Я не собиралась писать о романе «Аристономия», вышедшем под двойной фамилией Акунин-Чхартишвили. Неправильно это: писать об одном и том же литераторе едва ли не подряд в постоянной журнальной рубрике. Но реакция прессы на неожиданный роман Акунина с непонятным названием заставила меня изменить решение.
Нельзя сказать, впрочем, чтобы роман был такой уж неожиданный. Не так давно («Новый мир», 2012, № 6) я пыталась разобраться в писательской стратегии Григория Чхартишвили, видимо, уставшего от акунинской маски и укрывшегося за псевдонимами Анатолий Брусникин и Анна Борисова.
Примечательно, что если в приключенческих романах Брусникина торчали когти Акунина и на бедного Брусникина обрушились упреки в подражании и эпигонстве, то в романах Анны Борисовой «Креативщик» и «Там» ничего специфически акунинского не было. И если писатель хотел «попробовать силы в беллетристике, которая очень близко подходит к рубежу, за которым уже начинается серьезная литература», как писал он сам, то это у него получилось. Литературную карьеру Анны Борисовой испортила слишком назойливая и массированная реклама, да и сам Григорий Чхартишвили, все-таки перегрузивший третий роман писательницы приемами развлекательной беллетристики.
Напрашивался вопрос: зачем менять маску, если не менять амплуа? Напрашивалось и осторожное предположение: автор все-таки подумывал о смене роли.
И вот Григорий Чхартишвили и в самом деле написал роман, который сам же отнес к серьезной литературе, но ни к какому новому псевдониму прибегать не стал. Воспользовался одновременно давней маской Акунина, которая уже давно приросла к нему, и подлинной фамилией.
И тут же столкнулся с тем, что сама попытка написать роман, где нет ни загадочных убийств (хотя крови льется куда больше, чем в любом детективе), ни тайны, ни благородных сыщиков, эти тайны разгадывающих, ни рыцарей, ни злодеев, да еще вдобавок много рассуждений о предназначении человека, не вызывает у рецензентов особого любопытства, зато служит поводом для недоумения,иронии и стёба.
Вот Лев Данилкин, который некогда утверждал, что Акунин — автор многоуровневый, и мог разглядеть в «Смерти Ахиллеса» «гомеровско-джойсовский пласт», переводящий автора из разряда мастеров беллетристики в современного постмодерниста [1] , — об «Аристономии» отозвался пренебрежительно, притворно посетовав на отсутствие романа Акунина в ироническом списке книг, вызывающих наибольшие читательские идиосинкразии: «Где, спрашивается, „Аристономия”, где, позвольте, личутинский „Раскол”?» [2]
Галина Юзефович, небрежно раскланявшись в сторону Акунина-беллетриста, пишет, что «Аристономия» — текст «до невозможности банальный, предсказуемый и, главное, вторичный», к тому же «вещь безнадежно скучная» [3] . Единственное, что может примирить критика с акунинской неудачей, — это гипотеза, что перед нами «реинкарнация проекта „Жанры”, и цикл, начатый „Детской книгой”, „Фантастикой” и „Шпионским романом”, внезапно пополнился „большим и серьезным русским романом средней руки”». Тогда она готова мистификации даже поаплодировать. (Вот это я совсем не понимаю: сам текст изменится, что ли, от того, как автор его позиционирует?)
А вот Анна Наринская версию о проекте «Жанры» рассматривает, но отвергает, зато в оценке романа куда более категорична: «провал», «благоглупости», «умственная банальность» [4] .
Странное дело, однако: строгий литературный судья выносит обвинительный приговор, но при этом в лучших традициях басманного правосудия совершенно пренебрегает доказательной базой. Единственным примером, должным подтвердить тезис о «провальности» романа, выступает сцена в самом его начале, где один из персонажей так рассуждает о народе: «Население нашей страны пока находится в детском состоянии. Дети эгоистичны, невоспитанны, иногда жестоки, а главное — не способны предвидеть последствия своих поступков. Историческая вина правящего сословия заключается в том, что оно плохо развивало и образовывало народ, всячески препятствовало его взрослению. Притом из вполне эгоистических интересов. Ведь дети послушнее, ими легче управлять». Именно в этих рассуждениях автор видит «нравоучительную карикатурность», усугубленную тем, что «произносящий все это герой по ходу речи харкает кровью — ему предстоит умереть от чахотки, — а на лбу у него вздувается жила».
Вот не пойму я: а почему смертельная болезнь героя усугубляет карикатурность его речей? Что, умирающий от чахотки человек — это так смешно?
