+9

Уистен Хью Оден. Застольные беседы с Аланом Ансеном. Перевод с английского М. Дадяна и Г. Шульпякова под редакцией М. Дадяна. М., “Независимая газета”, 2002, 256 стр.

Эккерман на английский лад. Что-то подобное вертится на языке, когда читаешь книгу Ансена — Одена. Важно все-таки помнить, что в оригинале она издана под именем Ансена, с его копирайтом (Alan Ansen, “The Table Talk of W. H. Auden”). Удивительное умение записчика блистательно отсутствовать в диалоге не затушевывает соавторство, а его подчеркивает, — так в Эйнштейновой физике присутствие наблюдателя меняет параметры системы… Оден не “вещает”, ничего не объясняет, говорит то, что непременно нуждалось бы в разъяснении, будь у него в собеседниках не идеальный свидетель, а въедливый интервьюер. А так получаются диалоги, строго расписанные по дням, в которых ни одна тема не выходит за рамки мимолетного обмена репликами. “Возможно, вам понравилась „Dreigroschenoper”?” — спрашивает Ансен. “Да, я видел ее в Берлине”, — отвечает сорокалетний Оден 16 ноября 1946 года, на седьмом году своей жизни в США, еще не будучи “великим Оденом”, к мнениям и оценкам которого прислушивается и стар и млад интеллектуал. А здесь он “просто” говорит — будто стихи пишет или прозу. Соответствий, кстати, между содержанием застольных бесед и стихами — сколько угодно, очень полезно и приятно их вылавливать. Есть вполне курьезные. На Новой сцене Большого идет сейчас опера Стравинского “Похождения повесы”, написанная на сюжет известного цикла гравюр Хогарта в стихотворном переложении Одена. Там дьявол искушает нестойкого юношу, одарив его нежданно свалившимся богатым наследством. Все как обычно — деньги, далее везде: праздность, разврат, желтый дом. Оден: “Знаете, я рад, что мне пришлось зарабатывать себе на жизнь, когда я покинул колледж. Если бы я был рантье — я бы ничего не делал. Рантье в Америке вообще приходится нелегко. Он начинает пить”. Это сказано в декабре 1946-го, за полгода до предложения Стравинского написать либретто для будущей оперы…

Англичанин в Новом Свете — одна из ключевых тем в монологах Одена, еще не свыкшегося со своим американским гражданством, невольно все сопоставляющего — от мелких деталей быта до Шекспира с Хемингуэем. Впрочем, нет, Оден ничего не сравнивает специально, он как будто бы просто пробалтывается за бутылкой хереса, роняя многозначительно-рискованные сентенции: “Когда я слышу отвратительные комбинации звуков, я подозреваю Брамса и всегда попадаю в точку”. Собеседник в ответ безмолвствует. В комментарии поясняется: “Мир Брамса настолько велик, что перечеркивать его вот так, походя, было все-таки неправильно”. Этот комментарий лучше не комментировать, но большинство других удачно расширяют смысловые горизонты книги, да и перевод, по-моему, прекрасный, несмотря на непростоту задачи. Ну, легко ли, скажите на милость, было передать по-русски все эти бесконечные перетекания слов и смыслов: “А пакт Риббентропа — Молотова в 1939… Понятно, что тогда русским было из-за чего опасаться Англии и Франции, но то, что они сделали, все равно непростительно. Вы знаете, я не переношу все „французское”…” Так что же тут нелюбимо-непереносимо: “французское” либо советско-нацистское соглашение, против него направленное?

Помимо афористических курьезов — прибавляют ли застольные беседы что-нибудь к нашему представлению об Одене? Да: он был (или хотел в определенных ситуациях выглядеть) человеком, не знающим колебаний и сомнений, на все вопросы имеющим скорые ответы. “„Любовник леди Чаттерлей” — это все-таки порнография. Кстати, есть только один надежный способ проверки на порнографию. Нужно заставить двенадцать (?? — Д. Б. ) здоровых мужчин прочитать книгу, а потом задать им только один вопрос: „У вас была эрекция?”…” Это “Идущим вместе” на заметку…

Беседуя с Ансеном, Оден вполне понимал, чтбо на самом деле происходит и на кого и что это похоже: “Читая Эккермана, видишь, что Гёте всячески пытался шокировать Эккермана, а потом Эккерман шел домой и думал: чтбо имел в виду Мастер?” В отличие от автора “Фауста”, Оден ничего не шифрует, все говорит прямо — этим книга и интересна.

