Образцов Александр Алексеевич родился в 1944 году. Закончил Литературный институт им. А. М. Горького. Издал несколько десятков книг. В разных городах страны поставлено более тридцати пьес. Лауреат премии им. С. Довлатова. Печатается в журналах “Новый мир”, “Звезда”, “Октябрь” и др. Живет в Санкт-Петербурге.
СТРАСТИ-МОРДАСТИ
Ленка Карташова съездила на юг в конце мая, да так удачно, что просто ужас. Не в том даже дело, что кофейная стала, пока все белые и в пятнах. Она в себя поверила. Это нам, бабам, сейчас труднее всего дается.
Я ее спрашиваю:
— Ленк, ты с кем ездила?
— С мужем.
— С чьим?
— Со своим! — смеется она.
Как будто я не вижу.
И надо же было ей на два дня опоздать.
То есть опоздала и опоздала, поплакалась бы, как обычно.
Так нет. Начала права качать: билетов не достать, ребенок простыл, сама лечила. Да хотя бы и простыл, и при смерти (тьфу-тьфу-тьфу!) был — стой и молчи. Дешевле выйдет. А ее понесло.
Короче говоря, наша Евдокия устроила ей лишение квартальной и, автоматически, тринадцатой. Это уж она, конечно, слишком. Наказывать наказывай, но не по семье же! Все мы здесь были на стороне Ленки. И посоветовали идти к директору на прием. А что? Чем черт не шутит? Пару раз дрогнет своими шоколадными — от нее не убудет.
И не пошла бы она, конечно, никуда. Но уж очень она изменилась внешне. А нам разве не интересно? Еще как интересно. И не какой-то шкурный интерес, а самый живой — имеем ли мы, женщины, еще какое-то влияние на развитие событий или все наши женские достоинства — это атавизм?
Дальше было так. Входит она к Боборыкину. В другое время, наверное, вела бы себя как все: расхныкалась бы, о детях, о родителях вспомнила бы, кто в роду для Отчизны старался.
А это уже для всех нас было так важно: как вести, как себя ставить! Как в себя поверить! Здесь мы ее подробно после вытрясли, до последнего жеста.
Вошла она с яростью. Это мы постарались, чтобы она не овечкой вошла.
Вошла, села нога на ногу и закачалась. Глядя на него в упор, заходила ходуном, не передать даже. Она показала — очень действует, наповал. И молчит, губы кривит.
Но он, в общем, таких видел. А мужик, надо сказать, здорово траченный. Хотя бы и нашей Евдокией. Все они, старой закалки, — одна семья, в прямом смысле. К тому же таких у него — полторы тысячи. Если каждая станет трястись...
Но ведь Ленка — не каждая. Таких, которые в себя верят, — единицы. Короче, она молчит, он — пишет. Всегда у них есть что писать. Поднимает он свою гладкую голову и как бы удивляется. А если как бы удивляется — это уже кое-что.
— Что с вами? — спрашивает Боборыкин. — Если какое-то дело, то побыстрее. Я занят.
— С чего это вы взяли, что я по делу? — Тут Ленку начало нести со страшной силой. — Я просто так, познакомиться зашла.
Он аккуратно вставляет ручку в прибор, откидывается в кресле и начинает ногти рассматривать.
— А вы что, меня не знаете? — спрашивает Боборыкин рассеянно.
— Много слышала. А вот непосредственного контакта не имела.
Он так быстренько на нее глянул — очень она его контактом задела, мы так решили — и сказал:
— Ладно, девушка, выкладывайте, что там у вас. Если не связано с уголовным кодексом — помогу.
Любая из нас на ее месте тут бы все и выложила. А она после юга не любая. Она зимой будет любая, когда в автобусах потолкается, погриппует, в старой шубке в театре перед зеркалом постоит. Поэтому она ему сказала:
— Дело, конечно, плевое. Чихать я хотела на нее!
И вышла.
Тут уж мы все были озадачены. Как это понимать? А реальная польза должна быть? Хотя бы представилась, что ли! Она же и себя-то не назвала!
Что оказалось?..
