Михайлик Елена Юрьевна родилась в Одессе. Окончила филологический факультет Одесского государственного университета и докторантуру в Университете Нового Южного Уэльса (PhD на тему «Поэтика „новой прозы”», область интересов — шаламоведение, литература XX века, проблемы культурного контекста. Проживает в Австралии, Сидней. Преподает в Университете Нового Южного Уэльса, автор статей, печатавшихся в «Новом литературном обозрении», Тыняновском сборнике, «Essays in Poetics» и т. д.

 

 

Ноябрь 1962 года был юбилейным. 45 лет Октябрьской Революции.

Ноябрь 1962 года дышал административным порохом. Девять лет назад тому умер Сталин. Год тому назад призрак Ленина восстал и выселил его из мавзолея. Последнее следует понимать практически буквально — решение о выносе приняли после (хотя и не обязательно вследствие) выступления перед делегатами XXII съезда КПСС старой большевички Доры Лазуркиной: «Вчера я советовалась с Ильичем, будто бы он передо мной как живой стоял и сказал: мне неприятно быть рядом со Сталиным, который столько бед принес партии» («Правда», 1961, 31.10)

Только что без взрыва и всхлипа [1] завершился Карибский кризис — мир на часы и сантиметры разминулся с ядерной войной. Первый секретарь ЦК КПСС Хрущев посредством прозы и стихов грозил своим аппаратным оппонентам борьбой с «наследниками Сталина» [2] — и, кажется, небезрезультатно: на ноябрьском Пленуме ЦК ему удалось продавить свою идею о реорганизации партийных органов по производственному признаку, разделу на сельскохозяйственные и индустриальные. Окажись реформа действенной, Хрущев выбил бы почву из-под ног «старых кадров» и, вероятно, на какое-то время сохранил бы власть. Однако это, что называется, альтернативная реальность. В нашей же — до его отставки два года, до вторжения в Чехословакию — шесть, до распада СССР — двадцать девять. Последние три обстоятельства, казалось бы, никак не могли быть тогда отражены в литературе. Все остальное — так или иначе — свое отражение в тогдашней литературе нашло.

Впрочем, отсюда, из нашего времени, понять, где отражено, а где предугадано, — задача непростая. Не только потому, что полвека спустя мы уже с трудом восстанавливаем контекст, но и потому, что язык для описания тогдашнего литпроцесса (да и исторического процесса) сформировался позже. Собственно, глядя отсюда туда, мы можем следить за его формированием.

Посмотрим, что тогда печатали «толстые журналы» — как раз в ноябре 1962 года. Напомним, что в СССР — вплоть до самого заката — толстые журналы гораздо более оперативно, чем книжные издательства, реагировали на запрос времени. Хотя бы потому, что почти все значимые произведения «обкатывались» там прежде, чем выйти книгой.

Одиннадцатый номер журнала «Звезда» открывался рассказом Веры Пановой «Листок с подписью Ленина» — о том, как в бессмертном 1920-м, заметив случайно, как плохо одета женщина, преподававшая русский язык красным курсантам, Надежда Константиновна Крупская отправила ее с запиской к «бывшему Мюру и Мерилизу» (ныне ЦУМ) — взять, что нужно. Записку, однако, писала не сама — записку писал муж. И под подпись Ленина учительнице с дочерью выдали с промерзшего склада волшебные вещи — полушубки, валенки, белье — то, о чем они даже не просили. Потом они вышли со склада в новых вещах и, как Золушки на бал, отправились в светлое будущее.

Сейчас эти две страницы читаются, вероятно, через призму бесчисленных анекдотов о добром вожде — и вряд ли даже те, кто называют себя коммунистами, способны отнестись к ним всерьез.

А в 1962 году? В 1962 году «думающая» аудитория журнала воспринимала это не как художественный текст, а как выстрел в идущей затяжной идеологической войне, маркер, знак, сигнал, разметку политического курса. Способ с журнальной трибуны легитимизировать осуждавшееся прежде стремление к благосостоянию и удобству. Владимир Ильич Ленин из грозного вождя революции становится щедрым подателем валенок. «Эпоха зрелищ кончена, — писал Борис Слуцкий. — Пришла эпоха хлеба». («Современные размышления». «Новый Мир», 1987, № 10).