 

Дело Сухово-Кобылина. Составление, подготовка текста В. М. Селезнева и Е. О. Селезневой, вступительная статья и комментарии В. М. Селезнева. М., “Новое литературное обозрение”, 2002, 544 стр.

Казалось бы, что еще можно сказать нового об этой истории? Более полувека прожил Александр Васильевич Сухово-Кобылин после убийства Луизы Симон-Деманш (1850), в ста судах побывал, собственную философскую систему по гегелевским рецептам разработал (что в России не часто случалось), написал прозрачно автобиографическую драматическую трилогию. Создатели книги с самого начала выбирают в освещении одного из самых скандальных уголовных дел позапрошлого столетия необычный путь. Их интересует не столько сама по себе сенсация, не жареные факты и претензии на окончательное разрешение всех загадок, но спокойный анализ всего случившегося. Подборка документов (содержащая, кстати, и тексты, впервые найденные и публикуемые) построена составителями книги таким образом, чтобы беспристрастно осветить два сюжета. Первый: проследить, почему “юридическая мысль двух столиц движется противоположными курсами, к различным полюсам”, а именно — почему московское правосудие стремится оправдать Сухово-Кобылина, а петербургское — осудить? Второй: какими мотивами руководствовались авторы многочисленных мемуаров, а также научных и околонаучных работ, которые его то осуждали, то оправдывали — на протяжении полутора столетий. Противостояние Москвы и Петербурга в деле Сухово-Кобылина объясняется не только личной неприязнью двух графов: генерал-губернатора Первопрестольной А. А. Закревского и министра юстиции В. Н. Панина. Важнее здесь заинтересованность министерских чинов вывести на чистую воду вечно фрондирующую московскую знать. А уж история мнений и оценок “дела Кобылина” и личности самого драматурга в книге освещена очень подробно — представлена целая подборка фрагментов из писем, статей, мемуаров…

И все же самое главное в книге — дневник самого Сухово-Кобылина, ранее публиковавшийся лишь фрагментами. В погоне за новыми подробностями судебного разбирательства многие биографы оставляли в стороне главное: что произошло с Сухово-Кобылиным после череды процессов, растянувшейся на целое десятилетие? Составители правильно пишут о том, что он не только почувствовал себя другим человеком, но стал им. И не потому лишь, что стал упорно заниматься гимнастическими упражнениями и переводами Гегеля. Иным стало отношение к себе и к миру: “С тех пор как стал я трудиться в природе, она выступила из Себя предо мною. Небо ее треснуло передо мною Голубою Глубиною, которую я прежде не видел и не разумел…” Но не только метафизический пафос важен для читателя. Еще интереснее следить за тем, как пристально наблюдает автор дневника мельчайшие изменения в природном мире и в собственном (физическом!) состоянии, как он вслушивается и всматривается не только в движения “Природы” и “Неба”, но в мельчайшие подробности быта. И странно, что именно эти детали столь часто опускаются публикаторами, обидными купюрами в угловых скобках пестрят страницы дневника. Жизнь Сухово-Кобылина превращается за вычетом этих наблюдений в стенограмму внешних событий. Стоило ли “впервые” и “полностью” публиковать записи Сухово-Кобылина, если полнота сия столь относительна?? Вероятно, объем текста помешал более обширной публикации. Коли так, не лучше ли было воспроизвести обширный фрагмент дневника, но полностью? Иначе трудно ведь проследить, как рождается совершенно необычный сухово-кобылинский синтез жизни-покаяния и драматургии-исповеди, глубоко и подробно описанный в недавней прекрасной книге Е. Н. Пенской…1

Симона Ландау. Мост в тумане. Семейная хроника ХХ века. Фрагменты воспоминаний. Тамбов, Издательство ОГУП “Тамбовская типография „Пролетарский светоч””, 2003, 416 стр.

