Галина Мария Семеновна родилась в Твери, окончила биологический факультет Одесского университета, занималась биологией моря. С середины 90-х — профессиональный литератор, лауреат нескольких премий в области фантастики. В 2005 году в поэтической серии журнала “Арион” вышла ее книга стихов “Неземля”, отмеченная поэтической премией “Anthologia”. Живет в Москве.
Журнальный вариант.
Плацкартный вагон был полон, и уже после ночи путешествия в нем стоял особый, присущий только поезду, тяжелый дух человеческих тел, мытого хлоркой туалета и папиросного дыма, которым тянуло из тамбура. Поэтому он даже обрадовался, когда спрыгнул с подножки, держа в руке нехитрый багаж. Поезд тронулся, немытые окна его вагона еще минуту глядели ему в затылок, а потом в их поле зрения оказалось другое: будка смотрителя с крохотным печальным огородом, разноцветные путевые огни, фонарные столбы, обвитые ржавой проволокой.
Он огляделся.
Здание вокзала с башенкой отчетливо вырисовывалось на фоне пустого рассветного неба. Далеко на западе горизонт был подсвечен то ли дальним пожаром, то ли огнями какого-то большого города, а тут совершеннейшая глушь; платформа, освещенная двумя желтыми фонарями, пуста; только на привокзальной лавке спала какая-то женщина в мохеровой кофте, халате и толстых рейтузах. Сумку она положила под голову. Нищий рыскал около урны в поисках пустых бутылок из-под пива.
На башенке над одноэтажным приземистым зданием вокзала светились бледные часы, похожие на круг полной луны. Он постоял немного, чувствуя, как остывший за ночь асфальт высасывает тепло через подошвы кроссовок, потом подхватил рюкзак, сделал шаг и вошел в здание вокзала.
Там было пусто, блестели лавки, отполированные задами ожидающих поезда пассажиров, окно единственной кассы закрыто картонкой. Сквозь щели лился бледный неоновый свет. На кафельном полу стыли лужицы воды — видимо, уборщица совсем недавно прошлась здесь с ведром и шваброй. Он покрутил головой в поисках уборщицы, но не нашел. Буфета не было, а киоск с лимонадом и печеньем стоял запертый на замок, с приспущенными жалюзи.
Двери на привокзальную площадь были распахнуты, пустая площадь окаймлена газоном с чахлыми туями; но здесь все-таки нашлась живая душа: стоял и скучал одинокий носильщик, или грузчик, или просто какой-то привокзальный рабочий в синей спецовке с бляхой.
— Извините, — он подошел ближе, — где здесь отходят автобусы?
— А вам куда надо? — сонно спросил грузчик.
— До Малой Глуши.
— Туда не ходит, — сказал грузчик, — до Болязубов ходит. А от Болязубов на попутке. Или там, не знаю, договоритесь с кем-то из местных.
— Хорошо, — терпеливо повторил он, — где отходит автобус на Болязубы?
— А вон там, через площадь, — сказал грузчик, — только ночью они не ходят.
— А касса где?
— Там и касса. Только ночью она не работает.
— А когда открывается?
— Утром, — равнодушно сказал грузчик, — вот утро будет, касса откроется.
— В котором часу?
— В восемь. Или в девять. Раньше все равно автобусов не будет.
— А-а, — сказал он разочарованно и поглядел на часы. Зеленые тусклые стрелки показали половину пятого.
— Койка не нужна? — спросил грузчик с надеждой.
— Нет, — сказал он, — какая койка? Я на вокзале переночую.
— Смотрите, — повторил грузчик, — раньше девяти не откроют.
— Я подожду.
Разговор зашел в тупик; он кивнул собеседнику, тот тут же равнодушно отвернулся и, глядя в небо, задумался о чем-то своем.
На вокзале было все так же пусто; он сел на лавку, лицом к окну на площадь, опустил рюкзак на пол. По сравнению с шумным поездом, где плакали дети, а женщины переговаривались высокими резкими голосами, здесь было очень тихо. По грязноватому оконному стеклу ходили тени от веток. На внутренней стороне век осталось ощущение скребущего песка; он закрыл глаза и с силой потер их, в очередной раз удивившись тому, что в темноте среди плывущих пятен перед внутренним взором возникает подобие радужки с черной дырой зрачка посредине.
Уснуть не получалось, небо медленно светлело, сделалось плоским и серым, вокзал стал постепенно оживать, появилась сонная уборщица и начала шаркать шваброй между рядами скамеек. Он поднял рюкзак и поставил на скамейку рядом с собой; хлопнуло окошечко кассы, кассирша в очках и в перманенте что-то считала на калькуляторе, очень похожая на нее женщина подняла железный занавес киоска; конфеты в пластиковых прозрачных банках блестели, как елочные игрушки.
Откуда-то возник народ, группка студентов в штормовках с эмблемой института на спине переминалась у кассы; девчонки были коренастые, громкоголосые и все, как на подбор, дурнушки. Женщина с девочкой расстелили на лавке газету и выложили на нее хлеб и завернутое в серую марлю сало.
Пьяный ходил по залу, словно ища, с кем бы подраться, перебросился несколькими фразами со студентами; один из парней вроде замахнулся, второй удержал его за руку, отошел, что-то сказал женщине, огляделся и плюхнулся на лавку рядом с ним. Он брезгливо отодвинулся.
— Не уважаешь? — спросил пьяный.
— Отвяжись, — сказал он и пожалел, что вообще заговорил, тот только и ждал, что на него обратят внимание.
— А пошли, разберемся, — сказал пьяный весело.
У пьяного было красное воспаленное лицо и белые глаза, какие бывают у людей, которые ничего не боятся.
— Что? В штаны наложил? — спросил пьяный. — А спорим, я тебя убью, и мне за это ничего не будет? Спорим?
Особой логики в этом заявлении не было, но звучало оно очень убедительно.
Ему даже показалось, что в руке у пьяного блеснул нож, и вообще, пьяный был не столько пьяный, сколько взвинченный и продолжал накручивать себя еще сильнее.
Он уже начал лихорадочно обдумывать дальнейшие свои действия: извиниться? откупиться? поставить выпивку? пригрозить? Бесшабашная храбрость могла быть и симулированной, недаром же пьяный не стал вязаться к студентам; там было четверо сильных молодых парней. В растерянности он начал озираться по сторонам, и, заметив его взгляд, серьезный молодой милиционер, лопоухий и сероглазый, отделился от подоконника и подошел к ним.
— Проблемы? — спросил милиционер.
— Иди, Костя, сам разберусь, — сказал пьяный.
Но милиционер продолжал стоять, нетерпеливо притопывая ногой в черном ботинке, и пьяный неохотно отошел, что-то бормоча себе под нос.
— Черт знает что у вас тут творится, — сказал он сердито.
— Вы бы поаккуратней, гражданин, — упрекнул милиционер.
— Я-то тут при чем?
— Значит, при чем.
— У вас тут к людям пристают на вокзале, это что, по-вашему?
— Сергеич? Да он мухи не обидит. А вы вот документы покажите.
Он полез во внутренний карман куртки, достал паспорт в кожаной обложке.
— Далеко заехали, — сказал милиционер, глядя на штамп прописки.
— Да уж, — согласился он, — дальше некуда.
— Куда следуете?
— В Болязубы, — сказал он, и пронзительное название деревни действительно отозвалось ноющим больным зубом слева в нижней челюсти.
— Чего тогда сидите?
— Жду, когда касса откроется. На автостанции.
— Касса уже открылась, — сказал милиционер. — А автобус на Болязубы в семь утра.
Он поглядел на часы. Было без пяти семь.
— Ах ты!
Милиционер нарочито неторопливо разглядывал его паспорт, сверял его лицо с фотографией, смотрел на просвет водяные знаки.
— Поскорей нельзя, товарищ милиционер?
— Раньше торопиться надо было, — наставительно сказал милиционер, но паспорт вернул.
Он схватил паспорт, торопливо засунул его обратно в карман, одновременно другой рукой подхватывая рюкзак, и заспешил к выходу — лишь чтобы увидеть, как старенький обшарпанный автобус развернулся на площади, выпустил струю сизого дыма и выехал на улицу, ведущую прочь от вокзала.
Он побежал за ним, размахивая рукой, но автобус не обратил на него никакого внимания.
— Ну что ты скажешь! — расстроенно произнес он.
Автостоянка была просто заасфальтированным пятачком перед сквериком. Под чахлым пирамидальным тополем стояла пустая грязная скамейка, когда-то крашенная зеленой краской. Будочка кассирши была открыта, за окошком, забранным решеткой-солнышком, шевелились, пересчитывая деньги, женские руки.
— Когда следующий автобус на Болязубы? — спросил он и снова внутренне поморщился от названия.
— Завтра, — сказала кассирша.
— Но… мне сказали, что раньше девяти автобусы не ходят.
— Кто?
— Какой-то человек. Такой, в спецодежде.
— Это Митрич, — равнодушно сказала женщина, — он всем так говорит.
— Зачем? Он же на вокзале работает.
— Какое там работает.
Ничего не поняв, он беспомощно пожал плечами.
— А как можно добраться до Болязубов?
— В ту сторону больше ничего не ходит, — сказала кассирша.
— Может, на перекладных?
— Можно, — сказала кассирша, — в семнадцать тридцать идет автобус до Головянки, от Головянки до Болязубов в девятнадцать десять. К ночи доедете.
— А маршрутка?
— До Головянки ходит маршрутка. Оттуда в Болязубы только автобус.
— А до Малой Глуши?
— Туда вообще ничего не ходит.
Кассирша потеряла к нему интерес и вновь принялась раскладывать мятые купюры. Он огляделся. Несколько автобусов стояли на асфальтовой площадке, на ветровом стекле — таблички с названиями сел, иконки, календарики с девицами, почему-то пластиковые цветы. Автобусы были маленькие, побитые, угловатые. В городах давно таких нет. Водителей не было видно; водительские сиденья были пусты. Вообще никого не было видно.
Одинокий обшарпанный жигуленок притулился сбоку, мужик в мятой рубахе, открыв капот, копался в моторе, время от времени вытирая руки промасленной ветошью. Он подошел к нему, остро ощущая свою чужеродность — рюкзак у него был новенький, импортный, последний раз он ездил с рюкзаком еще в студенческой юности. Ветровка тоже была новая, со множеством кармашков, с разноцветными шнурами, яркая, словно детская. И кроссовки новые, замшевые, на белой упругой подошве, замечательные кроссовки, ходишь — как летаешь. Наверное, потому ко мне и прицепился этот Сергеич, и милиционер Костя тоже, подумал он запоздало, тут таких не любят.
— До Болязубов не подбросите? — спросил он.
Мужик не повернул головы.
— Я спрашиваю, до Болязубов не подбросите? — Он повысил голос.
— Не, — уронил мужик.
— Я заплачу.
— Не, — повторил мужик.
— Двадцать.
Мужик поднял голову. У него было худое сизое лицо.
— Пятьдесят, — сказал он лениво.
— Хорошо. Пятьдесят.
— Садись, — сказал мужик.
Он благодарно кивнул. Сиденья в жигуленке были потертые, грязные, обивка местами прорвалась, на заднем валялся какой-то садовый инструмент — секатор на длинной ручке, веерные грабли, жестяная лейка.
— Я вперед? — спросил он.
Мужик молча пожал плечами. Он вновь ощутил резь в глазах и с силой протер их ладонями.
Посплю по дороге, подумал он.
Он отворил дверцу и сел, подумал и опустил стекло.
— Подождите!
Женщина бежала через площадь. В ярко-красной кофте, в руке — чемодан, и от этого она накренилась на бок. Женщина была черноволосая и маленькая. Когда она, задыхаясь, пригнулась к окошку, он увидел, что она немолода; около глаз собрались пучочки морщин, а в волосах просвечивает седина. Лицо у нее было острое, с четкой лепкой костяка, местное лицо.
— Вы в Болязубы? — спросила она, задыхаясь, высоким резким голосом.
Точно местная, подумал он.
Ему начинало казаться, что местных от приезжих он может отличить с закрытыми глазами. По голосу. И все сильнее чувствовал себя чужим тут. Еще удивительно, что я и вправду не ввязался в драку, подумал он, чужаков никто не любит.
— Да, — сказал он. — Я в Болязубы.
— Мне тоже в Болязубы. Давайте пополам.
— Второго не возьму, — тут же сказал водитель. — Сзади сиденье занято.
— Я не помешаю, — сказала она умоляюще. — Я с краешку.
— Там инструменты.
— Накиньте сверху, — сказал он в окно.
— Что?
— Мне не нужно пополам. У меня есть деньги. Накиньте десятку.
И пожалел, что сказал. Никто не любит, когда у приезжего много денег. Вернее, любят, но очень по-своему.
— Двадцатник, — сказал водитель.
— Двадцать, — согласилась она. — Хорошо.
Она стала рыться в сумочке, потом в каком-то кошельке — вероятно, одном из нескольких; у нее была еще поясная сумочка, в таких те, кто много ездит, держат документы и деньги, чтобы не украли. Наверное, все равно крадут.
Водитель наконец закончил возиться, закрыл капот, обошел машину, открыл багажник и забросил ее чемодан и его рюкзак. Чемодан был дешевый, матерчатый.
Она села на заднее сиденье, прижимаясь к дверце, чтобы не потревожить секатор. Секатор был в смазке, лезвия обернуты пергаментной бумагой, липнущей к металлу.
Он слышал, как она переводит дыхание, стараясь делать это бесшумно. Ее молчание висело в салоне как прозрачный столб воды.
Жигуленок зафырчал и тронулся. Вокзал ушел назад; башенка с часами, деревья, каждое в своем железном обруче, пыльные туи со звездчатыми голубыми шишечками. Асфальт был разбит, проехал встречный “Запорожец”, потом грузовик, в кузове терлись друг о друга длинные доски…
— Здесь вообще есть какая-то промышленность? — спросил он, чтобы прервать затянувшееся молчание.
— Молокозавод, — удивился водитель. — Мебельная фабрика. Только это не здесь, а в Буграх. Еще завод удобрений есть. А что?
— Ничего, — сказал он, поняв, что разговор получился тупой.
— А сам-то ты кто по профессии? — подозрительно спросил водитель.
— Я госслужащий, — сказал он неопределенно. — Сейчас в отпуску.
— Путешествуешь, значит?
— Да. По родному краю.
— Дурацкое занятие, — сказал водитель.
Женщина на заднем сиденье молчала, он видел в зеркальце ее лицо, она смотрела ему в затылок и беззвучно шевелила губами. Он подумал, что, раз он видит ее лицо, она должна точно так же видеть его. Не себя, а его.
Самые высокие дома тут были пятиэтажки, желтовато-серые, с облупившейся краской. Рядом с песочницей возвышались, накренившись, ржавые железные столбы, между ними висело на натянутых веревках белье. На балконах тоже висело белье, полосатые половички свешивались через перила.
За оградами в палисадничках алели каплями артериальной крови неистребимые сальвии, над ними возвышались непременные подсолнухи.
Пятиэтажки остались позади, двухэтажные бараки — тоже, домики сначала шли какие-то пыльные, с покосившимися заборами, потом почему-то чем ближе к окраине, тем богаче: в пестрой кафельной плитке, с причудливыми резными наличниками. В садах проседали под тяжестью яблок разлапистые яблони с темной листвой и белеными, словно светящимися в зеленом полумраке стволами, яблоки были тугие, темно-красные, с восковым блеском, ему вдруг остро захотелось есть, и рот наполнился слюной.
— Тут остановиться где-нибудь можно? — спросил он. — Поесть.
— Раньше надо было думать, — сказал водитель.
— А если за мой счет?
— На своей машине надо было ехать, — сказал водитель сердито. — Вот и останавливался бы где душе угодно. Что, машины нет?
— Есть, — сказал он, — только она в ремонте. Поломалась.
Все-таки водитель остановился у придорожного кафе “Калинка”, кафе почему-то везде называются одинаково, словно есть неведомое тайное распоряжение с названиями кафе особо не выдрючиваться, к которому прилагается утвержденный список названий. И это в местах, где населенные пункты называются Болязубы и Небылицы.
Тем не менее кафе оказалось неожиданно хорошим, он понял это уже по фурам дальнобойщиков на стоянке; среди дальнобойщиков тайные знания о качестве придорожных харчевен передаются быстро и эффективно.
Здесь даже были скатерти, а не клеенки, белые в красную клетку. Женщина в таком же клетчатом фартучке подала очень горячую солянку, затем отбивную с жареной картошкой. Он заказал пиво, понимая, что создает сам себе проблемы, но пива почему-то очень хотелось. Тем более что светлое пиво тут тоже было очень хорошее.
Их спутница сидела за соседним столиком и ела какой-то салатик. Возможно, подумал он, у нее не очень хорошо с деньгами?
Но угостить и тем более подозвать к своему столу не решился, да и не очень хотел, честно говоря.
Водитель жигуленка быстро выхлебал свою порцию солянки и занялся огромным бифштексом с яйцом, который он заказал на дармовщину. Наверное, ему обидно, что я пью пиво, а он — нет, подумал он и с удовольствием отхлебнул еще глоток.
Он рассчитался с официанткой, сходил в грязноватый туалет сбоку от кафе и вернулся к машине. Водитель уже сидел на месте, рассеянно постукивая пальцами по баранке и слушая омерзительное, как название “Болязубы”, идиотически бодрое:
Пусть морозы, дожди и зной,
Мне не надо судьбы иной,
Лишь бы день начина-а-ался
И кончался тобой!
У него появилось острое ощущение, что он провалился лет на двадцать назад, впрочем, тогда они тоже не слушали такую дрянь. Тогда они слушали Битлов. И “Джезус Крайст, суперстар”; Джезус Крайст, Джезус Крайст… ху тат-та-та-тата сэкрифайзд...
Женщина появилась со стороны придорожного сортира, она на ходу протирала руки бумажной салфеткой.
— Поехали, что ли? — спросил водитель равнодушно. — Мне еще вернуться надо до вечера.
— Да, — сказал он, — конечно.
Выпитое пиво приятно плескалось в животе.
В окне уплывали назад телеграфные столбы, на проводах сидели рядком небольшие птицы, сверкающие, как драгоценные камни, их грудки отливали на солнце синим и зеленым.
— Это кто? — спросил он, внезапно заинтересовавшись.
— Где? — спросил водитель.
— На проводах? Сидит?
— Птицы, — сказал водитель.
— Это выводок зимородков, — сказала женщина, не оборачиваясь. — Молодняк.
— А, — ответил он зачем-то, — спасибо.
Зимородки остались позади. На проводах сидели буроватые, словно припорошенные пылью ласточки, какая-то мелочь с хохолками, стрижи, агрессивные, словно росчерк начальственного пера.
Тут вообще много птиц, подумал он.
Он начал почему-то вспоминать, каких птиц вообще знает, вернее, какие водились в городе его молодости — удоды, иволги, кто еще? Свиристели, кажется? Снегири? Скворцы? Те же ласточки? Он помнил обрывы, изрытые их норами, почему-то их обычно сравнивают с дырявым сыром, хотя совершенно не похоже. Дятлы еще водились. Он помнил сухую, частую барабанную дробь их клювов. Голуби, конечно, но еще горлицы, кольчатые горлицы, которые так странно, почти страшно воркуют, а местные алкаши уверяют, что они кричат “буты-ылку! буты-ылку!”. Он подумал, что давно не видел горлиц. И не слышал.
Он протер глаза, столбы мелькали за окном, линия проводов то поднималась, то опускалась, птицы были как запятые в унылой дорожной песне.
Они съехали сначала на щебенку, потом на грунтовку, машину стало подбрасывать, далекий лес на горизонте колебался отчасти поэтому, отчасти от зноя; поток горячего воздуха уходил от земли, возникали воздушные линзы, через них каждая травинка на обочине казалась очень большой и четкой; через ветровое стекло он видел две утопленные в высохший грунт темноватые колеи. В самой глубокой рытвине на дне блестела лужица воды, в ней плескались воробьи.
Он невольно задремал, торопиться было некуда, все делалось без его помощи или вмешательства, само по себе. Бесцельный и бескорыстный покой этого места перемещался вместе с ним в прозрачной капсуле времени.
Проснулся он потому, что машина стояла. Это как в поезде, подумал он, спишь, пока поезд едет, мягко покачивая, и просыпаешься, когда он останавливается. Потому что поезд обязан двигаться, а если он стоит, это перерыв, промедление, непорядок в обычном ему присущем состоянии.
Впрочем, может, их водитель просто захотел отлить. Ему и самому не помешало бы выйти; почки уже перегнали большую часть пива, и он ощущал, как давит разбухший мочевой пузырь. Женщина на заднем сиденье сидела выпрямившись, сцепив руки.
Он отворил дверцу и вылез из машины. Водитель опять копался в моторе.
— Перегрелся? — спросил он.
— А хрен его знает, — злобно ответил водитель. — Не едет.
Он отошел за высокие кусты бурьяна. Было оглушительно тихо, хотя меж листьями сновали пчелы, а в траве что-то цокало и тикало. Тишина была выше этого, она не зависела от таких мелочей. В небе парили крестообразные силуэты, но это были не самолеты, а ястребы.
Вернувшись, он увидел, что водитель поднял уже не капот, а багажник, их вещи стояли у колеса, женщина тоже вышла и беспомощно глядела на него, словно ожидая, что он сейчас вмешается и все уладит.
— В чем дело? — спросил он скучным деловым голосом.
— Дальше не поеду, — сказал водитель, вытиравший руки ветошью. — Вот обратно кто поедет, прицеплюсь — и назад.
— А как же мы? — спросил он растерянно.
До самого горизонта, поднимаясь и опускаясь, шла колея грунтовки, пропадая за холмами. Звенели кузнечики. Стеклянистое тело зноя наполняло пространство от земли до неба.
— А вы пешком. Или, может, посадит кто.
— Тогда возвращайте деньги, — сказал он не столько для себя, сколько для женщины. На ногах у нее были лодочки со сбитыми каблуками, и остальная одежда не подходила для свободного путешествия по жаре; черная прямая юбка до колен и дурацкая кофточка с люрексом, наверняка синтетика.
Водитель бросил выразительный взгляд на лежащую в багажнике монтировку.
— Меня на буксире за спасибо не потащат, — сказал он. — А вам чего? Еще пара километров — а там от этой дороги отходит дорога на Болязубы. Туда свернете, а там уже недалеко.
Он знал, что в таких вот местах “недалеко” может быть километров пять, а может, и все десять.
— И сколько идти, — спросил он, — примерно?
— К вечеру дойдете, — равнодушно сказал водитель.
Вот зараза, подумал он, лучше бы я подождал автобуса до Головянки. Солнце припекало, и все ощутимей хотелось пить. Он вспомнил про
съеденную солянку и подумал, что она была слишком острой.
Водитель оставил капот открытым и открыл все дверцы, жигуленок стал похож на растопырившегося жука.
Женщина взяла чемодан, он вновь мысленно чертыхнулся. Рюкзак у него был легкий и ловкий, и он, с некоторым неудобством по причине жары, все же мог передвигаться свободно, но женщина на каблучках и с чемоданом…
— Может, останетесь здесь, — спросил он, — а потом вернетесь автобусом?
— Нет-нет. — Женщина покачала головой, мотнув темными волосами. — Я с вами… Я сама понесу чемодан, вы не думайте.
— Я не думаю, — сказал он рассеянно.
Он подошел к чемодану, приподнял — тот весил так себе, терпимо.
— Там есть какие-то вещи, которые можно было бы переложить ко мне? — спросил он. — В рюкзак? Было бы легче.
— Зачем же? — сказала она упрямо.
— Мне легче, — сказал он. — Послушайте, я и так хожу быстрее вас, вдобавок налегке. Вы хотите, чтобы мы заночевали в поле? Я — нет.
— Ладно. — Она кивнула. — Ладно. Только отвернитесь.
На водителя никто из них уже не обращал внимания, как будто тот и вовсе перестал иметь какое-либо значение.
Он отвернулся, потом сел на траву у обочины и вытянул ноги. Хотелось лечь. Небо, точно в детстве, притягивало взгляд, казалось, в него можно упасть, как в озеро.
Женщина шуршала, перекладывая что-то из пакета в пакет. Он уже заметил, что у путешествующих женщин всегда все разложено по каким-то пакетикам, сверточкам и они ими все время в дороге шуршат. В поезде это было невыносимо, сейчас терпимо, наверное, оттого, что пространство тут было большое, а женщина — маленькая, но тоже раздражало.
Наконец она сказала:
— Вот.
И подала ему большой пластиковый пакет, неожиданно увесистый.
— Что там? — спросил он удивленно.
Она молча пожала плечами, отводя взгляд. Потом еще раз сказала:
— Вот.
И добавила:
— Пить хотите?
Он увидел, что в руках она держит бутылку минералки, теплую и с надорванной этикеткой.
Он искренне сказал:
— Очень.
Он уже хотел отхлебнуть из горла, но она протянула ему маленькую эмалированную кружку. Очень запасливая женщина.
Он даже не заметил, как выпил первый стакан, а второй уже пил медленнее, чувствуя, как щекочут нёбо редкие пузырьки.
— Спасибо, — сказал он наконец, возвращая ей бутылку.
Она глотнула несколько раз из горлышка и завинтила пробку.
— Бутылку тоже давайте, — сказал он.
Теперь рюкзак тяжело припадал к спине, он чувствовал, как, несмотря на все вентиляционные хитрости, между рюкзаком и его телом намокает футболка.
Она застегнула чемодан и подняла его, теперь с меньшим видимым усилием.
Он пошел по разбитой дороге, стараясь придерживать шаг, чтобы она успевала за ним, хотя уже начинал раздражаться. Ему не нужны были попутчики, он их не хотел, это вроде как нарушало серьезность его пути, и еще хорошо, думал он, что женщина попалась молчаливая. Он не хотел, чтобы она говорила с ним, но все же спросил:
— Вас как зовут?
— Инна, — ответила она, — а вас?
— Евгений. А странно, что птицы не поют, правда?
— Какие же птицы поют в августе? — удивилась она.
— Вы орнитолог, сознайтесь?
— Нет, просто я из этих мест.
Она, вероятно, ехала домой, навестить маму или тетю, но он не стал спрашивать, это предполагало ответный рассказ, а ему хотелось идти и хранить молчание. В какой-то момент он подумал, что ему давно уже не было так хорошо, он был недостижим для суеты обычной жизни, а значит, с ним ничего не могло случиться, он просто шел и шел под небом, которое постепенно выцветало до бледного ситцевого оттенка, наливаясь нестерпимым, режущим глаза светом. Птицы действительно молчали. Зато пели и пилили на все голоса маленькие зубчатые насекомые, обсевшие сухую траву; над какими-то голубыми цветочками, похожими на гвоздику, летали крупные пушистые шмели, карабкались на лепестки, срывались и вновь уносились, сердито гудя. Обернувшись, он увидел, что женщина сняла туфли и теперь несет их в руке. Ногти на ногах, которые успело присыпать светлой пылью, были намазаны ярко-красным лаком.
— Наверное, так и вправду лучше, — сказал он, — но вы бы осторожнее. Наступите на какую-нибудь колючку.
— У меня в чемодане есть тапочки, — сказала она виновато.
— Так наденьте. Я подожду.
Он нащупал в кармане полупустую сигаретную пачку, но курить почему-то не хотелось. Он просто стоял, глядя на маленькую суетливую жизнь, которая вдруг придвинулась очень близко.
Она прятала туфли в чемодан, вновь шурша пакетами. Ну конечно, тапочки наверняка в пакете, она их достанет, завернет туфли в пакет, чтобы не пачкали вещи… Все логично. Женщины вообще логичные создания.
— Здесь наверняка живут полевые мыши, — сказала женщина, — маленькие такие, рыжие.
— Не боитесь мышей?
— Нет, — сказала она, — я крыс боюсь.
Тапочки у нее были розовые и пушистые, без задников и сразу покрылись сероватой пылью.
— Не повезло, да? — спросил он просто так.
— Я думаю, это правильно, — сказала она. — Обязательно должны быть трудности.
— У вас, наверное, нелегкая жизнь.
— Да, — сказала она. — У меня нелегкая жизнь.
— А где вы работаете?
— Регистраторшей в поликлинике. А вы правда госслужащий? — спросила она, из чего он понял, что она прислушивалась к его с водителем разговору.
— Правда, — сказал он.
— И где же вы служите?
— В министерстве.
— Каком?
— Это важно?
— На самом деле это очень важно, — сказала она серьезно.
— Ладно, — сказал он. — В Министерстве морского флота.
— Это хорошо, — сказала она задумчиво. — И вы, наверное, повидали разные страны, да?
— У нас были ознакомительные поездки.
— И в Америке были?
— Ну, был. Пару раз.
— И как там?
— Как у нас, только лучше. Мне больше Сингапур понравился. Там и правда все другое. А в Америке другой только свет. Который с неба. Он белый. Ярко-белый. Поэтому все кажется очень… четким. Определенным.
— А у нас нет никакой определенности, да? — спросила она.
— Ну… наверное, это не так плохо. Остается такая щель… Прорезь. Между возможным и невозможным.
Она поглядела на него вопросительно. Ресницы были припорошены той же пылью. Чемодан оттягивал руку.
— Давайте я и чемодан возьму, — сказал он.
— Нет-нет. — Она вновь замотала головой. — Что вы! Он правда легкий.
Дорога нырнула в какое-то поле, вокруг них сомкнулись желтоватые колосья, он не знал — чего. Эта Инна, наверное, знает. Но спрашивать
он не стал: во-первых, стыдно было все время казаться городским лохом, во-вторых, это не имело значения. Вспугнутые птицы поднялись из колосьев и, тяжело ныряя в воздухе, полетели прочь. На сизых крыльях вспыхивали и гасли белые полоски.
— Вяхири, — сказала она, не дожидаясь его вопроса.
Слово было какое-то замшелое, из старых книжек.
— Лесные голуби, — снова пояснила она. — Они раньше были очень редкими. А сейчас их стало больше.
— На них охотились, по-моему.
— Ну да, — она пожала плечами, — но не летом же.
— Вы правда хорошо тут все знаете.
— У нас в Болязубах был краеведческий музей, — сказала она, —
любительский. Его Лебедев устроил, Пал Палыч, он у нас был учителем биологии. И математики.
— Там есть школа?
— Была, — сказала она. — На два села. Болязубы и Головянка. А сейчас только в Буграх осталась школа.
— А как же Лебедев?
— Ему все равно на пенсию было выходить. А музей, кажется, до сих пор есть.
Может, это и хорошо, подумал он, по крайней мере, она поможет ему найти место, где остановиться, в Болязубах. Ночевать-то где-то надо, а чужаков тут, кажется, и правда не любят.
— У вас там кто?
— Что? — спросила она, поглядев на него темными неожиданно большими глазами.
— Родственники, — терпеливо пояснил он. — В Болязубах.
— А-а! Так, бабка. — Она небрежно пожала плечами. — Она не совсем бабка, а дядькина жена, или как-то так. Но, в общем, бабка.
— А гостиница там есть? — спросил он на всякий случай.
— Какая гостиница? — Она задумалась. — Можно, наверное, у тети Зины остановиться. Тетка Зина, по-моему, держит комнату для приезжих. Только в Болязубы редко кто приезжает.
— Это я уже заметил.
Он подумал, что она сейчас спросит, какого черта ему понадобилось в Болязубах, но она молчала. Воздух переливался и звенел, прошитый тонкими звоночками насекомых, пыль скрипела на зубах, жара давила на макушку, как тяжелая недобрая ладонь. Мне очень повезло, что в дороге мне попалась молчаливая женщина, подумал он. В этих краях все женщины разговаривали высокими резкими голосами, такие голоса хороши, чтобы перекрикиваться через поле.
Дорога на Болязубы открылась неожиданно, это была просто колея, промятая в траве, трава росла посредине и по бокам, там, где ее не разбивали колеса. У развилки на покосившемся столбе висела ржавая бело-голубая табличка с бурой надписью “Болязубы, 3 км”.
Они сошли с основной дороги, оставив ее неспешно идти вдаль, к холмам, едва видным в сизой летней дымке.
Здесь почти сразу пропали поля, а вокруг дороги росли травы и цветы, какие обычно бывают на вырубках и на пожарищах: лиловые стрелы иван-чая, плоская охристая пижма (эти он знал), белые зонтики с зеленоватым отливом мелких, собранных в пучки цветов. На зонтиках было особенно много пчел.
— Медоносы, — сказала красивое слово Инна. — Здесь все цветы — медоносы.
— В Болязубах, наверное, есть пасека?
— Да. Раньше много кто держал. Теперь, кажется, только Лебедевы держат.
— А вы заметили, — сказал он, — пока мы шли, нам навстречу не проехала ни одна машина.
— Да, — сказала она. — Бедный наш водитель так и сидит, на жаре.
— Какой он бедный, — сказал он сердито. — Наверное, он придумал эту историю с мотором. Просто не хотел зря машину гонять. Наверное, он сейчас уже в городе.
— Надо верить людям, — наставительно сказала Инна.
— Ну, будем надеяться, его подберет автобус, — сказал он примирительно.
С автобусом, он сейчас сообразил, получилась странная штука — он давно должен был высадить пассажиров в Болязубах и ехать обратно. Не так уж тут далеко.
— Он только к пяти обратно поедет, — сказала Инна, угадав его мысли. — К вечеру.
