня сына присудили к расстрелу... он убил женщину. Но ведь ему восемнадцать лет. И она его оскорбила, сказала, что он лодырь. А он в это время топором скалывал лед, и когда услышал оскорбление, то ударил ее топором по голове. Потом утащил ее в сарай, где совершил насилие, во что я не верю, так как свидетельские показания были сумбурные и неубедительные. Потом он добил ее топором, и она умерла.

Как член партии, я просила, чтоб меня принял первый секретарь горкома. Но он мне отказал. Скажите, разве это по-партийному? Наш город Талдом — обывательский город, его поглотили сплетни. Поэтому я просила партийные органы, чтобы процесс был закрытый, а мне в этой просьбе отказали. И теперь, после суда, обыватели бьют мне стекла и говорят про меня всякую небылицу.

Между тем моя жизнь была совершенно кристальная. Я всегда была на материально ответственной работе, и для самосохранения я работала только честно. Я очень следила за своим моральным обликом, потому что по партийной линии я воспитывала людей. В доме у меня полно литературы. Я работала только честно и денег на литературу никогда не жалела. Вот и вашу книгу я купила. Я всегда читала по списку. Я читала по списку литературу, удостоенную Сталинской премии. Я всю жизнь отдала народу. А теперь я сбавила восемь кило весу. Я, может, теперь как выжатая губка. Я с народом работала, воспитывала, разъясняла. А теперь, когда я, как член партии, попросила закрытый процесс, мне отказали, пошли навстречу обывателям. Ладят одно: ты воспитала убийцу. Каково мне это слышать? А ихие дети разве лучше? Я своего сына воспитывала от всей души, и он тоже читал литературу и разбирался в международных вопросах. Но он много перенес болезней — и бронхоаденит, и тонзиллит. И РОЭ была очень высокая, доходила до шестидесяти восьми. В последнее время он, правда, стал выпивать. И умри он своей смертью — это бы другое дело. Или попал бы под трамвай. Но расстрел?.. Ведь я же член партии! Я всю жизнь работала и людей воспитывала, а придешь домой — и почитать, и постирать, и обед сготовить, и мужа морально поддержать... И теперь у меня ноги не ходят, а как приду домой, то готова свою жизнь перечеркнуть. Ну, в общем, повеситься. Но поскольку я член партии, то я этого себе позволить не могу. Вот посудите сами, ведь вы тоже член партии... Как?! Нет??!! (упавшим голосом). Но вы все же должны понять... Если бы он своей смертью помер... Туда-сюда. Тогда — другое дело. Но я ведь член партии...

 

Даже койки нет

— Я уж ни на что не надеюсь... Поэтому я принес заявление в стихах. Вот...

Сухие казенные строчки

Заменит сегодня стих.

Во-первых, оно короче,

Душевнее, во-вторых...

К тому ж заявлений куча,

Отправленная в дорогу,

Жизнь не сделала лучше —

Быть может, стихи помогут?!

Жить так больше невмочь!

Площадь 13 и 6.

Я,

       жена,

              сын,

                     и дочь,

И теща родная есть...

Сырость и темнота

В нашем полуподвале,

И непригодным его для жилья

Не зря ведь врачи признали.

Сумрак у нас зловещий,

Солнца у нас не бывает.

Плесень съедает вещи,

Сырость людей съедает.

Сыну Женьке тринадцатый год,

Бледные щеки, унылый взгляд,

В тубдиспансер попал на учет:

Легкие барахлят...

В прошлом году родилась дочурка,

В светлое Завтра открылась дверца...

И сразу беда.

                            Обухом по чурке:

Врожденный порок сердца.

Тещу жалко, печальный факт:

На пенсию вышла на склоне лет,

Перенесла уже два инфаркта,

Не то что угла —

                            даже койки нет!

Как больно газетные сводки читать,

Что всюду цветам новоселий цвести,

Когда моим детям нечем дышать,

А я не могу их спасти.

Я спросила:

— А теща хорошая?

