Геннадий Снегирев (20 марта 1933 — 14 января 2004) — классик детской литературы, автор 150 книг, изданных пятидесятимиллионным тиражом — в Советском Союзе и в России, в Японии и во Франции, в Германии и в Америке, в Италии и в Польше, и там и сям. По его рассказам, напечатанным в букварях, хрестоматиях и учебниках, учатся дети. Его писательский язык сравнивали с языком детских рассказов Льва Толстого, ставили в один ряд с Пришвиным, Чарушиным и Житковым… Но как ни странно, не менее он прославился среди московской интеллигенции своими коротенькими устными — отнюдь не детскими — рассказами. Ими восхищались К. Паустовский и Ю. Олеша, М. Светлов и Ю. Домбровский, Н. Глазков и Н. Коржавин, Д. Самойлов и Е. Винокуров, Ю. Коваль и Ю. Мамлеев, Ю. Алешковский и А. Битов, художники Д. Плавинский и А. Зверев, Л. Бруни и М. Митурич. За ним пытались записывать, как В. Глоцер, его рассказы пытались воспроизводить по памяти, как Битов и ваша покорная слуга, увы! — блестящий снегиревский слог мертвел в чужих устах, ускользал, испарялся — оставался голый сюжет, афоризм, этакий экивок мысли — всегда, впрочем, экстравагантной. И тем не менее Снегирева пересказывали, пытаясь имитировать его интонацию, цитировали, давясь от хохота.
“Пастух верхом на лошади пасет овец в Бурятии, так?.. Я подъезжаю на своей лошади, здороваюсь по-бурятски: мэнд-э-э-э — чем дольше тянешь, тем больше уважения. Спрашиваю, есть ли у него спички. Прикуриваем. И мы с ним беседуем, так? И он мне говорит: „Советский власть шибко хороший власть, только маленько долгий””.
У Битова и в “Улетающем Монахове”, и в “Ожидании обезьян” Снегирев, превращенный авторским произволом в детского писателя Зябликова, то украшает повествование своими баснословными историями, то отправляет героя в гипнотическое путешествие по Италии в поисках его сбежавшего брата, с которым тот и беседует, в конце концов настигнув его где-то в Венеции…
Вот и у меня в давней повести “Маленькие сценки большой жизни” он становится художником Прохоровым и вещает: “Чтобы быть сумасшедшим, надо иметь железные нервы и крепкую психику”. Так он учит юнцов уклоняться от армии, кося по психушке: “Чтобы сойти за сумасшедшего в этой стране, надо говорить правду, и только правду”. А то он вдруг появляется под своим собственным именем в моих более поздних рассказах “non-fiction” (“Гениальный семинар” и “Жутха”): мифологический герой, учитель жизни.
И эти мои рассказы, и это интервью я читала ему по многу раз: он выслушивал их с пристрастием профессионала, с безошибочным чутьем вылавливая из текста неточные слова и уязвляя за каждый лишний эпитет. Литературный вкус его был безупречен, изыскан и аскетичен. Рассказы были опубликованы в журналах и потом вышли в книге, а интервью предназначалось для моего моно-журнала, который уже два года назад должно было выпустить издательство “Лимбус-пресс”… Жаль, потому что Снегирев очень ждал, когда же наконец выйдет это интервью. То и дело звонил мне, иногда ночью, и вносил в него “окончательные поправки”: слушай, ты там еще вот что напиши про профессора Лебедева… Я послушно хватала ручку и записывала.
Он умер 14 января этого года. Его отпевал в храме св. мученицы Татианы мой муж — священник Владимир Вигилянский. Проститься с Геннадием Снегиревым пришли многие из его друзей, кто-то плакал навзрыд, расставаясь с этим прекрасным, “штучным” человеком. Но уже на поминках, когда, как водится, настало время воспоминаний о нем, вдруг зазвучал смех, который перерос в дружный хохот: какая-то вдруг радость, веселье, словно Гена сидит с нами за столом — живехонький, неповторимый, и вокруг него, как всегда, радость, веселье, приключения, парадоксы, жизнь. И — никакого ощущения кощунственности этого внезапного смеха на похоронах: словно воистину светлый, талантливый человек, проживший удивительную и достойную жизнь, не умещается в рамки отпущенного ему срока, переливается вовне, перерастает, достает до самых небес, где смерть упразднена, низвергнуто небытие и потому не существует никакого “нет”, а есть только — да, да, да!
— О чем ты мечтал, когда был молод?