— А-а…
Получалось, водителю жигуленка сидеть на жаре еще несколько часов. Впрочем, он, наверное, спит… Машина все равно что маленький дом, подумал он. Собственное, приватное пространство. Он остро затосковал по своей серебристой красавице.
— А вы почему не на машине? — спросила она. — Тут мало кто вот так… автостопом. Только студенты.
— В ремонте, — повторил он.
— Ах да…
У дороги лежала коряга, серая и высохшая, с удобной седловиной, словно предназначенной для отдыха усталых путников.
— Сяду на пенек, — сказал он, — съем пирожок…
— А и правда. — Она оживилась. — Хотите бутерброд?
— У вас и бутерброды есть?
— Ну да… в дорогу. С курицей. И с сыром.
— Это очень кстати, — согласился он.
Завтрак в придорожном кафе “Калинка” остался смутным воспоминанием, на открытом воздухе всегда очень хочется есть, какие-то древние механизмы, пробуждающие в человеке инстинкт кочевника и собирателя: чтобы выжить, нужно есть как можно чаще.
Она вновь открыла чемодан, поставив его рядом с корягой, порылась там, достала сверток с бутербродами; каждый завернут в отдельную бумажную салфетку, салфетки уже подмокли и частью расползлись.
— Урны поблизости нет, — пошутил он.
— Бумага — это ничего, — сказала она. — А вот пластиковые пакеты нельзя выкидывать. Они не распадаются. И бутылки тоже.
— Говорят, ученые придумали специальный пластик, который через какое-то время самоликвидируется, — сказал он. — Кстати, насчет бутылки.
Он достал из наружного сетчатого кармашка на рюкзаке бутылку с водой.
Сидеть на коряге было удивительно тепло и как-то уютно. Он увидел, что рядом с ним пролегла дорожка муравейника. Муравьи деловито тащили какие-то мелкие предметы, зернышки, обломочки, оболочки чего-то, дергали за них, словно вырывали друг у друга, но неуклонно продвигались вперед.
— У муравьев тоже есть свои дороги, — сказал он. — Вон какое движение.
— Они не соблюдают правила. — Она искоса, по-птичьи, поглядела на муравьиную тропу. — Все время выезжают на встречную полосу. Просто безобразие. И куда только смотрит их муравьиная ГАИ? Они разумные, как вы думаете?
— Да, — сказал он. — Они хоронят своих мертвых.
— Нет, — возразила она, — просто выносят их за пределы муравейника, правда, — она задумалась, — в специальные могильники. Да, наверное, разумные. Они тлей пасут, знаете? Утром выносят их на листики, а вечером забирают. А тля не возражает. Висит, подогнув ножки.
— Это вам Лебедев рассказал?
Он уже хотел познакомиться с этим симпатичным Лебедевым, у него наверняка одна дужка очков отломана и прикручена проволокой. Либо завязана ниткой. И еще он ведет научные разговоры за чаем с вареньем. О космосе, о тайне жизни. Он с удовольствием бы побеседовал о космосе и тайне жизни. И о том, есть ли жизнь на других планетах. И еще у него наверняка есть старые подписки журналов “Наука и жизнь” и “Знание — сила”. И розеточка с вареньем. Обязательно должна быть розеточка с вареньем.
— Он поручал нам наблюдать за муравейником, — сказала она, — и вести дневник. А потом кто-то из взрослых муравейник разрушил. Просто так, шел мимо и пропахал ногой. Муравьи так суетились…
— Наверное, — сказал он, чтобы ее утешить, — они потом построили новый муравейник.
— Нет, — сказала она, — они собрали все свои припасы и эвакуировались. Ушли. И своих деток забрали. И своих тлей. Они не захотели жить в таком опасном месте. У них бывают войны, вы знаете? Красные муравьи идут войной на черных.
— Как у людей, — сказал он.
— Мирмика. Они зовутся мирмика.
— Кто?
— Красные муравьи. Они охотники и рабовладельцы. Они забирают деток черных муравьев, а родителей убивают. И дети черных муравьев работают на них остаток своих дней.
— Все как у людей, — повторил он.
Ему стало грустно и неприятно. Хотелось поскорее закончить разговор и уйти. Но уйти было некуда. Все равно они шли в одну сторону.
— А у Лебедева правда дужка очков подвязана проволокой? — спросил он.
— Откуда вы знаете? — удивилась она.
— Просто подумал.
— Он сельский чудак, — сказала она. — Они, наверное, все похожи друг на друга. Ладно, пойдемте.
Он вдруг, словно спохватившись, понял, что у дороги темно и сыро, что лучи солнца косо прочерчивают бурьян, иван-чай приобрел пурпурный оттенок, а пижма в тени светится, как горстка брошенных на траву фонариков. Около уха настырно зудел комар. Муравьиный поток поредел и втянулся под корягу.
— Ох, — сказал он, встал, отогнал комара и с удовольствием потянулся, — ну и засиделись.
Только тут он ощутил, как ноют намятые жесткой вагонной полкой кости, как болят распухшие в кроссовках ноги. Солнечный свет просвечивал сквозь висевшую в воздухе пыль и был одновременно красным и золотисто медовым. Нигде больше нет такого света, подумал он, только здесь.
Какая-то птица в кустах фыркнула крыльями, точно сложила и вновь расправила веер.
— Все равно здорово, — сказал он сам себе.
Она тоже поднялась, проверила молнию на чемодане, рассеянно хлопнула себя по ноге, размазав кровавый след.
— Надо идти, — сказала она. — Съедят.
“Съедят” она произнесла как “съедять”.
Он вообще заметил, что по мере приближения к малой своей родине она чуть заметно меняла выговор, интонации сделались неторопливыми, мягкими и певучими.
Над дорогой в неподвижном воздухе висели, переливаясь сами в себя, тучи воздушной мелюзги.
— Эти тоже кусаются? — спросил он.
— Только если стоять на месте. — Она пожала плечами.
— Давайте я все-таки возьму чемодан.
Он надеялся, что она скажет “нет, не надо”, потому что все тело начало ломить с непривычки — он давно уже разучился ходить пешком, но она сказала:
— А давайте!
И, уже протягивая ему чемодан, уточнила:
— Я чуть-чуть отдохну и заберу обратно, ладно? И вообще, идите вперед, я скоро догоню.
— Конечно-конечно, — торопливо сказал он. И подумал: меня она не боится. А вот водителя испугалась. Он вдруг совершенно отчетливо понял, что она отказалась ждать в машине, потому что испугалась водителя. Или все-таки потому, что не хотела дожидаться другой попутки?
Вдалеке раздался надсадный рев, словно чихал и кашлял кто-то очень большой и не очень здоровый, и он увидел, как из-за поворота выползает знакомый автобус с картонкой на ветровом стекле. На картонке синей пастовой ручкой было написано “Болязубы — Вокзальна площа”. За стеклом клевали носом какие-то бабки-мешочницы.
— Вот и встретились, — сказал он невесело.
Солнце уходило, большое и красное, оранжевым и золотым блестели пыльные автобусные стекла, и синие тени веток, покачиваясь на пыльном капоте, пробегали снизу вверх.
Уже когда автобус приблизился, он увидел на ветровом стекле пластиковые румяные розы, словно автобус принадлежал похоронной конторе.
Он отступил в траву, и автобус прошел мимо, так близко, что он почувствовал тепло разогретого радиатора. Лицо водителя за бликующим стеклом было темным и безразличным.
Мог же подождать меня утром, подумал он, ведь видел, как я бежал…
Почему-то сейчас это ему показалось особенно обидно, и он даже сделал водителю неприличный жест.
Водитель не отреагировал, а автобус сам по себе, проехав мимо, пукнул, выпустив облачко сизого вонючего дыма.
Жизнь неожиданно очень упростилась: поесть, попить, сходить в кусты, помечтать о том, как устроится на ночь где-нибудь на сельской кровати. Кровать наверняка с сеткой, с никелированными шишечками, подумал он, иначе просто не может быть. И лоскутное одеяло. Обязательно должно быть лоскутное одеяло.
Он вошел в стаю мошкары, и та расступилась перед его лицом, распавшись на два рукава и сомкнувшись за спиной. Там, за спиной, кто-то, словно приближаясь, хлопал в ладоши. Он обернулся.
Инна шла за ним, смешно шлепая тапочками.
— Не волнуйтесь, — сказал он. — Я еще немножко понесу ваш чемодан.
Она улыбнулась, кажется — впервые за все время знакомства.
Улыбка была бледная и неумелая.
— А вы где живете? — спросила она ни с того ни с сего.
— В Москве.
— А в Москве где?
— На Соколе. Хороший район. Зеленый.
— А правда, там тоже сейчас с продуктами плохо?
— Ну, не очень хорошо. Наверное. Я вообще-то в столовой ем, в министерской.
Огромная белая птица скользнула над лесом, тяжело махая крыльями, красноватыми в лучах заходящего солнца.
— Подождите, — сказал он, — сам скажу. Это аист.
Она кивнула.
— А еще здесь должна водиться цапля-эгретка. Но это и правда аист.
Зря она не стала орнитологом, подумал он. Наверное, сама жалеет.
— Покажете мне, где тетка Зина живет? — спросил он.
Она кивнула.
Болязубы выскочили из темнеющего воздуха неожиданно. Село как бы завивалось к верхушке холма, добротные дома окружены садами, темная зелень яблонь выкипает на улицу, сквозь листву просвечивают огоньки в хатах.
— Уютно, — сказал он.
— Летом да, — безразлично отозвалась она.
— Не такие они маленькие, эти Болязубы, — сказал он удивленно. — Что ж транспорт-то так плохо ходит?
— Это ж будний день, — рассеянно пояснила она. — А в выходные местные ездят на станцию на рынок. У многих мотоциклы с коляской. Или даже машины. Еще лавка приезжает. Раньше приезжала по средам и пятницам, теперь не знаю. И сельпо есть.
— Понятно, — сказал он. — Это просто нам так не повезло.
На горизонте вспыхнула зарница, почти невидимая в еще светлом небе, тоненький серпик луны, бледный как привидение, завис над хатами. Пахло навозом, на тропинке деловито расшвыривала гальку мозолистыми лапами пегая курица.
Он отдал Инне чемодан; но она поставила его на землю и с минуту стояла неподвижно, о чем-то размышляя. Потом сказала:
— Знаете, а ну ее, эту тетку Зину. Давайте я вас к Лебедевым отведу. Вам там лучше будет.
— Очень хорошо, — сказал он. — Давайте к Лебедевым.
Дом у Лебедевых стоял ближе к вершине холма, в отличие от многих здесь не беленный до голубизны и не выложенный цветной кафельной плиткой, а бревенчатый, с пристроенной верандой, таких много в средней полосе и мало здесь. У крыльца был прислонен велосипед. На веранде уютно горела настольная лампа, возле нее вилась мошкара. Рядом с лампой высокий худой старик, облокотившись о стол, читал газету. Газет у его локтя лежала целая пачка, наверное, он сразу все вместе брал их на почте.
— Можно, Пал Палыч? — крикнула Инна из-за калитки.
Он близоруко прищурился.
— Это я, Инна!
— Инночка, — обрадовался он. — Заходи, деточка!
Инна откинула щеколду и пошла по дорожке к дому, задевая лепестки мокрых цветов. Цветы были ему незнакомые, бледные, из тех, что раскрываются к ночи, и очень сильно пахли. Над цветами висел, размазывая воздух крыльями, темный сумеречный бражник, словно тень своего яркого дневного собрата.
Он поднялся вслед за ней на крыльцо и из вежливости вытер ноги о половичок, вязанный из скрученных обрывков пестрых тряпок.
— Это Евгений, Пал Палыч, — сказала Инна, ставя чемодан у перил, — мой случайный попутчик.
— Очень приятно, — вежливо сказал Лебедев. У него были зубы стального цвета, а очки новые, в металлической оправе и ничем не перевязаны.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Ему заночевать где-нибудь надо, — пояснила Инна. — Я подумала, может, у вас можно?
— В пристройке можно, — сказал Лебедев. — Там старая тахта стоит.
— Меня устроит, — кивнул он. — Спасибо.
Он был рад, что переночует тут, а не у тетки Зины. Тетка Зина наверняка крикливая, с этим их пронзительным голосом и тоже с железными зубами. Он когда-то в детстве читал сказку про железного волка, там, кажется, все плохо кончилось. А еще у тетки Зины над промятой кроватью наверняка висит коврик с лебедями или оленями. И клопы.
— Тогда садитесь пить чай, — сказал Лебедев.
Он вдруг понял, что очень хочет есть, но здесь, наверное, все делалось по раз и навсегда заданному расписанию. Время обеда прошло, теперь время пить чай.
На веранде стоял старый кухонный столик, покрытый квадратным куском исцарапанной клеенки, на нем он увидел чашку с темным налетом внутри, почему-то пластиковую мыльницу с обмылком и раскрытую круглую жестяную коробку из-под конфет. В коробке вперемешку лежали пуговицы, катушки ниток и прочая мелочь для шитья. Тут же, на столике, стояла старая черно-белая “Спидола” с агрессивно выдвинутой антенной.
— Анна Васильевна пошла к Захарчукам, — продолжал Лебедев, возя рукой по столу, словно бы стряхивая крошки, — телевизор смотреть. У нас с ней расхождение во вкусах. Она смотрит “Спрут”, про комиссара Каттани. Это несерьезно. Ты садись, Инночка, попей тоже чаю. Я сейчас принесу.
Лебедев поднялся, трикотажные спортивные штаны висели пузырями у него на коленях.
Инна пошла помогать Лебедеву. Он присел на гнутый венский стул (вот у него ножка была перетянута проволокой) и потянул к себе одну газету; от нее еще чуть-чуть пахло типографской краской. Газета была местной, на первой полосе, под материалами Пленума ЦК КПСС, — подвал с заголовком “Параграф душит и смешит”, на второй — заметка “По родному краю с рюкзаком и компасом”, колонка “Окна ГОСТа”, еще что-то. Он вспомнил старую, еще школьную, забаву: воображаешь картинку с голыми, в постели, мужиком и бабой, а вместо подписи подставляешь газетный заголовок. Типа “Укрепляем партийные ряды”, или “15 месяцев ударного труда”, или “Как работать с резервом кадров”. Почему-то всегда получалось смешно. Теперь он даже не понимал — почему?
Инна вернулась с чашками и блюдцами, поставила их на клеенку, клеенка была в мелкую красно-коричневую клеточку, внутри каждого квадратика — цветочек. Он заметил, что чашек только две.
— А вы? — спросил он.
— Я к тетке, — сказала она. — А то обидится. Я пойду, Пал Палыч?
Я завтра забегу, ага? С утра?
— Иди, иди, деточка, — сказал Лебедев.
Инна приподняла чемодан, стоявший у крыльца, вопросительно посмотрела.
— Ах да!
Он взял рюкзак, достал из него пакет, протянул ей.
— Спасибо, — сказала она, пакет прятать в чемодан не стала, а раскрыла и стала в нем копаться. Достала коробку с вафельным тортом и протянула Лебедеву: — Это вам, Пал Палыч.
— А, — сказал Лебедев, — спасибо. Анна Васильевна обрадуется. Она их любит.
Коробку он, держа в обеих руках, понес на веранду, а Инна тем временем вновь взяла одновременно мешок и чемодан. Сумочка висела у нее на плече.
— До калитки проводите меня?
— Да. — Он вновь попытался забрать у нее чемодан, но она покачала головой: — Не надо. Просто проводите.
Он вновь пошел по дорожке меж мокрых листьев. Белое мохнатое насекомое, трепеща крыльями, зависло над бледным раструбом ночного цветка.
— Ему надо платить за ночлег? — спросил он вполголоса.
— Платить? — Она покачала головой. — Нет. Тетке Зине бы пришлось. А так — нет. Много свободного места. Ему скучно. Сын в Каменце.
— Где?
— В Каменце-Подольском. Тоже учителем. Только в техникуме. И внуки там. Выросли, не хотят сюда ехать, говорят, скучно здесь, ни дискотеки, ничего. А Пал Палыч тоскует.
— А к ним перебраться? В Каменец?
— Что вы. Он никуда отсюда не уедет.
— Патриот края?
— Да, — сказала она. — Патриот края. И еще… Анна Васильевна не придет. Так что не ждите ее. Просто ложитесь спать.
— Анна Васильевна? Ах да. А почему?
— Потому что она умерла в прошлом году, — сказала Инна и открыла локтем калитку. Ему стало неприятно, и он уже пожалел, что остановился здесь, надо было у тети Зины, хотя мало ли, может, они тут все сумасшедшие.
Инна протиснула чемодан в полуоткрытую калитку, он с минуту смотрел, как она идет по дороге, мимо высокой ограды соседнего дома, где что-то зашумело и залязгало, потом раздался звонкий, заливистый собачий лай.
Он закрыл калитку и вернулся по дорожке к дому, сопровождаемый белой бабочкой.
Лебедев разливал чай из заварочного чайника. Чайник с кипятком стоял тут же, на подставке из шершавой кафельной плитки. Указательный палец у Лебедева был замотан грязным пластырем.
— Надолго к нам? — спросил он для проформы, чтобы начать разговор.
— Нет. Заночую и дальше пойду.
— Путешествуете?
— Да.
— У нас много чего есть интересного, — сказал Лебедев с гордостью, — например, древлянское городище. Наверху холма. Правда, все бурьяном заросло и требует расчистки, но я с учениками проводил раскопки несколько лет назад, и мы нашли остатки поселения. Черепки и кострища… Я заметку про это написал, она была в областной газете напечатана.
Древляне, поляне… что-то он смутно помнил из уроков истории. Еще кривичи и оричи. Нет, не оричи. Как-то по-другому. Вятичи и кривичи?
— Это очень древняя земля. Здесь люди жили испокон веку. Можно сказать, всегда. Вы знаете, что на керамической посуде, которую изготавливают в этих краях, до сих пор трипольские узоры?
— Нет, — сказал он и отхлебнул чай из выщербленной с краю чашки.
— Обливная керамика, — сказал Лебедев. — Такие характерные узоры, напоминающие тетеревиные перья. Ну, наверняка видели.
— Кажется, да, — согласился он.
— Мы мало знаем свой родной край, — сказал Лебедев. — Презираем его. По той же причине, по которой считаем, что нет пророка в своем отечестве. А ведь тут была интереснейшая культура. Интереснейшая. Я ходил с учениками в походы. Здесь у каждого села своя история. Свои древности. Мы даже помогали в раскопках. Тут археологи работали, знаете?
— Я тоже работал на раскопках, — сказал он. — Когда студентом был. Только не здесь, — в Крыму.
— А Инночка сказала, вы из Москвы? — спросил Лебедев.
— Да.
Ему не очень хотелось распространяться на эту тему, Москва, как он полагал, была для местных чем-то вроде другого мира, запретного и недоступного.
— Тяжелый город, — тут же сказал Лебедев. — И как вы там только можете жить? Там же совершенно нечем дышать. И солнца нет. Вы коренной москвич?
— Нет. Я южанин. Перевели по работе.
— А вы бы отказались, — сказал Лебедев сочувственно.
— Да. Надо было отказаться. Но мне казалось, если я поменяю город, изменится жизнь.
— Изменилась?
— Нет.
— Там же звезд не видно, — сказал Лебедев обиженно. — А у нас тут звезды крупные, как яблоки. У меня на чердаке телескоп стоит, портативный. Хотите, покажу?
Звезды действительно высыпали на небо и были огромные, яркие, тяжелые какие-то.
— Нет, — сказал он. — Нет, не надо. Я мало увлекаюсь астрономией. Большую Медведицу знаю разве что. И такой… ромбик с ручкой, как бы зеркальце.
— Наверное, вы имеете в виду Орион, — сказал Лебедев.
— Да, — сказал он. — Наверное.
Сейчас Лебедев будет говорить про современную науку, подумал он. И про жизнь на других планетах. Они всегда говорят про жизнь на других планетах. И еще про летающие тарелки. И про Бермудский треугольник. Людям нужно чудо. Когда у них отобрали Бога, они придумали себе Бермудский треугольник. Неравноценная замена.
— Верите в инопланетян? — спросил он машинально.
— Верить можно в Бога, — сказал Лебедев. — А касательно инопланетян можно только предполагать. Впрочем, мне жаль, что астроном Шкловский изменил свое мнение.
— А он изменил?
Чай остыл, поверхность его покрылась синеватой, раскалывающейся на куски пленкой.
— Да. В своем труде “Вселенная, жизнь, разум” он полагал, что космос населен разумными существами. А потом признал, что его выкладки были ошибочны.
— Может, они его припугнули?
— Кто?
— Инопланетяне. Велели молчать.
— Не думаю, что такого человека можно запугать. Он же ученый. Впрочем, если от этого зависела жизнь его близких… — Лебедев задумался.
— Я пошутил, — сказал он неловко. — А сами вы как думаете?
— Я наблюдал разные объекты на небе, — сказал Лебедев. — Иногда весьма странные. Но вы понимаете, если в девятнадцатом веке мы могли бы почти с полной уверенностью сказать, что наблюдаем НЛО, то сейчас мы можем столкнуться с чем угодно: с погодным зондом, с обломками спутника, с отделившейся ракетной ступенью. Да и сам наблюдатель влияет на наблюдаемое. Видит то, что хочет видеть. В Средние века видели воздушные корабли.
Лебедев повернул руку и взглянул на часы “Победа”:
— Что-то Анна Васильевна задерживается…
Ему стало совсем тоскливо и неприятно, и он, чтобы отвлечься, торопливо сказал:
— Вы знаете, я в детстве думал, что луна растет и убывает за ночь.
Я даже отчетливо помню, как шел куда-то с родителями и видел в небе серпик, а потом, когда возвращался, — полную луну… Потом я думал, может, это было затмение луны и я видел просто разные его фазы, но, знаете, не похоже. У луны во время затмения такой специфический красноватый оттенок…
— Наверное, два воспоминания наложились одно на другое, — сказал Лебедев. — В детстве это бывает. В детстве вообще время течет очень странно, какими-то рывками, склеенными фрагментами… Ребенок наблюдает странные вещи, которые кажутся ему вполне естественными. Он видит чудесное, невозможное. И только взрослый понимает, что такого не может быть, потому что не может быть никогда. И потому ничего особенного не видит. Вы, кстати, куда дальше собираетесь?
Он давно заметил: человек, говоря что-то не относящееся к делу, всегда начинает с “кстати”.
— Еще не решил, — сказал он.
— Ну и ладно. — Лебедев, поднял голову, к чему-то прислушиваясь. — У нас, куда ни пойдешь…
— Вы разрешите, я пойду спать? — спросил он.
— Я думал, вы Анну Васильевну дождетесь, — укоризненно сказал Лебедев. — Торту вместе поедим, еще чаю попьем.
— Нет. Я лучше спать.
Он подумал.
— Мне можно не стелить, — сказал он. — Я так посплю. Только дайте чем укрыться.
— Что вы, что вы, — забеспокоился Лебедев. — Я вам сейчас все выдам. И простыню, и подушку… Я просто думал дождаться…
— Нет, зачем же? — сказал он торопливо.
— Чаю попить, — пробормотал Лебедев, как заведенный, и ему захотелось встать и выйти. Можно же, в конце концов, переночевать в стогу. Он читал, что можно. Должны же где-то здесь быть эти самые стога. —
А, вот и Аня!
Хлопнула калитка. По дорожке, вспугивая стайку тех же бледных бабочек, шла немолодая женщина, кутаясь в пуховый вязаный платок.
Он напрягся так, что почувствовал, как резко заболели мышцы ног.
— У нас гость, Аня! — крикнул Лебедев, вытягивая тощую шею.
Женщина поднялась на крыльцо.
— Сидите-сидите, — сказала она ему и — уже обернувшись к Лебедеву: — Чай пили?
— Да, — сказал Лебедев. — А торт даже не открывали, тебя ждали. Инночка привезла. Инночка приехала, уже знаешь, да? Это ее знакомый.
— Очень приятно, — сказала Анна Васильевна.
У нее были черные волосы с проседью и золотая коронка, которую было видно, когда она улыбалась.
— Как кино? — спросил Лебедев неодобрительно.
— У комиссара Каттани наркомафия украла дочку, — сказала Анна Васильевна оживленно. — Паулу. Представляешь, какой ужас?
— Мафия в Италии всегда была очень сильна, — согласился Лебедев.
Он поднялся.
— Я все-таки пойду спать, — сказал он. — С вашего разрешения.
— Как же? — удивилась Анна Васильевна. — А чаю? С тортом? Я заварю свежего.
Она взяла его чашку и выплеснула недопитый чай вниз, на буйно разросшиеся бледные цветы с толстыми водянистыми стеблями.
— Нет, — сказал он. — Спасибо — не надо. Я пойду.
— Я постелю вам?
— Я сам, — торопливо сказал он.
В пристройке поворот массивного выключателя засветил голую лампочку на шнуре, свисающую с одной из балок. Здесь было сыровато, стоял какой-то растрескавшийся шкафчик, ваза с отбитым краем, на шкафчике тоже лежала стопка газет, только старых, пожелтевших. Маленькое окошко было затянуто поперек грязноватым тюлем, отсюда, из освещенной комнаты, казалось, что за окном глухая ночь.
Он лег на продавленный диван с продранной рыжей обивкой, но тут же вскочил: Анна Васильевна вошла со стопкой чистого белья в руках. Сверху лежало сложенное фланелевое одеяло.
— Спасибо, — повторил он. — Я сам постелю.
— Точно не хотите чаю с тортом? — спросила Анна Васильевна.
— Нет, — сказал он. — Я устал немножко. Извините.
— Правда, Инночка хорошая девочка? — спросила Анна Васильевна.
— Наверное, — сказал он. — Мы с ней мало знакомы. Просто случайно встретились в дороге.
— Ничего случайного не бывает, — строго сказала Анна Васильевна. — Ладно, отдыхайте. Если вам нужно в туалет, то он в том углу, рядом с забором.
— Спасибо, — сказал он и подумал, что, как только они погасят свет на веранде, он просто помочится с крыльца.
Она еще постояла с миг, словно ожидая, что он попросит о чем-то еще, но он молча стал стелить простыню. Она сказала: спокойной ночи — и вышла. Простыня была чуть влажной, здесь все было чуть влажным, как всегда в деревне или на даче, когда совсем рядом влажная земля и растения.
Он лег на диван, вытянувшись и закинув руки за голову. Свет он пока выключать не стал, хотя не был уверен, что так лучше; темнота сама по себе — укрытие.
Эта Инна разыграла его, подумал он. Наверняка. Он вспомнил, что был такой английский рассказ в учебнике Бонка, назывался “Открытое окно”, кажется, Лекока, такой их английский юморист. Там гость думал, что хозяйка дома помешалась с горя, когда ее муж и брат не вернулись с охоты два года назад, и все время говорила о них так, как будто они только что вышли, а потом увидел, что они идут через лужайку. Он, понятное дело, испугался до полусмерти, а это все придумала девочка, племянница.
С веранды доносились обрывки разговоров и звяканье посуды. Потом все стихло.
Он погасил свет, окно из глухого черного тут же стало светлым и прозрачным, а стены, наоборот, черными. На веранде свет тоже погас. Он натянул на себя одеяло и закрыл глаза.
Так он пролежал где-то с полчаса, потом встал, сунул ноги в расшнурованные кроссовки и вышел на двор. Яблони чернели листвой на фоне густо засеянного звездами неба. Он помочился с порога, застегнулся и огляделся. Дом Лебедевых глядел в сад слепыми, темными окнами.
Смешно бояться, подумал он. Особенно теперь.
Горизонт охватила красная дрожащая полоса, на ее фоне ветви яблонь почернели и как бы выдвинулись вперед, их беленые стволы светились в полумраке. Потом зарница погасла. Он какое-то время постоял, глядя на темное небо, здесь, вдалеке от городских огней, было отчетливо видно, что звезды — разноцветные, желтоватые, синие, одна была отчетливо красной. Ближе к зениту небо прочертил пылающий метеор, еще один, очень быстро, он никак не успевал загадать желание. На грядках одуряюще пахли бледные ночные цветы, ночные толстые бабочки толкались над ними, чуть слышно гудя. Он еще постоял немного, вслушиваясь в ночь, потом вернулся в пристройку, закрыл дверь, подумав, придвинул к ней шкафчик с вазой, осторожно, чтобы ваза не упала, лег на продавленную тахту и тут же заснул.
Он проснулся ранним утром, чувствуя себя совершенно выспавшимся и бодрым, как всегда бывает, когда просыпаешься в деревне после жизни в безвоздушном городе, от избытка кислорода в голове была легкость и даже радость, и все ночные страхи казались смешными, потому что день — время четкости и определенности. А заодно — и невозможности чудес.
С неба лился тихий сероватый свет, какой обычно и бывает по утрам. Деревянный сортир стоял в заросшем травой и бурьяном углу сада;
на дорожке, ведущей к сортиру, сидел крохотный темный лягушонок с
острой головой, он тут же отпрыгнул в сторону и пропал в мокрой траве.
В сортире за доску обшивки были заткнуты опять же старые газеты, желтые, с расплывшимися пятнами сырости, а в углу сидел сонный, задумчивый паук-сенокосец, их в детстве называли коси-коси-ножка. Тут же, рядом с деревянной будкой, на столбе был прибит умывальник, рядом на полочке плавал в мыльнице обломок мыла.
Он умылся, подумал про электробритву, которая лежала в рюкзаке, и еще о том, что надо бы надеть куртку: утро было свежим.
На обратном пути он сорвал с ветки яблоко, красное и крепкое. Дом Лебедевых был тих, веранда пуста и дверь в дом закрыта, хотя в соседних дворах он слышал голоса и всякие деревенские звуки. Он зашел в пристройку за курткой, накинул ее и вышел за калитку.
Дорога вела вверх, заборы с наружной стороны заросли высоким бурьяном и одичавшей сиренью, утратившей всякий человеческий облик; зазвенела цепью невидимая собака, невидимая женщина звала пронзительным голосом — Люся! Люся!
Засыпанная гравием дорога в углублениях блестела лужами, хотя дождя ночью вроде не было, у кромки одной из луж пила, растопырив крылья, коричневая с желтым бабочка. Крылья чуть подергивались, как будто в такт дыханию или сердцебиению.
Он вспомнил вдруг детство — пионерский лагерь и репродуктор в вышине, побудку, поднятые флаги, и то, как он летал во сне, и небо словно на открытке… Женщина в платке выгнала хворостиной толстую пегую корову, и он посторонился, давая им дорогу.
— Добрый день, — сказала женщина.
— Здравствуйте, — ответил он с некоторым усилием, потому что не привык здороваться с незнакомыми людьми, и, уже когда она проходила, спросил: — Не знаете, где тут древлянское городище?
— Ни, — сказала женщина и прошла дальше. Корова дернула хвостом и уронила на землю дымящуюся лепешку.
Выше дорога превратилась в тропинку, на вершине холма домов уже не было, а был заросший, запущенный сад с яблонями-дичками и небольшой холм — видимо, то самое древлянское городище: круглая насыпь, скатывающаяся в заросший бурьяном и крапивой овражек. Пройти тут было совершенно невозможно, он пошел в обход, вдоль холма, пока не наткнулся на яму, тоже поросшую травой и бурьяном; видимо, здесь Лебедев с учениками и проводили когда-то раскопки. На дне ямы, под бурьяном, блестели изломом серые и розовые камни.
Не понимаю я ничего в археологии, подумал он.
Тропинка стала неожиданно шире, заросли бурьяна исчезли; он оказался на сельском кладбище. Ограды выкрашены голубой краской, на покосившихся деревянных крестах блестели росой пластиковые венки, дальше — по-городскому оформленные плиты из гранита и лабрадора, вытравленные на камне портреты женщин в платках и лысых мужчин в парадных костюмах. Он прошел меж могилами, вглядываясь в надписи, памятных плит за последние десять лет заметно прибавилось. На одной из плит, скромной, розового камня, сверху, так, что еще оставалось место, была вытравлена надпись: “Лебедева Анна Васильевна, 1921 — 1986”. У камня лежал букет чернобривцев, уже увядших.
Отсюда была видна блестящая извилистая речка, тянувшаяся по лугу, ивняк, еще один луг, дальше — розовые валуны, покрытые лишайником, лес на другом берегу. На лугу стояла телега с лошадью. Лошадь опустила голову, глядя в землю.
Он постоял какое-то время, вдыхая сырой воздух и думая о том, что стоит на бессчетном множестве лежащих в черной земле тел. Ему стало неприятно, и он быстро сошел с холма. Найти Инну? Он не знал теткиного имени, но не сомневался, что в любой хате ему покажут: надо просто спросить, к кому вчера Инна приехала, и все. Но Инну отыскивать не хотелось. Расспросы вдруг показались ему утомительными и бессмысленными.
Он спустился с холма и открыл калитку лебедевского сада, как раз чтобы увидеть Лебедева, наливающего из трехлитровой банки молоко в кружку.
На стекле банки оставался жирный молочный след.
— Идите завтракать, Евгений! — крикнул Лебедев с веранды.
Он прошел на веранду и сел на скрипучий стул. “Спидола” рядом бормотала что-то неразборчивое, видно, потеряла волну.
— Вы, гм, Би-би-си слушаете? — спросил Лебедев, понизив голос.
— Слушаю, — признался он. — Иногда. И “Голос Америки”.