Это была заявка на поворот в сторону того, что замечательный лингвист, филолог и культуролог В. М. Живов впоследствии, когда для этого появились слова, назвал «политикой умиротворения общества». Советская власть отныне как бы полагала использовать свое всевидение и всеведение для «удовлетворения потребностей» народа, она готова была выступать в роли тотального опекуна и попечителя, воплощаясь в школьные завтраки, группы продленного дня, занимаясь расселением коммуналок и бараков; она лелеяла санэпидстанции и определяла нормы трудового законодательства, и в том числе и при помощи журналов, формировала у своих граждан представление о том, каким должно быть в норме государство, чем ему следует заниматься и какие его обязанности на самом деле являются ключевыми, даже если в реальности исполняются плохо или никак.

Через четверть века эта установка войдет в окончательное противоречие с советской действительностью. А пока вот она, здесь, открывает 11-й номер влиятельного ленинградского журнала. Пока что — полностью в терминологии господствующей стилистической и языковой парадигмы.

Ноябрьский выпуск «Звезды» продолжился стихотворной подборкой, где, вполне в духе времени, Ильич размещался рядом с Германом Титовым. Для читателя современного тут, пожалуй, интересным будет то обстоятельство, что в отсутствие заголовков вождя пришлось бы отличать от космонавта по мелким приметам и уликам. «Нет, мгновений таких нельзя позабыть, / Не забудем. /Шаг колонн обрывался, / Когда он стоял на трибуне» — кто это и о ком это? Глеб Пагирев о Ленине? Нет, все-таки Александр Прокофьев о Титове.

За ними следовал роман Эльмара Грина «В стране Ивана», новые переводы из Эжена Потье, путевые дневники Лидии Обуховой, воспоминания В. Ардова о Михаиле Кольцове — в рамках, заданных XX и XXII съездами, но не далее — главный редактор «Звезды» Георгий Константинович Холопов был человеком осторожным [3] . И не зря. Постановление ЦК «О журналах „Звезда” и „Ленинград”» 1946 года все еще простирало над журналом совиные крыла.

В частности, ноябрьская «Звезда» была почти полностью юбилейно-революционной, возможно, в значительной мере потому, что в трех предыдущих номерах журнала публиковался сокращенный перевод «Соляриса» Станислава Лема.

В 1962 году в том давнем временном слое, по точному наблюдению Владимира Борисова [4] , «Солярис» был принят советской аудиторией, в том числе и литературной критикой, не как «переводная», а как «своя» книга, прочитан как произведение советской научной фантастики и даже подвергся упрекам в недостаточной утопичности. Впоследствии, по мере врастания в культуру, «Солярис» сделался в ней воплощенной метафорой контакта с собой, Богом, Другим, собственным подсознанием и собственными конструктами. Советская цензура, вырезав из «Соляриса» разговор Кельвина со Снаутом об ущербном Боге, «существе, не имеющем множественного числа», оставила в целости все прочие, весьма рискованные, с точки зрения господствующей теории, построения, а главное — оказалась бессильна вычесть из текста качество мышления, как авторское, так и читательское, необходимое для взаимодействия с книгой.

А затем — после многократных осмыслений и двух экранизаций [5] — «Солярис» превратился в то, чем, собственно, является сейчас, сделавшись не столько историей о контакте, сколько признанным объектом такого контакта, небесным телом, влияющим на литературу и философию самим фактом существования, той суммой идей, которые невозможно было затронуть, не вспомнив «Солярис», и той суммой идей, которые, возможно, были порождены существованием «Соляриса» [6] , вплоть до самой концепции «ужасных чудес», прочно вошедшей в речь и сознание общества.