— Обойти под парусом вокруг света, жить среди пигмеев, побывать в тропиках, на островах Океании... Но когда я был молод, это было невозможно, а когда стало возможно — нет ни денег, ни здоровья, да и не с кем. Когда-то я с профессором Лебедевым прошел всю Лену под парусом, без мотора. А это очень сложная вещь — идти по такой широкой реке без мотора. Там очень крутая волна! Это была спасательная шлюпка — четыре на полтора, — приспособленная к морю, потому что лепится к волне. А там постоянно дует ветер с Ледовитого океана и идешь галсом все время, зигзагом, под ветер. При этом любой поворот очень опасен, потому что, как говорят в Якутии, если “падет” ветер с Верхоянских хребтов, то сразу мачту срежет. У нас были сети-мелкашки, и мы питались только рыбой. Но когда были шторма, то вся рыба залегала на дно. И — голодаешь. Тогда остаются чайки. По вкусу они как утки. Сразу надо шкурку снимать, чтобы жир не проник в мясо, а то они рыбой пахнут. А так ее сварил — и наелся. Они большие — серебристые чайки. Тебе там никто не поможет, потому что на сотни километров — никого.
— Ты любишь это ощущение “бездны на краю”, риска, авантюры, дуновения смерти…
— Конечно! Жизнь — это и есть граница смерти и жизни. Просто... Сколько мы удивительного видели! Мы — без мотора, поэтому не распугивали ни зверей, ни птиц. За это надо было расплачиваться: приходилось идти на веслах. Профессор Лебедев сидел на корме, он был сильно болен — когда мы вернулись, он сразу же умер... Мы дошли очень далеко, за могилу Делонга. Была такая американская экспедиция командора Делонга. Это самый конец века. Они все погибли... Они вошли в дельту Лены и решили вверх идти. Они все взяли с собой, даже пони, только забыли одно — лески, крючки и приспособления, чтобы делать лунки во льду. Поэтому они все погибли от голода...
— Это что, были такие у тебя идеалы Руссо? Желание освободиться от цивилизации, слиться с природой?
— Когда-то человечество придет к гибели от цивилизации… Уже приходит…
— А нельзя жить обычной, неприметной “цивилизованной” жизнью и видеть в ней и глубину и высоту, и трагедию и экзотику?
— Все перемешано в жизни. Так? Например, у него жена шлюха, а он бежит в шесть утра в очередь к газетному киоску покупать “Правду”, чтобы узнать о судьбе Анджелы Дэвис. Просто... Человек пошел на кладбище — и женился! Все перемешано: мелочи жизни и большое. Без этого не обойтись. В одном из моих рассказиков “Аральское море” я пишу о просторах, о жизни сусликов и почему-то описываю, как на одной станции продавали кисель и как дикие осы садились на руки. А ты возьми Чехова, посмотри, как он пишет: у него низменный быт якобы и в то же время — такие просторы духа!
— Ты мне когда-то говорил, что надо изменить масштаб события, чтобы его постичь…
— Ну да, когда ты его меняешь, все приближается. Иногда я вынимаю время, и тогда события обнажают истинный свой смысл и обнаруживаются связи между ними... Ты же видишь — у меня нет не только пишущих машинок, но и записных книжек, дневников. Чем дальше от события проходит время, тем больше обнажается главное, тем лучше композиция, потому что детали бьют друг друга. Если событие близко, то ты не хочешь от этого отказываться, от другого. А так ты свободен, потому что ты со временем помнишь главное. Для того чтобы писать для детей, да и для взрослых, нужно очень хорошо знать жизнь и иметь слух на язык. Если слуха на язык нет, лучше вообще не браться писать. С композицией ничего не выйдет, если будешь писать то, что видел, как некоторые. Еще подписывают так: “рассказ-быль”. Что это такое? Если пишешь для маленьких, надо постоянно осознавать, что жизнь — это чудо: и в малых проявлениях, и в больших.
— Какой должен быть в твоем представлении писатель? Какая должна быть литература? Должна ли она быть жизнеподобной?
