Лев Усыскин. Время Михаила Маневича М., «ОГИ», 2012, 320 стр.

 

Существует такой жанр — биографии современных политиков и администраторов, живых и покойных, заказанные самими героями или их друзьями. Чтение, прямо скажем, не всегда увлекательное и содержательное — прежде всего по причине жесткого апологетического задания. О ком бы ни шла речь, мы узнаем примерно одно и то же: герой, на всех этапах своей деятельности являвший собой образец преданности государственным интересам, стремился к созданию общества, в котором рыночная экономика сочеталась бы с социальной защищенностью, прочной демократией, отсутствием коррупции и монополизма. Мечты, увы, не сбылись — не по его вине.

Предубеждение, думается, сложилось не у меня одного, и, боюсь, оно может сказаться на читательской судьбе книги Льва Усыскина. Тем более что личность ее героя мало известна большинству читателей. Лишь некоторые помнят тот шок, который вызвало известие об убийстве 18 августа 1997 года в центре Петербурга, на улице Рубинштейна, рядом с Невским проспектом, среди бела дня вице-губернатора Петербурга. Подобного в постсоветской России еще не было — между тем это, как оказалось, было лишь начало: вскоре последовали еще более громкие убийства Галины Старовойтовой и Льва Рохлина.

Убийство Маневича до сих пор официально не раскрыто. Что же, книга Усыскина — журналистское расследование? Нет. Никаких собственных изысканий, связанных с убийством на улице Рубинштейна, он, кажется, не предпринимает. Важно не то, кто именно сделал «заказ» и исполнил его, — важно, почему это произошло… Еще важнее понять логику судьбы, завершившейся именно так. Но эта логика оказывается подчиненной другой логике, гораздо более глобальной, — логике российской истории. Маневич не был выдающимся историческим деятелем — может быть, не успел стать. Но так получилось, что он, вместе с целой плеядой друзей, оказался вовлеченным в события исключительной важности. А потому тот путь, по которому пошел биограф, кажется — при всей видимой нетривиальности — единственно возможным. Впрочем, слово «биограф» здесь условное. Биография Маневича бедна событиями: закончил институт, занимался наукой, стал чиновником в городской администрации. Тут вообще не о чем было бы писать, если бы не эпоха, не окружение, не реформы, участником которых был герой. Точка тяжести переносится с личности на историю — большую и малую.

Говоря о «малой истории», о позднесоветском быте, Усыскин пользуется своеобразным приемом: строит текст как бы в расчете на молодого человека, вообще ничего о том времени не помнящего и не знающего, и растолковывает все понятия, применяясь к его системе представлений («„Жигули” — ранние модели автомобилей „Lada”»). Есть ли такой читатель у книги? В любом случае прием плодотворен: создается нужный эффект отстранения, позволяющий и нам, читателям средних лет, со стороны взглянуть на мир нашей молодости. Который мы, кстати, помним уже далеко не в совершенстве. Ну-ка, навскидку, что можно было купить на зарплату доцента плюс хоздоговора? И что это вообще такое — хоздоговора? А что такое, скажем, фарцовка?

Усыскин точен в деталях. Он, что не менее важно, точен психологически. Немногочисленные спорные моменты возникают при соприкосновении малого, бытового мира с большим, с историей социума или культуры. Укажем лишь одну. Гордостью ленинградских неофициальных литераторов был не Клуб-81 (созданный по инициативе властей в рамках своего рода «культурной зубатовщины», практиковавшейся в начале 1980-х прогрессивными гэбэшниками), а самиздатские журналы 1970-х — «Часы», «Обводный канал» и другие (в Москве ничего подобного в самом деле не было).

Но — тут мы переходим к вещам глобальным. К, страшно сказать, судьбам России в советское и постсоветское время.

Итак, теза: в советское время «большая часть подсистем государства вернулась в XVII, если не в XVI век, времена отрезанной от Европы фундаменталистской Московии Ивана Грозного, когда не существовало толком ни разделения властей на административную, судебную и законодательную, ни нормального права собственности, ни финансовых инструментов, ни культуры нерепрессивного диалога, ни приемлемой веротерпимости». Антитеза: именно в это время было впервые в России создано урбанизированное, социально однородное общество современного типа. Обе мысли не сказать чтобы слишком оригинальны, но их взаимное наложение создает воистину дьявольский парадокс. Другой парадокс — послесталинское тридцатилетие было временем постепенного смягчения режима и повышения уровня жизни, но при этом — временем прогрессирующего (начиная с середины 1960-х) технологического отставания СССР от Запада.