Журналу «Звезда» было от чего отгораживаться публикациями Эльмара Грина и рецензиями на книги Галины Серебряковой — он, возможно, не имея к тому намерения, выпустил в советскую понятийную систему мыслящий океан.

1962 год вообще был, некоторым образом, годом Лема — его печатала даже «Литературная газета».

«Иностранная литература» оказалась в этом смысле последовательней «Звезды» и непосредственно встретила юбилей Октября публикацией лемовских же «Стиральной трагедии» и «Терминуса» [7] . «Терминус», эту беспощадную историю о природе личности, природе памяти, тесте Тьюринга и о том, что делать человеку, столкнувшемуся со всеми этими вопросами в их материальном, металлическом воплощении, нашему читателю, наверное, представлять не надо, однако остановимся на нем чуть подробней.

Герой рассказа, пилот Пиркс, получивший под свое командование отремонтированный после катастрофы космический «грузовик», внезапно обнаруживает, что расщепленная память ремонтного робота, возможно, хранит в себе слепки личностей предыдущего, погибшего, экипажа корабля («снятые» в момент гибели), и в результате своего открытия сталкивается с ситуацией загадочной, почти мистической, но в первую очередь глубоко безнадежной. Он не может установить истину. Он не может передоверить установление истины науке — для «призраков» экипажа «Кориолана» это будет бессмысленной пыткой. И он в любом случае не может помочь ни роботу, ни сохраненным в нем «копиям» людей (если это и в самом деле они), а только быть любопытствующим свидетелем их бесконечной, повторяющейся агонии.

Тогда, в то время, в сиюминутной реальности 1962 года, подобный разговор был возможен, мыслим только внутри, за стенами, в безопасном саду, «что, если…». И бессилие героя, и его нежелание полагаться на внешний авторитет ни в том, что касается познания, ни в том, что касается этики, сами по себе запирали «Терминус» в пределах фантастического гетто. Иное дело — сейчас, когда рассуждения на подобные темы стали уже даже и несколько банальны.

А оптика 2012 года позволяет различить еще одну интересную тенденцию  in statu nascendi [8] . Еще до конца оттепели, собственно, на самом пике ее, разговор о вещах важных, но неангажированных, несиюминутных, начинает смещаться на периферию — жанровую, тематическую, орнаменталистскую, региональную, научно-популярную, научную, в деревню, в глушь, в Юрьев, в Дерпт, в Тарту [9] . Туда, где на ограниченной площадке — отчасти обеспеченной той самой «политикой умиротворения» — можно все же поддерживать некий уровень насыщенности, некий уровень качества, некий уровень невовлеченности.

Возможно, «Иностранная литература» со своей школой перевода и статусом заведомо пограничного во всех смыслах издания сама была одной из таких площадок — одной из первых. В 1955 году, когда журнал решили восстановить, Николай Вильмонт и Николай Томашевский собрали под крыло главреда Александра Чаковского блестящую команду. Как вспоминала потом Наталья Трауберг: «И вдруг эта редакция образовалась и журнал, и мы все туда побежали. Там служил Коля Томашевский, мой соученик, романист и всякие другие люди. Но все молодые переводчики того времени, все его мы обожали, нигде такого не издавалось, как там» [10] .

Даже попытки следовать генеральной линии в исполнении «Иностранной литературы» того времени приобретали какой-то сомнительный оттенок. В том же одиннадцатом номере вышла модернистская пьеса Джорджа Лоусона «Чудеса в гостиной», совмещавшая сюжетные повороты из бульварных романов (в финале погибший в Первую мировую отец братьев Мертонов оказывался вовсе не тем респектабельным человеком, за которого его выдавала вдова), идеологию личной ответственности, левые идеи не вполне советского толка и вызывающую сценическую эксцентрику: часть действия и все исторические события, на фоне которых идет жизнь трех поколений семьи Мертон, происходят на экране стоящего посреди сцены телевизора [11] .