А теперь зададимся вопросом, что уж такого карикатурного в процитированных словах умирающего персонажа, в скромной гостиной которого собрались 27 января 1917 года герои, чтобы отсюда отправиться странствовать по страницам романа…
Можно упрекнуть завязку в традиционности. И даже во вторичности. Можно сказать, что Акунин собирает героев в квартире приват-доцента Клобукова подобно тому, как Толстой в начале «Войны и мира» собирает действующих лиц в салоне мадам Шерер. Но в то же время это — вполне законный литературный прием.
О чем будут говорить бывшие студенты, двадцать лет назад в этот день исключенные из университета с применением к ним закона о всеобщей воинской повинности (то есть попросту отданные в солдаты)? Да разумеется о войне, о положении дел на фронте, об убийстве Распутина, о прогнившей монархии, о близком крушении самодержавия и о том, что должно прийти ему на смену. И поскольку Акунин собрал в квартире представителей всех политических спектров, то и столкновения идей непременно возникнут.
Тяжелобольной Марк Константинович Клобуков, некогда приват-доцент университета, уволенный за выражение солидарности со студентами и пользующийся до сих пор у своих бывших питомцев авторитетом, возражает и тем, кто призывает власть к ответственности и твердости, столыпинскому курсу, и тем, кто мечтает о революции и народовластии. Ни к какому народовластию население страны не готово — считает он.
Метафора «народ — дети» была достаточно популярна в то время, над ней можно было посмеиваться — но почему же не воспроизвести? Вон в «Докторе Живаго», которого Наринская ставит Акунину в пример, молоденький комиссар Временного правительства рассуждает: «А народ ребенок, надо его знать, надо знать его психику, тут требуется особый подход». По ходу действия выясняется, что психику-то народа он как раз и не знает, в результате чего и погибает, но мы тут рассуждаем не о последствиях речей пастернаковского персонажа, а об их уместности в романе. А мысль, что правящее сословие нарочно держит народ в невежестве, чтобы легче им управлять, тоже была весьма популярна.
Вон Л. Н. Толстой пишет корреспонденту, затеявшему издание журнала для народа: «Журнал нужен такой, который просвещал бы народ, а правительство, сидящее над литературой, знает, что просвещение народное губительно для него, и очень тонко видит и знает, чт о просвещает, то есть что ему вредно, и все это запрещает...» [5] .
Эти рассуждения Толстого тоже банальны и карикатурны — или Толстой имеет на это право? Но почему тогда акунинский герой не имеет права рассуждать в духе Толстого? Да, это стало расхожей мыслью. Но дюжинные герои романа и должны высказывать расхожие мысли.
Герой этот, кстати, не ума палата, и автор относится к нему не без легкой иронии. Честный труженик. Потеряв место на кафедре, всю жизнь «тянет лямку поверенного по уголовным делам <…> защищая самых неимущих, самых бесправных». Сторонник теории «малых дел», не без сочувствия описанной Чеховым, которая оказалась не так уж плоха, как думали радикалы всяких мастей.
Я потому так подробно останавливаюсь на этой — далеко не самой лучшей — сцене романа, что ведь именно она найдена комичной, карикатурной и на этом основании вынесен критиком обвинительный приговор всему роману.
В то же время создается впечатление, что если б подобная сцена была в книге Акунина-беллетриста, а после двойного самоубийства родителей Антона Клобукова в гостиной бы появился постаревший Фандорин (в 1917-м ему 61 год), все были бы довольны завязкой, в которой персонажи сразу расставлены по местам, и те же самые критики ничего бы не имели и против банальных (и достаточно типичных) разговоров в гостиной.
В чем же «раздражитель» романа? В том, как ведется автором повествование? Или в чем-то другом?
С некоторой долей разочарования скажу, что в самой сюжетной линии романа особенного новаторства по сравнению с прежними вещами Акунина не наблюдается.
Григорий Чхартишвили в своем блоге сказал, что роман подписан двойной фамилией, потому что он «вложил в эту работу то, чему научился и в качестве беллетриста, и в качестве эссеиста» [6] . В качестве беллетриста Акунин замечательно обжил пространство русской (и не только русской) литературы. Но если раньше узнаваемость этого пространства Акунину ставили в плюс — то теперь заносят в минус.