— Как бы ты ни нафантазировал, в жизни в миллион раз больше этой фантазии. Вот я пишу, а какой конец рассказа, сам не знаю. Главное — придумать первую фразу. Как только ты услышал звук, о котором писал Блок, садись и катай; и тогда не успеваешь записывать. И конец сам приходит. Запросто... А писатель не должен заниматься только писательством. Он должен все время менять свою жизнь, тогда у него будет о чем писать. Плохие писатели пишут все, что они видели, все. А писателю нужно писать то, что работает на сюжет, иначе не выйдет никакой композиции, так? И вообще, чем ты меньше видел, но ярче, ярче, тем лучше. А если ты много видел в жизни, то никогда не ошибешься, даже додумывая. Писатель обязательно должен додумывать. Я люблю таких писателей, чтобы нельзя было ни одного слова выкинуть или вставить. Ведь для того чтобы написать даже коротенький рассказ, нужно подбирать язык для него. Потому что одно слово вызывает к жизни другое. То, что годится для длинного рассказа, совершенно не годится для короткого. Мы в 60-е годы попали под влияние Хемингуэя, а это, в общем, массовая культура. Он в основном для определенного возраста: щелканье затворов, львы, траханье баб… Писательство — это тяжелый жребий, нужно ведь за каждое слово отвечать. Как говорил Корней Чуковский: “Если после смерти писателя останется хотя бы один рассказ, то это уже много, а это значит, что писатель состоялся”.
— Ты человек религиозный, считаешь ли ты себя религиозным писателем?
— Да. Я христианин, причем православный христианин. Некоторые говорят, что Бога нет, я им говорю: “Посмотри в окно: зеленая листва, голубое небо, горы, реки, океаны... Это что, создала эволюция?” А зачем, я спрашиваю, для эволюции создавать коралловых рыб с такой окраской? Это ли не прямое доказательство бытия Божия? А зачем нас, людей, создавать с совестью? Не лучше ли быть — по эволюции — как олени, которые задумываются только раз в году, когда им нужна самка. Часто на выступлениях я говорил детям: “Вот вы, может быть, доживете до того времени, когда все будут летать на самолетах на Луну. Но и тогда, собери всех ученых мира, все научные институты, они и червяка не смогут сотворить”. Материализм очень живуч. Для того чтобы вымерла старая идея, как говорил Планк, физик, нужно, чтобы вымерло все поколение людей, которое придерживалось этой идеи, чтобы возобладала новая. Израильтянам, которых выводил Моисей из Египта, потребовалось сорок лет, чтобы выветрилась рабская психология...
— Как же ты жил при материализме?
— Первое, что сделали материалисты, захватив власть, так это уничтожили материю. Вся эта философия, марксистско-ленинская — схоластика чистой воды. Как-то в издательстве “Малыш” был небольшой банкетик, и около меня сидел человек, по которому сразу видишь, что он принадлежит к классу ответственных работников: костюм, коньяк около него. “Простите, вы — художник?” Это я нарочно. “Нет! Я зав. кафедрой философии Московского университета”. — “Ой, — говорю, — как мне повезло. Скажите, что вперед — материя или сознание?” — “Конечно материя!” — закричал он. “Как же так, — говорю, — бифштекс за 37 копеек лежал-лежал за прилавком и вдруг замыслил?” Все заржали, и он заткнулся. Проходит минут двадцать, вдруг он выкрикивает на весь стол: “При определенных температурах это возможно!”
— Ты много путешествовал, жил с буддистами, но как ты пришел к Христу?
— Я верил всегда. Я видел, что делали буддисты, маги, как они перевоплощались... Как-то они в Ивалгинском дацане предложили мне обряд изгнания бесов, но я сказал, что для этого найду православного священника. Когда меня провожали, они мне вручили большой хадак в знак почета. Они на меня составили гороскоп, сказали, что я человек земли, что моя стихия — вода и что если бы я родился в XVII веке, то я был бы пиратом, предупредили, чтобы в таком-то году и таком-то месяце я не подходил к воде. Я был там с детским писателем Цирен-Базар Бадмаевым, которого они почитают больше, чем ламу. Это был человек-ребенок, ему вообще ничего не нужно было... Как-то я жил у Балдарджи Бадараева, двойного перерожденца Будды, в его квартире при Институте тибетологии Бурятской академии наук. Он расшифровал 14,5 тысячи рецептов, которые зашифровали в XIV веке четверостишиями тантристы-красношапочники. Это сделал их святой Дзанкава. Они тогда примирились с желтошапочниками-ламаистами. Главная информация — в конце четверостишия. Ни одна электронно-вычислительная машина не брала их. А Балдарджи Бадараев их расшифровал спокойно. По их учению, они точно знают, каким должен быть лекарь, а каким не должен. Например, врач, сомневающийся в диагнозе, подобен лисице, сидящей на троне. Так вот, лама при том дацане сказал мне, что и у нас есть такие же мудрецы-старцы. Он, кстати, во время войны был в спецдивизионе: крошил немцев и под Сталинградом, и на Курской дуге. Он их видел на любом расстоянии, а командовал он артиллерией. Когда я вернулся оттуда, я сразу нашел старца — архимандрита Серафима Тяпочкина, который стал моим духовным отцом, хотя доехать до него было очень трудно, потому что мне мешали разные препятствия: то я напивался, то еще что-то. И он меня всегда предупреждал, когда я уезжал от него, что со мной будет. Вот как сейчас помню: пришел я к нему за благословением на отъезд: “Благословите завтра на поезд”. — “Лучше послезавтра”. Это был человек почти двухметрового роста, а на фотографиях — согбенный, маленький. Мы остались, а этот поезд, которым мы должны были ехать, вломился в другой поезд. Он мне говорил: “Не накапливайте никакого имущества на Земле, а накапливайте имущество на небесах”. Он был очень милостивый. Уж какие к нему грешники приходили, просили епитимью — самое большое он благословлял три поклончика ежедневно, а сам молился за всех. Если он спал, то часа два, не больше.