Оказалось, когда человек в себя начинает верить, а особенно женщина, то ее поведение всегда верно. Всегда!
Когда мы до этого дошли в своих рассуждениях, мы друг на дружку посмотрели и пожелали друг дружке хоть раз в жизни! хоть самый крошечный разик!.. Ах, как нам это понравилось!
Когда Боборыкин через два дня вошел в наш отдел (а он уже все объединение, видимо, обошел), и медленно, вертя головой налево и направо, прошел между кульманами к кабинету Евдокии, и заметил Ленку у предпоследнего кульмана — это надо было видеть!
Он, бедный, растерялся от неожиданности, и лицо стало глупым-глупым. А Ленка — тоже от неожиданности — нахмурилась: как, мол, ты посмел меня преследовать?
Боборыкин шасть к Евдокии! Мы всем коллективом выдохнули и рты оставили нараспашку.
Дальше все развивалось неприлично. Мужик потерял голову, а как продвинуть ситуацию — не понимал.
Мы эту историю обсуждали и с одной и с другой стороны — не было у него никаких шансов. Во-первых, сама Ленка как индивид. С нее южная наглость быстро сошла, за полмесяца. Но она владела мужем прямо с обложки, может, немного потрепанным, но все же. Боборыкину с его предпенсионным возрастом надо было компенсировать это преимущество Ленкиного мужа большими деньгами или интеллектом. С интеллектом у Ленкиного мужа, конечно, синусоида уходила под ось координат.
Это уж наша доля: или душа в душу и не рыпайся, или терпи дома дебила и меняй шубки.
А сама Ленка как индивид — это особь статья. Она, Ленка эта... короче, мы все от Ленки были постоянно в шоке. Мы не могли понять, как такая совершенная физически, наивная до тупости, добрая до идиотизма и тонкая до стыда за все человечество, прости господи, женщина могла жить среди нас, ходить в дешевое кафе, владеть мужем хотя и с обложки, но — обычным, ленивым, серым. Короче, женщина не знала своей цены.
И вот случилось, что цена была названа. Знаете, как на аукционе Сотбис — вдруг бабах! миллионы фунтов за вещь из сундука! А Боборыкин весь ВПК за ее улыбку отдал бы.
Но вот здесь начинается русская история о женщине. Фиг он получит! Здесь мы все были солидарны. Мы за нее болели, на нее ставили. Мы все желали одного: чтобы она его отшила.
А надо сказать, Боборыкин после первоначального шока повел себя грамотно. Мужик не случайно руководил всю жизнь, кое-чему научился. Мы, хотя и обсуждали постоянно сию историю, иногда заходили в тупик от его ходов.
Другое дело, что к Ленке надо было подбираться, наоборот, бесхитростно, на жалость больше бить, на безнадегу.
А он ее методом американским хотел взнуздать. Вот, например, что он сотворил с Евдокией. Он эту Евдокию настроил Ленку давить беспощадно, что та и производила с большим удовольствием. За неделю наша звезда почернела от несправедливости. И уже готова была уходить с фирмы. Только куда? Конечно, в наше время у красивой женщины появились возможности, но все эти возможности предполагают известно что. Это только начни.
И Ленка как-то даже зло рыдала. И надо же! Как только она отрыдалась, через час раздался звонок и ее пригласили к Боборыкину.
Потом мы поняли, что среди нас появился агент. Тут же какая-то стерва сбегала наверх и продала информацию.
Дальше история нами уже не просматривалась прозрачно. Уже и Ленка как-то от нас отдалилась, не стала информировать в прежнем режиме. И вычисленная нами стерва заставила нас, честно говоря, заткнуться и не проводить общих собраний. Так, шепнешь на ухо подруге... и тут же пожалеешь... да...
А Ленку Боборыкин пригласил в референтки, по связям с общественностью. И назначил десятерной оклад. То есть она получала на кефир и пряники, а стала получать на балык с коньяком. Она Евдокию превзошла втрое.
Это она еще поделилась с нами последней искренней информацией, еще как бы совета нашего спрашивала.