Он ответил, подумав:

— Родная...

 

Третья речь председателя домкома

— Сегодня я скажу про старушек. Есть такие старушки, что они и понятия не имеют, что такое стать на очередь. И если мы такую старушку не переселим, она до самой смерти будет жить без окон, без дверей, полна горница людей.

Чей-то голос:

— Каких людей?

— Поговорка такая. Вы что уж, книг не читаете, не слыхали, что поговорки есть? К такой старушке придешь, а она тихо живет, не жалуется. В пристроечке живет, а пристроечка ветхая, и туалета нет. А что человеку делать без туалета? И такая старушка ходит, бедная, несчастная, в другой дом. А если ночью схватит?

Вы, товарищи депутаты, не беспокойтесь, если на ваш участок старушек вселяют. Старушка — это ничего. Она поживет маленько, а потом помрет, и опять жилплощадь свободная, и опять можно очередников вселять.

А еще я хочу сказать про матерей. Что есть мать? Мы все это понимаем. И с матерью судиться кому охота? Никому. Но — надо. Если сын женился, а она невестку прописывать не хочет, это ж куда годится? Если мать зарывается, этого тоже спускать не следует. Раз спустил, другой, и глядишь, она уже не мать, а дикий зверь.

Есть хорошие старушки. Чистенькие такие. Посмотреть — и то удовольствие. А есть такие старушки, что это уму непостижимо. Вот есть старушка Семенова Ефросинья по Огарева, дом пять. Что у ней в комнате, товарищи дорогие, это ж видеть надо! Худые ведра, пищевые отходы, дохлые крысы. Это ж нестерпимо. Мы эту гражданку чистили неоднократно, вывозили грузовиками разное тряпье и прочий ужас. И эта Семенова отравляет жизнь, там у нее все гниющее, остальные жильцы в квартире прямо задыхаются. Ведь она живет, можно сказать, в полной помойной яме. Мы ее неоднократно предупреждали. А она согласится — и опять за свое.

Вот хотим подключить депутатов... Хотим предложить нам помочь. Это мы доказали свое бессилие, как говорится, расписались. Но выхода нет...

 

Эмоции надо отставить

Хрупкая, худенькая, плачет. Отец погиб на фронте. Мать (участница Гражданской войны) — у Ганнушкина. Брат — туберкулезный. Она — тоже туберкулезная.

— Я не могу жить. Лучше бы мне умереть. Все равно соседи сживут меня со свету. Мы живем на квартирной кухне. Конечно, кухня нужна всем. Но что же мы можем поделать? Куда угодно, куда угодно, только бы из этой квартиры. У меня нет больше сил...

Несколько дней спустя состоялось заседание райжилуправления. Я просила включить эту семью в список 64-го года:

Я: Они стоят на очереди с 58-го года и заслуживают, чтобы...

Куропеев: Кто спорит? Конечно, заслуживают. Но мы не можем ничего сделать.

Я: Но мать в психиатрической больнице...

Куропеев: Мало ли что... У нас психбольных в районе знаете сколько?

Я: Но у дочери туберкулез...

Куропеев: Мало ли что... Ведь не бациллярная же форма?

Я: Но они живут на кухне...

Куропеев: Мало ли что!.. У нас семь тысяч комнат признано нежилыми.

Я: Но матери 74 года...

Куропеев: Если всем старушкам давать площадь, план никогда не выполнишь.

Я: Я прошу вас, я считаю, что...

Куропеев: Вы просите в частном порядке, а мы в общем порядке. Мы — более правы. Рассмотрите вопрос в таком разрезе, ясно? А эмоции надо отставить!

 

ИЗ БЛОКНОТОВ ЖУРНАЛИСТА

 

Она трудолюбивая…

(Май 1959 года. Свердловская область, Сосьва, Гари,

Линтовка. Уголовные лагеря)

Лозунги: “Выполним решения XXI съезда”, “Труд — дело чести, дело доблести и геройства”. Доска передовиков производства.