— В чем, как ты считаешь, суть христианской жизни?
— В простоте. Быть довольным, что день прожит. Вот у тебя есть гречневая каша, и хлеб, и чай, и помолись после этого, что ты сыт. А то некоторые хотят так: есть первое, второе, третье, и так три дня, а потом жалуются на болезни. После того как я познакомился с разными чудесами, мне сказали, чтобы я лечил. И я лечил, вылечил сотни болезней. Первый меня благословил тибетолог Балдарджи Бадараев.
— Расскажи, чем ты занимался до того, как стал писать книги?
— Я закончил три класса, но мне засчитали четыре — лишь бы я ушел из вечерней школы. Я был типичным мальчиком военного времени. Я приходил в школу раздетым, а когда уходил — забирал из раздевалки пальто. В ремесленном учился, чтобы рабочую карточку дали. Тогда же голод был. В эвакуации я еще не ходил в школу, я там подпаском был. И на всю жизнь я запомнил красоту степи. Жили в эвакуации мы в Поволжье, под Чапаевском. Когда была Сталинградская битва, многие местные мужики ждали немцев, не зная, что это такое. Они же помнили раскулачивание, ссылки, расстрелы. Они ждали немцев как освободителей... Родился я в Москве на Чистых прудах. Потом я устроился каким-то случайным образом работать на кафедру ихтиологии Московского университета. Это и было моим образованием, потому что я общался со старыми интеллигентами, профессорами. Лебедев пришел тогда с войны, он был полярным летчиком, Герой Советского Союза, скромнейший человек. Я был у него лаборантом. Как-то я ехал с ним без билета, он положил на меня матрас, а сам на него лег. Денег-то не было, мы голодали. А ехали мы с ним на Чудское озеро, там мы раскапывали останки племен рыбоедов. По костям и чешуе рыб, которых они ели, мы восстанавливали породы и размер тех рыб, тысячелетней давности. Они тогда были значительно крупнее. Он защитил кандидатскую диссертацию “Рыбы четвертичного периода”. Ему дали сразу докторскую. Но его, конечно, травили, потому что он не хотел вступать в партию. Биологи все знают Владимира Дмитриевича Лебедева. Потом оттуда я перешел во ВНИИ океанологии — там работал мой друг, художник Кондаков — лучший рисовальщик обитателей морей и океанов, специалист по головоногим моллюскам: осьминоги, кальмары. Он был похож на капитана Гранта. Однажды, когда он шел на маленьком суденышке на Дальнем Востоке, он упал в воду. Но он доплыл до берега, потом долго продирался сквозь кущи до поселка. Он был худой, как Кащей Бессмертный, и вот такая борода, как лопата. Но когда я работал в университете, я впервые развел в аквариуме амурскую креветку лимнеос и еще перпотисов, бычков: рыб-головешек, которые охраняют свою икру. Эти креветки едят растительные останки, очищают водоемы от природной мути. Я тогда работал с удивительным человеком, стариком 80 лет, Груздевым Василием Ивановичем, бывшим рыбинским купцом I гильдии. Мы с ним ездили на пруды ВНИИ рыбного хозяйства в Выбираловке. Туда никто не ездил, потому что все предпочитали смотреть в микроскоп в своих лабораториях. У него была молодая жена, и когда мы шли к нему домой, я еле поспевал, такой он был шустрый. Он ходил в таком полушубочке. Ему ничего не надо было. Он вставал чуть свет и рисовал плакаты-пособия для павильона “Землеведения” на ВДНХ.