Усыскин делится с читателем своими размышлениями на эти темы, размышлениями субъективными и, возможно, необязательными, но это не раздражает, как при чтении иных биографий. Почему? Думаю, потому, что он — опять-таки не в пример иным авторам биографического жанра — дает высказаться другим людям. Высказаться собственным языком. Прозаик с особым вкусом к «чужому слову», Усыскин создает настоящую полифонию голосов, за каждым из которых стоит известный социокультурный бэкграунд, не говоря уж о складе личности. И все равно, кто это — Анатолий Борисович Чубайс или Артемий Михайлович Маневич, который в пятилетнем возрасте обрел отца (не кровного, но настоящего), в восьмилетнем потерял его, но не забыл. При этом он не избегает и ярких психологических характеристик «от себя» — хотя бы того же Чубайса. Особенно выразительной получается у Усыскина противоречивая личность Анатолия Собчака, который эффектно характеризуется с помощью нескольких «исторических анекдотов»: с одной стороны, разговор с генералом Самсоновым 19 августа 1991-го, когда Собчак, проявляя самообладание и артистизм, нагоняет на генерала страх и спасает город от кровопролития; с другой — эпизод, когда подчиненные сопровождают скучающего и пренебрегающего своими обязанностями мэра на футбольный матч и в момент, когда «Зенит» забивает гол, суют ему на подпись важные бумаги — в состоянии эйфории Собчак-болельщик подписывает все не глядя.

Впрочем, вернемся к главному герою книги. В период обучения в Финансово-экономическом институте и сразу же после его окончания Маневич попадает в круг молодых людей, которые пытались освоить азы современной мировой экономической науки и с их помощью осмыслить происходящее в народном хозяйстве СССР (что происходит нечто неладное, понимали все — руководство СССР надеялось спасти положение с помощью «укрепления трудовой дисциплины» или, в лучшем случае, с помощью невинных паллиативов вроде «бригадного подряда», изобретенного будущим участником демократического движения Н. И.Травкиным). Молодые люди — компания Анатолия Чубайса, которая вскоре объединяется с москвичами, Егором Гайдаром и его командой, — довольно быстро приходят к выводу о необходимости перехода к рынку и частной собственности. То есть — к капитализму. Причем это не сопровождается никаким политическим диссидентством: на практическом уровне юноши придерживаются вполне конформистских установок — занимаются комсомольской работой, вступают в КПСС (этого Маневич сделать не успел, но заявление как будто подал). Самореализовываться все явно собирались внутри системы.

Но почему им приходилось осваивать все почти с нуля? Чему учили их в Финансово-экономическом, Инженерно-экономическом институтах, на экономическом факультете ЛГУ? На сей счет у меня (закончившего Фин-эк несколькими годами позже) есть и собственные воспоминания. На практике главным источником, из которого студенты изначально черпали представление о сути рыночной экономики, был «Капитал» Маркса (формально его изучали все студенты СССР, даже, к примеру, медики, но экономисты эти тома и в самом деле читали). При переходе от «политэкономии капитализма» (основное содержание курса составлял именно «Капитал» и сопутствующие тексты) к «политэкономии социализма» поражал контраст между четкостью Марксовой конструкции и аморфными и бессвязными словесными сплетениями второго курса. Отдельные предметы, относящиеся к экономической практике, были, конечно же, вполне осмысленными (от бухучета до математической статистики и основ социологии), но это лишь в ограниченной степени относилось к профилирующему предмету, на промышленно-экономическом факультете (где учился и Маневич) именовавшемуся «анализ хозяйственной деятельности предприятия»: это было нагромождение сложнейших формул, которые надо было заучивать наизусть. Эти формулы представляли собой отчаянную попытку описать реальность, ускользавшую от советских экономистов-теоретиков.

В сущности, анализ деятельности отдельного предприятия в СССР не имел особого смысла: вся экономика воспринималась как один большой завод с единым отделом сбыта (Внешторгом), со множеством цехов и подразделений. Такой она должна была быть, и вся советская экономическая наука изучала это долженствующее состояние народного хозяйства. Как справедливо пишет Усыскин, «существовало убеждение, что все наличные проблемы в работе предприятий и отраслей… могут быть сняты путем улучшения технологии работы Госплана и других планирующих ведомств… Идеалом советской экономики был такой волшебный суперкомпьютер, управляющий всем и вся и обеспечивающий оптимальность за счет идеальности заложенных в него алгоритмов». Для этой идеологии не существовало «живых людей с их психологическими особенностями, предпочтениями, свободой выбора». Заметим, что противоположности сходятся. Для радикального, либертариански ориентированного монетаризма точно так же характерно презрение ко всякому изучению социальной психологии и культурной антропологии: предполагается, что люди всегда и везде действуют одинаково, только исходя не из велений мудрого Плана, а из собственных рационально осознанных экономических интересов.