Нары в два этажа. Серое белье. Тяжелый кислый запах. Из-за одинаковой одежды все сначала кажутся на одно лицо. Я не очень-то поднимала глаза, но потом огляделась и стала различать. Все отвечают очень внимательным и пристальным взглядом.

Библиотека. Книга отзывов: “Прочитав роман „Сын рыбака”, мне очень понравилась идейность романа. Действия героя, мужество, справедливость, твердость Аспера являются поучительными”.

Про “Войну и мир” написано кратко: “„Война и мир” — глубоко волнующая книга”.

Витя Сидоров, паренек, к которому я приехала, читает “Подростка”:

— Достоевский — ох и нервный тип! Его сразу много не прочитаешь: душу переворачивает, и жить потом не хочется.

При библиотеке выпускается литературный журнал. Там печатаются лирические стихи, там есть свой Журавлев (прежде чем попасть в лагерь по указу 49-го года — изнасилование, — он преподавал электротехнику в Краснодоне.)

Тихо, тихо вокруг,

Все чарует весна.

Мы с тобою, мой друг,

И над нами душа.

В этот вечер златой

Ты прижмешься ко мне,

Я скажу, что судьбой

Предназначена мне.

Очи ярче твоих

В жизни я не встречал.

Ты взглянула — и вмиг

От любви запылал.

Есть у него и гражданская лирика:

Если враг задумает нарушить

Мирный труд и счастье матерей,

По приказу партии обрушим

Мы огонь прицельных батарей.

Эй, солдаты,

Бравые ребята,

Выправка гвардейская,

Четкие шаги.

Мы верны присяге,

Мы полны отваги,

В бой идти готовы,

Берегись, враги!

В лагерной многотиражке опубликовано письмо крупнейших воров страны:

“Мы даем обязательство бороться с такими фактами, как воровство, картежная игра, паразитический образ жизни, промоты вещдовольствия, а также с унижающими честь и достоинство советского человека фактами мужеложства”.

Лунатиков, Ласточкин, Рулев — всего 21 подпись.

Когда моя командировка окончилась, начальство пригласило меня на уху (что на уху вы приняли приглашение, мы так оценили, так оценили, вы даже представить не можете).

Весь вечер начальник лагеря майор Манухин был угрюм. Встретился со мной взглядом и, словно услышав вопрос, сказал:

— Я такой мрачный потому, что предчувствую: будет неладное. Вот знаю, готовится что-то, замышляется. Меня интуиция никогда не обманывает.

Наутро подполковник Шимкевич, сильно возлюбивший меня потому, что я его землячка, сказал:

— Эти уголовники народ такой... как бы вам сказать... не члены профсоюза, одним словом. А тот, что устраивает побег, — это отпетый, пропащий. Я говорю: ну, куда бежишь? Зачем бежишь? Далеко ли уйдешь? А он отвечает: “День — да мой!”

Вот он как рассуждает. Вырвется на волю и считает: все мое. Вот человек идет — хочу убью, хочу зарежу — его жизнь моя, и одежка моя, и сапоги то же самое. Не пожалеет, убьет. Потом разденет, разует... Эх, что говорить, одно слово: отпетый. А еще раздобудет у вольных горошину из конопли и всякой такой дурманящей всячины — анаша называется. Один покурит — и давай рыдать, цельный день плачет, заливается. А другой — вот веселится, хохочет. А третий — глядит, на дороге спичка, а он перешагивает через нее, как будто она не спичка, а бревно. Одно слово: наркотик. Такое с людьми делается, даже вам не описать. А вот тот, что нынешней ночью подорвал, так я думаю, что он по той причине, что проигрался. И ему сказали: беги, а то убьем. На побег играл, понятно? А карты что делают, это неописуемо. Один старик ночью пришел, стучит, плачет. Что с тобой? Я, говорит, зубы проиграл. Да, было у него шесть золотых зубов, а он их, прошу прощения, проиграл и вот боится идти в барак, а другой проиграется, от злости руку себе прокусит, а иной от злости как трахнется с верхней нары на пол, в кровь разобьется. А играть не перестает. Нипочем. Ну что вам тут рассказывать? Одним словом: карты!