— Ты ведь, кажется, был и боксером, чуть ли не чемпионом…
— Я тогда при университете занимался боксом в наилегчайшем весе: мне это потом пригодилось на всю жизнь — всяким подлецам давать в морду. У меня была ангина, когда были соревнования на первенство Москвы. И я вышел на ковер больной. Тогда я получил осложнение на сердце и два года пролежал неподвижно в постели, а было мне 18 лет. Мы жили в комнате коммунальной квартиры, где кроме меня было еще 10 человек. Моя бабушка, попивая чаек, говорила: “Ну вот, теперь ты никому не нужен, и грузчиком ты быть не можешь. А вот Витя Фокин поступил в электромеханический техникум”. Она пригласила какого-то профессора Шолле. И я слышал, как они шепчутся и он ей говорил, что я безнадежен, скоро умру. Но я вылежал. Оставаться в этой комнате я не хотел, и я нанялся лаборантом в экспедицию на “Витязе” по изучению глубоководных рыб Курило-Камчатской впадины. Никто не хотел идти на “Витязе”, потому что он был без дополнительной ледовой обшивки. Раньше на нем возили из Южной Америки в Европу бананы. Я подумал так: или я подохну, или вернусь здоровым. Это был очень трудный рейс: надо было плыть по Охотскому морю, самому бурному и холодному, потом по Тихому океану — через Японский пролив вдоль Тускарора — до Чукотки. Я вернулся выздоровевшим, хотя с тех пор я все время чувствую себя уставшим.
— А что ты делал в этой экспедиции?
— Корабль останавливался на глубине — стоп, машина, так? И производились там всякие исследования… Гидрологи измеряли температуры на глубине 400 метров. А у нас, у ихтиологов, был сачок металлический, стакан такой. Вот мы его опускали, потом поднимали, и все, что попадалось в самый кошелечек внизу, доставали. Сверху лилась ледяная вода, корабль был весь обледеневший, и топорами рубили лед, потому что корабль мог отяжелеть. И вот я этот стаканчик приносил к себе в лабораторию и, выливая в сосуд, смотрел, что там есть. Там однажды попалась рыба-лампочка — лампанидус, которая была усеяна и светилась голубыми фонариками. Лампанидус плавал на глубине 400 метров. Он у меня жил только до утра, а к утру фонарики погасли, и он умер. Я думаю, он освещал себе дорогу и другим рыбам, этого никто не знает, но иначе зачем ему эти лампочки, эти голубые фонарики?.. А потом я поступил в зооцентр на отлов бобров в Белоруссии. Там я жил с бичами с Дальнего Востока. Там я много чего насмотрелся из жизни бобров. Когда мы их везли в поезде, маленькие бобрята плакали, как дети. Кормить их, особенно черных бобров, было очень опасно, они были агрессивны и кидались. А одного мы нашли бобра, который не закрывал рта, настолько он был ленив. В Москве я ходил в клуб “Строитель” к Денисову, тренеру по боксу. Его так неудачно нокаутировали, что он стал инвалидом. И там я им рассказывал всякие истории про бобров или про морские путешествия. И вот кто-то там говорит: “Ты напиши все это”. Я и написал. И кажется, Вероника Тушнова или Сенька Сорин отдали все на радио, штук 12 рассказов. Я тогда садился и писал сразу по 4 — 5 рассказов. Понимаешь, почему я лежу и ничего не делаю всю жизнь? У меня не было сопротивления, у меня все брали. Я сам ничего не делал. А нужно, чтобы было какое-то преодоление. Затем на радио позвонили из “Детгиза” и спрашивают, нет ли какого-то молодого автора. Как же, вот, пожалуйста, Снегирев. Получаю пакет с приглашением в издательство, заключаю с ними договор. Это был 1954 год. Мне было 20 лет. И повело, и пошло.
— Писатель, а у тебя когда-нибудь был письменный стол?
— Нет. Я свои рассказы чаще всего диктовал по телефону. Пока первая книжка была в печати, я пошел в геологическую экспедицию коллектором — минералы собирать. Нас было три человека. Мы поехали в Тоджинскую котловину в Туву. Это гигантская страна необыкновенной красоты. Я, пожалуй, никогда ничего подобного не видел. Там звери не боятся людей. Рябчики сидят, стрельнешь из мелкашки: один упадет, другой подвинется. Не поохотишься — не поешь. Проводник был Мендуме Актайбедович, он водил когда-то караваны в Пекин. Мы с ним пекли оладьи. Потом я поехал в экспедицию с Иоффе Николаем Абрамовичем. Рассказать, как мы познакомились?