А мы что? Мы только что все были единодушно за то, чтобы она его отшила, а тут примерили на себя ее зарплату и дружно начали сватать ей гладкоголового Боборыкина. Такова наша народная совесть.
Короче, посмотрела она на нас внимательными серыми глазами, губки сомкнула, плечиками повела с ознобом и ушла в другие миры. Всё.
УЧИТЕЛЬ ПОЭЗИИ
В недавние давние времена всякий приличный ДК считал необходимым иметь свое литобъединение. Чем они там занимались, никого не интересовало. Иногда, правда, и выпивали в хорошей столовой.
Да, можно было выпить в хорошей столовой и съесть что-то вкусненькое. Например, взять на четверых три бутылки “Белого крепкого” по 0,7, по мясному салату, по жаркому и уложиться в червонец. Мало пили, вот что. Те, кто понимал прелесть жизни, те пили много. Но теперь они в массе лежат в гробах.
В объединении делали галоши, и вонь стояла вдоль канала и в перспективе ровных улиц. А ЛИТО вел знаменитый поэт, обиженный в шестидесятые годы. Тогда группу молодых вывезли на Запад, чтобы пробить брешь, а потом самим ездить. Кто-то из молодых словчил и на всю жизнь обеспечил себя командировками и славой, а кто-то понадеялся, что теперь будет везти всегда. И естественно, лет через десять прокис. И сидел в ЛИТО на 60 рублей. И смотрел седыми глазами на приходящих формовщиков и кочегаров. И со злобой ломал целки восторженным почитательницам. И иногда спохватывался — шел в церковь. По ночам стонал и выбегал под дождь.
Нормальный был поэт с обычным стремлением к гениальности. Что тут сделаешь, если хочется.
Был еще один поэт, который не попал тогда на Запад. Он находил удовольствие в своем ЛИТО, которое было при фабрике, где выпускали носки. К нему ходили университетские студенты, восторженных почитательниц он боялся, поэтому был с ними сух, а формовщики это ЛИТО избегали. Этот поэт, в отличие от первого, авангардиста, был традиционалистом, но писал хорошо. Особенно ему удавались пейзажи на столе: скатерть мог изобразить с такой славой, что и Ломоносову не снилась по поводу побед над турками. Все, что морщило, завивалось, ускользало, было его территорией. Он был поэт изгиба. Может быть, еще и потому, что был невысок и близко расположен к скатертям. И каждый год издавал книжки.
А первый, авангардист, — с большим трудом, раз в пятилетку.
Я их сопоставляю для того, чтобы вы поняли, от чего, в сущности, зависит судьба человека. Тьфу, да и только. От какого-то Парижа в начале 60-х годов, от морщин на скатерти…
Бережин вначале пришел к тому, со скатертью, но не был принят по причине настолько сложной, витиеватой, что и повторить ее вряд ли удастся, потому что выпадение небольшого фрагмента из формулировки отказа лишает отказ убедительности абсолютно, однако попробую.
— Вы понимаете, Николай Борисович, наше положение — эфемерно, непрочно. Вообще состояние поэзии в мире угрожающе шаткое. Можно сказать, что она еще держится еще только на технике. Стоит этой технике чуть-чуть, совсем немного, упасть — и нас сбросят. Добро бы сбросили только нас! Вся поэзия мира, все то, что было написано за тысячи лет, может из-за одного нашего неосторожного движения уйти под воду современности. И кто знает, вспомнят ли ее в будущем? Ведь стремительно растут другие интересы! Телевидение забирает жизни людей, кино. Еще что-то возникнет такое, будьте уверены. И разве человек найдет в себе силы для чтения поэзии? Для этой тяжелой работы? Уже вряд ли. Ваша тетрадка — сплошь верлибры. То есть вы или необыкновенно смелы, или так же необыкновенно бесшабашны. Определить это я не берусь. Но также не рискну и пригласить вас в мое ЛИТО. Потому что я не могу брать на себя ответственность за вашу дальнейшую судьбу. Может быть, спустя некоторое время вы сумеете убедить нас в том, что владеете безупречной техникой верлибра, хотя я не знаю таких примеров, но вдруг! И тогда мы склоним перед вами головы. Но можем ли и мы рисковать, вступая в такое состязание с нормой? Конечно нет. Извините. — И небольшой человек своей маленькой рукой вернул Бережину его школьную тетрадку на 18 страниц, глядя на него прямо через очки, именно — в упор.