Вот поглядите на того человека — он вольный, видите, все озирается, озирается, чего-то боится, да? У него затмение ума. Был здоровый, хороший. Кончил Лесотехнический институт, работал с заключенными. И вот один заключенный его напугал, схватил за горло. Ведь им, заключенным, что муху убить, что человека — все одно. И вот он теперь навек больной, напуганный, всего страшится. Ну что говорить? Одно слово: паразиты! А еще лучше: сволочи!

Начальство поминает политических добрым словом — с ними не было хлопот, с ними легче было выполнять план. Один майор (он твердо усвоил мое отчество и никак не мог запомнить имя) произнес о прежнем населении лагеря целую речь:

— Поверите ли, Фаина Абрамовна, такой культурный народ, такой вежливый. Нет чтобы схамить или там выругаться. И не устраивали никаких хаотичных безобразий. С ними куда легче было работать, которые по 58-й статье осбуждены.

— Теперь их у вас нет?

— Нет, Антонина Абрамовна. Выпустили. Конечно, некоторые, может, не зря сидели. За разговор, например. Конечно, разговоры тоже поощрять не надо, и острастка, безусловно, нужна. Но не десять же лет давать за разговор, верно я говорю, Серафима Абрамовна?

Помолчав, мечтательно добавляет:

— 58-я — она трудолюбивая... (Умолкает.) 58-я — она вежливая... (Мечтательно умолкает.) 58-я — она не грубит, нет, это я вам верно говорю, Анфиса Абрамовна!

Я — Петя…

Заседание комиссии по делам несовершеннолетних

(Ленинград, 13 января 1962 года)

Небольшая комната в райисполкоме набита людьми: представители гороно, милиции, общественности.

Председатель — Лидия Ивановна Павлова.

Перед комиссией Петя Борисов — четырнадцати лет. Мать — швея в детской больнице. Отчим — старший лаборант в морском инженерном училище.

Поднимается оперуполномоченный милиции:

— Борисов Петр учится в седьмом классе. Летом на даче, гуляя в лесу, нашел ржавый револьвер. Почистил его, привел в боевую готовность. Выстрелил. Зимой хранил револьвер под шкафом. Второе нарушение имело место в школе: из незапертого шкафа взял соляную кислоту и во время перемены выплеснул на ученицу. Привел в негодность одежду и причинил легкое телесное повреждение. Дома ведет себя неважно: на лестницах бьет лампочки. Уроков не готовит.

Председатель, Лидия Ивановна:

— Ну, теперь послушаем Бориса. Борис, говори, как ты дошел до жизни такой. Ну, Борис!

— Я — Петя.

— Это не важно! Говори, Петр!

Петя что-то очень тихо бормочет — слов разобрать нельзя.

— Ты лучше скажи, зачем ты взял кислоту?

— Сводить чернила.

— Образно говоря, хотел подчистить дневник?

— Да.

— Так. Хорош, нечего сказать! Ну, теперь послушаем твою маму. Что вы можете сказать, гражданка Борисова?

Мать (личико востренькое, носик птичий, лоб большой, но не умный):

— Я его воспитывала. Я его наказывала и ругала. Я ему говорила: “Петя, учись, Петя, иди в кружки, Петя, не хулигань”. Карманы проверяла, но ничего такого не находила. Муж мой ему отчим и, когда трезвый, — тоже воспитывает, а когда пьяный, то стыдно сказать, какими цитатами выражается.

— Так. Теперь послушаем отца. Пожалуйста, товарищ отец!

Отчим:

— Помимо этого у меня еще дети есть, дочь тридцати лет и сын двадцати четырех. Это мои личные дети. Но я не разделяю — чужой или родной. Старших я не мог толком воспитывать из-за войны. А этот был при мне. Но как его воспитывать, если мать его прикрывает?