— Ну и что вы думаете?
— У них хорошие аналитики, — сказал он. — Но иногда и они ошибаются.
— А то, что в Москве сейчас дефицит и очереди?
— Это правда.
— Я учил детей сорок лет, — сказал Лебедев. — Я старался им не врать. Но я преподавал естественные науки.
— И мичуринскую агробиологию? — спросил он.
— Мичуринскую агробиологию? Ах да. Она входила в программу до середины пятидесятых. Но вы знаете, по-моему, в ней что-то есть. Нельзя отвергать вот так, сразу.
— Ламаркизм?
— Да, направленную эволюцию. Нельзя сводить все к слепому случаю. Почитайте хотя бы Берга, он все-таки наш современник. Вообще биологии у нас в школе уделяется мало внимания. Больше физике. По-моему, зря. Тайна жизни все-таки самая великая из тайн.
— Наверное, — сказал он. — Я все больше по водоизмещению танкеров.
— За нефтью нет будущего, — тут же сказал Лебедев.
— Предложите альтернативу.
— Водородный двигатель, — серьезно сказал Лебедев. — Атомная энергетика тоже доказала свою несостоятельность. Вы вот у себя в Москве, вам ничего. А мы тут как на вулкане. Чернобыль под самым, можно сказать, боком. Власти преуменьшали степень опасности поначалу, да и теперь, наверное, врут. Нам-то что. Мы старики уже, а молодежь жалко. Правда, у нас ее и не много, молодежи. Все разъехались.
— Москве тоже достается, — вступился он за Москву — Свинец, бензин…
— Ну, это даже и сравнивать нельзя. А скажите, в Москве еще продают сыр рокфор?
Разговаривая, Лебедев резал на посеченной фанерке серый пористый хлеб.
— Иногда.
— Я помню. Вкусный был сыр. Остренький такой.
— Я был наверху, — сказал он. — Ходил смотреть городище. Я не понял, это что? Крепостные стены?
— Земляной вал, — сказал Лебедев, — насыпь. Ее укрепляли камнями, конечно.
— Там рядом кладбище.
Лебедев промолчал и стал резать розовое, с прожилками сало.
— Такие могильные плиты… дорогие, наверное?
— Здесь много камня, — сказал Лебедев. — Когда-то здесь добывали камень, в лесу можно найти карьеры, затопленные водой.
— А где Анна Васильевна? — спросил он.
— Придет вечером, — ответил Лебедев. — Вы ешьте.
Он сказал: спасибо — и взял себе хлеб с салом. И то и другое оказалось неожиданно вкусным. Может, потому, что на свежем воздухе?
Молоко тоже было вкусным. Только слишком жирным.
— У вас корова? — спросил он.
— Нет, — сказал Лебедев. — У меня пенсия. Я ветеран труда.
Он доел хлеб с салом и взял себе добавку. Могла же Анна Васильевна, в конце концов, подрабатывать в сельпо или в местной библиотеке, если, конечно, тут есть библиотека.
На всякий случай он спросил:
— Тут есть библиотека?
— Да, — сказал Лебедев. — При клубе.
Он встал и отряхнул крошки с колен.
— Ладно, — сказал он. — Буду собираться.
Лебедев поднял на него глаза, голубые и прозрачные, как часто бывает у стариков.
— И куда же вы направляетесь? — спросил Лебедев.
Он пожал плечами:
— В Малую Глушу. До нее, кстати, далеко?
— Лесом, — сказал Лебедев. — Выйдете из села, там, за холмом, через речку и в лес. Там просека. Но лучше не надо.
— Что — не надо?
— Ходить в Малую Глушу.
Приемник на шкафчике с посудой захрипел и отчетливо вывел:
Не надо печалиться-а-а,
Вся жизнь впереди,
Вся жизнь впереди,
Надейся и жди!
Он спросил:
— Я чего-то не понимаю?
— Вы не понимаете ничего, — сказал Лебедев и замолчал.
Он сказал:
— Ладно. Спасибо. Я все-таки пойду собираться.
Лебедев пожал плечами.
Он сошел с крыльца; ночные цветы закрылись и повисли серыми комочками, открылись дневные, яркие, разноцветные. Совсем рядом с дорожкой росли кустики чернобривцев. Над цветком висела бабочка, тоже коричневая с желтым, быть может, та, что пила из лужи на дороге.
Он уложил рюкзак, подумал и с рюкзаком за спиной вновь поднялся на веранду. Лебедев сидел за столом и читал вчерашнюю газету.
— А где сельпо? — спросил он.
— Внизу, — сказал Лебедев. — У моста. По правую руку. Хотите — возьмите у меня.
— Что?
— Хлеб, конечно. И сало. Хлеб могли еще не привезти. Они возят из Бугров. А сала там вообще не продают.
— А что продают?
— Печенье “Октябрьское”. Частика в томате. Перловку.
Обижать Лебедева не хотелось, и он сказал:
— Спасибо, я возьму пару бутербродов.
Он отрезал два куска хлеба и переложил их ломтями сала.
— И огурцов соленых возьмите, — сказал Лебедев. — Анна Васильевна делала. Я сейчас.
Он зашел в дом и вернулся, держа в руках алюминиевую кастрюлю, где плавали крепкие пупырчатые огурцы.
— Все по правилам, с вишневым листом, с чесночком, укропом.
— Спасибо, — сказал он.
— Надо в кулек, — сказал Лебедев, — в кулек пластиковый.
Он выдвинул ящик в шкафчике — приемник снова вздрогнул и захрипел — и вытащил оттуда мятый целлофановый пакет:
— Вот.
Пакет был грязноватый, но он все равно сложил туда огурцы, а хлеб с салом завернул в газету, которую только что прочел Лебедев.
— А Инна заходила? — спросил он. — Она вроде собиралась зайти.
— Заходила, — сказал Лебедев. — Это она молоко принесла.
— Жалко, я бы попрощался. Где ее тетка живет?
— Инны там нет сейчас, — сказал Лебедев.
— Нет?
— Да, она ушла. По делам. Просила передать вам привет.
Какие здесь могут быть дела, подумал он. Корову пасти, что ли?
Он затолкал пластиковый пакет в наружный карман рюкзака и подумал, что надо все равно заглянуть в сельпо, купить воды. Ему захотелось уйти как можно быстрее, показалось, что из приоткрытой двери лебедевского дома тянет влажной землей, хотя, наверное, это просто отсырели какие-то тряпки, здесь все быстро покрывается плесенью, обрастает паутиной, изгрызается мышами и пачкается мышиным пометом.
Он продел руки в лямки рюкзака, повозил его по спине, укладывая, и сказал:
— Спасибо. Передайте привет Анне Васильевне. И благодарность.
— Обязательно передам, — сказал Лебедев.
У него были старческие мешочки под глазами, пронизанные склеротическими жилками.
Он повернулся и пошел по дорожке, бабочка поднялась с чернобривца и перелетела на одну-единственную в саду розу, нежно-желтую, с розовой сердцевиной. Солнце уже начинало пригревать, грядка с укропом и петрушкой испускала волны запаха, он даже не подозревал, что укроп и петрушка могут так пахнуть. Лебедев за его спиной подкрутил колесико приемника, оттуда донеслась неразборчивая английская речь, потом позывные “Подмосковные вечера”.
На дороге вчерашняя пегая курица деловито разгребала лапами сор.
…Перед сельпо была асфальтированная площадка. Мелковатый мужик в ватнике, натужно кряхтя, вытаскивал из уазика шершавый, грубо сколоченный ящик. Он, вытянув шею, заглянул в ящик; там маслянисто поблескивали какие-то консервные банки. Тушенка, наверное.
Продавщица в синем сатиновом халате, сосредоточенно шевеля губами, рассматривала накладную.
— Не видите, товар принимаю, — сказала она тут же.
— Я подожду, — сказал он и вышел на крыльцо покурить.
Мимо проехала на велосипеде одетая по-городскому девочка-подросток. На ногах у нее были босоножки на платформе. Прошла женщина с бидоном, потом еще одна — с ведром падалицы. В сельпо никто из них не зашел.
У Лебедева тоже есть велосипед, подумал он. Велосипед складной надо было взять с собой, что ли.
Мужик занес ящик в сельпо и вернулся за следующим. Наконец, уазик, фыркнув, откатился в сторону, а грузчик присел на пустой ящик перед дверью сельпо и стал разминать “Приму”. Он вернулся в магазин; продавщица задумчиво стояла перед полупустыми полками.
— У вас консервы какие-нибудь есть?
— Частик в томате, — сказала продавщица, глядя на него наглыми глазами.
— А тушенка?
— Тушенки нет.
— А что вы, извините, только что принимали?
— А вы кто, ОБХСС? Товар еще распаковать надо. После обеда буду торговать.
Она вышла из-за прилавка и, подойдя к двери, пронзительно крикнула:
— Миша, скажи Федоровне, тушенку привезли минскую. После обеда буду торговать. И Катьке скажи.
— Тогда частик, — сказал он покорно. — Три банки. Послушайте, может, еще что-то есть?
— Печенье хотите? — спросила продавщица.
— Да, две пачки.
— Только развесное.
— Ну, тогда триста граммов. — Он покорился судьбе, наблюдая, как продавщица взвешивает на зеленых весах поломанное печенье, насыпая его большим совком на толстую серую бумагу. — Да, и воду дайте. Минералку.
Продукты он затолкал в рюкзак, а минералку — в наружный карман и вновь сунул руки в лямки. Рюкзак стал заметно тяжелее.
Он вышел из сельпо и пошел к речке, потом — по мосту из двух бетонных плит. Под мостом шумела, уходя в тень, вода глухого буро-зеленого цвета. В воде плыли по течению, не сходя с места, длинные темные водоросли. Ярко-голубая тоненькая стрекоза зависла над водой, резко рванулась вбок, остановилась. Инна, наверное, знает, как она называется, подумал он.
Пресловутая деревенская вежливость — миф, думал он, к чужакам местные были стихийно равнодушны, так могла быть равнодушной вода или растительность.
От речки ощутимо тянуло свежестью.
Сойдя с моста, он выбрал крохотную песчаную отмель, из которой торчали присыпанные песком обломки двустворчатых раковин; у раковин была коричневато-зеленая, цвета воды, пронизанной солнечными лучами, наружная поверхность и перламутровая выстилка нежного небесного цвета. Маленькие вещи окружающего мира вызывали умиленное восхищение, которое было не с кем разделить, и оттого тоже маленькое, почти незначительное. Он разделся, сложил одежду горкой на рюкзаке и зашел в воду, неожиданно теплую; между пальцами ног тут же проступил ил, и вода замутилась. Он прошел дальше, нырять здесь было просто некуда, но в середине русла он присел и погрузился с головой, глаза он держал открытыми и видел, как над ним дрожало и переливалось бархатистое водяное небо.
Выйдя из воды, он натянул футболку, а джинсы не стал надевать, чтобы обсохнуть, и его тут же укусил слепень. Пришлось надеть и джинсы, они неприятно липли к мокрому телу.
Лес приближался, хотя и медленнее, чем он надеялся, он шел по тропинке через луговину, обходя высохшие коровьи лепешки.
Не надо печалиться-а-а,
Вся жизнь впереди…
Клейкая песня шла с ним в ногу, он помотал головой, чтобы от нее отвязаться. Вот рутина, подумал он, это по-своему хорошо, проклятое беличье колесо, какие-то немедленные дела, какие-то неотложные обязательства; домой приходишь опустошенный, и единственная проблема — чем занять выходные. Нет времени подумать. А тут, в сущности, все как до начала времен, наверное, все это и устроено для того, чтобы у человека было время подумать.
— А и хрен вам! — сказал он громко.
Синее, зеленое пространство тут же поглотило звуки.
В лесу на него набросились комары, и он вспомнил, что забыл спросить в сельпо репеллент. Комары стояли плотной стаей между красноватыми стволами сосен в теневом промежутке между солнечными лучами, падающими уже почти отвесно. Комары были злые и голодные, он закурил сигарету, чтобы отпугнуть их. А вообще лес оказался нестрашным, светлым, с земляникой и черникой, с сухой подстилкой из отпавших сосновых иголок. У пня, поросшего мхом с неопределенной стороны света, желтыми каплями светилось семейство лисичек.
Просеку он нашел почти сразу, по обе ее стороны тянулись заросли кустарника с красноватыми ветками-прутиками. В кустах возилась какая-то птица, и он опять вспомнил об Инне. Любит птиц, а работает регистратором в поликлинике.
Дальше просека стала углубляться в низинку, по левую руку образовалась зеленая мутноватая поверхность воды, поросшая жирной зеленью, комары пикировали молча и яростно, как истребители, потом вода расчистилась, комары куда-то по непонятной причине исчезли, и перед ним открылось озеро. Озеро стояло, как в чаше, в отвесных розовых гранитных стенах, один берег был в тени, другой — на солнце, и там, где вода была освещена, он увидел неподвижную спину огромной рыбы.
Он сел на самый удобный, самый розовый, самый чистый камень и достал из рюкзака лебедевские бутерброды с салом и огурцы. И хлеб, и сало были правильными, такими, как надо, да и огурцы оказались неожиданно вкусными, острыми и в меру солеными. Он уже заметил, что, в отличие от города, с его необязательной манерой жизни, тут все было вещественным и важным, словно обладало каким-то дополнительным качеством — скажем, плотностью. Каждый жест и каждый поступок были исполнены прямого немедленного смысла, единственно только и возможного, словно время тут стояло, заворачиваясь внутрь себя, или же шло по кругу.
Он высыпал хлебные крошки в воду, и вокруг них тут же сгрудилась стая мелких рыбок. Еще одна рыба выпрыгнула из воды и плюхнулась обратно, он лишь успел заметить что-то влажно блеснувшее на солнца да расходящиеся круги по воде.
Просека превратилась в тропу, правда широкую, которая шла между двумя земляными горбами, поросшими мхом и бледными грибами, внушавшими недоверие. Кустарник здесь рос густой и колючий, а листья на нем — частью желтоватые. Вдобавок яркий солнечный свет сделался каким-то приглушенным, словно пробивался сюда сквозь дополнительный слой воздуха. Он взглянул на часы: половина пятого. Это его удивило, он полагал, что с тех пор, как он вышел из Болязубов, прошло часа два, не больше. Интересно, что они танцуют в сельском клубе?
Тропа сворачивала вправо, он поправил лямки рюкзака и прикинул, сколько еще идти до Малой Глуши; он надеялся, что выйдет к ней до заката, но если нет, будут проблемы. На карте все было немножко по-другому — Болязубы там сдвинуты к югу, Головянка — к западу, а Малой Глуши вообще не было. Карты нарочно выпускают с ошибками, чтобы запутать вероятного противника, это он знал. В то время как у вероятного противника уже давным-давно спутниковые карты.
За поворотом шевельнулись кусты.
На какой-то миг ему стало жутко. Страх был таким же древним, как обострившееся чувство голода, он шел из тех времен, когда человек в мире был голым и беззащитным. Он очень четко осознал, что в руках у него ничего нет — ни ножа, ни даже палки.
Это самый обычный лес, уговаривал он себя. В нем даже волков нет. Вообще нет крупных хищных зверей.
Косули. Может быть, лоси. Но они, кажется, не нападают.
На пне у тропинки кто-то сидел, смутная фигура, полускрытая кустарником и почти невидимая в тени. У ног стоял синий в красную клеточку чемодан.
— Инна? — сказал он. — Что вы тут делаете?
— А вы? — тут же спросила она.
Она была в ситцевом халате с цветочками, из-под халата пузырились на коленях линялые тренировочные штаны; местные тетки так одевались, и оттого даже ее лицо стало более грубым, деревенским. На ногах — сбитые кеды и толстые шерстяные носки. Только чемодан был тот же.
Он сказал:
— Ну, предположим, гуляю.
— Ну и я гуляю, — сказала она с некоторым вызовом в голосе.
— С чемоданом?
— Не ваше дело.
Он несколько раз вздохнул; от избытка кислорода голова кружилась. Свет, который сосны пропускали сквозь иглы, сделался красноватым.
— Если бы вы с самого начала сказали мне, что идете в Малую Глушу…
— То что?
— Я помог бы вам нести чемодан.
— Нельзя помогать, — сказала она шепотом.
Он пожал плечами:
— Ну ладно. Я тогда посижу. Покурю.
После озера комары так и не появились, он это только сейчас сообразил.
Он скинул рюкзак, вытащил из него куртку и расстелил на хвойной подстилке. Все равно куртка понадобится, подумал он, поскольку начинало холодать.
Молчание затянулось, потом она сказала:
— Как вам Пал Палыч?
— Забавный старик, — ответил он.
Огонек сигареты сделался ясно виден, подтверждая тем самым, что наступили сумерки. Меж стволами сосен сгущался туман, дым сигареты вливался в него и становился частью тумана.
— Лебедев меня угостил огурцами, их Анна Васильевна сама солила. Только я их съел. На озере.
— Это Лебедев сам солит огурцы, — возразила она. — У Анны Васильевны никогда хорошо не получалось. А у него получается.
— Я ее видел. Вчера вечером.
— Может, соседка зашла. — Она пожала плечами.
— Говорю вам, нет. Такая черноволосая, с проседью, с золотым зубом.
— Тут таких полно. Все черноволосые, с проседью, с золотым зубом. Каждая вторая женщина. Дело в том, что тут очень мало молодежи.
— Он называл ее Аня.
— Может, какая-то другая Анна Васильевна, — сказала она равнодушно.
— Может быть, — согласился он. — А что, в Болязубах есть еще Анна Васильевна?
— Нету. Он вам показывал телескоп?
— Сказал, стоит на чердаке. Но я не смотрел.
— А я смотрела. — Она оживилась. — Еще в школе когда. И Марс видела. И Сатурн. Сатурн вроде как с крылышками, это кольцо у него такое, набекрень немножко, а у Марса полярная шапка. Он на теннисный мячик похож, только красный. И очень быстро движется. Только поймаешь, он уже — раз!
Она так же внезапно замолкла.
Он бросил сигарету на землю и затоптал подошвой.
— Как вы думаете, — спросил он, — почему Шкловский изменил свое мнение касательно жизни на других планетах?
— Кто?
— Астроном Шкловский.
— Не знаю такого, — сказала она. — А он изменил?
— Да. Сначала утверждал, что во Вселенной очень много населенных планет. Потом передумал. Сказал, жизнь есть только здесь. На Земле.
— Наверное, ему пригрозили, — сказала она и поглядела ему прямо в глаза.
— Кто?
— Инопланетяне, кто же еще. Они давно здесь. Ходят между нами. Особенно в глубинке, тут им безопасно. В Болязубах половина жителей — инопланетяне.
— Да, — сказал он. — Я заметил. Они не выходят с людьми на контакт.
Она помолчала. Потом добавила:
— А если серьезно, он понял, что нет никаких других планет, кроме Земли. Совсем нет. Когда это ему открылось, он, наверное, не захотел расстраивать людей. Но и обнадеживать не хотел. Поэтому просто сказал: не ищите, мол.
— А телескоп?
— Это несерьезно, — сказала она. — Мало ли что нам могут показывать в телескоп. Ладно, пошли. Вы идите, а потом я. Вы все равно быстрее, я с чемоданом.
— Инна, — сказал он, — наверное, имелось в виду, что вы не должны никого просить о помощи. Но раз уж мы встретились на дороге, то давайте себя вести как люди, встретившиеся на дороге. Если не хотите идти со мной, я переложу себе хотя бы часть вещей. Как тогда.
Она задумалась, сдвинув брови. С возрастом она будет очень похожа на Анну Васильевну.
— Нет, — сказала она. — Вы идите. Давайте-давайте. — Она даже взмахнула руками, словно отгоняла кур. — А я пойду за вами. Раз нельзя, значит — нельзя.
— Я вас уверяю, все совершенно наоборот. Никогда нельзя действовать по правилам. Те, кто действуют по правилам, всегда неправы.
Она отвернулась и стала чертить носком кеда в земле, разбрасывая в стороны бурые двойные иглы.
Он поднялся.
— Ладно, — сказал он. — Я это… пойду. Тут вообще водятся крупные звери?
— Что? — удивилась она.
— Ну… волки там, медведи... — Он улыбнулся, чтобы это прозвучало несерьезно.
— Волков вроде нет... — Она наморщила лоб. — Лисы есть. Косули. Кабаны. Вот с кабанами надо осторожно.
— Как я могу осторожно с кабанами?
— Ну, идите по тропинке. У вас фонарик есть?
— Есть.
— Ну вот, смотрите, куда идете. Послушайте, от клыков кабана погибает в миллион раз меньше народу, чем от автомобилей. В миллиард.
— От автомобилей — да, — сказал он медленно.
— Это просто, ну, по наследству досталось, от первобытных людей.
Что в лесу надо бояться. А мы сами себе сделали жизнь гораздо страшнее. Вы лучше под ноги смотрите, тут могут быть гадюки.
— Ясно, — сказал он. — Гадюки.
— Укус гадюки редко приводит к смерти, — сказала она. — Хотя он, конечно, очень болезненный. Меня в детстве кусала гадюка, между прочим. Было очень больно. А еще тут водятся ужи. У них на голове два желтых пятна, по бокам. А у гадюки голова треугольная и сплошь темная. Вы идете или нет?
— А я к ночи дойду?
— Откуда я знаю? — спросила она раздраженно. — Вот, уже почти ночь. Вы хоть воду с собой догадались взять?
— Да, — сказал он. — “Поляна Квасова” называется.
Ему не хотелось уходить, как не хочется выходить зимой из теплой квартиры в утренний сумрак, когда по земле стелется поземка и в соседних домах горят окна. Тем не менее он встал, натянул куртку и вдел руки в лямки рюкзака.
Тропинка перед ним была светлой, а сосны вокруг — темными на фоне зеленоватого сумеречного неба. В лесу вообще темнело гораздо резче и страшнее, чем на открытой местности. Когда он последний раз был в лесу?
Он прошел несколько метров, прислушиваясь на случай, если она передумает и окликнет его, но позади было тихо.
Он какое-то время раздумывал, достать ли из рюкзака фонарик, но решил повременить. Дорогу пока видно, и то ладно.
Что-то темное выбежало на дорогу из кустов, он сначала вздрогнул, потом сообразил, что это еж. Еж двигался очень быстро и тихо, сосредоточенно пыхтел. Он пересек тропинку и исчез в кустах на противоположной стороне, слышно было, как он продирается сквозь них, шумно, энергично и эффективно.
Ежи вообще-то маленькие злобные убийцы. Но перед их обаянием трудно устоять.
Он думал о том, как Инна идет позади, чуть накренившись под тяжестью чемодана. Зачем ей такой тяжелый?
Тропинка взобралась на что-то вроде широкого земляного вала — корни сосен тут выступали наружу, вцепившись в сухую почву, — потом пошла под уклон, потянуло сыростью, крохотное болотце отразило быстро темнеющее небо, по которому наискось, словно надрез, прошла розовая полоса — след от реактивного самолета. Лягушки перекликались, издавая малоприятные звуки, словно неподалеку кто-то блевал.
Опять зашуршало в кустах, он повернул голову.
На этот раз сквозь кусты ломился кто-то большой и темный.
Он застыл, затаив дыхание, осторожно подавшись в сторону, прислонился к теплому сосновому стволу. Рюкзак упирался в дерево, как горб.
Наверное, надо перочинный ножик достать, он в наружном кармане, подумал он, но продолжал стоять неподвижно. Кто-то темный тоже стоял неподвижно, потом прянул назад, он услышал всплеск и хлюпающие звуки, словно в болотце кинули тяжелый камень.
Потом раздался женский смех, нежный и тихий.
— Инна? — спросил он в темноту тихонько.
Смех смолк, и снова раздался бумажный шорох осоки и — плеск.
Он еще немножко постоял, стараясь дышать тихонько, потом стащил рюкзак, расстегнул его, вытащил фонарик, потом складной нож. Нож он переложил в карман куртки, а фонарик подержал в руке и включил. На тропинку легло светлое, расходящееся кругами пятно, зато вокруг сразу стало очень темно, словно кто-то выключил небо.
Темнота придвинулась и охватила его со всех сторон. Он погасил фонарик и какое-то время вообще ничего не видел, кроме красных и фиолетовых прыгающих пятен, потом из глухой тьмы постепенно стало проявляться небо, лапы сосны четко вырисовывались на его фоне.
— Инна? — спросил он на всякий случай.
Смех вспыхнул еще раз и почти сразу перешел в тоненький, заливистый плач.
Он сделал шаг в сторону, меж стволами деревьев, поверхность болотца маслянисто блеснула, прыгнула в воду вспугнутая его шагами лягушка. Небо темнело, по нему неслись сизые тряпичные тучи, сосны шумели, роняя сухие сдвоенные иглы.
Плач захлебнулся сам в себе и затих.
Он поколебался и вновь включил фонарик; сосны стали разноцветные, красные и зеленые, а небо — совершенно черным.
На поверхности болотца круг света от фонарика лежал как светлое плотное блюдце; он поводил фонариком, поймав в луч пляшущую над болотцем мошкару, потом пук осоки; вода у берега колыхалась, вылизывая илистую отмель, болото оказалось не таким уж маленьким, просто то, что он увидел раньше, было одним из его рукавов.
— Инна? — повторил он неуверенно.
Темнота вокруг давила, словно он накинул на голову черное драповое пальто.
Здесь было какое-то несоответствие, смеялась женщина в предчувствии любви, а плач был совсем детским. Наверное, какая-то птица, подумал он, откуда здесь ребенок?
Инна наверняка знала бы, какая из ночных птиц умеет так плакать.
— Эй! — крикнул он и наступил ногой на кочку. Нога тут же провалилась в зеленую жижу. Он попытался выдернуть ногу, но что-то там, в глубине, держало ее и не отпускало. Вода залилась в кроссовку, но это ерунда, хуже, что лодыжке вдруг сделалось щекотно, словно ее обшаривали быстрые пальцы.
Он резко развернул корпус, чувствуя, как что-то хрустит и двигается в позвоночнике, и уцепился за горбатый хилый ствол березки, неуверенно светлеющей на краю болота. Бумажная тонкая кора отслаивалась под пальцами. Как жену чужую, подумал он. Фонарик упал и покатился в траву, прочертив лучом вверх, по бледным листьям.
Грязь чпокнула и выпустила его.
Он ослабил хватку, отодвинулся, подобрал фонарик, трудолюбиво светивший в густой бледной траве, и пошел назад к тропе, хлюпая кроссовкой. Что-то мешало идти, он посветил под ноги и увидел, что шнурок на кроссовке развязан, и не просто развязан, а наполовину выдернут.
Выйду на тропу — перешнурую, подумал он и вернулся еще на пару шагов, ожидая, что вот-вот она появится, светлая, сухая.
Тропы не было.
Он посветил фонариком; были пучки осоки, болото, узколистые заросли кустарника над водой. Свет фонарика отскочил от ряски, как мячик.
— Проклятье! — сказал он вслух.
Березка росла на лысоватом холме, вокруг нее маслянисто блестела гладкая зеленая поверхность.
Но он же пришел как раз отсюда, нет?
— Извини, — сказал он березке и обломал кривоватую, росшую над его головой ветку. Ветка жалобно и сухо треснула, точно кость.
В сказках, подумал он, Иван-дурак сказал бы что-то вроде — не обессудьте, сударыня. И вообще в сказках всегда понятно, как надо поступать. Делай все наоборот. Нельзя убивать зайчика, который говорит “не ешь меня, я тебе пригожусь”, зато можно хамить старухе в куроногой избушке.
— Ах ты старая карга, ты бы меня, добра молодца, сначала покормила, напоила и спать уложила, — сказал он вслух.
Обрубок ветки на изуродованной березе торчал неровной розоватой щепой. Он нагнулся и, прижимаясь боком к стволу (спиной прислониться мешал рюкзак), перешнуровал кроссовку и очистил ветку от листьев и прутиков.
Фонарик в одной руке, палка в другой — он осторожно двинулся в путь по кочкам, нащупывая дно. Он надеялся, что идет туда, где оставил тропу, но сухой земли больше не было, попадались, правда, поросшие сухой спутанной травой более-менее твердые кочки, он перешагивал с одной на другую, обшаривая фонариком окружающее пространство. Один раз луч фонарика выхватил из мрака сидящую на такой же кочке раздувающую оранжевый зоб огромную бледную жабу, она тут же бросилась в воду и исчезла, так что он до конца не был уверен, была ли она на самом деле такой огромной и страшной, как ему показалось.
— Хорошо живет на свете... — пробормотал он и перепрыгнул с кочки на кочку. Кочка чуть притонула (под кроссовки подтекла вода), но устояла. — ... Винни-Пух.
Еще одна березка попала в луч фонарика, он шел к ней и, уже когда привалился, чтобы передохнуть, увидел над собой свежую обломанную культю с выступающей слезой.
— У него жена и дети, он лопух, — заключил он безнадежно.
Однако, обшарив фонарем окрестность, увидел, что сзади за березкой почва идет на подъем — и как это он раньше не заметил? Он шагнул и оказался на твердой земле, кустарник здесь рос совсем другой, с красными веточками-прутиками, он видел, как сквозь них просвечивают красноватые шершавые стволы сосен, и вдруг ощутил, как взмок — футболка прилипла к спине, а куртка — к футболке. Он стоял, упираясь выломанной веткой в твердую землю, и тяжело дышал, и тут же за спиной раздался заливистый, истеричный смех, злой женский смех, перешедший в тоненький жалобный плач. Он не обернулся.
Тропа была совсем рядом, он выбрался на нее, так и не решаясь оставить свой спасительный посох, и тут увидел выступившее из сумерек бледное лицо с черными провалами глаз. Лицо висело в темноте. Фонарик дернулся, и светящийся круг не сразу, но ухватил черные волосы, заколотые со лба дешевой пластиковой заколкой, бледные впалые щеки и стиснутые губы. Глаза она зажмурила, моргая и отворачиваясь от света фонарика.
— Инна, — сказал он.
— Вы! — произнесла она с отвращением.
Чемодан она уронила на тропинку.
— Черт, как вы меня напугали! — Она глубоко, порывисто вздохнула. Сейчас на ней была пушистая серая кофта с двумя пуговицами на животе.
— Вы меня тоже, — сказал он.
— Почему вы меня все время преследуете? — Она плотнее запахнула кофту, будто ее знобило.
— Я вас вовсе не преследую, — сказал он беспомощно. — Я заблудился.
— Как тут можно заблудиться? Это чистый лес! Это вообще посадки. Вон сосны как растут, рядами!
— Говорю вам, я заблудился. Сошел с тропинки и попал в болото.
— Какое тут болото? Ну, чуть притоплено в низинке.
— Говорю вам, огромное болото, я чуть не утонул. Что это так смеется в болоте у вас, смеется и плачет, будто ребенок? Птица?
— Нет, — сказала она устало. — Тут водится выпь, но она мычит. Ее так и зовут — водяной бык. А чтобы смеялась и плакала — такой птицы нет.
— Тогда это, наверное, лягушка.
— Вряд ли.
— Я видел одну! Большую.
— У вас воображение разыгралось, — сказала она. — И вам не хочется ходить одному. Что вы как маленький, честное слово!
— Да нет же. Но раз уж мы все равно встретились, почему бы не пойти вместе?
— Потому что не положено.
— Инна, это испытание. Откуда мы знаем, может, оно и состоит в том, чтобы мы нарушили правила.
— Это вы привыкли все делать не по правилам, они не для вас писаны. Я знаю таких, как вы. — Она посмотрела на него почти с ненавистью. — Вы привыкли, что все вокруг делается, как вам удобно. С самого детства. Остальные могут мыкаться по общежитиям, ходить на нелюбимую работу, делать все, что начальство скажет, выполнять то, что требуют всякие таблички: не курить, не сорить, цветы не рвать, вход запрещен! Это все было не для вас, вы выше этого, уж конечно!
— Результат все равно один и тот же. Мы оба идем в Малую Глушу.
Она вздрогнула и поглядела на него. Он отвел свет фонарика, чтобы тот не бил ей в глаза, и теперь луч пластался у ее ног концентрическими кругами света.
— Вот вы всю жизнь все делали по правилам, потому что думали, что так вас никто не тронет. Старались никого не сердить. Несли свой крест. Как бы вкладывали в будущее, где вам воздастся. За терпение, за покорность, за хорошее поведение. Где это будущее? Его у вас отобрали. Иначе бы вы не шли в Малую Глушу.
Она вдруг заплакала, совершенно беззвучно и даже без слез, словно даже плачем своим старалась никому не помешать, совсем не так, как то, на болоте…
— Извините, — сказал он. — Извините.
— Это ничего. — Она вытерла глаза тыльной стороной ладони. — Никто… не любит… правды.
— У меня не было умысла преследовать вас, — сказал он снова. — Так получилось. Само получилось, понимаете?
— Да. — Она порывисто вздохнула, как наплакавшийся ребенок. — Только где вы правда нашли болото?
— Не знаю. — Он покачал головой. — Где-то там. — Он махнул рукой вбок, за кустарник. — Давайте я чемодан возьму.
Она заколебалась, и он спросил:
— Это тоже входит в испытание?
— Нет, — сказала она. — Нет. Это я сама. А вот вы врете, что у вас машина поломалась.
— Мне сказали, на своей машине нельзя, — признался он. — Нет, вы правы… не надо об этом говорить. Просто пойдем. Ладно?