Поль Элюар в прозрачных переводах Мориса Ваксмахера, новые переводы Роберта Бёрнса работы Маршака — в честь 75-летия переводчика.  И подрывная дань юбилею Октября — письма Антонио Грамши к жене и статья Карло Салинари о самом Грамши. Сейчас это нуждается в пояснениях, а тогда итальянский коммунист и теоретик модернизации был в СССР фигурой амбивалентной — одновременно и товарищем по борьбе, и мыслителем-«оппортунистом», чьи труды печатали очень избирательно и предпочитали без необходимости не упоминать вовсе [12] .

Впрочем, в списке за ноябрь 1962 года у «Иностранной литературы» (или у «Нового мира») могла бы числиться и более громкая, вернее, громовая публикация — «По ком звонит колокол» Эрнеста Хемингуэя. В июле 1962-го Александр Чаковский и Александр Твардовский, каждый от имени своей редакции, обратились в ЦК с просьбой разрешить перевод и публикацию романа — и оба получили отказ. В некотором смысле «победила» «Иностранка» — перевод все же был заказан и вышел в том же 1962-м в «Издательстве иностранной литературы» тиражом в 300 экземпляров для очень ограниченного числа очень избранных читателей [13] , что, заметим уже от себя, не помешало ему немедля просочиться в самиздат.

Но Хемингуэя в ноябре «Новый мир» (чья тогдашняя редакция, полагаю, не нуждается в представлениях) все-таки опубликовал рассказ «Мотылек и танк» в переводе Ивана Александровича Кашкина. Советский читатель, впрочем, в тот момент вряд ли мог оценить иронию этого сочетания. Только когда «По ком звонит колокол» все же вышел в 1968 году, русскоязычная аудитория узнала, что Хемингуэй дал фамилию своего переводчика русскому подрывнику в Испании, а затем убил этого подрывника. Фильм же, снятый в 1943 году, просто начинался с взрыва поезда и гибели Кашкина (в исполнении Федора Шаляпина-младшего). Таким образом, «Мотылек и танк» как бы переводил уже дважды мертвый персонаж Хемингуэя, что вполне соответствовало как смыслу, так и стилистике рассказа.

Однако в 1962 году это просто еще один — хороший — хемингуэевский рассказ, во всех смыслах и значениях этого слова. Хемингуэй в шестидесятые — социальный знак, эталонный писатель, предмет поклонения и образец частного поведения, герой вторичной и третичной литературы. И — в качестве корешков на полках и фотографии в свитере — непременный атрибут «культурного» быта. Не нуждается в комментариях, используется как маркер [14] . И конечно же, образец для подражания, в том числе и стилистического, — «под Хэмингуэя» тогда работали многие, и «новой» нашей прозой мы обязаны именно ему.

«Испанские рассказы», как и «Солярис», стали частью фона, с которым взаимодействуешь, не замечая или даже не зная того, через вторые или третьи руки [15] . Но у «Мотылька и танка», помимо общего вклада в «советский хэмингуэевский текст», обнаруживается и личное эхо отложенного действия.

История о человеке, убитом за безобидный розыгрыш, убитом просто потому, что самая справедливая война все равно заполняет сознание людей «звериной серьезностью» и не оставляет им того люфта, который необходим для того, чтобы смех заменил агрессию, — кажется, стала в СССР одним из поводов для очень долгого разговора о состоянии общества и о том, из чего складывается это состояние. О серьезности как источнике опасности, серьезности как причине смерти — концепции к тому моменту достаточно непривычной и освоенной существенно позже [16] . И о разделенной на всех ответственности.

«„Педро, Педро, кто это сделал с тобой, Педро?” И я подумал, что полиция не сумела бы ответить на ее вопрос, даже если бы знала имя человека, спустившего курок».

А еще в ноябре «Новый мир» публикует — к тому же 75-летнему юбилею — новые стихи и переводы Маршака из Блейка и статью Чуковского о Маршаке же, представляющую собой, в числе прочего, и манифест советской школы стихотворного перевода.