— Расскажи, ведь, кажется, ты считаешь его своим наставником…
— При Сталине, на Чистопрудном бульваре я увидел человека, окруженного нашей дворовой шпаной. Человек был высокий, в куртке, сшитой из клетчатого пледа, и он держал в руке пробирку. Я подошел близко, в пробирке был скорпион заспиртованный. Детям он рассказывал про пустыню, а они слушали, что на месте пустыни было море Тетис. Потом он вытащил вот такие акульи зубы, почти с ладонь, которые были коричневые от времени. И так мы с ним познакомились. И что интересно — это и к другим настоящим ученым относится, — я никогда не чувствовал разницы в возрасте, сколь бы человеку ни было лет. Ведь Иоффе был тогда уже старик… Кстати, кто-то из иностранных ученых отметил, что если самую сложную теорию нельзя объяснить семилетнему мальчику, то это значит теория порочна. Я всегда получал от ученых ответы на самом простом уровне. Общение с ними заменило мне школу и вообще все. Я в этой атмосфере научился порядочности, честности, всему тому, что мне не позволяло всю мою жизнь врать, выступать с трибун со всякими демагогическими речами, писать хоть одно советское слово, в которое я не верю. Лучше поголодать, а голодал я достаточно и жестоко — и не один, а с молодой женой...
Так вот, этот Иоффе сидел и был эмбриологом и кистологом. Его взяли за то, что он, проходя по улице мимо церкви, всегда крестился. Каторгу он отбывал на Иртыше. Потом его сослали в лепрозорий под Одессой. Он там сидел с глазником Филатовым. Это были самые лучшие дни его жизни, потому что туда даже милиция не заходила, не то что чекисты. И когда его оттуда освободили, он был без единого пятнышка: проказа не коснулась его — по его вере. Кстати, тибетская медицина исцеляет и проказу, и сифилис, но они эти болезни не лечат — они считают, что это наказание Божье. Я 14 раз был в Средней Азии, только в Самарканде два раза. В Туркмении я лесником работал. В Батхызе я был — это плато, где запасал Александр Македонский вяленое мясо перед тем, как вторгнуться в Персию. Там гиены, леопарды, кобры, там индийская фауна, фисташковые рощи, царство дикобразов. В Туве я был два раза. Последний раз я писал книгу про оленей. Она вышла во Франции. Я ходил на китобойце “Ураган”. А сейчас куда поедешь?..
— Ты переживаешь, что рухнула Империя?
— Не так надо было сделать. Я переживаю только об одном — что не рухнула Коммунистическая партия. Империя рухнула, а партия осталась, хотя должно было быть наоборот. Эти люди, Горбачев вообще не знали России, да и нынешние... Да все — те же самые. Кто побивал пророков, теперь их славит. Они сидят на тех же местах или же в коммерческих структурах. Но если быть христианином, то все-таки можно жить...
— Сейчас модны эсхатологические разговоры, с удовольствием обсуждают конец мира...
— Это никому не известно. Я в таких разговорах не участвую. Но если слушать то, что говорят экологи (я был недавно на их съезде), то осталось жить нам совсем немного, потом мы будем задыхаться. Вот тебе и конец. Или Корея будет поставлять ракеты в Иран, Ирак. Если дошло уже до того, что солдаты воруют оружие — они же голодные, они же собак жрут, им же 50 граммов мяса в день положено! Это, конечно, и раньше было, только не писали об этом. Мы распродаем сейчас оружие, и, возможно, оно будет направлено против нас. Мусульманский мир уже объединяется. Я смотрю на это очень тревожно. Болезни новые появляются, никто их не может распознать. Например, мясо отходит от кости... Ну и вода уже отравлена, в бутылках воду продают, ты видела? Воздух — им дышать нельзя. И вообще происходит то, что предсказал Иисус Христос, — землетрясения по местам… Все взаимосвязано. Лучше всего — жить в юрте, как я жил на Северной Камчатке с оленеводами, и гонять оленей и ничего не знать, потому что знания порождают скорбь.
— Ты часто с благодарностью вспоминаешь о своих старших друзьях — ученых и писателях, тебе не хотелось бы о них написать?