О современной рыночной экономике и о современной экономической теории Маневич и его друзья узнавали понаслышке. Какие там «чикагские мальчики» — провинциальные самоучки. Однако, поскольку до теоретических азов приходилось добираться своим умом, они глубже откладывались в сознании (в области литературы и искусства сходные процессы имели место двумя десятилетиями раньше, в 1950 — 1960-е годы). Едва ли можно говорить о какой-то общей идеологии: из этого круга вышли и дирижист Глазьев, и либертарианец Илларионов (оба, кстати, стали врагами Гайдара и Чубайса). Скорее — общая область интеллектуальных интересов.

И кажется, эти «мальчики» были, как ни смешно, самыми квалифицированными экономистами СССР. Во всяком случае, они понимали больше, чем академики Абалкин, Львов, Аганбегян и проч., которые сняли с директоров предприятий административную ответственность, не наделив их ответственностью экономической, и за два года привели народное хозяйство в состояние свободного падения.

Самое главное, что эти «думающие мальчики» вообще были. И это вызывает грустные мысли сейчас. «Новый застой» 2004 — 2011 годов был, не в пример началу 1980-х, и застоем интеллектуальным. Никакие умные юноши и девушки, мужи и жены не обсуждали регулярно проблемы институциональных реформ, хотя никаких помех в этом не было. Это очень скверный для новой России симптом.

Но вот гайдаровско-чубайсовская команда оказалась призвана историей. Что удалось им сделать, каковы их заслуги? Усыскин ставит вопросы, которых от автора заказной биографии одного из членов команды не ожидаешь. Была ли необходимость в столь трудно давшихся реформах — ведь на Украине или в Казахстане их не было, а результат на сей день вполне сопоставим с российским?

Думается, на этот вопрос можно дать такой ответ: реформы Гайдара — Чубайса сыграли важнейшую роль скорее не в экономической, а в политической сфере. Прежде всего это относится к одномоментному освобождению цен: возможно, вместе с пресловутым «беловежским сговором» оно позволило спасти единство России хотя бы в нынешних границах. Разом потеряли смысл всеобразные «купоны» и карточки сугубо местного действия, вводившиеся в каждой области. Власть оказалась у того, кто печатает деньги. Аналогия сугубо медицинская: ампутация утративших управление членов и восстановление кровообращения. За эти две непопулярные меры страна — будем надеяться! — не забудет Бориса Николаевича и Егора Тимуровича и многое им простит. Что же до приватизации, в которой, собственно, и участвовал Маневич, то Усыскин сохранил для потомства более чем самокритичные высказывания А. Б. Чубайса о ваучерах, об инвестиционных фондах (в биографии Анатолия Борисовича, написанной Л. Млечиным, ничего подобного не сыщешь!), но конечный итог рассуждений таков: вопрос состоял в том, «оставить приватизацию неуправлямой или придать ей хоть какое-то легитимное русло». Похоже на слова Александра II про крепостное право, не правда ли? И факт налицо: там, где приватизация шла стихийно, как на той же Украине, падение экономики в 1990-е годы было глубже, рост в 2000-е начался с более низкой базы.

Но что произошло дальше? На страницах усыскинской книги Чубайс говорит о трех задачах, стоявших перед страной: о переходе от плана к рынку, от авторитаризма к демократии и от имперского государства к национальному. О последней задаче, самой трудной, здесь говорить не будем, тем паче что и у самого Анатолия Борисовича здесь нет ясности (вспомним его высказывания про «либеральную империю»). А вот демократия… Здесь, пожалуй, есть что сказать.