Редкая книга — не потому, что издана в Тамбове, а по совокупности совершенно иных обстоятельств. Автору — за девяносто, Симона Ландау, внучка французского инженера Жан-Жака Ландо (Landau), в России ставшего Иваном Августовичем Ландау, автор книг и статей о театре, поэт, в не самые, как некогда принято было говорить, благополучные годы оказалась в Тамбове. И, как водится, небольшой город стал для пришелицы из столичного мира родным: здесь Симона Ландау не только нашла приют, но и получила возможность работать, писать. В одной из рецензий книга “Мост в тумане” названа “исповедью дочери века” — думаю, лучше не скажешь. И как только могло все это уместиться в одну жизнь?! Приезд деда из Парижа в Петербург, его работа ведущим инженером французской фирмы “Батиньоль”, построившей знаменитый Троицкий мост, имена Кюи и Бенуа среди знакомых семьи, потом арест и гибель в советских застенках отца Густава Ивановича, тоже инженера, унаследовавшего отцовскую преданность делу и ответственность, в пору катастрофического наводнения 1924 года с болью смотревшего на Троицкий мост, словно бы свободно плывший по вздувшейся Неве, и поминутно восклицавшего: “Только бы выдержали торцы…”

В объемистом томе, содержащем, к сожалению, лишь часть записок Симоны Ландау, два основных сюжета. Первый — летопись кропотливых усилий автора по восстановлению подлинной истории строительства Троицкого моста, одной из главных достопримечательностей Петербурга индустриальной эпохи. В 1890-е годы фирме “Батиньоль” пришлось дважды участвовать в конкурсе проектов будущего сооружения. Эксперты-профессионалы оба раза отдавали французскому проекту безоговорочное предпочтение. А вот городские власти судили иначе, несколько лет не могли решиться доверить столь важное строительство в имперской столице иноземцам, видимо полагая, что времена Растрелли и Фальконе безвозвратно канули в Лету. Годы и годы ушли у внучки французского инженера Ландау на розыски одной из четырех памятных досок, установленных в 1903 году после церемонии торжественного открытия моста. Фамилия Ландау значилась именно на этой доске, впоследствии таинственным образом исчезнувшей. Но вот связь времен восстановлена, целый пласт прошлого семьи и страны воссоздан из небытия. И здесь автор переходит к следующей эпохе — от деда к отцу, от девятнадцатого века к двадцатому.

Вторая тема книги — рассказ о том, как мучительно Симона Ландау пыталась выведать в лубянских архивах подробности осуждения по 58-й статье и гибели своего отца, “изобличенного” в пресловутой “контрреволюционной троцкистской деятельности”. Шаг за шагом, превозмогая боль и отчаяние, она ищет ответ на страшный вопрос: как мог столь безукоризненно честный и преданный делу человек сознаться в преступлениях, которых не совершал? Очень сильные страницы — не просто архивные разыскания, не мемуары, а захватывающее романное повествование, разбавленное стихами самой С. Ландау, обретающее дополнительное измерение в иллюстрациях, старых фотографиях. Удивительны лица на детских фотографиях деда и внучки. Париж и Петербург, век нынешний и век минувший, — а смотрят на нас все те же глаза, выразительные, по-особому нежные, поблескивающие, чуть недоумевающие, хранящие память о временах далеких, о людях ушедших. Такие глаза легко заметить в толпе, полюбить — забыть, кажется, нельзя…

 

Август Стриндберг. На круги своя. Повести и рассказы. Составитель А. Мацевич. М., “Текст”, 2002, 349 стр.

Август Стриндберг. Серебряное озеро. Повести и рассказы. Составитель А. Мацевич. М., “Текст”, 2002, 365 стр.

Новый двухтомник Августа Стриндберга, конечно, не столь объемист, как напечатанный некогда в издательстве “Художественная литература”. Однако его выход в свет не менее знаменателен, ведь долгие годы “канонизированное” у нас представление о Стриндберге было двойственным. Да, по отголоскам из серебряного века — один из корифеев литературы “конца столетия”, повлиявший на символистов. Однако — если судить по издаваемым и переиздаваемым по-русски текстам — Стриндберг мог легко быть воспринят в первую очередь как автор “Красной комнаты” и “Фрёкен Жюли”, следовательно, “реалист”, бытописатель, исследователь “социальных проблем” и проч. Какие-то умолчания и недомолвки видны были невооруженным глазом, однако для полноты картины недоставало неких текстов, на русский язык не переведенных. Вместо них официальное литературоведение предлагало уклончивые отговорки: “Одной из легенд, созданных о Стриндберге, была аксиома о его духовном падении. Декадентство писателя обычно связывали с его обращением к религии… Двадцатое столетие Стриндберг встречает с большим душевным и творческим подъемом. Будучи верным принципам реалистического искусства…”2 и так далее.