Купила ему часы, фотоаппарат, лыжи, коньки, а за какие такие заслуги? Ведь учится плохо. Ну, думаю, не пощажу своим здоровьем и буду летом с ним заниматься. Какое! Мать отправила его на дачу. Там совершается факт выстрела. Зная мой крутой нрав, жена от меня этот факт скрыла. В отношении последнего поступка с соляной кислотой, то это, конечно, безобразие. В отношении учебы видим его явное нежелание. Это направление у него явно выработалось. Ну, думаю, в зимние каникулы я с тобой позаймусь. Какое! Шесть раз на елке, два раза в театре, на катке — несчетно! Это уж мать позаботилась. Это тоже до некоторой степени фактор, но я его любил до прошлого года, пускай он подтвердит. Ну, верно, факт, что я бываю пьян. Не часто, но бываю. Будучи пьяным, у меня появляется придирчивость, не скрою. Я тогда придираюсь и требую. Но я ведь пришел в семью, когда ему было два года. И я не отказываюсь, что я ему самый родной отец.

Лидия Ивановна:

— Расскажи, Борис, как ты оцениваешь свое поведение. Исходя из этого будем принимать решение. Думай скорей, не задерживай! Смотри мне в глаза! Это тебе не шалости — то, что ты сделал! Гляди в глаза, говорят! Не притупляй свой взгляд! Герой! Оружие носил, соляной кислотой плескался! А комиссии не отвечаешь! Смотрите, молчит. Дошло до холодного оружия, а мужества, чтоб сказать — “да, я был гадким, плохим”, у тебя нет. Ну, говори же!

Петя (тихо):

— Я исправлюсь.

— С кем дружить будешь? Смотри, дружи с тем, кого тебе посоветуют учителя. К концу четверти, Борис…

— Я Петя.

— Это не имеет значения. Пусть Петя — так вот, к концу четверти ты исправишь свои отметки?

— Да.

— Станешь искренним?

— Да.

— Мужественным?

— Да…

— Так вот, Борис…

— Он Петя!

— Так вот, Петя, ты взял из шкафа соляную кислоту. Говоря образно, ты украл ее. Между тем мы идем к коммунизму. В библиотеках у нас открытый доступ к полкам. У нас принят моральный кодекс, подумай об этом, Боря!

— Я — Петя!

— Пусть Петя. Одумайся! Посмотри мне в глаза! В трамваях и троллейбусах у нас нет кондукторов, а ты, Борис, что делаешь? Если ты себя не исправишь, то будет плохо! Мы будем осуществлять контроль над твоим воспитанием, и твоим родителям мы подскажем, как тебя воспитывать. Запомни это, Борис! Мы выносим тебе предостережение, а также испытательный срок.

Ну а вы, родители, выглядите не в том плане, в каком нужно. Ваша семья готовит моральных калек. Он — уже моральный калека. Предлагаю оштрафовать родителей на 10 рублей и сообщить на работу. Кто против?

Принято единогласно!

Введите следующего!

 

На вокзале в Мичуринске

Бабка:

— Плохой поп: пьет, ворует, девушек обманывает. Пускай газета про него напишет, какой он есть плохой.

— Церковь от государства отделена, газета не может вмешиваться в церковные дела.

— А может, государство нарочно такого попа поставило, чтобы подорвать в народе веру? Люди так и говорят: этот поп — от государства.

Чей-то голос из толпы:

— Э, бабка, не нам с тобой попов судить. На это черти есть.

В детском доме

За мной ходит мальчик лет одиннадцати. Вдруг спрашивает:

— Правду говорят — вы письменница?

— Да вот говорят.

— А вы умеете как Жюль Верн?

— Нет, как Жюль Верн я не умею.

— А почему?

— Не умею так хорошо придумывать, как он.

Помолчав:

— А стихи умеете?

— Нет, не умею.

— Что, нескладно получается?

— Да, знаешь, не очень складно.

Молчит.

— А вы постарайтесь, постарайтесь, чтоб — как Жюль Верн!