С самого начала демократизация власти и реформирование экономики вступили в конфликт друг с другом. Кто помнит Ленсовет 1990 года — огромный (450 человек!), переполненный экзальтированными личностями, совершенно недееспособный орган, в условиях жесточайшего кризиса месяц обсуждавший вопросы регламента (все это транслировалось по телевидению!), так и не сумевший избрать председателя и в конце концов призвавший на царство Собчака, чтобы немедленно начать с ним войну не на жизнь, а на смерть? На федеральном уровне все было еще драматичнее. Перед реформаторами стоял выбор: сделав минимум возможного, уступить место левым или пытаться всеми правдами и неправдами оставаться в правительстве, продолжая реформы. Был избран второй путь. В результате и политическая система стала эволюционировать в сторону авторитаризма, и сущность реформ выхолащивалась. Так, приватизация свелась к «залоговым аукционам», то есть раздаче госсобственности частным компаниям и лицам в обмен на политическую лояльность. В конце концов механизм, позволяющий «замылить глаза» избирателю, был найден — это была партия «Единство» (будущая «Единая Россия») и лично В. В. Путин, товарищ реформаторов по петербургской мэрии, соратник Собчака. Результат был сперва впечатляющ: в 2000 — 2003 годах удалось осуществить чуть ли не все реформаторские проекты, лежавшие при Ельцине под сукном. Вслед за чем полуавторитарная система стала работать сама на себя, быстро превращаясь в авторитарную, а процесс «разгосударствления» экономики так же стремительно двинулся в обратную сторону.

Но это — одна половина печальной правды. Вторая печальнее. Позднесоветская бюрократия, которая начала коррумпироваться при Брежневе и его сподвижниках, продолжила при Горбачеве, завершила процесс в 90-е и показала впечатляющие результаты в последнее десятилетие, очень быстро адаптировала и — в разной степени, конечно, — развратила реформаторов. Оправданий сколько угодно: у всех были близкие, которым хотелось «пожить по-человечески», законодательные ограничения были расплывчаты (законы еще предстояло написать!), вместе с социализмом ушла в прошлое и советская «нестяжательская» этика… И конечно, по постсоветским масштабам «дело Союза писателей» или нарушения, инкриминировавшиеся Собчаку (после его поражения на выборах), — сущий пустяк. Но тут уж коготок увяз — птичке пропасть. Чубайс утверждал, что убийцы Маневича понесли наказание. Что его друг «не поддался на шантаж» и не предал государственных интересов. Но, значит, было чем шантажировать? Были причины избегать огласки результатов расследования и не добиваться официального приговора? (Может быть, даже касающиеся не лично убитого, а каких-то обстоятельств, которые он знал и не предавал огласке, не желая подводить друзей.)

В случае Маневича сказались, видимо, и некоторые черты его личности. «Зубры советской промышленности и торговли», вылетавшие из кабинета Альфреда Коха «после весьма недолгой беседы, не чуждой сленговых и фольклорных оборотов», направлялись к Маневичу и у него «просиживали едва ли не часы — но с тем же результатом». Такой тип поведения — более мягкий по форме, чем по сути, — непривычен для постсоветской России с распространившимся в ней повсеместным «пацанством». От человека, умеющего корректно и уважительно сказать «нет», ждут, что он скажет «да». И возмущаются, если это не так.

И еще одно обстоятельство. В 1996 году выборы выиграл у Анатолия Собчака его заместитель Владимир Яковлев. Выиграл, как подчеркивает Усыскин, честно. Но за этим последовало стремительное снижение интеллектуального и морального уровня руководства города. Блестящая команда Собчака ушла — остался один Маневич. Рядом с ним работали теперь в основном обычные жадные бюрократы. Именно в этот период началось в городе усиленное сращение власти и собственности. Поддержки друзей больше не было. Зато всегда рядом были другие друзья, новые. Коммерсанты, «разруливавшие» конфликты с криминальными структурами. И ожидавшие, видимо, благодарности за это…

И вот в такой ситуации человек оказывается перед вопросом, на который можно ответить «да» и «нет». Вопрос очень серьезный (судя по всему, речь шла об организованном разграблении торгового порта — а что такое для Петербурга море и порт, понятно). Можно было и уйти от ответа — перейдя, скажем, на другую должность, благо предложения такие были, — но это было бы скрытое «да». «Да» означало утрату самоуважения, окончательное прощание с былыми амбициями, превращение в рядового представителя «крапивного семени». «Нет» — смертельную опасность. Большинство пожертвовало бы самоуважением и жило бы в свое удовольствие.  А вот этот человек, внешне, кажется, совсем не похожий на рыцаря без страха и упрека, решил иначе. И погиб.

Лев Усыскин не навязывает читателю именно такую версию случившегося, но приведенные им в книге документы, статьи и свидетельства склоняют читателя именно к ней. К трагедии интеллигента, который променял свою игрушечную жизнь, со своей искусственной непогрешимостью, на настоящее действие, неизбежное грехопадение и неизбежный экзистенциальный выбор. Трагедии человека девяностых — узлового времени российской истории. Истории, в которой Михаил Маневич прожил общую со многими жизнь, чтобы умереть своей, только своей смертью.

Валерий ШУБИНСКИЙ

Санкт-Петербург