— Что я, Шекспир, чтобы “в стол” писать?.. Когда я стал зарабатывать деньги регулярно — на радио, в журналах детских, в издательствах, — мы проводили почти каждый вечер с женой в кафе “Националь”. Там мы дружили с Юрием Карловичем Олешей. У меня с ним вышел однажды разговор. Я говорю: зачем же нужна эта революция, которая разрушила все? “Ну, это было нужно”, — он говорит. “Ну хорошо, — я говорю, — вот рояль стоит: можно вынести его через дверь. Но зачем ломать всю стену кафе „Националь”, чтобы его подвинуть?” Там всегда бывали Светлов и много интересных людей, которых как бы считали неудачниками. Многие были удивительными рассказчиками. Например, Веня Рискинд. Помню, когда вошел в кафе с огромным альбомом в руках скульптор Шишов, который лепил всяких ответственных работников, Рискинд сказал: “Вот идет гениальный скульптор, берет глину и делает из нее дерьмо”. И все это шло на юморе. Там был импресарио старик Карузо. Мы все дружили. Официантки нас знали, были романы с ними. Если у тебя нет денег, ты мог есть и пить в кредит. Бывали скандальчики, и тогда подъезжали две милицейские машины. Моя молодая жена уводила меня через кухню, когда дело доходило до стульев. Мы проводили очень веселую и свободную жизнь, несмотря на режим. И это благодаря этим людям, моим друзьям. Я всегда чувствовал себя свободным человеком.
— А почему, каким образом?
— Я не воспринимал гипноз страха, окружающий всех. Просто. Я — эпатировал. Например, в нашей комнатке, которую мы снимали, ничего не было, кроме медвежьей шкуры, на которой мы спали. А эпатировать можно было по-разному. Например, потом мы жили на пятом этаже, на Комсомольском проспекте. Это была правительственная трасса. Иногда, когда напивался, я безобразничал. Соседи писали на меня доносы, что я безобразничаю на правительственной трассе, тем самым оскорбляя правительство. Однажды я там решил построить аквариум на три тонны воды. Я нашел людей, которые таскали кирпичи, месили цемент, вставляли стекла. Но соседи пронюхали и решили, что пол провалится на них. Они обратились в газету, и тогда приехал корреспондент Лавров из “Вечерки”, который написал, что писатель Снегирев — а представление у обывателей, что у писателя есть кабинет, пишущие машинки, телефон стоит справа, — построил у себя в новой квартире бассейн, где его жена купалась голая, а потом, выпрыгнув оттуда, выплясывала на медвежьей шкуре. Там не упоминалось то, что мы жили в однокомнатной квартире. В аквариуме я хотел сделать три отделения: для крупных рыб семейства хромисов, в другом — холодноводных, в третьем — я еще не решил. Но пока мы с женой ездили в ялтинский Дом творчества, вышел фельетон. Мой отчим прочитал его и разломал аквариум, сбросил с балкона кирпичи — ночью, чтоб никто не видел, а потом умер...
— А кто были твои родители?
— Мой отчим 17 лет отсидел в лагерях, строил северную Норильскую железную дорогу. Его пытали, и он перенес эти пытки, потому что его родной сын сражался на фронте, и он не хотел, чтобы на него упала тень. Но сын был уже убит, и если бы отчим знал, что он убит, он бы во всем признался и оговорил бы себя. Отца я своего не знал, потому что родители развелись до моего рождения. Но отчим любил меня, он был физик-теоретик. Он по доносу попал в лагеря, и из него сделали лагерную пыль. Просто. Я жил фактически без отца. Время было голодное, холодное, налеты немцев. Чтобы прокормиться, приходилось все время чем-то спекулировать. Особенно выгодно было торговать в розницу папиросами. Тогда были “Пушка”, “Красная звезда”, “Дели”. У нас была своя “контора” — Трусов, Пережогин и Мутовкин. Мы продавали папиросы, и нам вполне хватало, чтобы купить сайки, хлеба и еще принести домой. А дома у меня сидел на диване дед-эсер, слепой от глаукомы, его не загребли в свое время, потому что он был слепым, и с него взяли подписку, чтобы он вообще никуда не выходил из комнаты. Он и не выходил. Иногда ему четвертиночку купят, он выпьет, так и сидел все время. К нему иногда приходил монгол, слепой совершенно, который учил читать его по системе Брайля. Я никогда не читал газет. У нас бабка постилала одну газету на стол, и она так и лежала. А дед интересовался политикой, будучи эсером… Вот он меня и просил: “Генка, почитай мне газету”. Я брал газету и читал. И эта газета была одна и та же… Она и на будущий год лежала, и я ему и на будущий год ее читал. Например, так: в этом году хлеборобы Кубани начали сев на две недели раньше, чем в прошлом году. А в прошлом году — на две недели раньше позапрошлого года. И это меня немножко смешило. Я больше никогда не читал газет, потому что это была беспардонная ложь.
— Как ты отнесся к смерти Сталина?