Бережин вышел из ДК на узкую улицу с трамвайными путями. Они изгибались, уходя на острова, совсем как доказательства чего-то в речи учителя поэзии. Желтый цвет ДК, стеклянная сияющая стена цеха за ДК были для Бережина как чужая ослепительная жизнь. Как-то он очень всерьез отнесся к поэзии. Настолько, что через неделю был уже у авангардиста, на берегу канала.
Там он оказался едва ли не самым старшим. И руководитель ЛИТО, “учитель поэзии”, как называл его Бережин про себя, совсем не заинтересовался его стихами. Он небрежно, веером листанул тетрадку, задерживаясь с непонятной улыбкой на некоторых рукописных строчках, и сказал приветливо:
— Садитесь, пожалуйста. Послушайте, о чем мы здесь рассуждаем, а потом и сами втягивайтесь.
Бережину рассуждения понравились. Они его восхитили, можно сказать. Он и представить себе не мог, что такое тонкое и личное дело, как стихи, можно так смело препарировать и выяснять биографические причины написанного и даже скрытые будущие обстоятельства.
Он вернулся к себе в общежитие института и за ночь написал еще три стихотворения. Так что к следующему занятию у него была заполнена половина новой тетрадки на 12 листов.
Учитель поэзии поднял брови.
— Здорово! — сказал он и постучал ногтями по столу, требуя тишины. — Граждане! Давайте-ка послушаем! — И начал читать стихи Бережина, да так выпукло и точно схватывая смысл, что Бережин покраснел от счастья — ему казалось, что он в эту минуту был принят в высшее человеческое сообщество, что все эти молодые люди, развалившиеся за столами, настолько поражены его стихами, что не смеют выдохнуть от неожиданности. Бережин вспомнил славу Есенина и понял, что чувствовал тот, когда она начиналась .
Однако учитель поэзии ограничился одним стихотворением. Он закрыл тетрадку двумя ладонями и аккуратно положил перед Бережиным. Он улыбался той же непонятной улыбкой, с которой на прошлом занятии листал первую тетрадь.
— А теперь, гражданин… — учитель поэзии глянул на обложку, — Бережин, вы нам скажете свою настоящую фамилию.
— Мою? — глупо уточнил Бережин. Он решил, что учитель шутит.
— Разумеется. Свою я знаю без проблем.
— Бережин моя фамилия…
— Ну-ну-ну. Бережин. Таких и фамилий-то не бывает. Брежнев, например, или Березин — это нам известно, а фамилию Бережин можно только придумать, идя на задание.
— К-какое задание? — медленно, тихо сказал Бережин. Когда он попадал в непонятное, глупое положение, он всегда внутренне затормаживался.
— Ладно-ладно! — зло сказал учитель. — Нечего здесь свои методы запугивания пробовать! Если надо, я могу и корреспондентов вызвонить! Передайте своим… начальникам, что здесь вам не тут! Ясно? Прощайте! Адье!
Бережин вспомнил себя уже в коридоре. Он понял совершенно четко, что его приняли за гэбиста. Его вырвало в урну.
Больше он стихов не писал. Но купил в Доме книги на Невском книжку учителя и тщательно, лист за листом, оборвал ее в канал Грибоедова.
РАССКАЗЫ О ДРАМАТУРГАХ
Первый
Он попал в одну энциклопедию и два энциклопедических словаря. Но там, конечно, не было сведений о причинах его увлечения драматургией. А он писал пьесы жадно, азартно, с большой надеждой на будущее. У него там всегда была роль для женщины, которую он любил. Любил он не одну женщину, а нескольких в городе Москве, в разных театрах. Для них он пьесы и писал. Они всегда знали, что он вот-вот напишет. Он их обзванивал и обещал новую пьесу. Они готовились.