— Ладно. — Она пожала пушистыми плечами. — Ладно.
Говорить было больше не о чем, он тащил ее чемодан; чемодан сначала казался не очень тяжелым, потом очень тяжелым, а когда стал невыносимо тяжелым, лес неожиданно расступился. Дома Малой Глуши выступили из волокнистого мрака, похожие на огромных спящих животных, благодаря странной игре тумана казалось даже, что бока их вздымаются и опадают. Нигде не горело ни одного огня.
Ему стало неприятно, когда он представил себе, как стучится в какой-то дом, любой (наверное, крайний, тот, что ближе всего к лесу?), и кто-то, совсем чужой и незнакомый, открывает дверь и смотрит на них из мрака.
— Может, переночуем тут? — сказал он неуверенно. — Дождемся рассвета и уже тогда?
Воздух сделался неожиданно холодным и каким-то липким, но остаться здесь, снаружи, было не так страшно, как войти в незнакомый дом.
— Нет-нет, — сказала она шепотом. — Надо стучать.
— Как хотите.
Он направился к ближайшей хате, такой же черной и глухой, как остальные. Над ней, над самой трубой, висел бледный серпик луны, как это обычно показывают в кино. Окна были маленькими, темными и слепыми.
Он пошарил фонариком, луч уперся в крашеную дверь. Здесь не так, как в Болязубах, — сады и огороды, похоже, располагались на задворках.
У порожка лежал пестрый лоскутный половичок.
Он поднял руку и согнул пальцы, чтобы постучать.
— Как вы думаете, — сказала Инна шепотом, — кто нам откроет?
Я хочу сказать…
— Откуда я знаю, — сказал он сердито и ударил костяшками пальцев в дверь.
— Я боюсь, — жалобно прошептала Инна.
— Теперь это как-то бессмысленно. Я хочу сказать, в нашем положении.
За дверью раздался какой-то шум, шаркающие шаги, потом женский сонный голос спросил:
— Хто?
— Переночевать! — крикнул он. — Откройте.
— Хто там? — повторили за дверью.
— Скажите что-нибудь... — Он досадливо обернулся к Инне. — Чтобы женский голос.
— Мы из Болязубов, — сказала Инна тоненько. — Нам переночевать.
Дверь отворилась, и тут же в глаза ему ударил свет, такой яркий, что он с непривычки зажмурил глаза. Луч фонарика растворился в нем и пропал.
Тут у них есть электричество, в этой Малой Глуше, удивленно подумал он. Когда глаза приспособились, он увидел голую лампочку, свисающую на шнуре под потолком, да и свет был не такой яркий, как ему поначалу показалось; в лампочке он отчетливо разглядел красноватую нить накаливания.
Немолодая тетка, стоявшая в прихожей, была в длинной фланелевой рубашке в цветочек, в накинутом на плечи сером пуховом платке. Поверх платка лежала жидкая черная косичка. Она тоже оказалась похожа на Анну Васильевну; все они тут похожи на Анну Васильевну.
— Из Болязубов? — повторила она подозрительно.
— Так, — подтвердила Инна.
— Вот, за десять рубликов пущу, — подумав, сказала женщина. — На одну только ночь?
— Не знаю, — сказал он. — Это как получится.
— Ладно, — тетка подвинулась боком, пропуская их, — проходьте.
В комнате на столе, покрытом кружевной салфеткой, стояла ваза с бумажными цветами, в углу — старенький черно-белый телевизор “Рекорд”, в который из другого угла смотрелась икона с пальмовой ветвью в руках и тусклым нимбом вокруг темной головы. Тетка на иконе тоже была похожа на Анну Васильевну. На второй иконе такую же ветвь сжимал в руках худой высокий человек с волчьей пастью и волчьими ушами.
Над иконами тоже красовались бумажные цветы. Горела лампадка; когда он присмотрелся, то понял, что лампадка тоже электрическая, трепещущий огонек в имитации фитиля бился, словно заключенная в стекло бабочка.
— Вы вместе или сами по себе? — спросила тетка.
— Ну, как сказать? Пришли вместе. — Он думал, как сказать половчее, чтобы не обидеть Инну.
— Кровать одна нужна, спрашиваю?
— Нет, что вы, — торопливо сказал он.
Ему было неловко.
— Тогда ты, хлопчик, лезь на горище, — сказала тетка.
Он беспомощно оглянулся на Инну.
— На чердак, — пояснила та, усмехнувшись бледными губами.
— Только гроши давай сначала, — велела тетка. От нее исходил какой-то чуть заметный запах нечистоты, словно бы прогорклого постного масла.
— Да, — сказал он. — Да, конечно.
Он вытащил бумажник из кармана и отсчитал десятку. Инна было уже начала рыться в своей поясной сумке-кенгуру, он остановил ее.
— Что вы, — прошептала она. — Неудобно.
— Ничего. Потом разберемся.
Он вдруг понял, что хочет спать просто оглушительно, глаза под веками чесались, словно кто-то с размаху швырнул ему в лицо горсть песка.
— Или вы сначала поесть хотите? — спросила тетка с сомнением.
— Нет, — сказал он. — Я — спать. Куда лезть?
— А вот. — Тетка кивнула на приставную стремянку в сенях. — Тамочки. Залезешь, там таке розкладне лижко, оно старе, но ничего, спать можно. Тебе свечку, может, дать?
— Нет, — сказал он. — У меня есть фонарик.
Он оглянулся на Инну, она, поставив раскрытый чемодан у дверей в горницу, рылась в нем, шурша своими пакетами. Вдруг она показалась ему совершенно чужой, мало того, посторонней и неприятной, и он, так и не поняв, чем вызвано это острое чувство досады и неприязни, бросил рюкзак в сенях, рядом с какими-то разношенными резиновыми ботами, и полез по приставной лестнице на чердак.
Чердак оказался низким, и он первым делом ударился головой о балку.
Луч тусклого света (батарейки, наверное, садятся) обшарил пространство, упираясь то в резной сундук времен Австро-Венгерской империи, то в кринки с торчащими из них сухими осыпавшимися цветами, в пластиковый помятый бак, в какое-то тряпье, выхватил из мрака крохотное слепое, затянутое паутиной окошко…
Раскладушка оказалась действительно старая, продавленная, часть пружинок была вырвана из брезента и бессильно болталась по бокам. Белья к ней никакого не прилагалось, а из постельных принадлежностей имелось только стеганое ватное одеяло без пододеяльника, но ему уже было все равно. Он кинул одеяло на раскладушку, упал, не раздеваясь, сверху и провалился в сон.
Уже на рассвете он проснулся; внизу, на улице, слышны были какие-то крики и отчаянный женский вопль, почти вой; кого-то били, глухо, словно ударяя в матрас, как обычно делают, чтобы выбить пыль. Он испугался за Инну, хотя отлично понимал, что здесь пути их разойдутся и тревожиться за нее вроде бы не было смысла; он здесь был больше чужим, чем она. Он тем не менее встал с жалобно скрипнувшей, прогнувшейся раскладушки. Чердак наполняли лиловато-серые густые сумерки, что-то вдруг выдвинулось на него из угла, чья-то фигура, темная и молчаливая, и потребовалось еще несколько секунд, чтобы понять, что это его собственное отражение в мутном зеркале. Зеркало, пыльное и с поцарапанной амальгамой, стояло, прислоненное к бревенчатой стенке. У двойника, выглядывавшего из деревянной резной рамки, не было ни глаз, ни лица, только смутное пятно на фоне чуть более светлого окружения.
Он повернулся к своему изображению спиной. В окошко ничего нельзя было разглядеть, кроме смутных фигур, скорее всего мужских, и одной женской, в белой рубахе, с распущенными черными косами. Женщина сидела в пыли у плетня и выла в голос. Это была не Инна: у той волосы короткие. Вся сцена была озарена, как ему сначала показалось, светом невидимого костра, но потом он понял, что придвинувшийся горизонт окружила свивающаяся огненная зарница, хаты на ее фоне казались охвачены огнем. Он покачал головой, и, пока он делал это, зарница погасла, оставив ярко-фиолетовый, болезненный след на сетчатке. Тогда он еще постоял у окошка, пожал плечами и вернулся на раскладушку, которая вновь жалобно заскрипела. Неожиданно стало холодно, настолько резко и сильно, что он ощутил, как сокращаются мышцы, словно в кратковременном приступе судороги; он вновь поднялся, стащил с раскладушки одеяло и кинул его на грязный дощатый пол, завернулся в него и тут же заснул.
Одеяло пахло мышами.
В следующий раз он проснулся уже совсем утром, в окошке ярко синел кусочек неба, где-то орал петух чистым и пронзительным, как звук пионерского горна, горлом.
Он машинально провел рукой по волосам; все тело болело, точно избитое, каждая мышца ныла. Носки, которые он даже и не снял перед тем, как завалиться спать, были в засохшей бурой болотной жиже.
Он подумал, стянул их и бросил в кучу тряпья в углу. Босиком, держа кроссовки в руке, он спустился по стремянке. В горнице никого не было, он так и не понял, где положили спать Инну. В кухне-пристройке он обнаружил умывальник, ржавую эмалированную раковину и ведро для слива под ней — бесхитростный аналог водопровода. В ведре плескалась мыльная старая вода. Он бросил в глаза пригоршню воды из умывальника, протер глаза и вышел в сени, где вовсе ниоткуда появилась тетка (вероятно, та же, что открыла им ночью), в руке у нее болталось пустое ведро с остатками неопределенного цвета жижи, размазанной по стенкам.
— Йисты будете? — спросила она.
— Да, — сказал он, косясь на ведро. — Наверное.
Тетка поставила ведро в сенях, завозилась в стареньком холодильнике “Саратов” и водрузила на кухонный стол эмалированную миску с творогом, который почему-то был накрыт марлей, фаянсовую тарелку с надбитым краем и ложку.
— Накладайте себе, — сказала она равнодушно.
— А чаю можно?
— Можна.
Она пошла почему-то в горницу и вынесла оттуда стакан с полупрозрачным чаем. На дне стакана щедрой кучкой был навален не желающий растворяться сахар-песок.
Он терпеть не мог сладкий чай, но на всякий случай сказал:
— Спасибо.
У тетки были маленькие загорелые руки с короткими пальцами и бурые узловатые ноги, похожие на корневища дерева.
— Вас как зовут?
— Катерина, — сказала она, блеснув золотым зубом. Он подумал, что золотые зубы его будут еще долго преследовать во сне.
— Очень приятно. А меня — Евгений.
— Сметану возьмите, — сказала она и кивнула на банку на столе, до краев наполненную чем-то белым и плотным. Он даже поначалу не понял, что это сметана; когда он попытался зачерпнуть ее ложкой, она оказала сопротивление.
— А Инна где?
— Жинка ваша? Пошла до речки.
— А кого ночью били? — спросил он неожиданно. — Там, на улице?
— А змия огненного. — Она пожала плечами. — Он тут к вдове повадился. Ну, мужики поймали та и накидали ему.
— Змея, — сказал он. — Огненного. Понятно. А почему вдова плакала?
— Так он же до ней ходыв, — удивилась Катерина, — тому вона и плакала. Жалко ж его.
— Понятно, — сказал он опять. — Конечно жалко. А где речка у вас?
— Так сразу за деревней, как выйдете.
Он доел сухой, царапавший горло творог и вышел на крыльцо. Малая Глуша была тихая, словно безлюдная. Пыль посреди улицы, где лупили змея, была прибита, отчего образовались какие-то ямки и бугры. За деревней поблескивала река, быть может та же, которая текла около Болязубов, только здесь она была шире, с высокими подмытыми берегами и отмелями, заросшими осокой.
Вдоль берега тянулась линия электропередачи, столбы, старые, покосившиеся и потрескавшиеся, словно ставили их еще в эпоху электрификации. Некоторые были подперты бетонными брусками, образовывая то ли букву Л, то ли букву А — нехитрая проселочная азбука.
Приглядевшись, он увидел, что единственная деревенская улица переходит в бетонку; похоже, к Малой Глуше шла вполне приличная себе дорога, ну да, вряд ли холодильник “Саратов” можно дотащить через лес. Или можно?
Какой-то дедок в телогрейке вышел навстречу из-за угла очередного приземистого дома.
Он поздоровался, помня, что в деревне так принято, обязательно нужно здороваться, потому всех городских и считают хамами и гордецами, что они не здороваются с первым встречным.
Но дедок не ответил, только как-то странно притопнул ногой. На нем были дырчатые разбитые сандалии и линялые носки.
Кадык у дедка зарос седой щетиной, а глаза были белые и веселые, как у того пьяного на вокзале.
Он попробовал обойти дедка, но тот сделал шаг вбок и перекрыл ему дорогу.
— Ходите тут, уроды, — отчетливо сказал дедок. — Покою от вас нет.
— Извините, — сказал он, поскольку не намерен был ввязываться в ссору.
— На себя посмотри, мудила, — весело сказал дед. — Думаешь, тама що? Яма, чорна яма. Вот тебе, ага?
— Пройти дайте, — сказал он сквозь зубы. За спиной у дедка он увидел Инну, она поднималась от реки, и ему не хотелось, чтобы дед ее пугал.
— От тебя дохлятиной несет, — не отставал дед.
— Это потому что я на чердаке ночевал у Катерины, — сказал он нагло. — У нее одеяло воняет.
Он понял, что ему надоело бояться ненароком кого-нибудь задеть. Напротив, где-то под ложечкой вызрел ком черной злости, и он отчаянно удерживал себя, чтобы не завести для удара сжатую в кулак руку.
— Вали отсюдова, дед, пока в рыло не дал, — сказал он, брезгливо ударяя раскрытой ладонью старика в плечо. Тот вдруг как-то сразу съежился, посторонился и пропал.
Он не оборачиваясь шагнул вперед.
Инна шла навстречу, в ситцевом своем халатике, волосы у нее были мокрые, а через плечо перекинуто полотенце.
— Как вода? — спросил он вместо приветствия.
— Холодная, — сказала она.
— Выспались?
Она молча пожала плечами.
— Оказывается, — сказал он, — под утро местные мужики наваляли огненному змею.
— А... — сказала Инна. — Я слышала какой-то шум, но выглядывать не стала. Побоялась.
— Видели? Тут, оказывается, есть дорога. Может, нам и не надо было вовсе тащиться через лес? Мы могли совершенно спокойно проехать по этой дороге.
— Наверное, могли, — безразлично сказала Инна.
Отсюда Малая Глуша казалась декорацией для фильма с очень большой долей неправды, что-то вроде “Свадьбы в Малиновке” или “Вия”. Скорее “Вия”. Низкие беленые хатки (он знал, что в белила, бывает, подсыпают синьку, чтобы белизна была яркой и отливала голубизной), соломенные крыши, игрушечные окошки, кринки на плетнях и подсолнухи за плетнями…
— Или пойти, например, вдоль линии… Заблудиться невозможно, иди себе и иди. Вообще, не такая уж она и Глуша, тут холодильники в домах, телевизоры. Где-то же они их берут, значит, ездят в город или в те же Бугры…
— Слушайте, — сказала Инна, — что вы ко мне пристали?
— Я вовсе…
— Каждый сам за себя, ясно? Здесь все по отдельности, плату с каждого берут отдельно. Даже если семья…
— Что — если семья?
— Все равно с каждого берут отдельно. Здесь не бывает вместе, ясно вам?
— Откуда вы все это знаете? Я, например, не знаю ничего такого.
— Болязубы близко от Малой Глуши, — сказала она тихо.
Потом накинула на голову полотенце и стала яростно вытирать волосы, прямо посреди улицы.
— Ах да, вы ведь росли в Болязубах…
Интересно, подумал он, каково это — жить совсем рядом с Малой Глушей. Впрочем, вот Пал Палыч живет, и ничего.
Он неожиданно для себя спросил:
— Сколько вам лет, Инна?
— Тридцать восемь, — сказала она из-под полотенца, — а что?
— Ничего. Просто так спросил.
Она высунула голову из-под полотенца и скрутила его в жгут.
— Извините, — сказала она. — Я не хотела вас обидеть. Просто…
— Вам не по себе. Понимаю.
— Мне казалось, я все смогу. Смогу вытерпеть любые трудности.
— Да. Нас учили, что это очень важно — уметь выносить любые трудности. Но здесь, мне кажется, от нас требуется вовсе не это. Что-то другое. Я не знаю — что.
Она улыбнулась, показав подбородком в сторону реки:
— Глядите.
По луговине на противоположном берегу важно вышагивали аисты, он насчитал пять, потом увидел, как к ним присоединяется шестой. Приземляясь, он выдвинул лапы вперед, как самолет выдвигает шасси.
— Это на самом деле как вы думаете что? — спросила она.
— Стая?
— Это школа. Летное училище. Это молодняк. И тренеры. Они будут тут собираться и тренироваться, пока не придет время лететь в Африку. Они улетают в Африку, вы знаете?
— Жалеете, что не стали орнитологом? — спросил он.
— Не знаю. Наверное. Я думала, закончу медучилище, буду поступать на биофак. Не получилось.
Она чуть развела руками, подтверждая, что — не получилось.
Потом, отвернув голову, так что он видел только высокую скулу и кончик носа, сказала:
— Лодка приходит оттуда. Из-за излучины реки. Приходит и забирает тех… кому надо. Только она приходит лишь тогда, когда человек готов.
— А когда человек готов?
— Не знаю. — Она совсем отвернулась, опустила голову. — Когда заплатит… не знаю…
— Я вам не помешаю, Инна, — сказал он. — Не бойтесь.
— Я знаю, — сказала Инна.
Она повернулась и пошла к дому, помахивая полотенцем. Походка у нее была легкая, словно она разгуливала по ялтинской набережной.
Он сел на колючую траву и глядел, разминая сигарету, как тренировались молодые аисты, взлетая, делая круги, приземляясь, поодиночке и попарно. Вода шелково переливалась зеленью и синевой, за дальними холмами темнел еще один лес, мощный и плотный, этот, казалось, не имел ни конца ни края. Так же не может быть, здесь давно уже не осталось непроходимых лесов. Он сидел, курил, ощущая внутри странную пустоту, словно та сила, которая подгоняла его все это время, наконец отпустила, не оставив ничего взамен.
— Я сделал что-то не то? — спросил он пустоту.
Та, естественно, не ответила.
Он поднялся и тоже пошел обратно, к жилью. Инны там опять не было, была хозяйка, она сидела на кухне, широко расставив ноги. Между ног у нее стоял тазик с проросшей старой картошкой, и она сосредоточенно чистила ее, роняя длинную, лентой завивавшуюся кожуру на без того грязный пол. Ему вдруг стало до тошноты тоскливо и скучно. Бродить вокруг деревни не было никакого смысла, а в доме не было ни одной книжки, чтобы упереть глаза и убить хоть немного времени, даже старых номеров “Работницы” или “Крестьянки”. Время сделалось совершенно безразмерным и каким-то полым, он даже удивился — и как это он всю свою жизнь, особенно в последние годы, находил, чем себя занять. Ведь, приходя домой, он же наверняка что-то делал? Или нет? Чем вообще человек наполняет время, чтобы оно проходило скорее?
— Помочь ничем не надо? — спросил он, чувствуя, что голос звучит донельзя фальшиво.
Хозяйка поглядела на него темными непроницаемыми глазами, глубоко, как почти у всех местных, сидящими в четко очерченных глазницах.
— Ни, — сказала она, продолжая выпускать из-под ножа тонкую завивающуюся ленту.
Чувство неловкости нарастало, он повернулся, вышел в сени и по стремянке вскарабкался на чердак, который сейчас, при свете дня, выглядел особенно запущенным и жалким. По углам было очень много паутины, на гвозде висело побитое молью черное драповое пальто, а в углу, почему-то аккуратно перетянутая бечевой, лежала пожелтевшая кучка старых газет, которые читать было совершенно невозможно.
Зеркало отразило его лицо, оно было как чужое.
Одеяло, которое он оставил на полу, сейчас лежало на раскладушке, аккуратно сложенное, при этом никаких других следов свежей человеческой активности тут не было замечено.
Он лег на скрипнувшую раскладушку и закинул руки за голову.
Наверное, надо по-другому, подумал он, надо там, я не знаю, взять косу, наточить ее, пойти на луг и накосить сена. Наверное. Или там забор починить. Или крышу перекрыть. Ну как бы не спрашивать ничего, а просто пройтись по двору или там по дому, все починить, приколотить, чердак этот вымыть… То есть взять ведро, вернее, спросить у хозяйки, где можно взять ведро. Потом — где можно взять воду, потом — где можно взять тряпку, веник, совок и все такое, затащить все это на чердак, чердак помыть, окно тоже помыть… Тряпки все эти вынести на улицу, вытрясти и просушить. Или уборка — это женское дело? Тогда раскладушку починить. Умею я чинить раскладушку? Нет. Я умею только перебирать бумажки. Еще неплохо умел чертить, давно, в институте. Я и косу точить не умею, или это называется править? Ее каким-то бруском правят, если я пойду косить, я первым делом ударю себя по ноге, здесь же нет врача, нет, ерунда, я не о том думаю, поздно бояться, ничего со мной не случится, а если и случится, то не это.
Нет, наверняка можно и по-другому. Взять, например, и пойти на речку, постелить на траву куртку и валяться там на песчаной отмели. Валяться, валяться, валяться. Противное какое слово. Вроде Болязубов. Пока я им не надоем и они не предпримут меры, чтобы от меня избавиться. Как это у них получается, интересно?
Он лежал на спине, вытянувшись, нет, все-таки неплохо, что можно вот так, на чердаке, никому ты не мешаешь, тебе никто не мешает, а вчера был тяжелый день, и ночь тоже хлопотная, утомительная, сонно думал он, пласты времени в его голове сдвигались, обрушиваясь сами в себя. Лебедев с его “Спидолой”, телескопом на чердаке и Анной Васильевной, Инна, водитель жигуленка, пьяный на вокзале, милиционер — все в каком-то странном взаимодействии, невидимом на первый взгляд, но оттого особенно страшном и важном.
Когда он вновь открыл глаза, небо в окошке стало лиловым, в нем повис полупрозрачный розовый клочок облака.
Валяться на раскладушке, поперечной своей перекладиной, даже несмотря на простеленное одеяло, врезавшейся ему в поясницу, было невыносимо еще и потому, что беспокоил мочевой пузырь.
Он спустил ноги с раскладушки (которая прогнулась под его задом почти до досок пола), встал и направился к люку и приставной лестнице.
Лестницы не было.
Он растерянно ощупал ногой пустоту.
Потом сунул голову в квадратную дыру и сказал:
— Эй!
В сенях было темно, из горницы доносились неразборчивые голоса, похоже — исключительно женские.
Никто не отреагировал, и он, нырнув в отверстие, повис на руках, потом мягко спрыгнул вниз. В сенях было не так темно, как ему показалось, из горницы на пол падал квадрат света, и он сразу увидел стремянку; кто-то отодвинул ее, и она стояла, прислоненная к стенке.
Миг он колебался, заглянуть ему в горницу или нет, и понял, что ему совершенно не интересно и не нужно знать, кто и зачем там собрался. Он вдруг ощутил себя одним-единственным человеком здесь, вроде Робинзона Крузо на необитаемом острове. Окружающий мир выглядел картонной декорацией, обитатели — движущимися куклами, способными выполнять лишь очень ограниченный набор функций; он вдруг подумал, что, когда его нет поблизости, жители Малой Глуши просто застывают, прерывая начатое движение, и оживают, только когда он появляется в пределах досягаемости.
Он двинулся было через кухню в сад и в сортир, но в дверях кухни неожиданно выросла темная фигура хозяйки. Со скрещенными руками, массивная и коренастая, она напоминала каменную бабу из археологического музея — воплощенная в человеческом подобии темная доисторическая сила.
— Иди сюды, — сказала она, подтолкнув его плечом в направлении освещенного дверного проема.
В горнице на гнутых венских стульях неподвижно сидели женщины. Все они были в ситцевых дешевых халатах, загрязнившихся на животе, все — в пуховых платках, накинутых на плечи, все — в синих или коричневых рейтузах в рубчик. Все, как одна, были похожи на Анну Васильевну.
Волосы женщин были убраны в яркие, отталкивающих сочетаний цветастые платки, кое-где прошитые золотой нитью. Преобладали цвета артериальной и венозной крови и насыщенный цвет медицинской зеленки. Насколько он знал, такие платки производились где-то в Японии. Специально для Малой Глуши, что ли?
Женщины сидели, сложив руки на коленях, их массивные груди покоились на массивных животах, и осматривали его из-под надвинутых платков.
— От он який, дывытесь, — сказала Катерина с некоторой даже гордостью, словно он был каким-то особенно удачным ее приобретением.
— От этот? — произнесла самая старая низким мужским голосом, явно выражая сомнение.
— Добрый день… вечер, — сказал он на всякий случай, но на приветствие отреагировали, как если бы по телевизору к ним обратился телеведущий.
— Молодой, — сказала Катерина, словно бы оправдываясь, что товар оказался не стопроцентно хорош. — Все еще молодой. Гарный.
Он поймал себя на том, что бессознательно прикрывает руками пах.
— Ну, — сказала старуха, задумчиво блеснув зубом (зуб у нее был не золотой, а железный). — Може, и так… ходимо.
Женщины одновременно поднялись со стульев, придвинувшись к нему полукругом. Он попятился и ударился спиной о сложенные на груди локти Катерины.
Черт, подумал он, что творится? Где Инна? Вообще, почему это все?
Женщины неуклонно подталкивали его к двери на улицу. Там ему стало чуть полегче, откуда-то потянул свежий ветерок, пыль на дороге завилась легкими крохотными смерчами. Он в растерянности обернулся, жадно вдыхая свежий воздух, — женщины надвинулись с крыльца и так же, полукругом, продолжали гнать его по деревне.
Откуда-то выскочил давешний дедок, приседая и кривляясь, пошел впереди, на сей раз он был не в ватнике, а в тельняшке с продранными локтями.
Около одной из хаток, низенькой и с покосившимся плетнем, женщины остановились. Старуха выдвинулась вперед, положив жилистую сильную руку ему на плечо.
— Куда вы меня ведете? — наконец спросил он, словно до сих пор что-то связывало ему язык.
— До вдовы, — сказала старуха сильным низким голосом. — Вот, змия прогнали, а вдова как же? Вдову теперь ликуваты надо.
— Лечить? — переспросил он. — Но я не врач. Это какая-то ошибка. Я…
Его собственная профессия показалась ему нелепой и несуществующей, какой-то игрушечной, он даже не мог доходчиво объяснить, чем он вообще занимается. Чем он вообще занимался все это время?
Какая-то тетка за его спиной хихикнула.
Дедок, приплясывающий перед крыльцом, сделал неприличный жест, показывая, как именно надо лечить вдову.
— Я не… — сказал он.
— В лодку хочешь? — сказала за спиной старуха с мужским голосом.
Это и есть требуемая плата? — гадал он в растерянности, — вот это?
Я думал…
Он так и не успел опорожнить мочевой пузырь, и тот все сильнее давил на нервные окончания. Если бы я успел отлить, я бы лучше соображал, подумал он. Не может быть, чтобы они всерьез.
Перед дверью вдовы лежал такой же лоскутный половичок, что и у Катерины. С одной стороны край половичка обгорел и теперь топорщился черными лохмотьями.
Дедок неожиданно резко толкнул его в спину, кто-то другой распахнул двери, и он ввалился в сени, загрохотав каким-то ведром. Его собственная тень на миг качнулась в сумеречном квадрате дверного проема, где стремительно угасал вечерний свет, потом дверь за его спиной захлопнулась, и стало совсем темно.
Он застыл, нащупывая рукой стену, наткнулся на что-то мягкое, пушистое, испуганно отдернул руку, потом сообразил, что это вязаная мохеровая кофта — обязательная униформа всех местных женщин.
Из глубины дома не раздавалось ни звука.
Он еще раз провел рукой по стене, нащупывая выключатель. Наконец это ему удалось, вспыхнул свет, тусклый и слабый, красный червячок в лампочке дрожал и корчился, на полу валялось опрокинутое пустое ведро, какая-то куча тряпья. Темный дверной проем, куда он заглянул, вел в кухню, на фоне смутно освещенного окна он разглядел горшок с геранью и стеклянные банки, в которых плескалась опалесцирующая полупрозрачная жидкость. Он шагнул вглубь сеней, еще одна дверь вела, вероятно, в горницу, где тоже была мутная мгла; на окне слабо просвечивали ситцевые цветочки на занавесках, которые сейчас казались черными.
Он прислушался; вроде бы откуда-то из дальнего угла раздался какой-то шорох, словно бы кошка возилась, устраиваясь поудобней, и он вдруг сообразил, что до сих пор не видел в Малой Глуше ни кошек, ни собак. Он переступил через порог и вновь стал шарить по стене в поисках выключателя; в слабом свете, падающем из сеней, ему была видна лишь небольшая часть комнаты, тогда как дальняя стена и углы тонули во мраке. Выключатель подвернулся под руку неожиданно, и он включил свет. Здесь все было почти как у Катерины, только в углу вместо икон висел вырезанный из “Огонька” портрет красавицы работы художника Глазунова. Красавица была в кокошнике, кажется действительно кружевном, наклеенном на холст. Но на репродукции кокошник, оттого что был настоящим, казался менее настоящим, чем если был бы нарисован. Лицо у красавицы было холодное и злобное, тонкие губы вытянуты в ниточку.
От дальней стены снова донеслись шебуршение и возня; он сделал еще шаг вперед; там у стены стояла настоящая деревенская кровать, роскошная деревенская кровать с никелированными шишечками в изножии и в изголовье, с кружевами на подушках, лоскутным пестрым одеялом и, возможно, даже с периной. Сейчас все это постельное богатство было разворошено, и он не сразу увидел сидящую на постели женщину в длинной, с длинными рукавами фланелевой рубахе (наверное, еще одна местная мода). Распущенные черные косы у женщины были переброшены вперед, свисали на грудь; обеими руками она натягивала на себя одеяло, а глаза у нее, когда он привык к испускаемому лампой мутному свету, были в красных припухших окружностях, словно она плакала с ночи не переставая.
Увидев его, женщина еще больше откинулась на кровати, словно пытаясь вжаться в грязноватую стенку, заклеенную голубоватыми выгоревшими обоями с розовыми и лиловыми цветочками, вернее — в украшавший ее коврик, на котором пара жирных лебедей плавала на фоне неубедительного замка.
— Не бойтесь, — сказал он, мучаясь от безнадежности и идиотизма ситуации. — Я не сделаю ничего плохого. То есть, извините, где у вас можно отлить?
Она взвыла и забилась на постели, делая неприятные жесты руками, как если бы обиралась перед смертью.
Тем не менее он успел заметить, что она, эта загадочная вдова, у которой гостил ночами пострадавший огненный змей, была молода, моложе его хозяйки, моложе остальных женщин, может быть — даже моложе Инны.
— Извините, — сказал он еще раз и попятился в кухню, где обнаружил ту же раковину без сливной трубы и ведро под ней, и, испытывая огромное облегчение, пристроился над ведром.
Застегнувшись, он ощутил, что в голове у него парадоксальным образом несколько прояснилось, он осознал себя в чужом доме, с малопонятной целью очутившимся рядом с чужой женщиной, воющей в чужой постели. Интересно, это она по огненному змею так убивается?
Морок, казалось, рассеялся, он выскочил в сени, вновь споткнувшись о то же ведро, и с силой толкнул ладонями в дверь. Дверь не поддалась — кто-то запер ее на наружный засов или просто крепко держал.
Он вернулся в сени, предполагая в конце коридора еще одну дверь — в сад или в пристройку, выходящую в сад, и там действительно обнаружилась дверь, но тоже запертая, словно кто-то позаботился об этом заранее. Ощущая нарастающий идиотизм ситуации, он вернулся к парадной двери и ударил об нее кулаком.
— Да откройте же, мать вашу! — заорал он и для верности ударил кулаком еще раз, мимоходом успев подумать, что ситуация вполне комична, во всяком случае — применительно к нему.
За спиной он услышал страшный нарастающий звук, механический, словно бы начинала выть сирена или некое иное громкое устройство, звук сделался высоким и нестерпимым, у него заломило зубы, и только несколько секунд спустя он понял, что это кричит женщина. Крик перемежался глухими ударами, словно она, крича, билась телом о коврик с лебедями.
В растерянности он вернулся в комнату; электрический свет, тускло просыпающийся с потолка, колебался и мерцал, как будто свечной, женщина на кровати продолжала выть и колотиться о стену, да она так себе голову разобьет, подумал он и шагнул к ней. Увидев это, она завизжала и забилась еще сильнее, он схватил ее за плечи; тело под рубахой было горячим, тонкие кости гнулись под его руками. Она отчаянно дернулась, пытаясь освободиться, визжа и пластаясь по стене, острые колени уперлись ему в грудь, он отчаянно пытался удержать ее, прижимая к себе, она оказалась неожиданно сильной, как все сумасшедшие.
Так же внезапно она замолчала; глаза ее в муторном колеблющемся свете казались черными провалами, она вглядывалась в его лицо, поднеся руку ко рту и кусая пальцы, потом с той же силой, с которой только что отталкивала его, привлекла его к себе.