— Смерть Сталина была подобна катастрофе, и я очень скрывал свою радость. Например, соседка Вера Павловна Шитикова, она всегда двигалась боком, убивалась. Как-то она ходила за картошкой и прибежала без нее и радостно объявила, что подождет покупать картошку, потому что с четверга будет коммунизм. Мне рассказывали про научную сотрудницу Института Маркса — Энгельса — Ленина по фамилии Морщинер, которая собирала материалы к биографии Сталина и жила прямо в этом институте. Вождь уже давно умер, но ей не говорили об этом, потому что она могла не пережить эту весть. В кататонию это не она впала, а детский писатель Лифшиц — когда была антисемитская кампания. Когда умер Сталин, ко всем подходил в переулках участковый Гусаров, заглядывал в глаза и говорил: “Ну что?” Нужно было закрывать глаза и говорить: “Что теперь с нами будет!”
— Что больше всего мешает человеку жить на свете?
— Гордыня, тщеславие, зависть, жадность…
— А что может изменить человека?
— Давай рассуждать так: если мы произошли от обезьяны и после нас ничего не останется, то мне ничего не мешает зарезать тебя и отнять твои сто рублей. Так? А если бы люди жили по Христу, совсем другая жизнь была бы. Но человек тщеславен, пребывает в гордыне, завистлив. Если человек не хочет меняться, то происходит трагедия личности. А если все общество населено такими людьми? Весь этот национализм — это бред собачий. Это разжигают тщеславные люди, которые совсем не виноваты, что они родились русскими. Это не их вина, но это и не их заслуга. А если бы ты родился в Месопотамии или рабом в Древнем Египте? Мы родились в России и должны помнить, что здесь много было святых и мучеников.
— Ты так любил путешествовать, а в последние годы вообще не выходишь из своего дома, живешь затворником, почему?
— Я даже в церковь редко хожу. Стараюсь причащаться, исповедоваться, но редко. Вот когда апостолы спросили, как молиться, Христос дал им молитву “Отче наш”. В “Отче наш” есть все. Я, например, чувствую себя хроническим грешником. А на улицу я не выхожу, потому что толпа излучает невидимые флюиды, флюиды недобра, а это очень утомляет. Когда у меня испортилось зрение, врач мне посоветовал купить очки. Я отказался — не хочу видеть социализм в резкости. Многие жалуются на усталость не от работы, а оттого, что проехали в транспорте. Потом, нельзя, например, находиться в помещении, в котором произошло убийство, даже когда не знаешь об этом. А в России — везде кровь, крики жертв. Это даже действует на погоду, случаются землетрясения от этого. Эта агрессия остается в воздухе. Мне говорили, что можно услышать звуки Куликовской битвы. Даже то, что ты говоришь, остается. Каждое действие рождает противодействие. Сейчас мы несем наказание за грехи Сталина и его времени, за лагеря, за переселение народов. И все это делали руками русских. Иногда террор продуманно творился руками инородцев. До революции русский человек в Средней Азии был уважаемым, но после того, как там прошелся Буденный, который травил колодцы, взрывал мечети, после того, как всех мулл забрали на строительство Беломорканала, они стали нас ненавидеть. Несколько лет назад я в Ленкорани потерял паспорт и попал к границе. Здесь — колючая проволока, мост; здесь — живет мать, а там — сыновья, которые многие десятилетия не виделись. Подошли ко мне с автоматами. На той стороне какая-то женщина полощет белье, какая-то чайхана, а здесь — напряг. Ну, меня и арестовали, посадили в машину и — в тюрьму. Наутро я в окошко вижу такую картину: галдеж у ворот, выходит червяк со значком юриста и говорит, что начальник еще не пришел, мол, подождите. Потом приходит начальник и пропускает двух человек к себе. Затем открывается камера, и оттуда выходит человек со своей пиалкой и чайником и уходит за ворота. Потом мне рассказали, что это родственники принесли выкуп за убийство. И убийцу выпустили. Убийство стоило 15 тысяч. И всюду — плакаты о съездах, бюсты Ленина...
— Ты веришь в Божий промысл?
— Конечно. Иногда меня сам Господь выводил из переделок. Я однажды чудом не попал под поезд. Или я в Хиве шел с художником Пятницким, вдруг я замертво упал на землю — перед этим у меня была смертная тоска, — а потом через некоторое время встал и смотрю — у меня на сердце, чуть правее, огромный синяк... И старец мне говорил, что Бог пока не хочет моей смерти. Только я устал ужасно, потому что начал очень рано жить и болел сильно. Я лежу на диване и вспоминаю, как я путешествовал, моих друзей, людей, с которыми я встречался, охоту, как медведя убивал, Заполярье. Между прочим, когда вспоминаешь пустыню или степь, то там все ярко, каждый куст, каждое явление яркое... Очень плохо, когда человеку нечего вспоминать.