Печатаются здесь и заметки Виктора Некрасова об Италии. В 1963 году за весь этот цикл путевых очерков «По обе стороны океана» его обвинят в низкопоклонстве перед Западом, выйдет известинская статья Мэлора Стуруа «Турист с тросточкой», выскажется на июльском Пленуме лично Хрущев и начнется классический химический процесс, который завершится в 1974-м отъездом Некрасова. Но в этом ноябре гром пока не грянул.

Там же вышла статья В. Лакшина «Доверие» о знаковых повестях Павла Нилина «Жестокость» и «Через кладбище» и модная тогда доверительная документальная проза — мемуарная «Простая операция» Александры Бруштейн, повествующая о клинике им. В. П. Филатова в Одессе.

А вот одиннадцатый номер «Нашего современника» отсутствовал как таковой — в 1962 году этот журнал выходил шесть раз в год и нечетной нумерации, соответственно, иметь не мог.

Одиннадцатый же номер «Октября» вышел и стал практически эталонным, даже можно сказать, почти мифическим номером «Октября», журнала, который, по точному выражению Вольфганга Казака, «всегда оставался верен своим принципам, реальная суть которых заключалась в том, что литература призвана только отражать соответствующую политику партии» [17] . Романтическая повесть Александра Чаковского «Свет далекой звезды» о летчике, который ищет по фотографии потерянную было возлюбленную, написанная, по выражению П. Карелина, с «глубоко партийным пониманием периода культа личности» и неприятием «мещанства». Не менее типичны и «Рассказы о Ленине» Сергея Антонова. Цикл стихов Евгения Долматовского «Наши годы» — название отсылает к тем самым «Добровольцам», известным по фильму с красавицей Элиной Быстрицкой в главной роли («Вот так и живем, не ждем тишины. / Мы юности нашей, как прежде, верны. / А сердце, как прежде, горит оттого, / Что дружба превыше всего») — голос человека, осажденного возрастом и временем («Меня хоронят молодые люди») и пытающегося хоть как-то донести ценности «наших лет» до очень сомнительного и стилистически чужого молодого поколения, заклясть его этими ценностями — «Коль мы не потеряли веры, / Как верить вы должны теперь!» («Добровольцы», кстати, сняты по одноименной поэме Долматовского).

Антиамериканский фельетон М. Цетлина «Женихи Пенелопы», стихотворная борьба со стилягами в исполнении Владимира Федорова (кстати, в 11-м номере «Юности» опубликована практически парная статья Льва Кассиля «Танцы под расписку» — только не в осуждение западных танцев, а в защиту. Кассиль вспоминал свою поездку по США и рассказывал, как на палубе теплохода пассажиры всех возрастов и цветов кожи демократично и с «веселой непосредственностью отплясывали <…> румбу и рок-н-ролл! Да, тот самый пресловутый рок-н-ролл, к которому многие из нас относятся с таким привычным предубеждением!». А вот в ночном клубе в Чикаго тот же танец оставлял, конечно, ощущение омерзительное.

Естественно, непременные революционные мемуары: «пролетарский поэт, прозаик, драматург, деятель революционного движения» Павел Арский печатает «Воспоминания о семнадцатом…» — воспоминания солдата павловского полка о Феврале и Октябре. Присутствуют также непременная критика кинематографа «новой волны» и совершенно непременная дискуссия о преемственности советских поколений и неизбежной дружбе между ними. Если бы кому-то — и по загадочным для нас причинам — потребовалось создать подделку, наилучшим образом соответствующую образу журнала «Октябрь» времен Кочетова, то, взяв в руки этот номер, имитатор бы горько пожалел о затраченных усилиях.

И почти нетипичная, иначе говоря, бедная на яркие тексты — «Юность».  В 1962 году Борис Полевой сменил Валентина Катаева на посту главного редактора, но на общее направление журнала это, казалось, не повлияло, более того, Василий Аксенов и Евгений Евтушенко вошли даже на какое-то время в состав редколлегии. Тем не менее именно в этом номере важного и интересного для взгляда издалека не так уж много — разве что знаменитое «Не винтиками были мы» Бориса Слуцкого («Не винтиками были мы. / Мы были электронами. / Как танки, слушали приказ, / Но сами шли вперед») c его специфическим образом советского человека как деиста, соотносящегося с идеологией постольку, поскольку он с ней согласен, а не потому что она является высшей истиной. Лирика — снова Самуила Маршака, о нем же статья Станислава Рассадина  «И небо — в чашечке цветка».