Что я делаю? — подумала какая-то часть его, когда рука сама шарила по ее горячему влажному телу, косы ее лезли ему в рот, она была тонкокостная, худая, совершенно чужая ему, и именно эта чуждость словно позволяла все; он даже не знал ее имени. Она отчаянно извивалась под ним, в какой-то миг вскрикнув и прижав его к себе с отчаянной силой, и он погрузился вместе с ней в пуховую перину, облепленный со всех сторон каким-то чужим бельем, чужими, враждебными запахами, к которым примешивался почему-то острый запах окалины. Женщина задышала спокойнее, слегка оттолкнув его слабой рукой, он повернулся, сел на постели и вдруг увидел в темном окне словно приплюснутые к стеклу снаружи белые воздушные шары; женщины стояли голова к голове, притиснув лица к стеклу и наблюдая за тем, что делается в комнате.
Он застегнулся и встал; женщина на кровати поджала худые ноги под себя, натянув на колени смятую рубаху, и наблюдала за ним исподлобья. Схватив табурет, стоявший у стола, он размахнулся и что есть силы запустил им в окно; брызнули осколки, лица за стеклом пропали — или сначала лица пропали? В окно ворвался летний воздух, и этот воздух тоже почему-то принес с собой запах окалины.
Он обернулся к женщине на кровати.
— Извини, — сказал он, не умея придумать ничего умнее.
Она моргала, глядя на него припухшими глазами, словно человек, пробуждающийся ото сна.
Это не я, подумал он, по крайней мере — не совсем я, я никогда бы… Это все Малая Глуша. То есть зачем все это?
— Я пойду? — спросил он неуверенно.
Блядь, я даже не знаю, как ее зовут.
Женщина высунула из-под полы фланелевой рубахи ступню с аккуратными розовыми пальцами, пошевелила ими, словно увидела в первый раз.
— Ти хто такий? — спросила она тихонько.
— Не важно, — сказал он честно, потому что и в самом деле было не важно.
— Навищо викно розбив?
— Так смотрели ж, — сказал он и откашлялся.
— Они всегда смотрять, — сказала она. — Так всегда бувае.
— Дичь какая-то. Каменный век.
Он огляделся: на столе, покрытом зеленой плюшевой скатертью с кисточками, стоял почему-то графин с водой, словно на трибуне докладчика. Он взял из буфета чашку с олимпийским мишкой, выпятившим опоясанное кольцами пузо, плеснул туда воды и жадно выпил. Вода отдавала затхлым.
— Так я пойду? — повторил он, испытывая тоскливую ненависть к самому себе.
Женщина уже встала с постели и расчесывала волосы перед круглым, в виньеточках зеркалом. Она не ответила.
Он вышел на крыльцо. Мерзкие бабы стояли тут же, полукругом, в темноте они все сильней напоминали степных истуканов. Над ними — одной короной на всех — стоял молодой розовый полумесяц.
Убью, подумал он, озираясь в поисках лопаты или хотя бы черенка метлы, но ненависть так же быстро отпустила его, как и нахлынула, оставив только стыд и тоскливое равнодушие.
Женщины придвинулись ближе.
Старуха с мужским голосом сказала:
— Йды на ричку. Там човен чекае на тебе.
— Лодка? — спросил он. — Уже?
— Да, — сказала Катерина, — иди. Скорей, скорей, скорей…
— Это и была плата? — спросил он, ошеломленный.
Женщины не ответили, они, как по команде, повернулись и стали разбредаться по улице, больше не глядя на него.
— Погодите, — сказал он. — Мне же вещи…
Но вдруг огни в домах разом погасли, и он остался на пустой темной улице, совершенно один; с пустыми руками он пошел к реке, и запах чужой женщины преследовал его.
Река, казалось, стала за это время полноводной, розовое лунное серебро плясало в ней, а у песчаной отмели стояла лодка, и когда он, оскальзываясь на обрыве, спустился к ней, то увидел, что в ней сидит давешний дедок в драном тельнике и смотрит на него веселыми бледными глазами.
— Вы и есть перевозчик? — спросил он.
— А кого тебе треба, дурень? — спросил дедок.
На реке заворачивались крохотные темные водовороты, плеснула рыба.
Лодка стояла, распространяя запах дегтя и подгнившей воды, маленькая и черная.
Он, поколебавшись с минуту, перелез через борт.
Лодка резко качнулась, на дне плеснула темная вода и залила ему кроссовки.
Осторожно он перебрался на нос и сел на скамью. Действовал он механически, словно понимание того, зачем и почему это происходит, ушло, осталась только неизбежная последовательность действий, одно влекло за собой другое, а вместе они — третье.
Он хотел было попросить перевозчика подождать и сбегать быстренько за рюкзаком, но передумал. Вдруг лодка уйдет и он навсегда останется в Малой Глуше?
— Я готов, — сказал он.
— Никто не бывает готов, — сказал перевозчик и спрыгнул в воду, чтобы оттолкнуть лодку от берега. На нем были подкатанные до колен рваные хлопчатые тренировочные штаны.
Лодка скользнула легко, и он ощутил почти облегчение, словно все неприятное уже позади, а дальше все пойдет само собой.
Он опустил руку в воду, чувствуя, как она просачивается меж пальцев. Вода была теплая и упругая.
— Подождите! — раздался сзади тоненький задыхающийся голос. — Подождите!
Инна спускалась с обрыва, оскальзываясь на песчаных осыпях. Она вновь была в городской одежде — обтягивающая кофточка с люрексом и узкая юбка, только на ногах все те же разбитые кеды. За собой она тащила чемодан, оставлявший в песке глубокие борозды.
— От же, мать твою, — радостно сказал дедок и взялся за весла.
— Погодите, — сказал он. — Вас же просили.
— Не положено, — сказал перевозчик.
Он, не слушая, соскочил в воду, ухватившись за борт. Лодка оказалась тяжелая и скользкая, как очень большая рыба, а место — неожиданно глубоким, вода была ему по грудь, и удерживать лодку было нелегко.
— Я сейчас, — задыхаясь, сказала Инна. — Сейчас.
Она перекинула через борт чемодан и потянула лодку на себя. Лодка вновь заскользила по отмели, Инна торопливо и неуклюже, поскольку мешала обтягивающая юбка, забралась внутрь.
Тогда и он перевалился через борт, чувствуя, как доска врезается в живот, лодка качнулась и черпнула бортом воды. Что-то ударило по голове, в глазах заплясали красные пятна, он чуть не свалился назад, в воду, но, помотав головой и разогнав багровую мглу, увидел, как черный перевозчик на фоне зеленовато-розового неба занес черное весло, готовясь ударить еще раз, а Инна повисла у него на руке. Иннин чемодан валялся под скамьей, вода плескала в клетчатые бока.
Он на четвереньках подобрался к лавке и сел. Одежда промокла, кроссовки хлюпали, выталкивая воду, смешанную с илом, а джинсы до колен были в бурой жиже. Он поднес руку к голове, потрогал и поглядел на пальцы, в свете тощего месяца лаково блеснувшие черным.
— Тронь еще раз — убью, сука! — сказал он с ненавистью.
Но перевозчик так же внезапно успокоился, поставил весла в уключины и сделал сильный гребок.
Он опустил руку в воду, зачерпнул пригоршню плеснувшего серебра и промыл разбитую голову. Инна тряслась на корме, он видел ее, полускрытую движениями рук перевозчика, она плакала взахлеб, уже не скрываясь.
— Ну все, все, — сказал он, выглядывая из-за чужой сутулой спины, обтянутой тельником. — Все в порядке. Хватит.
На перевозчика он больше не обращал внимания, словно тот был просто функцией, пустым местом, вроде тех человекоподобных роботов, о которых так любят писать фантасты.
Она ведь тоже заплатила чем-то, подумал он. Нет, не хочу знать чем.
Лодка выгребла на стремнину и пошла вниз по течению, за каждым гребком следовал мощный рывок вперед, с весел падали тяжелые ртутные капли и растекались по реке концентрическими кругами.
У них за спиной оставалась целая цепочка таких постепенно расплывающихся кругов.
Впереди плеснула рыба.
Они миновали островок, поросший ивняком, даже в скудном свете молодого месяца было видно, до чего белый здесь песок.
Инна нагнулась, подняла свой чемодан и поставила его рядом с собой на лавку.
— Что там у вас? — спросил он.
Она помолчала, обхватив руками колени.
— А где ваши вещи? — спросила она вместо ответа.
Он неопределенно кивнул назад:
— Там. Остались там.
— Вы что, совсем дурак? — сказала она сердито.
— А что? Какая теперь разница?
— За рекой нельзя брать у них еду. Только то, что с собой. Вам разве не сказали?
— Ах да, — вспомнил он. — Говорили. Я просто… столько всего произошло.
— Как вы вообще тут оказались? Откуда вы узнали?
— Где, в лодке?
— В Малой Глуше. Не валяйте дурака.
Сонная река плескалась о борта лодки.
— “Адмирал Нахимов”, — сказал он. — Знаете “Адмирала Нахимова”?
— Который утонул? Да.
— Я приезжал туда. В составе комиссии. Родственников поселили в гостинице. Это было… они должны были опознать своих, чтобы забрать их. Они… можете себе представить, что там делалось. Один… был спокоен. Сказал, что ничего страшного, что он знает способ. Можно вернуть…
Он зачерпнул воды, поглядел, как она стекает с пальцев серебряными каплями, потом мокрой рукой провел по лицу.
— Я… спросил его — как? Он говорит, есть один человек. Он знает путь. Ты к нему придешь, он даст тебе бумажку с маршрутом. Очень сильный. Он держит угол мира. С той стороны, где мертвые. Держит. Вот. Может, даже и не человек. Я спросил — а как? Он говорит, не знаю, он скажет. И я… спросил, как найти. Этого человека. Только… всю зиму думал, а потом поехал. Весной поехал. Тут еще очень надо… убедить, что иначе нельзя.
— Я знаю.
— Ну вот, — сказал он и замолчал.
Мимо проплывали темные берега с белой песчаной каймой. В воде у берега кто-то плескался и шумел.
— А тот человек? Который сказал вам? У него получилось?
— Не знаю, — сказал он. — Я так его и не видел. С тех пор. Он сразу уехал. Туда. Он говорил… мало кто оттуда возвращается, и очень редко, когда возвращаются вдвоем. Но попробовать можно.
Он опять помолчал.
— Они были в какой-то краске, — сказал он вдруг. — Вымазаны голубой краской. Этот сухогруз, “Васев”, вез ее, что ли. Волосы были ярко-голубые у них у всех. У многих. Слипшиеся ярко-голубые волосы. Совершенно нелепая катастрофа, как будто… как будто кто под руку толкал, не знаю…
— Теперь уже совсем недолго, — сказала она невпопад.
— Я думал, все будет не так, — сказал он. — Я готовился к другому.
— Р-разговорчики в строю! — вдруг весело крикнул дед, налегая на весла, отозвавшиеся скрипом уключин. — Не положено разговаривать. Осознавать надо серьезность момента. А то высажу, ясно вот тебе?
— Я осознаю, — сказал он устало. В то, что дедок высадит, он не верил, просто не хотелось спорить.
Река тем временем делалась все шире, они миновали еще один остров, разрезавший ее на два рукава, на острове толпились ивы, полоща в воде длинные узкие листья. Прошумел ветер, и по ивам прошла серебряная волна.
Небо на западе сначала было нежно-розовым, потом погасло, и, подняв голову, он увидел, как тогда, в детстве, полную луну, в которую превратился тоненький месяц. Значит, все же так бывает, отрешенно подумал он. Вокруг луны собрались пухлые кучерявые облака, подсвеченные по краям лунным серебром, очень похожие на те, которые он видел в детских книжках, кажется, Корнея Чуковского, с картинками, или в русских сказках, там еще кот булку нес под мышкой. Нет, точно в Чуковском, на рисунке с котом была зима, он вдруг отчетливо вспомнил под шапкой синеватого снега пряничный домик с освещенным окошком, кота в валенках, идущего по хрустящему снегу, и горевший у него над головой квадратненький фонарь.
Лодка скользнула по рукаву и вновь выплыла на стремнину, за их спиной что-то тяжело плеснуло, выбросив в небо тоненький высокий фонтан, образовавший, распадаясь, чуть видимую радугу, словно бы в реке играл кит.
Ерунда, подумал он, откуда тут кит, а вот русалки тут наверняка водятся, просто обязаны водиться русалки, но река вновь стихла и текла себе, переливаясь чернью и серебром, а на темном горизонте вдруг образовался бьющий в небо столб света; словно бы над Чернобыльской АЭС, ходили такие слухи.
Лодка вдруг заскребла днищем о грунт, лодочник поднял весла, уложил их вдоль бортов, достал из рукава смятую бумажку, затертую по краям, и уставился в нее, шевеля губами и моргая в свете багровой заходящей луны и светлеющего на востоке неба. Потом досадливо покачал головой и протянул ему листок.
— Лучше ты, хлопчик, — сказал дедок, — очи в мене уже не те.
Он повернулся и обернул лицо к луне, и стало видно, что у него вместо глаз молочные полупрозрачные бельма, какие бывают у слепых.
Бумажка оказалась вырванной из книги страничкой, жалкой и помятой.
— Темно же, — сказал он, оправдываясь, пытаясь разглядеть прыгающие буквы.
— Надо прочесть, — сказал дед веско. — Порядок такой. Ты зачем в институте вчывся?
— Ладно, — сказал он. — Я попробую... “Большое количество преданий относит сотворение мира к центральной точке (пупку), от которой оно предположительно распространилось в четырех основных направлениях. Следовательно, добраться к Центру Мира означает прийти к „отправной точке” Космоса, к „Началу Времени”; говоря кратко, отбросить Время. Теперь мы можем лучше понять восстанавливающее действие, производимое в глубокой психике образами восхождения и полета, потому что мы знаем, что в ритуальной, экстатической и метафизической плоскостях восхождение может позволить, кроме всего прочего, отбросить Пространство и Время и „отправить” человека в мифический миг „сотворения мира”, вследствие чего он в некотором роде „возрождается”, став как бы современником рождения Мира. Кратко говоря, „регенерация”, затрагивающая глубины психики, не может быть полностью объяснена до тех пор, пока мы не осознаем, что образы и символы, вызвавшие ее, выражают — в религиях и мистицизме — отбрасывание Времени. Проблема не так проста, как…”
— Дальше? — с интересном спросил дедок.
— Дальше ничего нет. Оборвано.
— Жаль, — сказал дедок задумчиво. — В высшей степени интересно было бы узнать, что там дальше он пишет, как вы полагаете, коллега? Ладно, нет так нет, распишитесь здесь.
Он протянул им потрепанную инвентарную книгу с пожелтевшими страницами и подтекающую синюю пастовую ручку. Страницы были подъедены серыми пятнами плесени.
— Дату, число? — спросил он механически.
— Господь с вами, коллега, — сказал перевозчик. — Какие числа за рекой? Мнимые разве что. Просто распишитесь, и ваша прелестная спутница пускай распишется. Этого достаточно, уверяю вас.
И вдруг, запрокинув тощий кадык к светлеющему небу и выкатив голубоватые бельма, закричал петухом, чисто и звонко.
Крик отскочил от серой воды, словно пущенный умелой рукой плоский камушек.
Он вернул книгу и выпрыгнул из лодки, вновь залив кроссовки водой. Никуда это не годится, надо будет просушить их, что ли.
Принял у Инны чемодан с подмокшим, потемневшим боком, потом помог ей перебраться через лодку, которая сейчас почти легла на бок, грозя зачерпнуть низким бортом воду. Потом лодка так же резко выправилась, перевозчик ударил веслами и в одно движение вынес лодку на середину реки, причем почему-то кормой вперед, и получилось это у него лихо и ловко, так ловко, что перевозчик вдруг вновь торжествующе крикнул петухом.
Как же мы будем возвращаться? — вдруг подумал он, ведь он должен бы нас тут ждать. Но мысль вышла какая-то неубедительная, вероятно, потому, что возвращение стояло далеко не первым среди насущных вопросов, а может, потому, что он разучился тревожиться по таким пустякам.
— Ну вот, — сказал он зачем-то, пытаясь оглядеться по сторонам.
Непонятно было даже, взошло солнце или нет, поскольку над рекой висела низкая, плотная дымка. Но и в этом свете отчетливо виделся пустой берег реки, ивняк, подползающий к самой воде, серые, до серебра вымытые куски плавника на сыром песке, а также торчащие из песка белые пустые ракушки, маленькие, с ноготь ребенка.
Он прошел прочь от воды, туда, где песок был суше; внутри оставленных им следов тут же начала скапливаться вода.
Инна шла рядом, волоча за собой чемодан, облепленный песком.
Этот берег был низкий, подтопленный, сплошь заросший ивняком, в кустах возились, треща крыльями, какие-то мелкие птицы, над водой сновали, почти зачерпывая воду клювами, ласточки. Иногда они все-таки касались воды, и тогда по воде протягивался длинный треугольный след.
— Куда дальше, вы знаете? — спросил он.
Инна уронила чемодан на землю и теперь стояла сердитая, раздувая ноздри и уперев руки в обтянутые люрексом бока.
— Нет, — сказала она. — Не знаю. Все не так. Тут должно было…
— Что?
— Не важно.
— Господь с вами, как это — не важно?
— Нас должны были встречать, — сказала она. — Но не встретили.
Он сказал:
— Наверное, они опоздали.
Он прошел еще немного, потом выбрал удобный корень, торчащий из обрыва, и сел на него.
— Я думаю, надо подождать, — сказал он. — Послушайте, у вас правда есть еда?
— Правда, — сказала она устало. — И вода тоже. Только нам нельзя сейчас есть. Надо идти. Раз никто не встретил, надо идти.
— Хотя бы попить дайте.
Она, опустившись на колени в песок, раскрыла чемодан, порылась в нем и протянула бутылку минералки.
— Пейте, и знаете что? Оставайтесь тут. Я оставлю вам еду. Переложу в пакет и оставлю. Половину. По-честному. Только оставайтесь.
— Опять я вам мешаю, — сказал он равнодушно. — Почему на этот раз?
— Это все из-за вас, — сказала она.
— Нечего меня обвинять. Без меня вы бы упустили лодку.
— Да. — Она повернула к нему лихорадочное, осунувшееся лицо. — Верно. Это я… не совсем, не так, ладно, не важно. Все равно. Из-за вас нас никто не встретил. Я знаю, это потому, что вы передумали. Не так сильно хотите.
— Господь с вами. Как же это я не хочу?
— Это вы там думаете что хотите, а на самом деле не хотите, — сказала
она упрямо.
— Это… несправедливо, — сказал он.
Он закрыл глаза и попытался восстановить свою тоску и боль, и страшные, длинные одинокие вечера, особенно по выходным, и острое ощущение облегчения, почти радости, когда узнал, что можно вернуть. Вспоминалось что-то смутное, невнятное, словно кусок из него, вместе с тоской и болью, вообще с умением тосковать и желать, вырезали, не совсем, впрочем, аккуратно, остались какие-то следы и тоскливое недоумение. Тогда, чтобы проверить себя, он попытался сделать то, чего не делал никогда, потому что знал, что не выдержит. Дойдя до предела, восстановить в памяти Риткино лицо в гробу. Внутри было все так же пусто и неподвижно — ее лицо в гробу, ну и что?
— Все равно вы не правы, — сказал он. — А потом, вы-то? Вы сами?
— У меня совсем другое дело, — сказала она. — Вы не понимаете.
— Это вы не понимаете. За рекой все равны, — возразил он.
— Дурак, — сказала она свирепо. — Пройти за реку — это тьфу. Это легко. Тяжело вернуться.
Он отдал ей воду, она глотнула, обливая себе шею и грудь.
— Ладно, — сказал он. — Прячьте вашу воду и давайте мне ваш дурацкий чемодан. Что у вас там такое, в самом деле?
— Не ваше дело, — сказала она сердито.
Я ее увижу, подумал он, теперь уже скоро. Скоро ее увижу, ничего себе!
И тут он увидел бегущую к ним девочку.
Девочка была в белой рубахе, а на голову у нее был нахлобучен венок из колосков и ромашек. Очень, как бы это сказать, кинематографическая девочка.
На бегу она размахивала руками и что-то кричала.
— Глядите, — сказал он.
Инна недоуменно нахмурилась.
— Это проводник? — спросила она недоверчиво.
— Почему нет... — Он пожал плечами. — Это символично. Ребенок. Удивительнее, если это просто девочка. Откуда она тут, за рекой? Я имею в виду…
Он хотел сказать “живая”, но запнулся и не выговорил.
— За рекой может быть все, что угодно, — задумчиво сказала Инна. — Мне так кажется.
— Эй! — Девочка подбежала ближе, теперь можно было разобрать, что она кричит. — Эй!
У девочки были босые ноги в цыпках и светлые серые глаза.
— Что же вы тут сидите? — сказала она укоризненно, тяжело дыша. Он видел, как под рубахой ходят ее тоненькие ребра. — Сейчас придут песьеголовые.
— Кто? — переспросил он.
— Песьеголовые. — Девочка ловила ртом воздух. — Чудовища. Они идут сюда. Надо скорее…
Она подскочила, схватила его за руку и потянула.
Он оглянулся на Инну.
— Скорее! — Девочка подпрыгивала на месте, умоляюще глядя на него. — Хорошо, что я вас увидела. Вы из-за реки, да? Они людей едят. Ну, пожалуйста, поскорей прячьтесь, пожалуйста, прячьтесь. Ох, я из-за вас тоже…
— Песьеголовые? — недоуменно переспросил он.
— Они чуют, — сказала девочка, ловя ртом воздух. — Надо по воде, по воде уходить.
Он покорно нагнулся и поднял Иннин чемодан. Девочка прыгнула в воду, круглые капли венчиком расцвели возле ее щиколоток.
Он торопливо стащил кроссовки (сколько можно полоскать их в воде!), зажал в другой руке и двинулся за девочкой вдоль кромки воды. Хмурая Инна следовала за ними, недоверчиво покачивая головой. Они прошли подтопленным берегом (в воду спускались мокрые корни пышных ив), пересекли мелкую заводь (в прогретой воде у песчаного дна стояли стайки крохотных рыбок) и наконец выбрались, хватаясь за корни, на обрыв, где заросли были такие густые, что в них можно было спрятать целую толпу.
— Ш-ш-ш! — сказала девочка.
Она нырнула в ивняк и теперь выглядывала оттуда, ее венок сполз на одно маленькое ухо, придав ей смешной залихватский вид.
Он затолкал чемодан меж кустов и полез следом, чувствуя себя полным дураком. Инна ловко заползла под ветви, она, кажется, решила больше не противоречить. Надеется, что, если будет вести себя хорошо, это оценят и дальше все уладится? — подумал он.
Отсюда, с высокой точки, сквозь ветви можно было разглядеть берег, в том числе и тот его участок, куда их высадила лодка, там наверняка было натоптано, но как раз следов отсюда уже видно не было.
Туман постепенно уплотнялся перед тем, как подниматься кверху, как бывает, когда день обещает быть жарким, и он, высунув голову из густых зарослей, видел, как там, вдалеке, к кромке воды вышли высокие существа в длинных рубахах; на таком расстоянии детали разобрать было невозможно, но очертания их голов явно были нечеловеческими. Существа рассматривали то, что должно было быть их следами на песке, поводили головами, словно ловя ветер, но слабый ветер дул оттуда сюда, и существа растерянно топтались на песке, не зная, куда отправиться следом.
— О, Господи! — сказал он.
— Тш-ш-ш! — Девочка проворно заткнула ему рот маленькой горячей рукой.
То ли из-за оптических причуд тумана существа казались огромными, то ли на самом деле были выше людей, по крайней мере, на голову.
Он припал к теплой земле, ощущая, что весь перемазался липкой грязью, но это, наверное, не так важно.
А я еще собирался устроиться там на пикник, растерянно подумал он, еще перекусить там, дурак, хотел!
Существа переговаривались друг с другом, делая жесты руками, торчащими из коротких рукавов. Он насчитал троих, но может, на самом деле где-то прятались еще?
Почему-то я ни разу не задумался о том, как оно будет — за рекой. Я думал, что самое главное — это сюда попасть, а здесь все будет просто, ну, не просто, а прямолинейно, что ли.
Псоглавцы, судя по жестам, обменялись несколькими словами, повернулись и исчезли в зарослях. Он боялся, что они все-таки двинулись в эту сторону, но минутой позже увидел их гораздо дальше, выше по течению шевельнулись кусты, мелькнули высокие белые фигуры и пропали в тумане.
— Ушли, — тоненько сказала девочка. — Вот и мы скоро пойдем.
— Ты кто вообще? — спросил он вполголоса.
— Я тут живу. — Девочка вытерла нос рукавом рубахи. — Мы тут живем.
— Давно?
— Всегда, — сказала девочка.
— Ты, кто еще?
— Мамка… Папка... Баба Люба. Мы вон там живем. — Она махнула рукой назад, от реки. — А вы из-за реки, да? Вам надо дальше, да? Хорошо, что я вас нашла!
— Значит, ты все-таки проводник?
Такая малявка? С другой стороны, почему нет? За рекой все должно полагаться не на обыденный смысл, а на символы. Мифологию. Наверное.
Девочка затрясла головой и поправила венок, который от этого окончательно съехал набок.
— Я — нет. Мне нельзя, бабы не водят, только мужики. Папка вечером вернется, он вас поведет. А я только встречаю. Встречать можно.
— Ясно, — сказал он. — А тебя как зовут?
— Тоже Люба. Как бабку.
Она деловито, как собачонка, выбралась из-под кустов и теперь стояла, темнея на фоне быстро светлеющего неба.
Он вытянул злополучный чемодан и помог вылезти Инне. Одна щека у нее была перепачкана землей, юбка — в грязи.
— Ну и вид у вас, — сказал он.
Она мрачно осмотрела себя, потом сказала:
— Отвернитесь, — и стала спускаться к воде.
— Вот вы зря возитесь, — упрекнула девочка. — А если опять песьеголовые придут?
— Мы быстренько, — сказал он, подумав, что и ему надо помыться.
Не глядя на Инну, он тоже вошел в воду, стащил с себя футболку и прополоскал ее. Футболка все равно получилась какая-то сероватая.
Инна за его спиной сказала:
— Я уже.
Он натянул мокрую футболку, тут же облепившую его спину и плечи. Это было, пожалуй, даже приятно.
— Дайте мне еще попить, — попросил он.
— Так вы изведете всю воду, — упрекнула она.
— Это последняя бутылка?
— Нет, — сказала она. — На самом деле нет. Но все равно надо экономней. Мы же не знаем, как долго…
— Папка вас завтра утром поведет, — сказала девочка.
— Это долго? Дорога долгая?
— Папка говорит, по-разному. И еще что не сопливых дело, — сказала она и неожиданно лукаво улыбнулась; передний верхний резец у нее был косенько обломан, отчего улыбка делалась еще симпатичней. — Я только встречаю, — повторила она.
— И давно ты так?
— Нет, — сказала она с гордостью, — папка недавно разрешил. Но я вон как здорово успела. Мы всегда знаем, когда лодка приходит.
— А песьеголовые?
— Они тоже всегда знают, — призналась она. — Они охотятся за людьми из-за реки. Они знаете чего с ними делают? Они их в ямы сажают и кормят. А потом надрез делают на пальце. Если кровь не идет, значит, жира много наросло. Тогда они их режут и съедают. Ужас! — Она прижала ладошки к ушам.
— А я думал, песьеголовые — это легенда.
— Святой Христофор, — сказала Инна.
— Что?
— У Катерины в Малой Глуше. Икона. Святой Христофор. Он был псоглавец.
Он вспомнил изображение высокого воина с собачьей головой.
— Я думал, это легенда. Суеверие.
— А я думаю, он пришел из-за реки, — сказала Инна. — Они иногда приходят.
— Значит, те, кто… возвращался и рассказывал о странных племенах, о людях с песьими головами, о… я не знаю, еще рисовали таких, с глазами на животе или с ушами до полу, или… просто попадали за реку?
— Да, потому что раньше река текла совсем рядом. Она и сейчас придвигается. Когда проливается много крови. Когда молодые гибнут. Говорят, в такие времена можно попасть за речку, ну, без проводника, и оттуда… тоже приходят всякие… А если человеку везло и он возвращался, он как бы получал знание. Это такой дар, наследство. Потому что за рекой всегда знают, если должна случиться большая беда. Знаки, даже мы их иногда можем увидеть. Ну, вы знаете, огненные колеса, столбы, перед войной многие видели.
— Я знаю, — сказал он. — У меня бабка видела. Как раз перед самой войной. Огромную пылающую женщину, выходящую из леса. Только это было не здесь, а в Белоруссии, в Полесье.
— Какая разница! — Инна пожала плечами. — Река везде. И лес везде.
Они шли, оставив реку за спиной, земля становилась все суше, туман как-то резко поднялся и исчез, начинался густой, жаркий день, и солнце постепенно набрало такую силу, что и вправду было ясно, что это настоящая яростная звезда, а не какой-то там светлый кружок в небе.
Небо стало глубокое, с неожиданно густым фиолетовым отливом в чистой голубизне, и там, в вышине, лениво парили черные точки.
— Это кто? — спросил он Инну. — Ястребы?
Но она сказала:
— Я не знаю здешних птиц.
Это очень символично, думал он, девочка встречает нас, и ее зовут Люба. Любовь. Это так задумано или совпадение? Или здесь не бывает совпадений?
Девочка шла впереди, время от времени оглядываясь. Иногда ей становилось скучно, тогда она сама для себя подпрыгивала или кружилась, забегала вперед или шла рядом с ними, болтая, что в голову придет.
— А это настоящая золотая ниточка? — спрашивала она, трогая Иннину кофточку с люрексом. — Нет? Жалко. А правда, что за рекой есть такие волшебные ящики и можно увидеть, что где делается, прямо как в сказке?
И говорящие ящики тоже есть?
— Есть, — устало сказал он. — И движущиеся ящики тоже есть.
— Это как?
— Ну, как телега без лошади.
— Чудеса. — Девочка покачала венком.
Песьеголовые для нее не чудеса, подумал он, а телевизор — чудо.
— Все-таки как получилось, что вы тут живете? — спросил он.
— Надо мамку спросить, — сказала девочка. — Она знает.
— А кто еще тут живет?
— Дальше, — девочка махнула тоненькой рукой куда-то вперед, —
живут крылатые люди.
— Ангелы?
— Кто?
Он в затруднении сказал:
— Ну, такие, крылья белые, в перьях, волосы светлые, вокруг головы сияние.
— Нет, — сказала она с сомнением. — Кажется, нет. Просто крылатые люди. У них клюв на лице вместо носа, папка говорит. — Она вновь подпрыгнула, просто от избытка энергии. — А дальше я уж не знаю кто.
— А люди с ушами до полу? — спросил он на всякий случай.
— Про таких я не знаю, — честно сказала девочка.
Теперь они шли по пояс в траве, трава здесь была густая и нетронутая, из нее торчали белые зонтики цветов и колючие красные репейники. Что-то шмыгнуло прочь от их ног, высокие стебли на миг разошлись и сомкнулись.
Девочка выбирала путь по ведомым ей одной приметам.
Он нес Иннин чемодан, понимая, что наконец-то его неверный путь свелся до одной прямой, а дальше о нем будут заботиться неписаные, но твердые правила, установленные от начала времен, эти правила столь нерушимы, что даже боги не способны изменить их или переступить, ибо они установлены Тем, кто выше богов.
Смущали только песьеголовые. Его не предупредили, что за рекой могут ждать опасности такого рода.
— А куда ты нас ведешь?
— Так к папке же, — ответила девочка, не оборачиваясь.
Инна неодобрительно на него покосилась.
— Что? — спросил он шепотом.
— Почему вы во все мешаетесь? — тоже прошептала она. — Спрашивать не положено. Надо делать что говорят, раз уж сюда попали, иначе может ничего не получиться.
— Просто мне странно. На каком, например, языке говорит эта девочка? На современном русском языке. Ну, немножко приукрашенном, как в кино. Мамка, папка... Такого не может быть.
— Я думаю, — сказала Инна задумчиво, — за рекой нет языков. Ну, что-то в этом роде.
— Значит, она не человек.
— Почему?
— Потому что язык — человеческое свойство. И человеческая привилегия.
— А мы?
— Что — мы?
— На каком языке говорим здесь мы? На русском? Откуда вы знаете? Может, мы утратили свой язык, как только попали сюда?
— Да, — сказал он. — Возможно, вы правы. Боюсь, мы утратили больше, чем язык.
— Что вы имеете в виду?
— Не знаю, — сказал он на всякий случай.
Если живому человеку так трудно попасть за реку, не значит ли это, что он оставляет на том берегу что-то очень важное — например, свою человечность. Или часть ее. И как знать, подумал он, как знать, удается ли на обратном пути найти и подобрать эту оставленную часть?
Над зонтичными цветами гудели пчелы.
— Я думал, здесь все не так, — сказал он.
— Здесь все не так, — подтвердила Инна. — Вы потом поймете.
— Это как в детстве. — Он покачал головой. — Я жил на даче, у бабушки. Там тоже все было такое… яркое. Вы думаете, мы видим это только потому, что видим?
— Дети, — сказала она. — Дети всегда знают. Поэтому они боятся засыпать, потому что за ночь мир может измениться. Река течет совсем рядом с детьми. Совсем рядом.
— Если бы на моем месте был писатель-фантаст, — сказал он, — он бы предположил, что тут особенное время и пространство. Свернутое или с дополнительным измерением, что оно как бы пронизывает реальный мир.