В новом двухтомнике пять вещей из двенадцати переведены впервые, особенно важен второй том, названный по заглавной повести “Серебряное озеро”. Некоторые мотивы и лица связывают эту повесть с другой — “Подведение дома под крышу”, занимающей в томе центральное место. Многочасовой предсмертный то ли бред, то ли исповедальный поток сознания пережившего несчастный случай музейщика, отстраненно, трезво и в то же время горячо и страстно повествующего о своей незадавшейся жизни... О большой литературе двадцатого столетия здесь напоминает очень многое: тематика, стиль, поэтические приемы. Конечно, хотелось бы услышать из уст профессионалов обстоятельные комментарии к “новой” (для нас) прозе Стриндберга, однако по неизвестным причинам в двухтомнике отсутствуют не только предисловие и комментарии, но даже датировки повестей и рассказов, которые так легко было бы разместить — ну хоть на шмуцтитулах, коли иного места не нашлось…

 

Тумас Транстрёмер. Избранное. Перевод со шведского. А. Афиногеновой и А. Прокопьева. Tomas Transtrцmer. Samlade Dikter. М., О.Г.И., 2002, 288 стр. (Серия “Bilingua”, редактор серии Г. Дашевский).

Еще одна шведская книжка. А. Прокопьев начинает предисловие к книге обреченно: “Труднее всего поддаются переводу стихи современников”. Все так, однако трудно припомнить, чтобы имя крупного иноязычного поэта было нами усвоено за довольно короткий срок. Может быть, все дело в том, что О.Г.И. — не только издательство, но и культурный проект, а посему явление Тумаса Транстрёмера в России было обставлено целой чередой мероприятий, вечеров, обсуждений, дискуссий (чуть раньше нечто подобное произошло вокруг поэзии Кавафиса). Вы скажете — очередная пиаровская акция, раскрутка модного литератора? Все бы так, если б героем был не Транстрёмер, лирик камерный, демонстративно отгородившийся от литературных бурь и модных полузапретных-полукомильфотных тем в жизни и поэзии. Ни тебе смещенных “ориентаций”, ни демонстративных странностей в привычках. Обычный вроде бы литератор, бывший психолог, а ныне наполовину парализованный пожилой человек, увлекающийся энтомологией и поэтому, быть может, часто (и не без оснований) сближаемый по принципам поэтического вбидения с другим, русско-американским, любителем бабочек. Сопоставляет Транстрёмера с Набоковым и А. Прокопьев, в своем предисловии сумевший, надо отдать ему должное, сказать о шведском поэте много правильных слов (неоклассицизм, поэтика продленного в вечность “остановленного мгновения”, созерцания повседневности как идиллии и утопии…).

Двуязычность книги хоть отчасти да помогает расслышать подлинную интонацию Транстрёмера, иначе безрифменные русские переводы могли бы показаться повисшими в воздухе, лишенными прямых ритмических ассоциаций. Да и вообще — пора уж понять (и многие издатели, слава Богу, поняли!), что не только поэтическую классику нужно издавать на двух языках — с классикой-то все уж ясно, впору говорить лишь о нюансах. Современные стихи, пришедшие из другой страны еще при жизни автора, еще не имеющие канонизированного международного “патента на благородство”, — именно их русские версии непременно должны быть сопровождены оригинальными текстами, пусть даже по-шведски. Иначе легко ли все правильно расслышать?

Камни, которые мы кидали, — я слышу отчетливо,

как они падают — прозрачным стеклом через годы. В долине

растерянно мечется то, что сделано

в эту минуту, крича, от

верхушки кроны к верхушке, замолкая

в воздухе более разреженном, чем сиюминутный, скользя,

как ласточка, от вершины горы

к вершине, пока не достигнет

того плоскогорья, что на самом краю,

у самых границ бытия. Там падают

все наши поступки,

прозрачные, как стекло,

туда, где нет иного дна,

кроме нас самих.

В прошлом стихи шведского поэта печатались по-русски лишь в журналах да антологиях. Составители книги вместили в нее стихи из десяти сборников Транстрёмера (всего издано одиннадцать), так что начало основательному знакомству, можно считать, положено.

 

Леонид Губанов. “Я сослан к Музе на галеры…”. Составление И. С. Губановой. М, “Время”, 2003, 736 стр. (“Поэтическая библиотека”).