А вот для современников была интересна еще и статья Зиновия Паперного о том, как правильно отдыхать, и уже упоминавшаяся статья Кассиля. Обе они вызвали живейший и многообъемный читательский отклик.

«Роман-газета» — бесценное «народное издание», выходившее пятисоттысячным тиражом и в октябрьском выпуске печатавшее «Приключения Вернера Хольта» Дитера Нолля, — ноябрь встретила спокойнее: дилогией Владимира Федорова «Чистый колодезь» и переводным романом «Тростинки господа бога» сенегальского прозаика и кинорежиссера, «отца кинематографии черного континента» — Сембена Усмана о знаменитой забастовке на железной дороге Дакар — Нигер [18] .

«Знамя» (главный редактор — Вадим Кожевников, тот самый, который, будучи на редакторском посту, передал в КГБ рукопись романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» и автор популярнейшего романа «про разведчиков» «Щит и меч») публикует огромный, растянувшийся на четыре номера (с 9-го по 12-й) роман Бориса Полевого «На диком бреге» о строительстве как бы обобщенной ГЭС, в которой, впрочем, достаточно легко узнается Братская электростанция. Первое эхо этого романа, как нам кажется, отыскать нетрудно — это поэма Евгения Евтушенко «Братская ГЭС» (1965). Конечно, общность темы заведомо сближает, но слишком уж много в романе и поэме совпадений: и по кругу затрагиваемых проблем — от репрессий и цены женской эмансипации до национального вопроса (у Полевого, кажется, у одного из первых появляются «положительные» образы тех, кого еще недавно эвфемистически называли «космополитами»), и по интонации, и по «народническому» отношению к действительности и истории (впрочем, Полевой, кажется, искренне принимал его за коммунистическое; в отношении Евтушенко после «Казанского университета» в этом смысле есть сомнения). Формально конфликт романа основан на борьбе благородных представителей старой школы — и просто неравнодушных, хороших людей — с равнодушными молодыми карьеристами и старыми бюрократами («Партия поставила меня на такой участок, что я не могу позволить себе роскошь быть простофилей. Человеку моего масштаба надо строить свои отношения с людьми по точному расчету, с хорошим запасом прочности. Ведь это же ужас, когда человек, которому ты доверился, с которым делишься сокровенными планами, вдруг изменяет тебе, перекидывается к твоим врагам... Вот так... И, может быть, хватит об этом. У меня и без того был сегодня скверный день... Лучше расскажи, чем сегодня занималась, моя хорошая?» — вот как беседует с женой «плохой» карьерист по фамилии Петин), однако как веяние времени здесь возникает тема человека «трудной судьбы», бывшего инженера, а ныне запойного механика Дюжева…

Надо сказать, что хотя диалоги романа, да, собственно, персонажи — лишь выразители авторских идей, в «натурных» описаниях проза Полевого плотна и раскованна, в ней чувствуются стилистические отголоски орнаментальной прозы 20-х.

Самое, впрочем, удивительное в романе и есть авторский подход: Борис Полевой не первым — хотя в числе первых — коснулся темы репрессий [19] , не первым сделал несправедливо пострадавшего бывшего заключенного одним из центральных положительных героев [20] , не первым заговорил о том, что цена рывка должна быть поменьше и делать ее такой — обязанность всех, не первым положил на другую чашу весов не зло, а трусость, ограниченность, глупость, жалость к себе; но вот сочетание всего этого превращало «На диком бреге…» — при всех штампах и несоответствии мастерства замыслу — в своего рода косвенное требование к действительности. Борис Полевой — коммунист, автор «Повести о настоящем человеке» и редактор «Юности» — просил окружающий мир вернуться к норме.