Анна Наринская упрекает: мол, «„Доктор Живаго” — практически про то же, про что и „Аристономия” <…> только в какое-то неприличное количество раз лучше»; критик журнала «The Off-Times», видимо знакомый с эмигрантской литературой лучше, чем с советской, видит в «Аристономии» «компиляцию из романов Алданова» с присовокуплением заимствований из Набокова (имеется в виду возвращение героя из Европы в охваченную Гражданской войной Россию, таков финал романа «Подвиг») [7] , а начитанный Золотоносов к «Доктору Живаго» добавит не только «Белую гвардию», «Хождение по мукам» и «Тихий Дон», но еще и «Несвоевременные мысли» Максима Горького, мемуары Романа Гуля, «Окаянные дни» Бунина, сочинения А. Ветлугина, воспоминания С. Шидловского и весь альманах (в 22 томах) «Архива русской революции», который кадет И. В. Гессен издал в Берлине в 1921 — 1937 годах [8] . И тем самым сведет обвинение во вторичности к абсурду. Ибо если автор прошерстил десятки мемуаров и исторических свидетельств, едва ли не все, что написано о Гражданской войне, — это уже не называется ни плагиат, ни «вторичность», это называется «работа с источниками».
И вот что интересно: обилие обвинений в компиляции и вторичности при полном отсутствии конкретики. Потому что стоит начать искать эту конкретику, как обвинения рассыпаются. Поле русской литературы у Акунина все время мерцает, присутствует. Но на этом поле автор решает собственные жанрово-композиционные задачи.
Приобретя умение (да и привычку) строить сюжет по законам авантюрного жанра, Акунин не пренебрегает этими законами и сейчас. Вот только центральный персонаж не имеет ничего общего с авантюрным героем.
Герой приключенческого романа ловок, удачлив, смел, он человек действия, а не рефлексии.
Антон Клобуков полная противоположность этому герою. И хотя он с детства чувствует особость своей судьбы, в самом действии романа эта особость никак не выражается. Его несет поток жизни, он похож на щепку в ручье, которая то за корягу зацепится, то к берегу прибьется, то в руке у кого-то окажется. Конечно, это искусственный литературный прием: предусмотрительно собрать в квартире Клобукова-старшего всех людей, которым поручено сыграть чрезвычайную роль в судьбе инфантильного героя. Но он хорошо использован в романе.
После двойного самоубийства отца и матери (кивок япониста Чхартишвили в сторону японской литературы и собственной книги о самоубийстве) 19-летнего Антона буквально подчиняет себе горничная. А он радостно видит в этом подчинении собственную силу и знак начала новой жизни, гордится даже тем, что его жена «из бедной крестьянской семьи» (ведь это очень демократично, а в феврале 1917-го демократией увлечена вся интеллигенция).
Работу Антон Клобуков получает по протекции: после февральской революции была создана Чрезвычайная следственная комиссия Временного правительства для расследования действий бывших высших чиновников империи. Туда-то и пристроил Антона младшим стенографистом влиятельный думец Знаменский. Работник Антон плохой: стенографии почти не знает, не то что его коллеги. Но горд тем, что все они «скрижальщики истории», как шутит Знаменский.
«Скрижалит», впрочем, Антон недолго: подоспел большевистский переворот — и вот уже Антон сам в тюрьме. Угодил по нелепому стечению обстоятельств и собственной неосторожности: фотографировал колонну заложников (красный террор), да не понравилось это чекисту. Зато новенький портативный «Кодак» понравился очень, и Антона без суда-следствия впихнули в колонну, а потом в тюрьму. И быть бы ему расстрелянным, да его спасает другой ученик отца, ставший влиятельным комиссаром: большевик Панкрат Рогачов.
Ну а третий участник памятной встречи, Петр Кириллович Бердышев, промышленник и организатор белого подполья, выручает Антона из рук своих соратников, принявших его за шпика чрезвычайки. Эти двое — Бердышев и Рогачов — так и будут чередоваться в дальнейшем, по очереди перетягивая на свою сторону Антона Клобукова и по очереди спасая его.
Бердышев, с помощью своей организации, переправит Антона в Швейцарию, организует ему безбедную жизнь, а когда тот заскучает в благополучной Швейцарии и вернется в Крым, последний оплот белого движения, — и тут не оставит своим попечением.
Рогачев вовлечет его в Красную армию и будет периодически спасать от очередного расстрела.
Есть еще один важный герой романа — это портативный пленочный (последнее слово техники) фотоаппарат «Кодак», который Бердышев подарил Антону.
Этот фотоаппарат переживает собственные приключения, попадает в чужие руки (и едва не становится причиной смерти своего законного владельца), но чудом ему возвращенный, прилежно фиксирует ключевые моменты жизни героя, пока не пропадает снова. Главы романа делятся на две группы текстов — «из клетчатой тетради» и из «семейного фотоальбома». Каждая начинается с картинки.