В последние годы в разных издательствах как грибы растут поэтические серии, часто эклектичные, непродуманные, не имеющие самостоятельного значения. Соседство в рамках очередной серии сборников Вяземского и Высоцкого, Полонского и Асадова уже почти не изумляет. А вот в издательстве “Время” уже десять лет выходит серия лирических книг вполне респектабельная, достаточно указать на сравнительно недавний том Владимира Луговского3, поэта интересного (особенно в молодости).

Итак — представительный сборник Леонида Губанова, одного из основателей знаменитого “СМОГа” — сообщества молодых стихотворцев, из которого вышли многие ныне известные поэты. Что обычно помнится о Губанове, о способе его присутствия в культуре шестидесятых годов? Нонконформист, не желавший играть с подцензурной литературой ни в какие игры, странный и неприкаянный в быту юный гений, в тридцать семь лет, как роковым образом заповедано поэту, ушедший из жизни. Лицо эпохи поздней оттепели и зрелого застоя наряду со Шпаликовым, Зверевым, Енгибаровым, Ильенковым — таланты разные, судьба почти у всех одна: популярность, надежды, дела, разочарования, безвременный уход. Все это представления общие, стандартные, старательно заново сформированные в конце восьмидесятых, в эпоху “возвращенной литературы”. На деле все обстоит гораздо сложнее. Конечно, среди стихотворений Губанова можно найти немало иллюстраций тогдашнего образа жизни, есенинского ощущения “прерванного полета”, упоения полузапретными стихами Мандельштама…

Лицо Есенина — мой парус,

Рубцы веселия — мой хворост.

Я нарисую гордый атлас,

Где новый остров — новый голос.

Узнаете? Так и хочется этот дерзкий манифест продолжить: “На чешуе жестяной рыбы…” Вот еще несколько строк:

Я каюсь худыми плечами осин,

холодного неба безумною клятвой —

подать на поминки страстей и засим…

откланяться вам окровавленной шляпой.

И еще штрих к портрету героя советской эпохи бури и натиска, уверенного в своем призвании и признании, которые неизбежно сопряжены с жертвой, с гибелью:

Вы меня совсем прольете,

пронесете мимо губ,

это — волосы пролетки

разметались на бегу.

Но в том-то и дело, что поэзия Губанова — не просто памятник ранней эпохе “дворников и сторожей” (“Ищите самых умных по пивным, / А самых гениальных по подвалам…”), его стихи не есть нечто производное от ее духа и воздуха, но совсем наоборот — собрание первообразных, исходных, базовых текстов, образов, опытов, ощущений, давших начало многим и многим из нынешних поэтических миров. Хотите чуть-чуть “концептуализма” (это когда “народ с одной понятен стороны, с другой же стороны он непонятен…”)? Пожалуйста:

Мои стихи рассеялись в народе.

Рассеянные люди ходят вроде…

Желаете прохладного “неоакмеизма” — милости просим!

В саду прохладно, как в библиотеке,

в библиотеке сладко, как в саду…

И кодеин расплачется в аптеке,

как Троцкий в восемнадцатом году.

В книгу включены стихи из нескольких сборников, составленных автором, но при жизни публиковавшихся лишь за пределами страны. И в этих до поры лишенных широкого читателя нескольких сотнях стихотворений — живая история не первого и не последнего потерянного поколения русских литераторов. Траектория их свободного полета быстро превратилась в вертикаль свободного падения, шестидесятническая гениальность и невозможность жить по лжи оборачивалась у кого — диссидентством, у кого — предсмертным отчаянием:

Холодеющая крошка!

Ледяная спит страна.

Золотое пью окошко

вместо терпкого вина…

 

Наталья Горбаневская. Русско-русский разговор. Избранные стихотворения. Поэма без поэмы. Новая книга стихов. М., О.Г.И., 2003, 296 стр.

Еще одно поэтическое “Избранное”, еще одна судьба поэта, в течение нескольких десятилетий печатавшегося только в зарубежных изданиях. Стихи Натальи Горбаневской вернулись к “широкому читателю” во многом благодаря издательству “Арго-риск”, выпустившему в 1996 году сборник “Набор”, а позже еще две книги поэта — в 1998 и 2000 годах. “Русско-русский разговор” вышел после окончания в нашей словесности очередной “прекрасной эпохи”. Передел литературного мира ныне завершен, никто больше не станет взахлеб читать “возвращенную литературу” потому лишь, что раньше этого делать было нельзя. Литературные имена и события обретают свой подлинный масштаб, без малейших скидок на привходящие обстоятельства. Конечно, обстоятельства эти обозначены у Горбаневской вполне недвусмысленно: посвящения стихов Ю. Галанскову и В. Делоне, А. Горской и А. Рогинскому говорят сами за себя. Столь же красноречивы и строки, написанные в знаковом 1984 году:

Муха бедная в янтарь

ненароком залетела.