Наконец наступал вечер, когда он начинал обход актрис. Для этого существовал дежурный набор: коньяк, коробка конфет, лимоны. Оставшиеся конфеты забирал.
Только однажды жертва пискнула:
— А я звонила Нине, ты уже был у нее с ролью...
Он в ярости молча посмотрел на нее и начал завинчивать бутылку. Она поняла свою оплошность, умоляла остаться.
Он ушел.
Второй
Конечно, все истории с драматургами происходят в Москве. Там даже самый неброский драматург находит нишу для себя. Один такой писал пьесы для детей, но не очень успешно. Более успешно он дружил с западными людьми. Однажды познакомился в ЦДЛ со шведом. А у нас как раз началась перестройка. И они решили писать совместное эссе о любви. Параллельно: по-шведски в шведское издание и по-русски в толстый журнал. Так вот они писали, писали. Их переводил русский переводчик. Переводчику было тоже хорошо — он получал из Швеции неплохие деньги. А вся его недобросовестность выяснилась совершенно случайно, когда нашелся какой-то любитель шведской литературы и сверил тексты. Был скандал. Потому что наш писал о любви мужчины и женщины, а швед предпочитал сугубо мужскую. И на этом фоне пафос нашего драматурга выглядел чрезвычайно раскованным в переводах этого негодяя. Люди в Швеции, видимо, были поражены тем, насколько советские драматурги продвинуты в этом вопросе. Самое же обидное для нашего драматурга было то, что он без омерзения даже думать не мог об однополой любви. Вообще он был сибарит. Как только жене исполнялось тридцать лет, он заводил себе новую, помоложе. А для того чтобы новая набиралась опыта, он устанавливал для нее своеобразную стажировку: примерно с месяц они спали втроем.
Третий
Один московский драматург как оседлал пушкинскую тему, так с нее и не слазил. Более того — так ею увлекся, что все происшедшее с поэтом воспринимал как личное. И не всегда он был взвешен в своих оценках. Так, например, обвинял во всем Наталью Николаевну. Ему все знакомые женщины-критики бросали прямо в лицо претензии в предвзятости. Он только криво ухмылялся в ответ. И никто никогда не сказал ему, что внешне он — вылитый Дантес. И сам он не знал о своем сходстве. Это говорит об уровне отечественного пушкиноведения. Так что же делал этот современный Дантес? Он, пользуясь обширной географией своей драматургической пушкинианы, объезжал таким образом всю страну с премьеры на премьеру. И везде он через паспортный стол находил женщин с одним и тем же именем и фамилией — Наталий Николаевн Гончаровых. Он их соблазнял и бросал, соблазнял и бросал. И эта месть за погибшего поэта продолжалась не одно десятилетие. Пока этого новоявленного Дантеса не убили в тамбуре пригородной электрички обрезком водопроводной трубы. Убийцу, по иронии судьбы, звали Александр Сергеевич Вяземский, временно нигде не работающий.
Четвертый
Что мы все о москвичах да о москвичах? Вот история о ленинградце. Этот драматург поступил в Союз писателей по рукописи. Нигде он не ставился, нигде не печатался. Да и рукописи этой никто не видел. Это так говорили: его приняли по рукописи. Как необычайно одаренного. А он был обыкновенный лакей. И лакейством занимался совершенно самозабвенно. Когда в союзе намечался какой-то банкет (так там называли все пьянки, которые после союза стали называть банкетами и остальные граждане), то знали заранее: все сделает этот лакей в лучшем виде. И точно — и селедочка была порезана и отделена от костей, и рюмочки из-под замочка вынуты и протерты, и хлеб нарезан: подходи и пей! Что и производилось с неиссякаемым удовольствием. А так как и наш лакей производил свою часть работы с не меньшим наслаждением, то никто и никогда не интересовался, что там у него была за рукопись при вступлении. Напротив, стоило какому-то постороннему злопыхателю только поинтересоваться: а где же можно что-то посмотреть у такого-то? — как его тут же ставили на место.