— Ваш писатель-фантаст ошибается, — возразила она серьезно. — Здесь нет ни времени, ни пространства.
А живые существа, подумал он, есть ли здесь живые существа? Все эти насекомые, пчелы, птицы? Некие представления, образы, клочки материи или удивительная страна, в которой достает места всем?
Его охватило странное ощущение покоя, словно все наконец-то делалось как должно.
Он вдруг обнаружил, что они вышли на верхушку холма. Небо по-прежнему было чистым и высоким, гудели пчелы, трава звенела совокупным хором множества насекомых. На самой верхушке на голом земляном возвышении стояла каменная баба, сцепив руки под животом.
На безглазой голове набекрень красовался свежий венок из полевых цветов и колосков. Колоски торчали во все стороны, отчего баба пародийно напоминала статую Свободы в многолучевом венце.
Девочка вприпрыжку подбежала к каменной бабе и стала рядом с ней, худенькая, с руками, смешно разведенными в разные стороны.
— Это я плела, — сказала она радостно. — А это знаете кто?
— Знаю, — сказал он. — У нас тоже такие есть. Такие древние скульптуры.
— Это здешняя царица. — Девочка сложила руки лодочкой и поклонилась серому камню.
Он тоже наклонил голову, принимая ее игру, но она тут же бросилась к нему и потянула за руку.
— Вот мы пришли уже почти, — сказала она весело.
Домик стоял в густом яблоневом саду и напоминал пряничный. С верхушки холма была видна низкая, крытая соломой крыша и одно отблескивающее окошко. Совершенно игрушечный домик.
— Как же вы тут живете? — спросил он удивленно. — Совсем одни?
— Папке так положено. У него должность.
— А песьеголовые?
— Никто не посмеет тронуть папку.
Сверху видно было, как женщина в белом, склонившись, возится в огороде среди невиданных цветов, похожих на мальвы, но ярче и крупнее.
— Идемте. — Девочка вновь нетерпеливо дернула его за руку. — Я вас мамке покажу. А есть вам нельзя здешнюю еду, я знаю. Жаль. Она бы вас покормила.
Вблизи домик оказался совсем маленьким, а женщина — крупной и спокойной. Отправляясь в путь, он особо не задумывался о том, что будет ждать его за рекой, скорее из суеверия, чем по какой-то другой причине, но жилище проводника ему, как теперь представлялось, должно было быть чем-то вроде сурового домика смотрителя маяка. И чтобы в очаге пылал красный огонь, а за окнами свистел ветер.
Яблоки на ветках горели, как китайские фонарики, а все вокруг было словно в летнем варианте той картинки из детства, где котик в валенках несет по белому снегу большую пышную булку, немного похожую на нарезной батон. Девочка вновь подпрыгнула, почесала одной ногой другую и побежала по тропинке, мимо огромных подсолнухов, таких больших, что стебли их были подвязаны колышками.
— Мамка! — верещала она. — Тут люди из-за реки! Я их встретила. Я ж говорила, что встречу. А мы песьеголовых видели, правда! Они тоже прибежали к реке! Но я их увела раньше. Мы спрятались в кустах, а потом они ушли.
Женщина выпрямилась и отряхнула крупные, выпачканные землей руки.
— Из-за реки, и целых двое сразу! — Девочка схватила Инну за руку и заставила сделать несколько шагов. — Посмотри, какая кофточка!
— Уймись, дурочка, — добродушно сказала женщина.
Он поздоровался, и она кивнула в ответ приветливо и неторопливо.
— Ваша дочь сказала, что мы можем попросить вас о помощи, — сказал он. — Нам нужен проводник.
— Я знаю. — Она улыбнулась. — Почти всем из-за реки нужен проводник. Муж вернется и отведет вас.
— А сейчас его нет?
— Сейчас его нет. — Она пожала круглыми плечами. — Да вы отдохните пока. Хотите в доме?
— Нет, — сказал он поспешно. — Лучше на улице.
— Ну, так во дворе посидите, там стол, под черешней. Я как раз тесто поставила, да ведь вам нельзя тут есть, верно? Вот бедолаги.
— Это ничего, — сказал он, хотя голод давно уже скребся под ложечкой. — А долго ждать?
— Нет, — сказала женщина. — Недолго. Может, к полудню придет. Да вы посидите, отдохните, все, кто из-за реки, очень усталые, очень. Тяжко вам пришлось? — спросила она сочувственно.
— Тяжко? — переспросил он. — Не знаю. Да, вероятно.
— Теперь уж скоро. — Женщина дружелюбно кивнула. Лицо у нее было серьезное, а из-под платка выбивалась прядка русых волос.
— Знаете, — сказал он Инне виновато, — а я и вправду хочу есть.
Она впервые за все время улыбнулась, бледно и бегло.
— Что бы вы без меня делали?
Он не сказал ей, что, не будь его рядом, ей бы самой пришлось тащить пресловутый чемодан, который по-прежнему оставался очень увесистым. Может, подумал он, когда мы поедим, он станет полегче. Если там, скажем, консервы. Консервы всегда много весят.
Под черешней стояли грубо сколоченный стол и две вкопанные в землю скамьи. И то, и другое было надежным и простым, и он опять вспомнил, как в детстве гостил у бабушки на даче. Там, кажется, был похожий стол, и он сидел, взобравшись с коленями на скамью, и раскрашивал картинки в книжке-раскраске, удивляясь, почему у него получается не так аккуратно, как на типографской картинке, расположенной рядом для примера.
Инна поставила свой чемодан на землю, раскрыла и опять чем-то пошуршала, потом достала бутылку с водой, хрустящие хлебцы, банку шпрот и красный, чуть подмокший с одного боку помидор. Все это она разложила на газете “Знамя коммунизма”, которую тоже достала из чемодана.
— Ножик только надо, — сказала она деловито.
— Ножик как раз есть, — обрадовался он.
Краем глаза он видел девочку, та вскарабкалась на качели, укрепленные на толстом яблоневом суку, и теперь лениво раскачивалась, болтая ногами. Качели тоже были просто устроены: две прочные веревки и перекладина.
— Качели, — сказал он, вгоняя ладонью перочинный нож в жестяную крышку.
— Что?
— В ее возрасте у меня были получше.
— У вас все было лучше, — сказала Инна почти с ненавистью.
— Инна, — сказал он, — Болязубы, конечно, странненькое место, но я знал места гораздо хуже. Честное слово.
Она сидела, склонив голову, упершись взглядом в столешницу.
— За что вы меня так не любите, Инна?
— Вы неправильно все делаете, — прошипела она сквозь зубы. — Дергаете всех, спрашиваете. Когда, зачем? Нельзя так. Это милость. Одолжение. Как вы не понимаете?
— Вы хотите сказать, — спросил он горько, — что нас пустили за реку потому, что мы себя хорошо вели?
Она вздрогнула и смолкла.
— Здесь нет правил, Инна, — сказал он. — А если есть, то другие правила. Мы их не знаем. Мы можем нарушать их именно по незнанию.
— Вы даже не потрудились захватить с собой еды.
— Я думал, это будет быстро, — признался он. — Я не знал, что здесь… так много всего.
Может, если бы я был один, это и было бы быстро? — подумал он.
А она готовилась к долгому путешествию, к сказке, где надо сначала поклониться яблоньке, потом починить печку, потом износить железные сапоги, истереть железный посох… И теперь все здесь делается по ее мерке?
В темно-глянцевой листве черешни возились местные птицы, которых Инна не знала.
— Я не представляю себе, — сказал он вдруг. — Просто не представляю. Это место. Ну, то, которое…
— Не надо об этом, — сказала Инна быстро.
— Ладно. Не надо.
Хозяйка подошла с большим глиняным кувшином, на стенках его выступила темная роса.
— Нам нельзя, — сказал он. — Вы же знаете. Пить нельзя.
Ему не хотелось обижать хозяйку, и он боялся, что Инна опять будет злиться, но пить местную воду он бы не рискнул.
— Да-да. — Она присела на лавку, подперла голову крупной рукой и сочувственно на них посмотрела. — Я знаю. Умыться хотите? Умыться можно.
Тут только он заметил, что через другую ее руку перекинута чистейшая, сложенная вдвое холстина.
— Я не знаю, — сказал он неуверенно. — Руки разве помыть... — Ему не хотелось обижать приветливую хозяйку.
— Нет, — тут же ответила Инна.
Он поднялся и протянул руки, чтобы хозяйка полила на них из кувшина. Вода была холодная, и это оказалось неожиданно приятно.
— Как же вы тут живете? — спросил он сочувственно.
— Вот так и живем, — сказала она певуче. — Все сами.
— Что же, те, кто приходит из-за реки, они… никогда не помогают? Не оставляют тут, ну, вещей или…
— Что вы, — сказала она. — Обычно всегда приходят налегке. Она исключение. — Женщина кивнула на Инну, которая сидела, не прислушиваясь к разговору, ее четкий чистый профиль ясно вырисовывался на фоне черешни.
— А как же?.. — Он вспомнил, как его втолкнули в лодку бабы Малой Глуши. — Как же они обходятся? Если здесь нельзя ни есть, ни пить…
— Так и обходятся, — сказала она спокойно. — Потерпят и привыкают. Главное — перетерпеть вначале. Только, — она лукаво усмехнулась, — это она вам сказала, что тут нельзя есть и пить? Ее обманули. Это суеверие.
— Что?
— От здешней еды нет вреда, — сказала хозяйка. — Наоборот. Она открывает глаза. Человек возвращается к себе и видит то, чего раньше не видел. Если, конечно, возвращается. Но это очень тяжело, потому что такое трудно вынести. Немногие могут. Потому и пошел слух, что — нельзя.
— Мне как-то не улыбается видеть то, чего никто не видит, — сказал он. — Я, кажется, догадываюсь, что из этого может получиться. А песьеголовые правда людей едят?
— Кто это может знать? — пожала она плечами. — Они уводят их к себе, ну а что там с ними делают…
— Отсюда можно не вернуться?
— Можно.
— Почему?
Инна беспокойно пошевелилась. Ей не нравилось, что он так долго разговаривает с хозяйкой. Она боялась, что хозяйка рассердится и они не получат проводника.
— По разным причинам, — сказала хозяйка. — Иногда все совсем просто. Многим тут просто нравится.
— Нравится?
— Да. Здесь время идет по-другому. Можно найти себе такое вот место, — она кивком показала на пряничный домик, — и жить в свое удовольствие. Можно путешествовать. Рано или поздно с тобой будет все, что ты захочешь. И торопиться некуда.
Он подумал.
— Вы так и остались тут? — тихо спросил он. — Пришли и остались?
Она с улыбкой покачала головой и приложила палец к губам, он так и не понял, было ли это подтверждением или просто нежеланием говорить на такую тему. Инна встала и торопливо подошла к ним. Боится, что я скажу что-нибудь не то.
— Все хорошо, — сказала хозяйка. — Вы не волнуйтесь. Отдохните пока. Спать вам можно? Я постелю вам одеяло тут, под черешней. Хотите?
Он поглядел на Инну, та пожала плечами. Отказаться она боялась, чтобы не рассердить хозяйку, и спать, кажется, тоже боялась.
Солнечные зайчики прыгали меж листвой черешни и меж тенями от листвы на траве.
— Неплохо было бы, — сказал он виновато. — А вы разбудите нас, когда ваш муж вернется?
— Да. — Хозяйка улыбнулась, повернулась и пошла к дому, крупная, бедра распирают холщовую юбку. Такая фигура, не модельная, но очень женственная.
Инна вновь присела на край лавки и стала чертить пальцем по столешнице.
— Она не говорит, куда он ушел, — заметил он. — А вы думаете — куда?
Она ответила, не поднимая головы:
— Не знаю, может, еще кого-то провожает.
— Думаете, так уж много народу приходит из-за реки?
— Думаете, мы одни такие? — тут же ответила она.
За то время, что они встретились, она успела очень измениться. Стала суше, жестче. И больше не говорила о себе. Вообще не говорила на посторонние темы. Наверное, я тоже изменился, только сам не замечаю этого. А она видит. Наверное.
— Все гадаю, тот, с “Нахимова”… У него получилось?
— Не хочу этого знать, — сказала она быстро.
Вернулась хозяйка, под мышкой она несла огромное свернутое лоскутное одеяло, раскатала его на траве, улыбнулась им и вновь пошла к дому.
Он вдруг почувствовал, что голова у него стала тяжелая, а глаза закрываются сами.
Солнце било сквозь листву черешни, почти наотмашь, лучи стояли вертикально, и в них плясала едва заметная мошкара.
— Спать-то здесь можно? — спросил он. — Не знаете?
Инна пожала плечами.
С другой стороны, подумал он, если хозяйка права и голод и жажда здесь — просто память тела, а не потребность, то и сон, наверное, такая же память, но до чего же чертовски сильная память!
— Я не хочу спать, — сказала вдруг Инна. — Вы спите, а я так… Посижу.
Он с благодарностью посмотрел на нее.
— Правда?
— Правда.
Может, подумал он, она старается показаться лучше меня? Надеется, что ее старание заметят и оценят? Но ему уже было все равно. Если она хочет выиграть на моем фоне, пусть. В этом мире нет логики, она рискует.
Он вытянулся на одеяле и закрыл глаза. Одеяло пахло травами. Его тут же качнуло, словно он плыл, лежа ничком в лодке. Краем уха он слышал, как Инна опять чем-то шуршит в своем чемодане.
Сначала ему показалось, что он еще спит, поскольку, когда он открыл глаза, было так же темно. Наверное, только показалось, что он открыл глаза. Потом он попытался пошевелиться и не смог. Так всегда бывает во сне, потому что мышцы не слушаются приказа грезящего мозга. От этого у спящего возникает неприятное ощущение, что он пытается встать, но не может, потому что скован или связан. Потом он понял, что на самом деле связан.
Он лежал на боку, руки его были стянуты за спиной, ноги — в щиколотках, и он никак не мог освободиться. Рядом, на пестром, смутно различимом во тьме одеяле, лежало что-то вроде темного полена, потом он увидел, что это полено изгибается, — Инна, тоже связанная, издавала жалкие звуки.
Потом он понял, что Инну он смог разглядеть потому, что на листве и траве лежали огненные отблески, что-то горело совсем рядом, он ощущал на лице жирный дым и слышал треск сворачивающейся от жара листвы.
Где-то неподалеку кричала женщина.
Извернувшись на другой бок, он увидел горящий пряничный домик и мечущиеся в дыму гигантские смутные фигуры; пламя озарило одну из них, и он увидел острые уши и непривычную и оттого еще более пугающую вытянутую морду на человеческих плечах.
Когда они успели нас связать? Я так крепко спал? Или это какое-то здешнее странное волшебство?
— Инна! — на всякий случай крикнул он.
Она всхлипнула.
— Я заснула!
Она при этом изгибалась ужом, пытаясь вывернуться из веревок.
— Не хотела, а заснула. Простите.
— Это песьеголовые, — сказал он.
— Как они… как у них?
— Не знаю.
— Пока мы спали, они нас оглушили чем-то и связали? Или усыпили еще крепче?
— Наверное.
Женщина за его спиной опять закричала, громче, пронзительней, потом крик оборвался.
— Инна, вы можете развязать мне руки?
— Как? — спросила она безнадежно.
— Ну, я повернусь к вам спиной… вот так…
Он почувствовал спиной ее спину, руки у нее были стянуты веревками, точь-в-точь как и у него, она беспомощно подергала за узлы. Движение было бестолковым, словно у его запястий возился какой-то зверек.
— Нет, — сказала она, чуть повернувшись. Он почувствовал на щеке ее дыхание и касание легких волос.
— Нож! — вспомнил он. — На столе лежит нож!
Перекатываясь, он подобрался к столу и сел, опираясь о лавку, так, что голова его оказалась над краем стола. Со второй попытки ему удалось смахнуть нож подбородком. Нож упал в траву, он нащупал его ладонями связанных за спиной рук и ухватился за рукоятку.
— Порядок, — сказал он, подбираясь к Инне.
Он просунул лезвие под веревку, стягивающую ее руки, осторожно, чтобы не задеть кожу, и повел вверх-вниз. Веревка лопнула и распалась. Повернувшись, он увидел, как Инна, потряхивая затекшими кистями, пытается развязать узел на ногах.
— Да нет же, — сказал он с досадой, — возьмите нож, разрежьте мне руки, вот.
Он вновь повернулся к ней спиной, подставив ей кисти, и почувствовал прикосновение к коже холодного лезвия. Он подвигал веревкой, чувствуя, как она поддается и распадается надвое, руки у него освободились, и он, обернувшись к Инне, перехватил нож и стал торопливо резать путы на ногах, у себя и у нее, не обращая внимания на то, что кисти рук слушались плохо, а пальцы были как чужие. Нож пришлось зажать в горсти. Иначе не получалось.
Когда он вскочил на ноги, он понял, что все кончено; пряничный домик пылал, охваченный красным языкатым огнем, окошки моргали красным, хозяйки нигде не было видно, а на пороге горящего дома стоял гигантский псоглавец, и девочка Люба болталась у него в руках, точно тряпичная кукла.
Сжимая нож в руках, он прыгнул вперед и, прежде чем псоглавец успел освободить руки, ударил его ножом в то место, где собачья голова переходила в человечьи плечи. Нож прошел мягкое и уперся в твердое.
Кровь брызнула на него тугой узкой струей, заляпав футболку.
— Идиот, — сказал псоглавец и начал медленно падать, роняя девочку.
Женщина в белой рубахе кинулась на него, ее скрюченные пальцы тянулись ему в глаза, он пытался ухватить ее за запястья и не мог, тогда он дернул головой, ногти скользнули по щекам, прочертив кровавые борозды.
Он пытался оторвать ее от себя, но она висела на нем, как куль с картошкой, совсем рядом он видел ее страшное оскаленное лицо, зубы блестели в неверном свете пожара.
Вдруг она обмякла и ушла вниз; совсем рядом он увидел поросшую шерстью морду; в когтистой руке псоглавец держал дубину. Он попытался схватить нож, который выронил, защищаясь от женщины, но псоглавец наступил на рукоятку огромной когтистой ногой.
— И не пытайся, — сказал псоглавец.
Слова вылетали из пасти вместе с горячим смрадным дыханием.
— Иди, — псоглавец подтолкнул его лапой, — иди вперед.
Псоглавец был на голову выше и гораздо шире в плечах.
Он попробовал вырваться, но псоглавец стиснул руку у него на плече; он чувствовал, как когти, прорвав футболку, вонзаются ему в плечо.
— Не дури, — сказал псоглавец.
Он оглянулся, выворачивая шею, и увидел Инну, которую вел другой псоглавец. Инна шла покорно, как заводная игрушка.
В глазах у псоглавцев горели красные огоньки.
Что-то большое, темное выдвинулось из тьмы за их спинами, он с удивлением увидел телегу и бурую коротконогую лошадь. Лошадь, опустив голову, неторопливо обрывала стебли.
— Туда, — сказал псоглавец.
Он вырвался и отскочил на несколько шагов.
— Что вам надо? — крикнул он с ненавистью. — Оставьте нас в покое! Я не хочу…
— Садись в телегу, — сказал псоглавец.
Бежать, думал он лихорадочно, куда бежать? Девочка мертва, хозяйка мертва, проводника нет, не у кого спросить, не на кого надеяться.
— Куда ты побежишь, дурак? — равнодушно спросил псоглавец.
— Я из-за реки, — сказал он потерянно. — Отпустите меня.
— Зачем человека убил?
— Человека?
— Да, ножом в шею. Он тебя трогал разве?
Он нервно хохотнул.
— Вы нелюди. Вы напали на… беззащитных. Убили. Нас связали. Зачем?
Посглавец подошел к лошади и потрепал ее по склоненной шее.
— Дурак, — сказал псоглавец. — Где ты видел беззащитных? Думаешь, это мы тебя связали? Это они. Напустили сон и связали, а ночью отнесли бы к бабе каменной и выпили вашу кровь. Они охотятся на тех, кто из-за реки. Я знаю их породу.
— Кто? Эта малышка? Женщина? Ее муж должен был провести нас…
— Это ламии, дурак, — сказал псоглавец. — Вас перехватили ламии. Они всегда крутятся возле реки, ждут горячей крови. А мужчин у них нет и не было никогда. Они вам голову задурили, морок навели. Мы искали, еле успели.
— Все вы врете, — сказал он устало. — Их разве трудно было найти? Вон, домик стоял, и огород, и все…
— Гнездо кожаное, — сказал псоглавец, — они его таскают с места на место. Из человеческих кож, из костей… попробуй найди.
— Но они… они обещали нам проводника!
— Проводник — это я, — сказал псоглавец.
Он приоткрыл пасть и вывалил наружу красный язык.
— Женя! — вдруг крикнула Инна. — Женя!
Он вздрогнул. Инна никогда не называла его так, и на миг ему показалось, что его зовет Ритка. Он начал беспомощно озираться и увидел Иннино лицо; совершенно белое, с расширенными глазами. Она увидела, что он смотрит, и рванулась к нему.
— Чемодан! — всхлипнула она.
Он поглядел туда, где догорал пряничный домик, теперь он был ни на что не похож: опадающая внутрь себя черная бесформенная масса. Качели под яблоней тоже горели, как-то странно, пылающая доска раскачивалась взад-вперед, оставляя в воздухе плавный огненный след.
— Я не пойду! — кричала Инна, вырываясь из лап псоглавца, охватывающих ее руки кольцом загнутых когтей. — Без чемодана — нет, нельзя!
— Вот дура баба, эх, — прокомментировал тот псоглавец, что стоял рядом с ним.
— Я схожу, — сказал он. — Я не убегу, честное слово.
— Пионерское? — спросил псоглавец.
— Угу.
Он высвободился и пошел по направлению к горящему дому; в лицо тут же ударило нестерпимым жаром, от которого осыпались белым пеплом ресницы и брови.
— А нарушишь пионерское слово — бабе твоей глаза вырву, — сказал псоглавец в спину.
В вытоптанной траве лежало что-то маленькое, черное и скорченное, он старался туда не смотреть, а чемодан стоял неподалеку, раскрытый, но совершенно целый. Все в нем было вперемешку, словно рылся кто-то любопытный и равнодушный, из надорванного пакета высыпались мандарины, яркие, точно китайские фонарики. Еще там были мужские джинсы и майка с портретом какого-то певца, несколько потрепанных книжек из “Библиотеки фантастики и приключений” и почему-то плюшевый заяц с барабаном. У зайца вместо одного глаза была пуговица.
Он затолкал все в чемодан и застегнул молнию.
— Вот, — сказал он, вернувшись. — Не волнуйтесь. Вот.
Инна мелко и часто закивала, а псоглавец взял у него из рук чемодан и закинул на телегу. Теперь он увидел, что на телеге из-под дерюги торчали огромные ступни с выгнутыми когтями; это был тот псоглавец, которого он убил ножом.
— Лезь, — сказал псоглавец.
— Я так пойду, — сказал он. — Пешком.
— Дурак, — сказал псоглавец. — У тебя ноги короткие. И у нее тоже. Садись, кому говорят!
Он забрался в телегу и сел, стараясь держаться как можно дальше от огромного тела под дерюгой. Инна умостилась рядом; ее нарядная кофточка была в грязи и саже, а юбка треснула по шву так, что виднелось белое бедро. Она стягивала шов руками; ей было неловко.
— Спасибо, — сказала Инна. Она смотрела прямо перед собой.
— Пожалуйста. — Он пожал плечами. — Но… зачем? Зачем таскать все это?
— Вы не понимаете. Они забывают. А там все, что он любил. Я покажу ему, он вспомнит.
Он вздохнул:
— Кто там у вас?
— Сын.
— Афган?
— Да.
Она помолчала.
— Он сам попросился, — сказала она потом. — Ему хотелось… казалось… что так можно вырваться. Что мы скучно живем, а это другая страна... что он посмотрит мир, дурень, ох дурень. Я его и не видела. Больше. Они вернули его в закрытом гробу.
Она заплакала беззвучно, только плечи тряслись. Он неловко погладил ее по спине. Телега, поскрипывая огромными колесами, катилась по пустой равнине, и собакоголовые шли рядом, вздымая ногами тучи серого пепла. На горизонте пылало пульсирующее багровое зарево, подсвечивая дальние тучи.
— Что там? — спросил он у идущего рядом псоглавца.
— У вас там взорвалось что-то, — сказал псоглавец. — В прошлом году. С тех пор светится вот так.
— Чернобыльская АЭС? — удивился он. — Здесь, за рекой?
— Где ж ей еще быть? — Псоглавец лязгнул зубами.
— Он любил читать про войну, — сказала Инна. — Про приключения.
— Да, — согласился он, — я видел книжки.
— Технику любил. Авиацию. Он летчиком хотел быть. А у вас?
Она слишком долго молчала и теперь не могла остановиться.
— Жена. И сын. Маленький.
— Можно взять только одного.
— Я знаю.
— Кого?
Ему не хотелось отвечать, но он первый начал этот никому не нужный разговор.
— Жену, — сказал он.
— Вы так ее любили?
— Да, — сказал он. — Да. То есть я помню, что я ее любил. Да.
— Я думала, с такими, как вы, никогда ничего не случается.
— Со мной ничего и не случилось, — сказал он. — С ними вот…
Он помолчал.
— Я сидел за рулем. Малыш… четыре года ему было, попросился пописать, она вышла с ним, а он вырвался и выскочил на дорогу. Трасса. Его сшибло тут же. И ее, она сразу рванулась за ним. Сшибло… не то слово.
Он прикрыл глаза.
— Тестя пригласили, какой-то чиновник у себя в районе устраивал банкет, то ли по случаю защиты, то ли что-то еще. Почему он вдруг нас тоже позвал? Не помню. Почему мы согласились? Не помню. Как-то все получилось странно, нелепо, одно цеплялось за другое. Мы же могли оставить малыша дома, с бабушкой. Почему взяли? Я… я до сих пор думаю: а если я бы тоже выскочил тогда из машины? Почему я начал выбираться через пассажирское сиденье? Чтобы проходящие мимо машины не зацепили, не снесли дверцу? Разве это важно? Почему промедлил? Я, наверное, мог ее удержать. Если бы выскочил сразу, если бы тоже бросился — за ней. Под колеса. Но не успел.
— Почему не ребенка? — спросила Инна, глядя перед собой.
— Я пошел к тому человеку. Который может. Он мне сказал, ребенка нельзя. Не получится. Взрослый… помнит себя, каким он был, а ребенок… его очень трудно удержать. Я даже… обрадовался… подумал, что, если бы было дано выбирать, все равно выбрал бы ее. Она…
— Она была хорошая?
— Нет, — сказал он, тоже глядя перед собой в одну точку.
— Простите.
— Я сам виноват. Нельзя так любить. Но если я ее так любил, почему я тогда промедлил, Инна, почему?
Он помолчал.
— Когда я вспоминаю, то помню это чувство, знаете, словно это все было не на самом деле, словно понарошку или во сне, словно не окончательно, еще можно переиграть, я… просто сидел и смотрел, нет, я начал выбираться из-за руля, я же все равно тоже собирался… встать и отлить… но я выбирался через пассажирское сиденье, Инна, почему?.. Тесть выскочил на дорогу, прямо под машины, его не сбили каким-то чудом, он… несколько машин стояли нос к носу, ближе к обочине, на асфальте рассыпанное стекло, и еще красное, нет, не кровь, ее свитер, она была в красном свитере, он кричал, что посадит того, который… но тот был не виноват, это потом выяснилось, он был не виноват. Виноват малыш.
— Простите, — повторила она.
Вдалеке в черном небе пульсировало алое зарево. Чернобыль, подумал он, конечно же ему самое место здесь, где же ему еще быть.
— Что с нами будет, Инна? — спросил он тоскливо. — Что с нами будет?
— Ничего, — сказала она, нахмурившись. — Ничего. Теперь уже недолго.
Телега ехала уже меж холмов, серых, покрытых сухой спутанной травой, он вдруг увидел в одном из холмов квадратное прорезанное окошко, льющийся оттуда свет; кажется, горячий ветер даже донес обрывки смеха.
— А если, Инна, а если…
Он замолчал.
— Что? — спросила она шепотом.
— Она за это время изменилась так, что я ее не узнаю? Как мне знать, что это — она? Что женщина, которую я уведу отсюда, — это та самая, моя? Как?
— Если вы любите, вы обязательно узнаете, — твердо сказала Инна.
Такая долгая дорога, подумал он, а ведь еще обратный путь. Я думал, я выдержу. Если другие могут, то и я могу.
Холмы стали ниже, остроконечней, они были похожи на войлочные шляпы, из них торчали, словно сизые перья, столбы дыма, в каждом отсвечивало багрянцем полукруглое отверстие — то ли нора, то ли дыра. Их проводники, держа лошадь под уздцы, остановились, возбужденно переговариваясь, а из нор вылезали еще собакоголовые, двое подняли с телеги укрытое дерюгой тело и унесли его, кто-то увел лошадь, они стояли посреди странного города, растерянно озираясь, Инна прижимала к ногам чемодан.
— Туда, — сказал псоглавец, толкнув его в спину.
В землянке горел огонь, он ничего не понимал в печках и очагах, но здесь было что-то уж совсем примитивное, грубо сложенное; еще один псоглавец, нагнувшись, шуровал угли железной кочергой; когда псоглавец повернулся к ним, стало видно, что это женщина, груди у нее были перетянуты крест-накрест поверх рубахи какой-то тряпкой.
Они сажают людей в ямы, вспомнил он слова девочки Любы.
Как знать, что произошло на самом деле? Страшные собакоголовые убили их проводников, мирных жителей, женщину и ее дочь и, возможно, старуху, которую он так и не видел? Или страшные ламии отвели глаза, заморочили голову, связали, собирались перерезать горло, а псоглавцы пришли и спасли? За рекой нет правды, подумал он, вернее, все, что происходит за рекой, — все правда.
Песьеголовый, который привел их, стоял, загораживая входное отверстие, откуда лился багряный приглушенный свет.
— Что теперь? — спросил он, стараясь говорить веско и равнодушно.
— Теперь плата, — сказал собакоголовый.
— Плата? Какая?
— Вы убили моего мужа, — сказала собакоголовая женщина, — он не сделал вам ничего плохого, а вы его убили. Зачем?
— Я вам не верю, — сказал он. — Вы зачем-то устроили это все. Нарочно. И я не верю, что здесь можно убить. За рекой нет жизни, а значит, нет и смерти.
— За рекой есть все, и даже больше того, пришелец, — сказал псоглавец. — Ты пришел сюда за милостью, а где твоя милость?
— Я защищал беззащитных.
— Ты защищал убийц. Просто потому, что они приняли симпатичный тебе облик. Смотри, как ты легко убиваешь. Как легко решаешь, кто прав, кто виноват. Только потому, что у меня собачья голова на плечах, а у них — нет?
— Вы пытаетесь меня на чем-то поймать, — сказал он. — Запутать меня.
— А чего ты хотел? — пожал огромными плечами псоглавец.
— Я хотел… — Он набрал в легкие жаркий сухой воздух с привкусом железа и пепла. — Я хотел… я пришел сюда за человеком. И я уйду отсюда с человеком. Я понимаю, вы сейчас изо всех сил стараетесь показать мне, что нет никакой правды, что все… неопределенно. Я не знаю, как у вас. У меня есть правда. Одна. Я пришел за своей женой, и я заберу ее. Вот так.
— Да ты философ, братец, — сказал собакоголовый.
— Нет, — сказал он.
Он прошел по земляному полу в угол и сел на корточки. Теперь он увидел, что в очаге на огне стоит горшок и в нем что-то кипит и булькает.
— Я вожу за плату, — сказал псоглавец. — Ты знаешь?
— Я заплатил на той стороне.
— Не считается.
— Плата, — сказал он. — Хорошо. Но у меня только то, что с собой. Что вы можете у меня взять?
— То, что ты можешь нам дать. — Псоглавец, пригнувшись, чтобы не задеть головой низкий потолок землянки, подошел к нему и сомкнул чудовищные когти у него на запястье. — Пойдем.
Краем глаза он увидел Инну, жавшуюся к стенке со своим чемоданом.
— А она? — спросил он.
— Она тоже.
Псоглавец, по-прежнему сжимая железной хваткой его руку, обогнул очаг, и он увидел темный лаз, открывающийся в земляной стене; псоглавец толкнул его в спину, и он вдруг отчетливо подумал, что его ведут убивать. Я даже не успел попрощаться с Инной, подумал он, а жаль. Ему вдруг пришло в голову, что все, что он видит за рекой, — одно сплошное умозрение, равно как это его путешествие, и, если напрячься и разорвать морок, он окажется у себя в квартире, за окном будет пыльное московское лето, бесплодное, пожирающее само себя, но вполне вещественное и оттого вдвойне безнадежное. А если бы мне удалось вывести отсюда Ритку, подумал он, так бы и пришлось жить на грани чуда, морока. Как объяснить ее появление друзьям? Знакомым? Своим родителям? Ее родителям? Как выправить ей документы? Как разговаривать с ней? О чем? Почему я раньше об этом не подумал?
Или просто поселимся с ней в Болязубах, в Болязубах ее примут. Купим дом, заведем корову, кур… Вот чушь, ей-богу.