Орвелловский календарь

оборвался до предела.

Бег времени присутствует в стихах Горбаневской почти всегда, лирическая эмоция тесно связана с внешними обстоятельствами, далеко выходящими за пределы одной отдельно взятой жизни и судьбы:

С надвое сердцем расколотым

косимся как в протокол:

накрепко ль над серпомолотом

вбито осиновый кол?

Но в том-то и дело, что исторические перипетии увидены глазами человека частного и честного, переведены на язык повседневных жестов, возгласов, уединенных раздумий. Кем-то из корифеев русского серебряного века были произнесены знаменательные слова: “Если бы не были сформулированы апории Канта, изменился бы наш любовный шепот”. Без советско-российской истории русско-русский разговор Горбаневской действительно невозможен, но он к этой истории несводим — это самое важное:

Я с тобою тихо-тихо

тихо-тихо говорю

и уже не понимаю,

таю я или горю…

Отметим, что в состав сборника вошла последняя на сегодняшний день книга стихотворений Горбаневской — “Поэма без поэмы” (2001). Наконец — об оформлении книги: строгий геометрический дизайн Андрея Ирбита узнаваем и соразмерен задаче — представить несколько десятилетий творчества русского поэта Натальи Горбаневской.

 

Андрей Немзер. Замечательное десятилетие русской литературы. М., “Захаров”, 2003, 608 стр.

Объемистая книга литературного критика нынче редкость. Не потому, что критиков мало, просто из-за того, что “десятилетия” (либо прочие крупные этапы литературной жизни) завершаются не каждый день. Книга критика, изданная двадцать пять лет назад в “Худлите” или в “Совписе”, означала только одно: очередной член гильдии дождался своей очереди к печатному станку и потому собрал воедино журнальные публикации за отчетный период. Читать подобные книги было, как правило, ни к чему — посвященные читали статьи по мере их появления в журналах, прочим смертным критика была безразлична.

Собрание статей и рецензий Андрея Немзера — случай особый, причем сразу в нескольких смыслах. Да, большинство его текстов всеми читаны, усвоены, одобрены, оспорены (нужное подчеркнуть) — уже потому, что он никогда не сочинял дежурных отписок, старался всегда судить по максимуму, высказываться с открытым забралом, часто провоцируя полемику. Именно полемика (и былая, и теперешняя, еще не угасшая) и делает сборник Немзера интересным для сквозного (пусть и — часто — повторного) чтения. В его текстах всегда слышны голоса возможных и реальных оппонентов, намечены основные нити ключевых споров вокруг того или иного писателя, литературной школы, стилистической манеры. Жаль, что к книге не приложен указатель имен, тогда она бы лучше соответствовала своей задаче — служить своеобразным компендиумом, путеводителем по литературе рубежа столетий. Здесь нельзя в сотый раз не сказать об исключительной эрудиции критика, судящего не только о шедеврах, но и обо всех мало-мальски заметных текстах и событиях, а уж читающего в последние годы все или почти все, что выходит в периодике и в издательствах по-русски.

Откроем оглавление книги — и поймем, что название ее совершенно не случайно. За истекшее десятилетие в литературном развитии произошли поистине тектонические сдвиги: вернулись в читательский обиход сотни ранее запретных текстов, прежний литературный андерграунд стремительно распался или по крайней мере полностью изменил свои очертания, возникли, разгорелись и отошли в небытие споры о “реализме и постмодернизме”, многие бывшие эмигранты вернулись в Россию либо с некоторых пор живут “на две страны”, обозначив совершенно новую ситуацию писательской идентификации… Что еще? В литературу пришли совершенно новые поколения поэтов и прозаиков, появились и окрепли литературные премии, призванные фиксировать “итоги литпроцесса” за каждый год… Список можно продолжать и продолжать — важно отметить, что все эти явления и процессы пока что нигде связно и логично не описаны, не приведены в систему. Книга Андрея Немзера служит важной вехой на пути к созданию будущей истории литературы 1990 — 2000-х годов.