Но жизнь все-таки идет и производит изменения в любых самых сплоченных компаниях. Умер завсекцией драматургии. И когда кинулись назначать нового, то никак не могли выбрать по душе: тот заносчив, тот подл, а тот вообще всех забодает. И вдруг вспомнили лакея. И тут же вздохнули с большим восторгом. Вот только для самого нового завсекцией наступили черные времена. Количество банкетов не уменьшилось, а сервировать столы и убирать посуду стало уже не по чину. Так и скончался он вскоре от тоски по любимому делу.
Пятый
В этой истории кроме драматурга присутствует также поэт. Причем поэт действительно хороший, настоящий, что, правда, не имеет к данному повествованию никакого отношения. Просто хотелось, чтобы у читателя при обозначении этого действующего лица не возникало пренебрежения — мол, все они там сволочи и недоумки. Напротив, даже драматурги, подобные вышеперечисленным, все же составляют государственную элиту. Что с того, что эти драматурги так себя ведут? А как, позвольте вас спросить, должны вести себя драматурги? Они ведь не монахи, не судьи Конституционного суда и даже не поэты, которым надо быть в образе. Конечно, драматурги обладают каким-то шармом, но он больше интеллектуального свойства, порождающий недоумение: как это понимать, думает человек толпы, все вокруг слесари, профессоры, шоферы, а этот вдруг драматург ? Но после рассказанных ему историй человек толпы успокоится: что драматург, что слесарь — все едино.
Поехали как-то еще в шестидесятые годы поэт с драматургом в творческую командировку на Алтай, чтобы немного подзаработать на людском любопытстве, дать себя посмотреть и как бы пощупать. Это называется творческая встреча. Прибыли они в Рубцовск. Драматург завалился в гостинице на кровать с книгой, и вдруг вбегает поэт.
— Вставай! — кричит поэт. — Пошли!
Драматург тут же встает, и они идут. А драматург этот отличался тем, что никогда и ни о чем не расспрашивал, до всего доходил своим умом.
Приходят в деревянный домик на окраине, там сидит дед за самоваром. Они вошли и сели. Поэт достал бутылку водки. Начали пить. Драматург был человек бывалый, семь лет в лагере сидел, но и он начал нервничать: с какой стати его выдернули и посадили за один стол со старым пеньком? Однако вида не подает, ждет, что дальше будет. А поэт вовсю старика обхаживает, все у него какой-то дневник просит. Старик от важности и чая с водкой раздувается, но дневник не дает. Поэт его и лестью, и панибратством, и драматурга под столом пихает, чтобы тот присоединился. Драматург терпит. Старик не дает. Наконец поэт вытаскивает вторую бутылку водки. А старик, очевидно, такого шага уже не предполагал. Старик думал, что его уже оплатили и станут выпрашивать дневник всухую. Поэтому он не успел построить оборону и тут же сдался: нацепил круглые очки, достал из тумбочки серую тетрадь, раскрыл ее, откашлялся и начал читать:
“25 мая 1905 года. Завтрак с утра. Каша ячневая. Обед. Борщ с солониной. Репа тушеная. Ужин. Картошка мятая.
26 мая 1905 года. Завтрак с утра. Каша пшенная. Обед. Щи кислые. Каша пшенная. Ужин. Картошка мятая.
27 мая 1905 года...”
Старик читал долго. Поэт вначале жадно смотрел на его пергаментные руки, державшие тетрадь мертвой хваткой, а потом заскучал и бегло стал посматривать на драматурга. А драматург комедий не писал. У него вообще с чувством юмора было на уровне эпохи. Поэтому в нем копилась злоба на поэта.
Когда они вышли из домика, снег под луной был так молод и искрист, что поэт задохнулся от счастья. Он сел в сугроб и долго хохотал. Драматург стоял, тускло посматривая, как никогда готовый убить. Даже в первый лагерный год в нем не было такой ненависти, как к этому человеку. Но он молчал и ждал. Наконец поэт отсмеялся и объяснил ему причину веселья. Оказывается, старик был боцманом на одном из кораблей, затопленных японцами в Цусимском сражении, и вел в те годы дневник.