Псоглавец жарко дышал за его спиной, а впереди горел смутный свет, и когда он выбрался наконец наружу, увидел, что находится в помещении, размеры которого определить невозможно. На крошечном освещенном пятачке (кажется, это была керосиновая лампа) за грубо сколоченным столом сидел еще один псоглавец и листал амбарную книгу, вроде той, что была у перевозчика. Псоглавец был в очках в золоченой тонкой оправе.
— Садитесь, — сказал псоглавец.
Тот, который вел его, подтолкнул в спину, и он увидел перед столом такой же грубо сколоченный табурет.
Он сел, и псоглавец напротив провел огромной лапой по расчерченным графам бумажного листа.
— Ваше дело рассмотрено, — сказал псоглавец. — Но решение еще не вынесено.
Сидя напротив псоглавца, он положил руки на стол; руки были ободраны, в грязи, а на запястьях — кровавые следы от веревок.
— За кем следуете? — спросил псоглавец скучным канцелярским голосом.
— За женой.
— Долго были женаты?
— Пять лет.
— Ладили?
— Как все люди. То есть да, конечно.
— Вы женились на ней по любви?
— А вам не кажется, что это не ваше дело? — спросил он.
— Это нам решать, наше дело или нет. Отвечайте на вопрос.
— Да.
— Где вы познакомились?
— На вечеринке у общих знакомых.
— Вы пришли туда с девушкой?
— Да. Я пришел с другой девушкой.
— Как ее звали?
— Алла. Да, точно, Алла.
— А ваша будущая жена? Она тоже была не одна?
— Да. Ушли мы с ней оттуда уже вместе.
— Отец вашей жены был крупным начальником. Это вас привлекало?
— Это было… — он помолчал, подбирая слова, — частью ее личности. Ее обаяния.
— И ее семья вас приняла?
— Им ничего другого не оставалось, — сказал он. — Она просто привела меня, и мы стали жить вместе. Потом поженились.
— А до этого где вы жили?
— Я жил со своими родителями, — сказал он.
— Они вам советовали не упустить такую выгодную партию?
— Нет, — сказал он. — Они были недовольны. Они считали, что она избалованная, легкомысленная. Что мне нужна другая женщина.
— Она была избалованной? Легкомысленной?
— Да. И это только добавляло ей привлекательности.
— У вас бывали ссоры? Взаимное непонимание?
— Как у любой другой пары, — сказал он.
— Ничего такого, что вы хотели бы забыть?
— Нет.
— Ничего такого, о чем могли бы сейчас рассказать мне?
— Послушайте, — сказал он, — я пришел сюда для того, чтобы увести ее. Мне сказали, это можно. Почему я должен вам рассказывать… всякие несущественные подробности?
— Потому что я пытаюсь понять, — сказал псоглавец, — почему вы тогда не бросились за ней на дорогу.
— Потому что струсил, — сказал он тихо.
— Не потому, что в глубине души хотели, чтобы она погибла под колесами?
— Я любил ее. — Он оттолкнул тяжелый табурет и вскочил.
— Спокойно, — сказал псоглавец. — По-вашему, одно другому мешает? Вспомните тот вечер, когда вы пошли провожать Калязиных.
— Откуда вы все это знаете, мать вашу?
— Мне положено по должности, — сказал псоглавец и захлопнул книгу, по которой водил лапой.
— Все? — спросил он.
— Нет. — Псоглавец снял очки и аккуратно положил их на стол дужками вниз. — Теперь плата.
— Какая еще плата? — Он почувствовал, как замирает в животе от неприятного предчувствия. — У меня ничего нет.
— Я все взвесил, — сказал псоглавец. — И возьму с вас немного. Всего один палец.
— Что?
— Вам жалко? У вас их десять. На руках, я имею в виду.
— Вы отрежете мне палец? — переспросил он.
— Да. Уверяю вас, очень аккуратно.
Псоглавец нагнулся, поднял с пола и поставил на стол крохотную гильотинку, какой режут кончики сигар, и белый кусок бинта, который, сложив в несколько раз, подложил на подставку.
— Мне ничего не говорили, — сказал он жалко. — Ни про какой палец…
— Это решается на месте, — сказал псоглавец. — С каждого человека нужно взять что-то. Каждый должен чем-то пожертвовать.
— Какой? — спросил он.
— Что — какой?
— Указательный? Мизинец? На правой? На левой?
— Все равно, — сказал псоглавец. — Ну, наверное, мизинец вам будет удобнее. Один маленький мизинчик, да?
— И все? Вы проводите меня к ней?
— Да, — сказал псоглавец. — Это все. Я провожу вас к ней.
Он почувствовал, что ладони у него вспотели, и вытер их о штаны, потом положил руку на стол и оттопырил мизинец так, чтобы он лег на гильотинку.
— Хорошо, — сказал он и закрыл глаза, ожидая боли. Но вместо этого что-то ударило его по глазам. Только миг спустя он понял, что это —
яркий свет, вспыхнувший в помещении, сопровождаемый каким-то мягким звуком, словно хлопаньем крыльев. Открыв глаза, он увидел, что он находится в просторном зале, уставленном скамьями, и на этих скамьях сидят песьеголовые и хлопают в ладоши, словно одобряя особенно удачную сцену спектакля. По стенам горели факелы, гораздо ярче, чем можно было ожидать от освещения такого рода.
— Всем спасибо, — сказал псоглавец. — Можете идти.
— А палец? — тупо переспросил он.
— Зачем он нам? — сказал псоглавец. — Пусть будет у вас.
Он встал.
— Вы не проводник, — сказал он. — Вы… просто злобное чудовище, которому нравится издеваться над тем, чего вы не можете понять.
— Я не проводник, — сказал псоглавец сурово. — Я судья.
Он тоже встал и оказался очень высоким, острые уши отбрасывали на стену странную рогатую тень.
— Проводник скоро будет, — сказал он и неторопливо направился к двери, вдруг открывшейся в одной из стен. — Ждите, проводник скоро будет.
Песьеголовые в зале переговаривались, шумели и двигали скамейками, никто больше не обращал на него внимания. Он вышел следом за судьей; снаружи расстилался все тот же унылый пейзаж, в ближайшей землянке, освещенные красным пламенем, двигались фигуры, он видел, как собакоголовая женщина ухватом снимает горшок с огня. Он сел прямо в пыль и закрыл глаза. Но тут же открыл их, словно по какому-то внутреннему побуждению; Инна брела по направлению к нему, лицо у нее было бледным и заплаканным.
Он подошел к ней, и она вдруг уткнулась к нему в грудь и разревелась уже открыто, захлебываясь плачем.
— Ну ладно, — сказал он неловко. — Ладно.
Она всхлипнула, вытерла нос рукой и помотала головой, чтобы осушить слезы.
— Что они… чем они?.. Тоже угрожали, что отрежут палец?
— Палец? — удивилась она. — Нет. Ох, когда этот начал спрашивать… я не думала, что…. Я думала, я… Он сказал... — Она вздрогнула и вновь разревелась. — Он сказал, что Юрка попросился в Афган из-за меня. Что я не давала ему… дышать свободно, душила своей… любовью, что это вообще не любовь — эгоизм, и я…
— Инна, — сказал он, — любовь — это вообще эгоизм. Ну, если это… альтруизм, еще хуже, жертвенность очень тягостна для того, ради кого жертвуют, а…
— Он так и сказал, — всхлипнула она.
— Инна, это просто очередное испытание. Вы же понимаете, они все время… пробуют нас на прочность. Они поведут нас, вы не сомневайтесь.
— Не в этом дело, — сказала она грустно.
— Я тоже... — Он неловко обнял ее, чувствуя, как намокает футболка от ее слез. — Я тоже… Когда я шел сюда, я был уверен… все было очень просто. Я знал, что люблю ее. Что хочу ее вернуть. Что тоскую, что моя жизнь превратилась… в череду бессмысленных действий, и вдруг появилась надежда. Как будто бы приоткрыли дверь. А там за дверью свет и голоса, понимаете? А теперь… я думаю, вдруг я не из-за любви? Вдруг я из-за вины. Ведь… были моменты, когда я ее ненавидел, Инна. Когда я хотел ее убить.
— Не говорите так, — сказала она быстро.
Он молчал, вдруг сообразив, что обнимает женщину, которая немногим старше его. Но вместо того, чтобы отстраниться, прижал сильнее. Она была горячая и мягкая, ее волосы лезли ему в рот.
— Вы… что? — Она уперлась ладонями ему в грудь, пытаясь высвободиться. — Пустите.
Но он продолжал прижимать ее к себе в отчаянном и безнадежном порыве.
— Инна, — сказал он, — может быть… мы не то делаем, Инна? Мы с самого начала делали не то? Здесь, за рекой, ничего нет. Только смерть.
А мы зачем-то пришли сюда, и дорога меняет нас, и даже если мы сделаем все, что намеревались, радости все равно не будет, Инна. Как мне жить с ней? Как мне жить с собой?
— Вы с ума сошли? — Глаза у нее сделались узкие и злые.
— Пойдем назад, — сказал он. — Пойдем вместе. Мы… научимся жить тем, что есть, нам будет легче вдвоем. Легче, потому что мы знаем, как это бывает. Мы будем помогать друг другу.
Она размахнулась и ударила его ладонью по лицу. Рука у нее была маленькая и крепкая.
— Сволочь, — сказала она. — Пусти, ах ты тварь!
Он разжал руки.
— Простите, — сказал он. — Простите.
— Из-за вас нас теперь не поведут. — Она в бессильной злобе сжала кулаки. — Вы передумали. Вы струсили. Я так и знала. Слабак! Мямля, слабак, ничтожество, я, когда тебя увидела, сразу поняла, что толку не будет, что от тебя будет один только вред, одна только беда. Жалкий, ничтожный… тебя, наверное, в школе били. Били, да?
— Господь с вами, Инна, — сказал он сухо.
— Твоя распрекрасная жена, она ведь вытирала об тебя ноги! А тебе нравилось, ага? Когда над тобой смеются в лицо, когда обманывают… почти открыто. Она наверняка тебе изменяла, признавайся! А ты знал. Признавайся! Нет, ну признавайся!
Он вдруг ощутил страшную усталость, такую тяжелую и всепоглощающую, что у него не осталось сил ни возражать, ни оправдываться.
Он отошел, отвернулся и стал смотреть, как за холмами-жилищами восходит месяц. Месяц был красный и убывающий. Если как буква “С”, значит, старый.
Я так и не понял, с какой скоростью здесь бежит время, подумал он. И бежит ли вообще.
— Пора, — сказал псоглавец.
Он стоял рядом, высокий, Инна была ему по плечо. Из-под долгополой рубахи торчали мосластые, поросшие шерстью ступни, в лапе он сжимал дорожный посох, высокий, с рукояткой крючком.
— А можно так, — спросила Инна тоненьким жалобным голосом, — можно так, чтобы по отдельности? А то он мешается все время.
— Не дури, женщина, — сказал псоглавец. — Я два раза взад-вперед ходить не буду.
— Вы не хотите со мной идти, потому что боитесь, что я прав, Инна, — сказал он.
— С такими мыслями вам вообще незачем туда идти. — Она посмотрела на него исподлобья. — Идите лучше назад. А что? Очень даже. Найдете себе… другую… еще… лучше.
— Уймитесь, — сказал он устало. — Лучше скажите, где ваш чемодан.
— Чемодан. — Она схватилась за щеки. — Ах да…
Она жалко огляделась, но вокруг ничего не было, только ветер гнал по тропинке крохотные пылевые смерчи.
— Не положено, — строго сказал псоглавец.
— Пожалуйста, — попросил он. — Сделайте исключение. Пожалуйста.
Псоглавец провел посохом у ног длинную черту в пыли.
— Вон туда, — сказал он, указав посохом на дальний холм. — Иди и забирай свой хлам. Думаешь, там вещи нужны, чтобы они вспомнили? Дура, чтобы они вспомнили, нужно совсем другое.
Но Инна уже бежала по улице, пригнув голову, словно боялась, что ее ударят. Черная юбка ее была в пыли и пепле и оттого казалась серой. На бедре по-прежнему зияла прореха, и в ней мелькала белая нога.
— Пошли, — сказал псоглавец, оборачиваясь и улыбаясь красной пастью. — Ну ее. Пошли скорей.
Инна, пригнувшись, нырнула в отверстие в холме и исчезла из виду.
— Нет. — Он покачал головой. — Подождем.
— Она думает, она тут самая умная, — сказал псоглавец. — А мы раз — и уже там. Пока она будет тут возиться.
— Сказано — нет, — ответил он равнодушно.
— Ну, как знаешь. — Псоглавец со стуком захлопнул пасть и вновь стал чертить в пыли острием посоха.
Он подумал было, что их проводник обязательно должен рисовать
какие-то мистические знаки, но, когда вгляделся, понял, что это палка-палка-огуречик. Только голова у нарисованного человечка была с остренькими ушками-треугольниками, отчего напоминала собачью.
— Злая она, — сказал псоглавец. — Нехорошая. Погоди, еще выкинет какую-нибудь пакость, вот увидишь.
— Она несчастная. — Он чувствовал себя виноватым перед Инной и считал необходимым оправдывать ее.
— Ты ей, дуре, нравишься, — продолжал псоглавец. — А она тебя за это ненавидит. Знаешь, что она думает? Что ты — это такое испытание. Специально для нее.
— Откуда вы знаете, что она думает?
— Судья сказал.
— А вдруг так оно и есть? — сказал он. — Я — испытание для нее, а она — для меня.
— Умным быть вредно, — заметил псоглавец и перечеркнул нарисованного человечка острием посоха.
Инна торопилась, волоча чемодан за ручку; чемодан был грязным и побитым, он и сам себя чувствовал грязным и побитым, точь-в-точь как этот чемодан.
И она была усталая и растрепанная, но на щеках появился лихорадочный румянец, а глаза блестели. Близость цели придавала ей надежду.
— Давайте я понесу, — сказал он, но она только покачала головой и крепче уцепилась за ручку.
Псоглавец рассматривал ее с равнодушным интересом, потом повернулся и пошел, поднимая пыль босыми ногами. Шаги у него были широкие, он делал шаг там, где они делали два и все равно не поспевали. Инна шла, закусив губу, красные пятна на щеках расползлись, а в глазах появились слезы.
— Погодите! — крикнул он. — По… жалейте. Она же не может так.
— А я думал, вы торопитесь, — ухмыльнулся псоглавец, но сбавил темп.
Взошло большое очень красное солнце и быстро, словно воздушный шар, взлетело над горизонтом, меняя свой цвет до раскаленно-белого. Селение песьеголовых осталось позади, теперь они шли по тропинке, вившейся сначала по пустырю, заросшему иван-чаем и мать-и-мачехой, потом — по лугу, где цветы были уж и вовсе необыкновенные, яркие и пестрые, и он гадал, почему это псоглавцы живут в своих землянках на этом странном пепелище, когда совсем рядом такая замечательная местность. Над цветами гудели вроде бы шмели, но когда он присмотрелся, увидел, что это вообще не насекомые, а крохотные разноцветные птицы, наподобие колибри, издающие шум благодаря крохотным крыльям.
Он вдруг вспомнил, что хочет пить, даже не почувствовал, а именно вспомнил, словно разум его в своих пристрастиях оказался более упрямым, чем тело. Та… мама девочки Любы, говорила правду, тело здесь не нуждалось ни в еде, ни в питье, но просто помнило прежнюю нужду, и он опять подумал, что так и не знает, кто из них ему солгал — те, кого псоглавцы называли ламиями, или сами псоглавцы.
— Долго еще? — спросил он.
Псоглавец остановился.
— Туда, — сказал он, подняв посох и указав острием на дальний горизонт, — глядите туда. Что видите?
Ему пришлось подняться на цыпочки, и тогда он увидел в утренней дымке что-то вроде микрорайона из нескольких пятиэтажек, а перед ними — отблеск извилистой речки. Не Реки — просто речки, текущей в овражке.
— Дома, — сказал он. — Обычные дома. Пятиэтажки. Неужели там?
— А все почему? — спросил псоглавец брюзгливо. — Все из-за вас. Временное жилище, поганое. Там живут те, кого не отпускают. Если бы вы их не звали бы, своих, не держали бы, они давно бы уже ушли.
— Куда?
— Не знаю. — Псоглавец покачал кудлатой головой. — В другое место. Нам туда ходу нет. Мы водим только к тем, кого помнят. Кого зовут.
Около оврага росла стайка перепуганных осинок, а когда он подошел ближе к подмытому берегу, в воду со всего размаха шлепнулся лягушонок. Вода была темная и завивалась мыльной пеной.
— Там глубоко? — спросил он.
Псоглавец выпрямился и стал очень важным.
— Если держаться за мой посох — нет, — сказал он. — Только так и можно перейти эту реку. Я профессиональный перевозчик. Это у нас наследственное. Передается от отца к сыну.
— Правда? — спросил он из вежливости.
— Мой предок носил на плечах Христа, — отвечал псоглавец. — На переправе.
— Ваш предок? — переспросил он с удивлением. — Христа?
— Святой Христофор, — сказала Инна. — Помните?
— Святой Христофор ваш предок? — Он и сам не знал, то ли ему хочется поскорее попасть на тот берег, то ли оттянуть завершение пути из страха или из суеверия.
— Да, — сказал псоглавец. — Многие из нас тогда жили среди людей. Люди были терпимее. Они принимали чужих. Принимали мир таким, каков он есть. С чудесами. С диковинными тварями. С ангелами, чистящими небесный свод. А теперь рисуют совершенно ложную картину и верят в нее.
— Небесный свод — это метафора, — возразил он. — Устаревшее понятие.
— Вот именно. Скажу вам по секрету, — псоглавец наклонился к его уху, и он почувствовал на щеке горячее и влажное дыхание, — вы в свои трубы наблюдаете несуществующие объекты. Это просто сложная иллюзия.
— Я недавно говорил тут с одним, — сказал он задумчиво, — астрономом-любителем. Он мог бы вам возразить.
— Знаю, — сказал псоглавец. — Это Пал Палыч. Я его так и не убедил. Он говорил что-то про науку, про объективное знание. Смешно. Сидя здесь, у реки, рассуждать об объективном знании! Ладно, чего уж там. Держитесь.
Он протянул посох, они с Инной крепко ухватились за него и стали спускаться к воде. Речушка оказалась именно такой, какой выглядела, — мелкой, по щиколотку. Он не стал снимать кроссовки, и правильно: на дне обнаружились какие-то ржавые железяки, вода омывала их, вздуваясь мелкими пузырями.
— Тут совсем мелко, — сказала Инна.
— Это пока я вас веду, — объяснил псоглавец. Он выбрался на берег и совсем по-собачьи отряхнулся.
— Теперь плата, — повторил псоглавец слова судьи и хихикнул.
Он посмотрел на свои руки и в растерянности увидел, что на правой руке отсутствует мизинец. Раны не было, словно это случилось давным-давно. Просто обрубок розовой плоти.
— Зачем это вам? — спросил он.
— Это символ, — сказал псоглавец. — Жертва. Мы старались, чтобы было аккуратно. Мы не хотим делать вам больно. Всю боль вы причиняете себе сами. А вот гонорар за переправу хотелось бы. — Он застенчиво провел огромной босой лапой в земле мокрого приречного склона, прочертив когтями глубокие борозды.
— Ты и сам символ, — сказал он равнодушно. — Зачем тебе гонорар?
— Здесь все одинаково настоящее, — серьезно сказал псоглавец. — Или одинаково ненастоящее. А я люблю книжки о путешествиях. Я “Вокруг света” люблю читать. Только редко удается. У вас совершенно удивительные представления о природе Вселенной. Вообще обо всем. Мы своим детям рассказываем о вашем мире. Поразительный просто мир.
— Он намекает, Инна, — сказал он.
— На что? — спросила Инна, хлопнув ресницами.
— На книжки. Те, которые у вас в чемодане.
Инна присела и охватила чемодан руками, как ребенок держит любимую игрушку, которую грозятся отобрать мальчишки.
Псоглавец, наверное, потому и торопил ее, не хотел, чтобы она получила свой чемодан, подумал он. Надеялся, что приберет к рукам книжки. А она цепляется за вещи. Вернее, за вещественное. Вещественное надежно. Наверняка она брала подработки и оставалась на ночную смену. Чтобы быт был простой и надежный. Книжки — тоже вещественное. Это вехи, расставленные в начале жизни. Сначала ее Юрка читал букварь и какие-то детские книжки. Про тигренка в чашке... Потом про корабли и приключения. Жюля Верна. Майна Рида. Почему она взяла ему именно эти книжки? Для подростков? Не хочет, чтобы он был взрослым? Наверное, она никогда не хотела, чтобы он был взрослым. А он вырос. И ушел от нее. Сначала на время, потом насовсем.
Он вспомнил, как читал малышу про тигренка в чашке. И про короля, который поехал к бабушке
— Вы читали ему про тигренка в чашке? — спросил он неожиданно для себя. — Когда он был маленький?
Она помотала черными волосами.
— “Буратино” читала, — сказала она скучным голосом. — Бибигона. Еще “Волшебника изумрудного города”. А про тигренка в чашке — нет.
— Жаль, — сказал он. — Хорошая сказка.
Псоглавец смотрел на них с надеждой, скосив карий глаз и вывалив язык.
— Инна, — сказал он, — дайте ему книжку. Хоть одну. Они у вас в чемодане, я знаю.
— Почему вы распоряжаетесь чужими вещами? — спросила она сердито.
— Я не распоряжаюсь. Я прошу. Вы понимаете, — сказал он неловко, — на самом деле это… не важно. Вам кажется, что это важно, но это не важно. Он или вспомнит, или нет.
— Откуда вы знаете? — Она прикусила губу.
— Знаю, — сказал он. — Откуда-то.
— Идите к черту. — Она расстегнула чемодан и стала копаться в нем, вытянула затрепанный розовый томик и протянула псоглавцу.
— Аркадий и Борис Стругацкие, — прочел псоглавец вслух. — “Страна багровых туч”. Это про что?
— Про экспедицию на Венеру, — сказал он. — Ну, про будущее, как построили большой космический корабль. С фотонным отражателем.
— Последние слова, — заметил псоглавец, — ничего не значат. И вообще… На Венеру нельзя летать. Она прикреплена к небесным сферам. Совсем другая механика. Нельзя ли что-нибудь другое? Извините.
Инна выхватила у него книжку и сунула ему в руки другую, такую же затрепанную. Псоглавец аккуратно раскрыл ее когтем.
— “Читатель! — прочел он вслух. — Может быть, тебе приходилось лежать без сна ночью, когда тишина становится гнетущей, но я уверен, что ты не имеешь никакого представления о том, какой страшной и почти осязаемой может быть полная тишина. На поверхности земли всегда есть какие-нибудь звуки и движение, и хотя они сами могут быть неощутимые…” Эту я возьму, пожалуй, — сказал псоглавец. — Эта мне нравится.
Он засунул книгу под мышку и прижал сильной худой рукой. Потом обернулся и свободной рукой перехватил поудобней посох.
— Дальше сами, — сказал псоглавец.
— Постойте! — растерянно пробормотал он. — А как же обратно?
Он вдруг понял, что не представляет, каким будет обратный путь, да и думать об этом не хотелось.
Но псоглавец лязгнул длинными челюстями и одним прыжком очутился в реке. Длинная полотняная рубаха закрутилась вокруг его колен.
Они остались стоять в сырой траве; Инна склонилась над распахнутым чемоданом, перебирая пальцами вещи, словно в них был залог того, что все кончится хорошо.
— Хотите мандарин? — спросила вдруг она.
— Что?
— Мандарин, — терпеливо пояснила Инна. — Вот.
Она протянула ему на шершавой ладони маленький приплюснутый мандарин, горевший как китайский фонарик.
— Спасибо, — сказал он, подумав, что вместе с мандарином она предлагает ему простые дружеские отношения, а он принимает их. Он взял мандарин, вновь отметив отсутствие фаланги на мизинце. — Вот, — сказал он неловко. — Видите? Вот все, что им от меня потребовалось.
Она нахмурилась:
— Что?
— Ну, кусок пальца. Жертва. Символическая.
— Что за глупости, — сказала она. — У вас с самого начала так было. Я еще до Болязубов заметила, когда мы сидели рядом с муравейником. Помните?
— Нет. — Он поправил себя: — То есть помню, как сидели…
Она тоже взяла мандарин и ловко поддела шкурку острым красным ноготком. Сразу пошел запах, резкий и новогодний, и у него заныло в животе от предчувствий радости и праздника, которые он всегда связывал с этим запахом. Долька просвечивала нежно-оранжевым и была похожа на мочку детского уха.
— Инна, — сказал он, раздавив языком нежную мякоть, — я вот все думаю. Это нам кажется? Или на самом деле? Песьеголовый сказал, что тут все одинаково настоящее. Или одинаково ненастоящее. Вы понимаете? А если мы никогда не выберемся отсюда? Так и будем в мороке. Нам будет казаться, что мы нашли своих близких, разговариваем с ними. Как вы думаете?
— Думаете, там, за рекой, настоящее? — спросила она, и ему не понравился вопрос.
— Да, — сказал он. — Там есть несомненные вещи. Неотменимые. Жизнь и смерть. А тут все… зыбко. Если нет смерти, где жизнь? Если все правда, где неправда? Как проверить, Инна? Как проверить?
— Жалеете, что пошли? — спросила она, искоса глянув на него черным глазом.
— Просто хочу понять, — сказал он. — Хотя нет. Не знаю. Может, и жалею. Здесь нет настоящего, Инна. А значит, моя боль тоже ненастоящая, выходит, так? Моя память? Моя женщина?
— Любовь, — сказала она тихо.
— Что?
— Любовь, если есть, всегда настоящая. Как иначе?
— Наверное, вы правы, — согласился он, устало покачав головой. — Наверное, вы правы.
— А как тигренок попал в чашку? — спросила она.
— Что?
— Ну, книжка. Сказка. Вы говорили.
— А… ну, пришла семья, собралась садиться за стол, чай пить, на столе стоит серебряный молочник, и чайник, и чайные чашки, и вдруг видят, что в одной из чашек сидит маленький-маленький тигренок.
Он вдруг почувствовал, как все вокруг делается мутным и расплывается и становится трудно дышать.
— Маленький-маленький тигренок, — повторил он и вытер глаза рукой.
Потом он опустился на землю и заплакал уже всерьез.
Иннина жесткая ладонь погладила его по плечу.
— Ну, все, все, — сказала она. — Хватит. Вы скоро ее увидите. Заберете домой. Честное слово. Все будет хорошо. Честное слово, вот увидите.
Ладонь ее пахла мандарином.
Он встал и вытер слезы.
— А что это была за книжка? — спросил он. — Ну, которую он забрал? Которая ему понравилась?
— Хаггард, — сказала она. — “Копи царя Соломона”. Про африканских колдунов и про подземелья. Юрка ее любил. Боялся и любил. Знаете, дети любят иногда бояться.
— Знаю, — сказал он.
Страшная Гагула и грозный король кукуанов. Вот что будет теперь читать псоглавец в своей землянке.
— Я тоже любил в детстве эту книгу, — сказал он. — Она казалась мне страшной, но на редкость увлекательной. Странно. Когда я уже взрослым попробовал ее перечитать, я так и не сумел понять — чего я так боялся? Почему замирало сердце? Помню, там был подземный похоронный склеп, в пещере, они сажали тела своих царей на камень, сверху капала известковая вода, покрывала тела каменной пленкой… А вы, наверное, больше любили про прекрасную Маргарет?
— Да. — Она кивнула.
— Понятное дело. Там все из-за любви. А в “Копях царя Соломона” — из-за денег.
Она, наклонившись, застегивала чемодан. Юбка обтянула аккуратную круглую попку, а сквозь разошедшийся шов светилось белое бедро. Он отвел глаза.
Почему она так и не вышла замуж? Из-за сына? Боялась, что это покажется ему предательством? Она работала в поликлинике, а там все-таки иногда попадаются мужчины. Наверняка за ней кто-то ухаживал — солидный пожилой терапевт или молодой веселый рентгенолог. Или просто пациент, одинокий и неустроенный, заглядевшийся на ее ловкие веселые руки за травленым стеклом больничного окошка, принес ей как-то цветы и коробку конфет и робко пригласил в кино?
— А как назад, вы не знаете? — спросил он неожиданно для себя.
Она покачала головой.
— Здесь все делается само, — сказала она. — Одно действие тянет за собой другое. Не так, как там.
Там — это за Рекой, понял он, где надо что-то предпринимать, выбирать, решать в пользу того или этого. Держаться на поверхности, вставать утром, готовить себе завтрак, просто потому что надо. Заваривать кофе. Бриться. Чистить зубы.
Когда я был маленький, я тоже думал, что хорошее поведение вознаграждается. Что тот, кто почистил зубы и съел манную кашу, имеет какие-то преимущества в жизни перед тем, кто отказался есть эту скользкую комковатую пакость. Она так думает до сих пор. А если не думает, то надеется.
— Смотрите, — сказала Инна. — Зяблик.
Серо-бурый комочек с красноватой грудкой покачивался в ветках ольховника.
— Настоящий зяблик. — Она чуть оживилась и сверкнула черным глазом. Она сама напомнила ему птицу, только он никак не мог сообразить какую.
Он вдруг отчетливо понял, что здесь нет ничего настоящего, но она об этом знать не хочет. И от этого понимания внутри у него стало безнадежно и пусто. Я должен верить, подумал он, здесь все держится на вере, она это понимает, я — нет.
Тропинка вела вверх, и они пошли по влажному склону, поросшему мятой травой.
— Это… здесь? — неуверенно спросила Инна.
Перед ними на растрескавшемся бугристом асфальте вырос хрущевский микрорайон, дома желтовато-серые, с облупившейся краской. Рядом с песочницей возвышались, накренившись, ржавые железные столбы, между ними висело на натянутых веревках белье. На балконах тоже висело белье, полосатые половички свешивались через перила.
Он подумал, что где-то видел это, совсем недавно.
На табуретке возле подъезда сидела старуха и вязала крючком ярко-голубую салфетку.
Где-то далеко раздавался ровный гул автомобильной трассы.
Небо было выцветшим и чуть размытым, как бывает после полудня.
Инна вдруг побледнела, поставила чемодан посреди асфальтовой дорожки, пересеченной трещинами и слизистыми подсохшими блестящими следами, какие обычно оставляют улитки, отошла к детскому грибку и села на приколоченную к нему лавочку.
— Инна, что с вами? — спросил он на всякий случай, потому что она застыла, охватив руками живот, лицо в тени деревянного грибка, поэтому выражение разобрать было трудно.
— Ничего, — сказала она почти одними губами. — Вы… сначала вы.
Он огляделся. Кроме старухи, никого поблизости не было. Над дальними крышами дрожал нагретый воздух. Вдали гудела трасса.
Он вдруг почувствовал, что у него взмокли ладони, и вытер их о штаны.
— Я не спросил его, — вдруг сказал он. — Условия… есть ли условия?
— В смысле? — тоскливо переспросила Инна. Она все еще пахла мандарином. Новогодний запах волной наплывал в летнем душном воздухе. — Не оборачиваться, не смотреть в глаза, я не знаю… Есть же какие-то… еще с древних… ну... — Он запнулся.
— По-моему, ничего, — сказала Инна. — Главное — дойти. Найти. Забрать. Всё.
Она разомкнула кольцо рук и провела обеими ладонями по волосам.
— Где мне… где ее искать?
— Не знаю, — сказала Инна. — Но раз нас сюда привели, она здесь.
И Юрка здесь. Господи, Юрка здесь, какое… — она зажмурила глаза и резко выдохнула, — какое счастье.
Она подняла к нему резко помолодевшее лицо с блестевшими глазами.
— Да, — сказал он. — Да, конечно.
Растерянный, он отошел от нее и подошел к старухе на табуретке. На старухе была вылинявшая голубая мохеровая шапочка, чуть съехавшая набок. Из-под нее выбивались поверх бледной кожи седые прядки.
— Извините, — сказал он.
Старуха подняла глаза; глаза были молочные, как у котенка, пустые, со слезой.
— Что? — спросила она.
Неужели и ее кто-то держит? Вот такую?
— Мне нужно… я ищу…
— Что? — повторила старуха. — Говорите громче. Я не слышу.
— Я ищу Риту… Маргариту Панаеву. Па-на-еву.
Почему Ритка так и не захотела поменять фамилию? Чтобы утвердить собственную независимость?
— Что? — переспросила старуха. Крючок и недовязанная салфеточка у нее в руках дергались, словно в такт невидимой музыке.
Отчаявшись, он вновь отошел к Инне и присел рядом с ней.
— Ну что? — спросила она шепотом.
— Это старуха. Совсем старая. Ничего не слышит.
— Надо подождать, — сказала Инна тихим, звенящим голосом. — Кто-то еще выйдет.
— Тут целый микрорайон. Они могут жить в каком-то другом доме.
— Ну и что? У нас полно времени. Сколько угодно.
— Я не уверен, Инна, — сказал он, — что у нас так уж много времени. Отсюда нелегко уйти. Чем дальше, тем тяжелее. Мы еще держимся за… то, что за Рекой. Но это ненадолго. Мы прирастем здесь. Так оно чаще всего и получается, я думаю.
— Ну и что? — повторила она рассеянно, думая о своем.