И еще об одном — о предисловии. Здесь не просто темпераментный манифест, не только исповедальное повествование о собственном пути в критику. Во вступлении к сборнику представлен своеобразный моментальный снимок ныне сложившейся ситуации — как всегда у Немзера, с именами, с фактами. Прочтите, например, страницы об истории литературных разделов в “Независимой” и “Сегодня”, в “Коммерсанте” — это летопись фактов, никем еще последовательно не зафиксированных. Борис Кузьминский, Михаил Новиков — их роль в самом феномене постсоветской газетной критики, это тоже сказано впервые...

Так что работы для Немзера, судя по всему, хватит не на одно еще новое “замечательное десятилетие”.

 

Олег Лекманов. Жизнь Осипа Мандельштама. Документальное повествование. СПб., Издательство журнала “Звезда”, 2003, 237 стр.

Несколько лет назад, на заседании Мандельштамовского общества, в разгар споров о бергсоновских подтекстах одного из “Восьмистиший” Олег Лекманов вдруг поднялся с места и темпераментно произнес: довольно, дескать, стихи и судьбу Мандельштама на части рвать! Сегодня мы там бергсоновский фон обнаружим, завтра парменидовский, а потом и любой другой! Мандельштама бы не забыть… Признаюсь, тогда мне это заявление из уст признанного знатока подтекстов и параллелей показалось слегка странным. Однако кто знает — не в тот ли день родился замысел написать “просто” биографию великого лирика, без крена в средневековую мистику либо в “мускус иудейства”? Задача очевидная и насущная, но никто до нее раньше почему-то не додумался, хотя отряд мандельштамоведов растет (среди них немало ученых с мировым именем), выходят десятки книг о его поэтике, работы по текстологии, готовятся комментированные издания текстов, на очереди “Мандельштамовская энциклопедия”…

У Лекманова получилось! Факты обретают свой естественный масштаб, главное названо главным, второстепенное — второстепенным, достоверное отделяется от легендарного, причем легендарное — не развенчивается, но вдумчиво анализируется и интерпретируется. Цитаты следуют не прихотливой логике желающего продемонстрировать свою эрудицию “читателя книг”, но — опять же — сообразны их реальной значимости для жизни и судьбы Мандельштама. Вместе с тем “документальное повествование” Лекманова — не компиляция, не монтаж выписок, авторитетных мнений и документов. Вопреки своей как будто бы сугубо позитивистской задаче, книга концептуальна, биограф стремится разгадать сформулированный еще Ахматовой парадокс — вечное стремление Мандельштама “восстать на самого себя”, говорить и поступать вопреки собственным заветным идеям. И еще одна важная вещь: Лекманов осознанно относится к противоречию между двумя альтернативными репутациями поэта (неприспособленный чудак и трезвый, последовательный мыслитель), небезуспешно пытается это противоречие прокомментировать, как говорится, с фактами в руках. Из этих важнейших установок и рождается биография поэта, которая, не сомневаюсь, со временем будет признана образцовой. Все тут на своих местах, ну разве что за Арсения Тарковского обидно: он назван “боязливым” из-за отсутствия посвящения к стихотворению “Поэт” (там речь о Мандельштаме: “Эту книгу мне когда-то / В коридорах Госиздата / Подарил один поэт…”). Ну, во-первых, стихотворению был предпослан пушкинский эпиграф, Лекмановым опущенный (“Жил на свете рыцарь бедный…”), во-вторых, впервые текст был опубликован в 1966 году, какое уж тут посвящение Мандельштаму! Но главное даже не в этом: стихотворение Тарковского напрасно названо “мемуарным”. Конкретность портретной характеристики героя в первой же строке намеренно разбавлена обобщенностью взгляда (“один поэт”), да и “пушкинское” заглавие свидетельствует, что не только о Мандельштаме тут речь, но еще и о собственном поэтическом кредо Тарковского, более того — о творческом символе веры любого, по его мнению, подлинного поэта (“Так и нужно жить поэту. / Я и сам сную по свету, / Одиночества боюсь…”)…

 

- 1

 

Вероника Шеншина. А. А. Фет-Шеншин. Поэтическое миросозерцание. М., “Добросвет”, 2003, 256 стр.