Публикует «Знамя» и рассказ Виктора Конецкого «Еще о войне» — образец «другой» военной прозы (он потом станет фрагментом повести «Кто смотрит на облака» — «Глава третья, год 1944, Мария Степановна», а в 2004-м по мотивам рассказа был снят фильм). Мария, медсестра, ждет любимого мужа с фронта, панически боится за него, меньше, но все же боится быть оставленной из-за какой-то «фронтовой подруги» — и от тоски и одиночества почти случайно влюбляет в себя постороннего человека и уже не может оттолкнуть его, испытывая вину за это лишнее чувство, за причиненную боль. Муж приедет на побывку, когда ничего еще не произошло, но все уже может произойти, и по дежурному фронтовому кошмару увидит жену в объятиях другого. Конецкий делает вещь достаточно неожиданную — берет банальную ситуацию, растиражированную даже в песнях, и строит из нее очень плотную и очень военную трагедию. Трагедию людей, разделенных слишком большой опасностью, слишком большим напряжением, страхами, которые очень быстро отчуждаются — и находят неожиданные и разрушительные пути наружу. Иначе говоря, Конецкий создает модель военного внутреннего быта.

Такая война уже была в западной литературе, но у нас подобного не было, хотя это все та же война, неузнанная.

А еще «Огни Рима» Альберто Моравиа — маленький, очень плотный рассказ о нищей девушке, принимающей ухаживания (но только ухаживания) посторонних мужчин, чтобы позавтракать или поужинать за их счет и еще на один день остаться в Риме, потому что в Риме вечером можно видеть огни, а дома, в деревне, где у ее родителей своя траттория, этих огней нет.

Антифашист и даже некоторым образом марксист Альберто Моравиа воспринимается у нас как обличитель капитализма (что до какой-то степени правда) и публикуется именно на этом идеологическом основании. Однако для среднего читателя его рассказы, приправленные изрядной долей фрейдизма, сюрреализма и эротики были скорее окном в недоступное тогда зарубежье; точно так же, как «обличающие» фильмы итальянских неореалистов — к неореалистическому кино Моравиа имел самое непосредственное отношение (его тексты легли в основу нескольких киносценариев).

В этом же номере «Знамя» публикует статью В. В. Ермилова «Великая трагедия» — о романе Л. Н. Толстого «Анна Каренина». Присутствие Конецкого, Моравиа и Ермилова под одной обложкой, вероятно, было источником некоего веселья для членов редколлегии. Ермилов Владимир Владимирович, советский литературовед, некогда секретарь РАПП и тот самый человек, с которым не успел «доругаться» Маяковский, был непременным участником всех «проработочных» кампаний.

А сумасшедший ленинградский детский журнал «Костер», где как раз в 1962-м начал работать Лев Лосев, в 11-м номере напечатал — в едва ли не наполовину урезанном виде — «Балладу о маленьком буксире» Иосифа Бродского, чем, в частности, и вошел в историю, потому что это была первая публикация собственных стихов Бродского в России.

А еще вышло сколько-то по разным большим и мелким журналам просто хороших рассказов, заметок, переводов, стихов. И казалось, это только начало…

Именно к ноябрьскому Пленуму ЦК, тому самому, с которого мы начали наш обзор, и был приурочен выход в свет 11-го номера «Нового мира». Он вышел из типографии 18 ноября 1962 года.

В 11-м номере «Нового мира» был напечатан «Один день Ивана Денисовича».

[1] «Вот как кончится мир / не взрыв но всхлип» (Элиот Томас Стернз. Полые люди. Пер. А. Сергеева. СПб., «Кристалл», 2000).

[2] 21 октября 1962 г. газета «Правда» опубликовала стихотворение Евгения Евтушенко «Наследники Сталина».

[3] Хотя, судя по его собственным цензурным перипетиям, осторожным недостаточно.

[4] Борисов В. Бремя жестоких чудес. — «Если», 2002, № 5, стр. 243 — 249.