— Помню, я… поехал в загранкомандировку, ну, первый раз. В Польшу. На две недели. В Гданьск. Морской порт, знаете, так вот, первую неделю я скучал ужасно. Даже первые десять дней. Хотелось рассказать… про то, что я вижу, обсудить, я звонил по межгороду, каждый вечер, думал, как она там? Как они там? А потом — появились какие-то мелкие привычки. В кафе рядом с гостиницей было хорошее разливное пиво. Правда хорошее. И кофе со сливками. И официанты стали со мной здороваться. И я познакомился с одним, Войтек его звали, инженер, приятный человек, он меня пригласил в гости, и там была такая Малгожата, нет, не подумайте, просто я вдруг понял… что привык. Что мне будет этого не хватать, вот этого кафе, и моря, и Войтека, и Малгожаты. И этой улочки, такая, знаете, улочка… И что это постепенно становится важно, всякая мелочь, а дом далеко и как бы сам по себе. Я привык, Инна. Это происходит очень быстро. Очень быстро.
— Странно, что вы вообще пошли сюда, — сказала она, поджав губы. — Сколько уже лет? Семь? Восемь? Вы тоже должны были привыкнуть.
— Это другое дело, — возразил он. — Я не поменял жизнь. Не заместил ее другой. Я потерял то, что ее наполняло.
Она пожала плечами. Он вдруг увидел ее новым зрением — маленькую, испуганную, взъерошенную, в грязной когда-то нарядной кофте, в порванной юбке, в кедах на отекших ногах. Как же она пойдет отсюда? Она привезла ему одежду, штатскую одежду, а сама поедет в таком рванье!
Впрочем, одернул он себя, скорее всего она вернется в Болязубы. Он почему-то знал, что она вернется в Болязубы. Куда вернется он сам, он старался пока не думать.
Надежда освещала ее изнутри, как свеча.
Он словно увидел себя со стороны: футболка в грязи и бурых пятнах крови, размокшие, полуразвалившиеся кроссовки, грязные джинсы. Хорошо, бумажник в кармане джинсов, подумал он. Куртку-то я потерял.
— А вы были в армии? — спросила она вдруг.
— На сборах. У нас была военная кафедра.
Она пожала плечами, словно говоря: “Так я и думала!”
Где-то включилось радио, он не слышал, что говорит дикторша, но улавливал интонацию, потом пустили песню.
Сегодня любовь
Прошла стороной,
А завтра, а завтра ты встретишься с ней!
Не на-адо печалиться,
Вся жизнь впереди…
По асфальтовой дорожке к дому шла молоденькая девушка, почти девочка; в руке у нее болталась нитяная авоська с батоном и бутылкой молока внутри.
— Я спрошу, — сказал он и торопливо поднялся. Она тоже встала,
оправляя руками юбку, словно пытаясь произвести хорошее впечатление.
Девушка размахивала авоськой больше чем надо и старалась не наступать на трещины в асфальте.
— Девушка, — сказал он. — Извините…
Она подняла светлые бровки, переводя взгляд с него на Инну и обратно.
— Я… — Его вдруг осенила неприятная мысль, что все это — и Малая Глуша, и Река, и девочка Люба, и псоглавцы — оказалось просто сном, муторным и многозначительным, как это часто бывает с плохими снами. Он вспомнил, где и когда видел это место; мимо этого района он проезжал на жигуленке по пути в Болязубы, на том, с садовыми инструментами на заднем сиденье.
Вся жизнь впереди,
Надейся и жди, —
доносилось из окна.
— Вы не знаете, — спросил он, чувствуя себя ужасно глупо, — где живет Маргарита Панаева?
Девушка глядела на него, рассеянно накручивая на палец прядку волос.
— Нет, — сказала она неуверенно. — Кажется, нет. А сколько ей лет?
— Двадцать шесть. Она такая, ну… небольшого роста, темноволосая.
Он вдруг понял, что не может вспомнить Риткиного лица.
— Нет, — повторила девушка, глядя на него распахнутыми серыми глазами в длинных слипшихся ресницах. — Темноволосая, двадцать шесть…
Он подумал, что она, конечно, знается все больше с одногодками, такими же девчонками, которые ходят на дискотеку, а там жмутся по стеночке и хихикают или слушают Ободзинского, или “Цветы”, или что там они еще слушают.
— Девушка! — Инна бежала к ним от грибка, придерживая прореху на юбке. — Девушка, извините… А вы такого не знаете, Юрку, Юрия Бреславского?
— Юрца? — Девушка хлопнула глазами. — Юрец вон в том доме живет.
Ну да, подумал он, они же ровесники. Наверное, он тоже ходит на дискотеку. Или сидит с ребятами в скверике, пьет пиво и окликает проходящих девчонок. И транзистор у них играет что-то эдакое.
— Ох! — Инна кинулась к грибку, подхватила стоящий торчком в песочнице чемодан и вновь поспешила обратно.
— Там? — выдохнула она, указывая подбородком на соседний дом. На стене дома синей краской была выведена надпись “Наташка дура”.
— Ну, — кивнула девушка. Она развернулась и побежала впереди, легкая, размахивая авоськой с молоком и хлебом, крича на ходу в направлении открытых окон: — Юрец! Юрка! К тебе мама приехала.
Инна, прижимая к груди чемодан, торопилась за ней. Она даже не обернулась, да он и не ждал от нее этого.
Дверь в подъезд открылась и вновь захлопнулась.
Он вновь сел на скамеечку у песочницы, машинально поискал сигареты, но вспомнил, что они остались в кармане куртки, а куртка осталась неизвестно где. Тогда он сцепил пальцы, вновь ощутив неправильное там, где раньше был мизинец.
Можно просмотреть на это по-другому, подумал он. На всю эту историю. Предположим, работает какая-то банда. Их наводчик дает маршрут. Требует, чтобы обязательно без машины. Своим ходом. Подсаживают такую Инну. Она в дороге подсыпает что-то в еду. Я же ел ее еду. Точно. Мы сидели у муравейника, разговаривали, и я ел ее бутерброды. И воду пил. После этого у меня начинаются глюки. Видения. Я теряю ориентацию во времени и в пространстве, такое бывает, если это, скажем, ЛСД. ЛСД я не баловался, так что откуда мне знать, какой эффект у этой штуки — может, и такой. Они кружат меня по городу или завозят в какой-то лесок, водят там… какая-то речка. Речушка. Потом привели сюда. С пальцем, правда, странная история. И еще — ну да, рюкзак отобрали. Предположим, в рюкзаке была свежая футболка и две пары носков. И по мелочам, бритва там. Дорожная мыльница. Деньги со мной как были, так и есть.
Он машинально полез в задний карман джинсов и достал бумажник. Деньги лежали в нем, слипшиеся и мокрые.
Паспорт… да, паспорт я оставил в куртке. То есть теперь у них мой паспорт. Вот оно. Господи боже, я ведь живу один, за то время, что они меня тут водят, они… ну что? Машину уведут, это точно. Ограбят квартиру. Найдут по штампу прописки и ограбят. Там есть что грабить, это верно. Тот же видак, например.
Он чувствовал себя как человек, которого обдурили и обобрали цыгане на базаре, то есть готов был провалиться сквозь землю от неловкости.
Только вот палец… Зачем?
Старуха у подъезда отложила вязание, полезла в карман, достала карамельку в яркой обертке, развернула ее, фантик спрятала обратно в карман, а карамельку положила в морщинистый рот.
Тот милиционер на вокзале наверняка у них на содержании.
Ему было неловко и стыдно, и он зачем-то пожал плечами и сказал вслух:
— Вот тебе на!
Никто мне не поверит, подумал он, если я расскажу, история получится настолько дурацкая, что никто не поверит, на такое мог купиться только полный идиот, путешествие на ту сторону, надо же… вы, товарищ, что, совсем несознательный? Вас в школе чему учили? Правильно, что бога нет. И ничего нет, а есть материальная мысль и объективная реальность, данная нам в ощущениях.
Так мне и надо, подумал он, идиот, мямля, слабак.
Надо на вокзал, а там найти другого милиционера, не может быть, чтобы все они были в сговоре, срочно связаться с Москвой, со своим участком, какой, кстати, у него номер? Предлагали же поставить квартиру на охрану. Почему он не согласился? Потому что отдал ключ соседке и не хотел лишний раз связываться с милицией?
Или сдаться здесь? Должен же здесь быть милицейский участок. Районный.
Он поднял голову; не считая старухи у подъезда, окрестность была пуста, только вдалеке шли, переговариваясь, две женщины, у одной была сумочка через плечо, совсем как у Инны. Он попытался вспомнить, где и когда Инна оставила свою сумочку, и не смог.
Он поднялся и, поспешно и бесполезно отряхнув колени, направился к женщинам, остро чувствуя стыд и неловкость и то, как натягивается и горит кожа на скулах.
— Извините, — сказал он. — Не знаете, где тут милиция? Я хочу сказать…
Одна из женщин обернулась.
— Женька, — сказала она, — боже мой, Женька!
Она тормошила его, трясла за плечи, трепала волосы, гладила по щекам.
Потом сказала:
— Ты ужасно выглядишь!
— Наверное, — сказал он. — А ты выглядишь просто классно. Здорово выглядишь.
Она была в каком-то другом платье, не в том, в котором... и причесана была по-другому, но, пожалуй, и все.
Ее подруга, высокая светловолосая девушка с большими белыми руками, наклонилась к ее уху и что-то сказала, но Ритка только отмахнулась, и та пошла по дорожке, прошла мимо старухи и скрылась в подъезде, оставив их одних.
— Где ты так испачкался? — Она ущипнула его за футболку. — Это что? Кровь? Ты поранился?
— Пустяки, — сказал он. — Это не моя кровь. Вообще случайность.
— Женька. — Она обняла его и прижалась лбом к плечу, руки у нее были горячие. — Как я рада, Женька! Ты вот… ох!
И тут же отпрянула, схватила его за руку и потащила к скамеечке под грибком. Он успел забыть, какая она подвижная, она не умела сидеть на одном месте больше минуты, не нервная, а просто быстрая, точно капелька ртути, просто живая.
Он сел на скамью, а она умостилась с ним рядом, глядя на него искоса, словно пряча какую-то тайну, она любила так смотреть, закинула ногу на ногу, поменяла ногу, повернулась к нему.
— Как ты тут? — спросил он, почувствовав, что горло сдавило изнутри.
— Хорошо. — Она сжала его руку, выпустила, разгладила ладонью юбку. — Неплохо. Как я скучала, Женька, как я по тебе соскучилась!
— Я тоже, — сказал он хрипло. — Я тоже.
Она на миг замерла, быстро обхватила его руками, поцеловала в ухо, оттолкнула, вернее, попыталась, но он держал ее крепко, ощущая под ладонью ее худое горячее тело, позвонки были гладкие, как морские камешки.
— Мне снилось, что ты рядом, — бормотал он. — Вот так, как сейчас, я думал, на этот раз не сон, это правда, на этот раз правда, а потом просыпаюсь, тебя опять нет, как я измучился, Ритка, как я измучился… Как это страшно, когда никакой надежды, никакого будущего, ничего. Кто мог знать, что все это… поправимо! Я думал, он соврал мне, до самого конца думал, что он соврал мне!
— Кто? — спросила она глухо, потому что прижималась лицом к его груди.
— Один человек.
— А! — Она отмахнулась, словно это было не важно и спросила она только так, для проформы. В ней появилась какая-то новая легкость, она перескакивала с темы на тему, как птица перепархивает с одной неважной ветки на другую.
— Шел и шел… не верил — и все равно шел.
— Что же ты так долго? — Она выскользнула у него из-под руки, укоризненно покачала головой. — Я ждала, ждала…
— Извини, — сказал он виновато. — Я… это не так просто, знаешь.
Он вдруг понял, что не знает, о чем с ней говорить. Можно упоминать ее нынешнее состояние или нет? Что она сама о себе думает? Например, о том, почему оказалась здесь, почему его не было вместе с ней.
— Это очень просто. — Она отодвинулась и глянула на него, сузив глаза. — Мы бы могли прийти сюда вместе. Ты мог прийти со мной вместе. Я знаю, тут многие так делают.
— Я…
— А, ерунда! — Она снова махнула рукой. — Главное — ты здесь!
— Да, — сказал он медленно. — Я здесь.
Чем она здесь вообще занимается? Вот эта ее подруга — они куда-то ходили вместе. Куда? Ерунда, меня не было восемь лет, даже больше, как-то она ведь должна была строить свою жизнь… Хотя “жизнь” в данном случае неправильное слово. Ну, свое пребывание здесь. Какие-то знакомые? Друзья? Восемь лет — это ведь много. Или здесь время бежит по-другому? Она ведь совсем не изменилась.
— Я так соскучилась, Жека. — Она снова перебросила ногу на ногу, ухватила его за руки, прижала его ладони к своим щекам. — Так соскучилась.
— Да, — сказал он. — Послушай, а… где малыш?
— Какой малыш?
— Ладно. — Он покачал головой. — Не важно.
Это милосердно, подумал он, наверное, это милосердно. Тем более —
я же собирался забрать ее. Только ее. Он сказал, можно только ее, малыша нельзя. И если бы они помнили друг друга, если были бы вместе? Господи, я бы не смог. Я бы лучше сам остался. Кто бы это все ни устроил, он, этот кто-то, по-своему милосерден.
Стайка воробьев слетела в песочницу и стала возиться грудками в пыли, и он машинально подумал, что, наверное, будет дождь. Вдали гудела трасса.
— А как мы купались ночью, помнишь? — спросил он. — И нас чуть не арестовали пограничники.
— Да. — Она держала его за обе руки и смотрела ему в глаза. — Море светилось. Светящаяся пена набегала на берег, по всему берегу — светлая полоса. Море темное, небо темное и одна светлая полоска поперек всего. Прожектор водил лучом по небу. Как палец.
Она больно нажала на обрубок мизинца, и он, не желая убирать руку, сказал:
— Осторожнее. Наверное, еще не зажило как следует.
Она удивленно взглянула на него. Ресницы у нее были большие и мягкие, словно крылья бабочки. И ни капли краски.
— Ты что? У тебя всегда так было. Ты еще рассказывал, как упал с велосипеда в детстве на донышко бутылки, оно в кустах, розочкой, ну знаешь.
— Может быть, — сказал он неуверенно.
— Когда я тебя в первый раз увидела, — сказала она, — у Аглаи, я сразу подумала, вот это мой. Вот это для меня. А ты еще был с этой, с дылдой, помнишь. И я была с этим… И я спросила, где ты потерял палец, а ты сказал, что упал с велосипеда. И я пошла на кухню делать бутерброды, а ты пошел мне помогать, и мы стали целоваться, а потом эта твоя вошла, увидела, стала кричать, плакать и ушла. А мы остались.
— Да, — сказал он. — Некрасивая была история.
— Но мы ведь остались, — сказала она упрямо. — И не будем больше разлучаться. Никогда-никогда. Да?
— Мы и не разлучались, — сказал он хрипло. — Ты всегда была со мной. Даже когда я ездил в командировки, надолго, даже когда…
Он запнулся.
У нее ведь нет документов, подумал он, никаких. Ее не пропишут в Москве. Ее нигде не пропишут. Не возьмут на работу. Я даже не смогу поехать с ней к ее родителям, сказать им — вот, не плачьте, не надо. Или смогу? В любом случае нам прямая дорога в Малую Глушу. Или, в крайнем случае, в Болязубы. Ладно, разве я не был к этому готов?
Он вспомнил долгие зимние ночи, и то, как рано темнеет, и пустырь за окном, и поземку, стелющуюся по синему заветренному снегу, и холод, от которого отделяет только стекло в оконной раме. И одиночество, и усилие, с которым заставляешь себя делать самое обычное — разогревать купленную в кулинарии еду, умываться, чистить зубы, менять белье.
Может, ее папа все-таки как-то выправит ей документы? У него большие связи.
— А эта твоя подружка, — спросил он зачем-то, — с которой ты сейчас шла?
— А, — она вновь отмахнулась, — это Лилька. Дуреха. Никак не привыкнет, что здесь нужно слева восходить, и через четыре дважды в каждый второй… и прямо, а она круглит, круглит все время.
— Что?
Она пожала плечами и стала нетерпеливо покачивать ногой.
Ладно, подумал он, здесь вам не тут, главное — увести ее отсюда, все эти странности пройдут сами собой, я же только этого и хотел, все эти годы, когда я узнал, что можно, я заплакал, прямо там, в гостинице, в этой чудовищной “Бригантине”, где в холле сидели растерянные родственники погибших. Я заплакал первый раз за все это время, за все семь лет, я уже думал, что никогда не смогу больше плакать.
— Я пришел за тобой, — сказал он перехваченным горлом.
Она вновь повернула к нему чудесное узкое лицо:
— За мной? Я думала…
— Я заберу тебя отсюда. Я могу. Мне разрешено.
— Но я не…
— Мне разрешено, — повторил он. — Можно. Пойдем. Не надо ни вещей, ничего. Просто пойдем. Быстрее. Я не могу оставаться тут долго.
— Разве ты не тут останешься? Не со мной?
— Нет. — Он вновь обнял ее, потому что не мог отпустить ни на минуту, было просто приятно дотрагиваться до нее, до ее теплых плеч, теплых рук. — То есть когда-нибудь мы переправимся через Реку вместе. Держась за руки. Но сейчас, любимая моя, сейчас еще не время. Мы можем прожить целую жизнь вместе, вдвоем, она будет… ну, наверное, не такой, к которой ты привыкла, к которой мы оба привыкли, но это будет — жизнь. Пойдем, родная. Пойдем со мной.
Он слышал сам себя и подумал, что все это звучит донельзя сентиментально и потому фальшиво.
— Но я… — Она в растерянности глядела на него. — Но тут… мы можем… почему бы тебе не…
— Это, — сказал он горько, — никуда не денется. Подождет.
Набежали серые войлочные тучи, в песочницу упали капли дождя, изрыв песок крохотными бурыми оладушками.
— Воробьи оказались правы, — сказал он неожиданно для себя.
— Что?
— Воробьи. Купались в пыли, я видел. Это к дождю. Интересно, откуда они знают?
Она погладила его по руке.
— Когда мы шли сюда, — задумчиво сказал он, — я видел много птиц. Даже выводок зимородков.
— О чем ты говоришь, Женька?
— Ты права. Это так, ерунда.
Он вдруг вспомнил Инну и как она смотрит искоса, сама точно птица. Она же старше меня, подумал он, на целых пять лет старше. Впрочем, когда мы с Риткой встретились, она тоже была старше, на год всего, но старше. Это теперь она… Здесь нет времени.
Не будем думать про Инну, она — сама по себе. Я — сам по себе.
— Женька, — сказала она. — Я так тебя люблю. Вот когда ты вот так сидишь. И вообще. Ты заберешь меня отсюда, да?
— Да, — сказал он тихо.
— Ты знаешь, вообще-то тут ничего. Но если ты хочешь… Главное, что вместе с тобой.
— Да.
— А потом мы все равно вернемся, вместе, да?
— Да.
Она вскочила со скамейки, обняла его с такой силой, что у него затрещали позвонки, прижалась лбом к его лбу, отстранилась.
За пределами нависающей над ними крыши грибка падал тихий косой дождь.
— Нет, правда здорово, — сказала она. — Ты молодец, что пришел!
А мы где будем жить? У моих?
— Мы купим домик с садиком. Честное слово. Такой белый домик, и голубые… кажется, наличники это называется, и посадим розы, и будем вечером сидеть на веранде и пить чай.
И я куплю телескоп, подумал он, и буду по ночам смотреть на небо, только псоглавец сказал, что это все одна иллюзия, зря я не расспросил его подробней. Хотя, быть может, он все равно не сказал бы правды. Тут все врут.
— Женька, — сказала она неуверенно, — по-моему, это какая-то ерунда. Я совершенно не хочу копаться в земле. Что-то ты себе опять придумал, как тогда, когда решил ни с того ни с сего во Владик. Ну, чем тебе у нас было плохо?
— У нас было хорошо, — сказал он.
Ладно, это не важно. Это мы как-нибудь потом разберемся. Это здесь она такая. За Рекой будет по-другому. А если к ней вернется память и она меня возненавидит? А если она вспомнит, как все было? Это не важно, повторил он себе, пускай ненавидит, пускай не прощает, только бы была. Этого достаточно.
— Идем, — сказал он. — Все. Пошли.
— Прямо сейчас? — Она, кажется, растерялась.
— Прямо сейчас.
— Но я… так сразу? Я как-то…
— Просто идем.
— Хорошо. — Она оправила ладонями юбку, высунулась под дождь и смешно потрясла головой. — Идем. Ты прав. Посиди, я сейчас.
— Куда ты?
— Ерунда, сейчас вернусь. И пойдем. Как здорово, что ты пришел, Женька. Как здорово.
Со временем здесь творятся непонятные штуки, и он боялся ее отпустить. Поэтому он тоже встал, шагнул под дождь и взял ее за локоть.
— Нет, — сказал он. — Пойдем сейчас.
Ей же не нужно ничего брать? Отсюда и нельзя ничего брать… Вещи? Одежда? Ерунда. Надо просто взяться за руки и идти.
— Не будь таким занудой, Женька. — Она вырвалась, капли дождя блестели у нее в волосах. — Вот ты всегда так, я же помню. Ну погоди, вот тут, ну будь хорошим. А я правда сейчас. Мне надо Лильке…
Она побежала к подъезду, подняв ладони над головой, чтобы не капал дождь.
Он сделал несколько шагов ей вслед. Старухи у подъезда уже не было, под дождем мокла табуретка с полукруглым отверстием посредине.
Он вернулся под грибок и сел. Дождь иссяк до висевшей в воздухе мелкой водяной пыли, воробьи вернулись в песочницу, они возбужденно чирикали и топорщили крылья, из соседнего дома вышел пожилой человек с собакой, отстегнул поводок, собака описывала вокруг него радостные петли и восьмерки.
Наверное, Инна была права, подумал он, не надо загадывать, что будет дальше, здесь каждое действие влечет за собой другое, выбор — это привилегия живых. Интересно, что она сейчас делает? Кормит своего Юрку мандаринами? Она, наверное, так же приезжала к нему в летний лагерь, фрукты везла, пироги… Ей повезло, что он уже большой, хотя повезло в этом смысле — странное слово. Я вот не могу даже увидеть малыша. А если бы мог? Нет, вот об этом как раз лучше не думать.
Тучи разошлись, и он увидел, что солнце перебралось на западную сторону неба, и свет стал красным и тихим, и пятиэтажки стояли красные и тихие, человек с собакой куда-то ушел, опять появилась старуха, она сидела на табурете и вязала, только вместо голубой салфетки у нее теперь была красная. Кому тут нужны эти салфетки?
Он подождал еще немного, потом встал, прошел мимо старухи и зашел в подъезд. В подъезде пахло кошками, кафельная плитка на полу была выщерблена, из ступенек торчала железная арматура.
Почтовые ящики на площадке первого этажа были пусты, лишь в одном лежала яркая открытка, как он разглядел сквозь дырочки в металлическом коробе, почему-то новогодняя, с мальчиком — Новым Годом в красном лыжном костюме.
Напротив дверь была приоткрыта, он толкнул ее и вошел в темную прихожую.
— Ритка! — позвал он на всякий случай, хотя был совершенно не уверен, что она вошла именно сюда.
Никто не ответил.
Он сделал еще шаг; в комнате, где он очутился, не было ни мебели, ничего, пустые голые стены, на выгоревших обоях в цветочек расплывались сырые пятна, на полу лежали люди, так тесно, что даже было непонятно, паркет на полу или линолеум. Голые люди, прижимающиеся друг к другу, мужчина к женщине, женщина к мужчине, женщина к женщине, сплетенные в объятиях, ладони, беспорядочно ощупывающие чужие тела, раздвинутые ноги, закрытые глаза, открытые глаза, разинутые рты, как черные провалы. Бесконечная тоскливая оргия, неумолчный шорох, шепот, стоны, десятки тел, сплошная масса тел, он с ужасом почувствовал, как его собственная плоть помимо воли отзывается на это зрелище, и это было как предательство, словно он увидел или сделал что-то недопустимое, не постыдное, но не предназначенное именно для него.
Кто-то ухватил его за руку. Голая женщина привстала на колени, голова запрокинута, рука, слепо шарившая в воздухе, казалось, наткнулась на его пальцы по чистой случайности, перебралась выше, ухватила за запястье, потянула вниз, к себе, в теплое, шевелящееся, с неожиданной силой, ему пришлось напрячься, чтобы высвободиться.
— Жека!
Риткино лицо смотрело на него снизу, запрокинутое, рот полуоткрыт, как всегда во время их любви, глаза прикрыты, под веками проступает полоска белков, но в слепом любовном порыве она вновь безошибочно нащупала его руку.
— Иди сюда, Жека! Как хорошо, как хорошо, что ты пришел!
Он отступил на шаг, наткнувшись еще на чье-то шевелящееся тело, вновь вырвал руку, резко, словно ненароком ухватил что-то липкое, скользкое; она еще шарила в воздухе пальцами, пытаясь дотянуться до него.
— Мой… иди сюда… Жека, ну же…
Кто-то, чье лицо ему было невидно, повернулся и привлек ее к себе, но и тогда она продолжала водить расслабленной рукой в надежде на ответное пожатие.
Он повернулся, вышел и закрыл за собой дверь.
Морок, убеждал он себя, это морок, это не она, здесь может быть все, что угодно, это и есть испытание, если я смогу переступить через это, я смогу все. И тогда она вернется — та самая, любимая, ради которой он ехал этим печальным поездом, плыл по Реке в одинокой лодке, шел по пыльной дороге, лесным просекам, по выжженным полям песьеголовых…
Старухи на табуретке не было, не было и табуретки, солнце косыми лучами освещало грибок и песочницу, и там, у песочницы, сидела женщина. Он, ослепленный ярким светом, почувствовал, как сердце с размаха ударило в грудную клетку, но потом он увидел клетчатый грязный чемодан у ног.
— Инна, — сказал он.
Она повернула к нему лицо, оно было сосредоточенным и отстраненным.
— Как вы? — Он подошел и сел рядом с ней и вдруг ощутил ее тоску, и усталость, и тихое, покорное отчаяние.
— Он не вспомнил, — сказала она. — Он меня не узнал.
— Инна…
— Не захотел, — повторила она безжизненно. — Этот, с песьей головой… судья… был прав, это он от меня бежал, я его… слишком любила, а это... сейчас он не хочет… даже вспоминать.
Она всхлипнула и утерла нос рукой.
— Ему так лучше, — сказал он неуверенно.
— Не знаю. — Она покачала головой. — Я даже не могу поговорить с ним, он просто… А вы как? Нашли свою? Ее Рита зовут, да?
— Да, Рита, — сказал он. — Нашел. То есть…
— Что-то не так?
— Все не так, — сказал он. — Инна, понимаете, Инна, мы не отсюда. То есть мы уже не понимаем их. А они — нас. Что они тут делают? Зачем? Откуда нам знать? Они меняются, Инна. И мы меняемся. Ну вот. Все.
Он помолчал. Как хорошо, что она рядом, подумал он, я бы сошел с ума, если бы сидел тут один.
— Мы меняемся, — сказала она печально. — Они — нет.
Может быть, подумал он, но тогда… Что-то же делается с ними. Или… мы просто видим то, что раньше было скрыто от нашего пристрастного взгляда?
— Видак, — сказал он.
— Что?
— Видак, я привез его из Японии. И фильмы, такие, знаете... Ну, если коротко, порнофильмы. За это сажают, но кто бы тронул дочку Панаева? Ее мужа? И мы… собирали друзей, покупали выпивку… это было, ну, весело, мы были молодые и веселые и в грош не ставили всякие... ну, в общем, весело, и я вышел провожать Калязиных, поймать им машину,
а она осталась и еще один человек. Мой приятель, однокурсник. И когда я вернулся…
— Понятно, — сказала Инна.
— Я думал, это из-за... ну, мы все смотрели, когда смотришь, то… Никогда не напоминал ей. Больше.
— Вы же любите ее? — спросила Инна строго.
— Инна, я не знаю. Боже мой, как я ее любил, как тосковал, когда… когда ее не стало! А теперь я думаю — кого я помнил? Как бы не совсем ее, ее другую, не знаю, как сказать. Мне казалось, я помню все, даже это, но ведь… Память подчищает за людьми, Инна.
— Она же вас узнала! Это такое счастье, такая редкость.
— Наверное, — сказал он устало.
— Просто примите ее такой, какая есть, и все. Уведите отсюда. А там, за Рекой, все можно начать сначала.
— Ничего нельзя начать сначала, Инна. Можно только… реставрировать, имитировать, врать. Как Пал Палыч, да? Она жива или нет, его Анна Васильевна? Он ведь и сам не знает. От нее землей пахнет, Инна.
Инна зажмурилась и затрясла головой.
— Замолчите, — сказала она. — Замолчите, замолчите, замолчите.
— Не врите себе, — сказал он жестко. — Их не вернуть. Собирайтесь, пойдем.
— Куда?
Он неопределенно махнул рукой:
— Пойдем отсюда. Это их мир. Мы тут чужие. Я… Я не лгал вам, Инна, тогда. Я правда вас… у меня больше никого нет. Только вы. Да, вы правы, можно начать сначала, но не так. По-другому. Вместе. Вдвоем. Нам будет легче. Мы будем поддерживать друг друга. Согревать. Мы будем жить, Инна. Это и есть все, ради чего… имеет смысл…
— Он вспомнит, — сказала она.
— Что?
— Рано или поздно он вспомнит. Здесь некуда торопиться. А я больше не буду ему мешать. Вот честное слово. Не буду спрашивать, куда он пошел, что за друзья… почему табаком пахнет, откуда деньги, здесь полно места, я буду жить отдельно, а он — сам по себе. Он вспомнит.
— Вы ему будете рассказывать про Буратино? — спросил он горько. — Про Бибигона?
— Я ему буду рассказывать про него. Как он рос. Как болел корью. Что он любил. Как мы ходили в зоопарк. Он вспомнит.
— Он не вспомнит, Инна. Это вы забудете.
— Нет.
— Здесь все забывают. И вы забудете.
— Я не забуду. Я люблю.
— Инна, — сказал он. — Я люблю вас.
— Как он плакал, когда большие мальчишки отобрали у него мяч. Как…
— Я люблю вас.
— И он вспомнит.
— Инна, — сказал он. — Инна, Инна, Инна… У вас имя — точно кричит птица. Я полюбил вас еще тогда, еще в самом начале пути, просто не давал себе осознать это, но я вижу вас, даже когда вас нет со мной. Как вы хмуритесь. Как улыбаетесь. Нам не понять их, Инна. Пока мы сами не перейдем Реку на… общих основаниях. Я не стану обещать вам, что мы и за Рекой останемся вместе. Как я могу? После всего, что… Но мы можем — жить.
Он схватил ее узкое лицо в ладони и повернул к себе. Темные глаза смотрели на него не мигая, и он уронил руки.
— Я не забуду, — сказала она. — Я просто… буду приходить к нему и рассказывать. Ведь я же помню, как мы ходили в зоопарк. Ему понравились медведи. И слоненок. Слоненок был совсем маленький, у него на коже рос пушок. Смешной такой пушок.
— Инна, — повторил он.
— И потом мы пошли есть мороженое, — продолжала она. — В кафе, там были такие полосатые зонтики, и я уронила мороженное себе на юбку, а…
— Пожалуйста, — сказал он. — Пожалуйста, уйдем отсюда. Не надо. Уйдем отсюда.
— А он так расстроился, что заплакал. Потому что я испачкала юбку, заплакал. Ему было… сколько тогда ему было? Или нет, это было не тогда, а… И я ему говорю — Митя…
— Его зовут Юра, — сказал он тихо. — Вашего сына зовут Юра.
— Вовсе… — Она нахмурилась.
— Инна, умоляю, пойдемте отсюда. Вы уже забываете.
— Ничего я не забываю, — рассеянно сказала она. — Не мешайте.
Он встал. Трасса вдали затихала, потому что наступил вечер. Наверное, последний теплый вечер в этом году. Или предпоследний. Скоро на улицах зажгутся фонари. Люди вернутся с работы. Женщины начнут готовить ужин, а мужчины наверняка усядутся перед телевизором и раскроют свои газеты. Скорее всего.
Он оглянулся на нее.
Она сидела, охватив ладонями плечи, и что-то беззвучно шептала. Наверное, про зоопарк, подумал он. Наверняка они ходили смотреть птиц, но в зоопарке неинтересные птицы. Чужие.
— До свидания, Инна, — сказал он, но она даже не подняла головы.
И он прошел между двумя пятиэтажками туда, где сквозь просветы в домах виднелся пыльный сквер. Он знал, что, если пересечь квартал, можно выйти к трассе, и если идти в правильном направлении, то рано или поздно дойдешь до вокзала, и проходящие поезда будут замедлять ход и останавливаться на краткий миг у платформы с холодными фонарями, и часы с башенкой будут светиться в южной синей ночи, показывая правильное время.
Собака, отбежав от своего седого хозяина, подскочила к нему и ткнулась носом в колени. Он потрепал ее по голове, она махнула хвостом и вновь убежала, нарезая круги вокруг своего человека, которого находила всегда, как бы далеко от него ни убегала, которого нашла и здесь, за Рекой. И спокойный, подтянутый старик улыбнулся, махнул ему рукой и пошел прочь по пустой асфальтовой дорожке.