В старое время если человек говорил, что у него вышло два-три сборника стихов, книга прозы или несколько монографий, то — часто — это что-нибудь да значило. Если только в книгах не оказывались на первом плане бойцы трудового фронта, если только не шла речь о руководящей роли партии в развитии литературы, то видимость в той или иной мере соответствовала сути. Не то теперь. Внешне вполне респектабельные “параметры” книги всякий раз нуждаются в проверке. Сочинение Вероники Шеншиной издано почти роскошно: прекрасная бумага, колонтитулы, виньетки. В аннотации сказано, что автор — финский славист, специалист по поэзии Фета, фамилия ясно указывает на благородное родство автора с героем. Все основания ожидать если не открытий, то по крайней мере “вклада в науку”. Вот и в предисловии говорится, что В. Шеншину “как исследователя Фета отличает интерес к сущностным проблемам его миросозерцания”. Правда, некоторые фразы настораживают: “Своеобразен и понятийный аппарат работы В. Шеншиной. В русское литературоведение она настойчиво вводит понятие „метафизической поэзии””. Где же тут “своеобразие” и, главное, — к чему “настойчивость”??

“А. Фет в самом начале своего творчества испытал воздействие ранней философской лирики Ф. И. Тютчева, находившегося, в свою очередь, под влиянием Ф. Шеллинга” — такой вот зачин. Здесь либо трюизм, либо неточность, потому что уж если по строгому счету, то полное имя автора опубликованной в пушкинском “Современнике” в 1836 году подборки “стихотворений, присланных из Германии”, было раскрыто только в 1850 году. А в предыдущее десятилетие (на которое и приходится “начало творчества” Фета) стихотворец Ф. Т. (или Ф. Т-в) и служащий за границей русский дипломат Федор Тютчев в сознании многих читателей существуют раздельно. Тут нужны либо исторические уточнения, либо какие-то нестандартные содержательные доказательства приведенного тезиса — то и другое у Шеншиной отсутствует. В книге нет или почти нет серьезных историко-литературных ошибок, но нет и прозрений, это ясно всякому компетентному читателю. Всерьез опровергать мнения некоторых фетоведов советской поры, считавших Фета последовательным атеистом, ныне нет никакого смысла, а вот обстоятельный разговор о пантеистических воззрениях поэта был бы очень интересен, но — только “был бы”…

Автор приводит — в извлечениях и полностью — много стихотворений Фета, но цитаты остаются только цитатами, анализ подменяется тавтологиями. Берется стихотворный пример, затем пересказывается прозой в качестве аргумента в пользу суждения очевидного, с которым спорить не приходится. Скажем, цитируется замечательное стихотворение “Кому венец: богине ль красоты…” — помните, вторая строфа начинается стихом “Не я, мой друг, а Божий мир богат…”? В. Шеншина “анализирует”: “Поэтическими средствами превозносит здесь Фет Божье творение. Поэт, который получает похвалы за свои прекрасные стихи, смиренно говорит, что благодарить надо Бога, так как это он создал такой прекрасный мир”. Вот еще одно аналитическое суждение: “Здесь слово „рассказать” встречается в каждой строфе, и трижды начинаются с него четверостишия. Используя повторения, поэт подчеркивает важность своего послания, выражающего взрыв чувств и ощущение счастья”. Правильно, это о стихотворении “Я пришел к тебе с приветом, / Рассказать, что солнце встало…”.

Кому адресована книга? Профессионал вряд ли будет привлечен суждениями о том, что “в поэзии Фета получили свое развитие и лиричность В. Г. Бенедиктова, и тональность элегий В. А. Жуковского, и философичность Тютчева”. Любителя беллетризованных биографий отпугнут многочисленные цитаты из научных работ. Так и подмывает предположить, что книга рассчитана на человека, не знающего русского языка, нуждающегося в текстуальных пояснениях, расшифровках стихов, желающего познакомиться с общепринятыми мнениями об “известном русском поэте”. Но стоит ли пособие для студентов-славистов (пусть в чем-то и полезное) переводить на русский язык, издавать под видом академической монографии да еще на мелованной бумаге?

1 Пенская Е. Н. Проблемы альтернативной литературы (А. К. Толстой, М. Е. Салтыков-Щедрин, А. В. Сухово-Кобылин). М., 2000.

2 См.: Стриндберг Август. Избранные произведения в двух томах. Т. 1. М., 1986, стр. 18, 19.

3 Луговской Владимир. «Мне кажется, я прожил десять жизней…». М., 2001.