[5] «Солярис» был в СССР экранизирован дважды: первый раз — в 1968 году как двухсерийный телеспектакль (сценарий С. Лема и Н. Кемарского, режиссеры Борис Ниренбург, Лидия Ишимбаева, в ролях Василий Лановой, Владимир Этуш и другие), второй раз — как знаменитый фильм Андрея Тарковского (1972, сценарий  А. Тарковского и Ф. Горенштейна).

[6] Не рискну предполагать влияние, но, кажется, идея Лотмана о том, что коммуникация и культура движимы непониманием — которое и создает базу для перевода, принадлежит тому же полю. См.: Лотман Ю. М. Избранные статьи. В 3-х томах, т. 1. Таллинн, «Александра», 1992 — 1993, стр. 100.

[7] С осторожным, легитимизирующим общим заголовком «По звёздным дорогам».

[8]  В состоянии зарождения (юридический термин). (Прим. ред.)

[9]  Как раз через месяц, в декабре 1962 года, в Москве состоится первый симпозиум по структурному изучению знаковых систем, в дальнейшем, по очевидным причинам, перенесенный в Эстонию; в 1964-м вышел первый сборник «Трудов по знаковым системам», а к 1976-му никто уже не удивлялся, что работу Варлама Шаламова о поэзии публикует с подобающим послесловием «Семиотика и информатика» — кому же еще ее публиковать?

[10] «Радио Свобода» — сюжет «Советское окно в мир» от 14.10.2005.

[11] Последний прием обладал особой привлекательностью для советской сценографии. Эскизы для постановки 1963 года в Театре им. Пушкина делала Галия Имашева.

[12] Текущая политическая реальность была представлена открытым письмом А. Суркова поэту Роберту Фросту, в сентябре 1962-го побывавшему в СССР и встречавшемуся с Хрущевым.

[13] Блюм Арлен. Интернациональная литература: подцензурное прошлое. — «Иностранная литература», 2005, № 10.

[14] См., например: «Носил он брюки узкие, читал Хемингуэя — вкусы, брат, не русские, — внушал отец, мрачнея…» — евтушенковское стихотворение «Нигилист». Нигилист образца 1961 года тут, естественно, фигура сугубо положительная и героическая.

[15] Если присмотреться, следы «Мотылька…» можно обнаружить в произведениях и вовсе неожиданных, в том числе и в детской литературе. Например, в «Дне рождения Алисы» Кира Булычева, где наличествует та же фигура «человека с пульверизатором и добрыми намерениями», чудом не павшего жертвой «общей серьезности».

[16] Но освоенной прочно — см., например, горинского «Мюнхгаузена».

[17] Казак В. Лексикон русской литературы XX века. М., РИК «Культура», 1996, стр. 294.

[18] Любопытно, что публикация русского перевода почти совпала по времени с выходом английского, но если для франко- и англоязычного читателя роман Усмана был прорывным, составил ему имя и ныне считается классикой, то в СССР он прошел практически незамеченным.

[19] Санкция на такие трактовки была прямо дана еще летом 1956, запиской Отдела культуры ЦК КПСС «О некоторых вопросах развития современной советской литературы»: «Огромное значение для развития литературы имеет постановка партией вопроса  о ликвидации последствий культа личности. Преодоление культа личности и связанных с ним навыков и традиций расценивается писателями как важнейшее условие успешного развития литературы по пути жизненной правды и народности» — что не значит, что ею торопились или даже могли воспользоваться. Тема мест заключения все еще числилась в справочниках Главлита областью государственной тайны.

[20] Например, «Живые и мертвые» Константина Симонова, где автор высказался куда жестче, вышли в 1959 г. А 5 ноября 1962-го аджубеевские «Известия», торопясь «заявить тему», напечатали первое произведение, открыто изображавшее собственно лагерь — «Самородок» Георгия Шелеста. Заметим, что рассказ сначала был отвергнут редакцией — и автору потом, за отсутствием в Москве рукописи, пришлось надиктовывать его по телефону из Читы.