В клетчатой тетради Антон Клобуков в середине ХХ века (значит, дожил, несмотря на все революции и чистки, соображает читатель) пишет свой трактат. Тут очень интересен почерк: мелкий, но, несмотря на это, четкий, буквы почти лишены наклона, с характерными росчерками. Те, кто работал с рукописями в архивах, знают: тип почерка (при всей его индивидуальности) меняется от эпохи к эпохе. Почерк, которым исписана клетчатая тетрадь, встречается у тех, кто учился в гимназии в начале ХХ века (похожий почерк был у моего отца). Теперь таких почерков нет: они вырабатывались уроками чистописания и каллиграфии, перьевыми ручками, неуклонными требованиями учителя чередовать тонкие линии и «с нажимом» и — увы — более поздней привычкой экономить бумагу.
Каждую главу «из семейного фотоальбома» предваряет фотография. Почти в каждой главе действует «Кодак». Возникает минута, когда сам ли главный герой или второстепенный персонаж предлагает сделать фотографию на память. Вот фотография в гостиной Клобуковых: мирная жизнь еще не порушена до конца — дамы в длинных платьях, мужчины в сюртуках. Ничто, кажется, не предвещает, что два персонажа, мирно сидящие в креслах, отец и мать Антона Клобукова, через несколько часов покончат с собой.
Вот «исторический снимок», который тщательно готовил Антон: члены стенографической группы комиссии Временного правительства, расследующей преступления царских сановников, вместе с популярным адвокатом Знаменским — сторонником парламентаризма и демократии. Что-то уже порушено в старой жизни. Мужчины еще в сюртуках и галстуках, сообразно условностям своего сословия, но между ними на полу, с наганом в руках фамильярно улегся рослый фельдфебель в военной гимнастерке и сапогах — начальник караула. Его попросили щелкнуть затвором фотоаппарата, а он занял на фотографии центральное место и картинно держит палец на спусковом крючке нагана. Ну что ж — скоро он нажмет на курок.
Вот снимок англичан Рэндомов, Лоуренса и Виктории в просторной палате дорогой швейцарской клиники. Распахнутая стеклянная дверь, выходящая в сад, красивые мужчина и женщина. Это тот мир, в котором есть болезни и страдание, но в нем нет хамства и кровавого насилия. Мирный период жизни Антона в Швейцарии: увлеченные занятия медициной, нормальные человеческие эмоции, любовь к загадочной и недоступной Виктории, увлечение милой девушкой Магдой, дочерью хозяйки гостиницы, размышления по поводу собственного призвания.
А вот совсем другой период: полуразвалившаяся мазанка юга России и ее бедные обитатели. Антон вернулся в Крым, еще удерживаемый Врангелем, в первый раз в жизни совершив поступок по своей воле, о котором потом долго будет размышлять и временами жалеть.
А вот позируют дюжий красноармеец с саблей на боку и его мощная подруга в сапогах, галифе и папахе. Что занесло Антона Клобукова в Красную армию?
Эти фотографии — не просто визуальный материал к текстам, не иллюстрации. Они играют роль сюжетного ключа. Собственно, каждую главу можно назвать историей данной фотографии.
Михаил Золотоносов считает, что Акунин непременно все у кого-то заимствует. Не знаю, в таком случае, у кого позаимствован прием сопряжения повествования с визуальной картинкой из семейного фотоальбома? Может, все-таки Акунин сам его изобрел?
Но уж что точно изобрел Чхартишвили-Акунин сам, так это трактат из клетчатой тетради.
Роман не столько заканчивается, сколько обрывается на том месте, когда после страшного погрома, устроенного красноармейцами, и показательной расправы над погромщиками (каждого десятого — ждет расстрел), в очередной раз избежав смерти, Антон думает о том, что революция не необходимая ступень в общественном прогрессе (как считали отец с матерью), но «провал назад», в историческое прошлое. Распад цивилизации. И что наступает, как после захвата варварами Рима, беспросветный мрак Средневековья. Что же делать человеку его склада в стране, охваченной варварством?
Пытаться варварству противостоять? Творить добро? Но вот он вылечил после ранения, спас от смерти бравого кавалериста-красноармейца. А потом пытался оттащить его от десятилетней девочки, которую насиловали чуть не всем героическим красным кавалерийским эскадроном. И получил чудовищной силы удар в лицо. Вот она — плата за спасение от смерти.
Заметим, что во всех значимых романах о революции яркую личность революция губит. Умирает Юрий Живаго, несовместимый с хамской новой жизнью, с этим провалом в варварство.
Должен погибнуть Григорий Мелехов — а что еще делать с ним автору? Обречены Турбины. Или, может, кто-то выживет? Но трудно представить их в советскую эпоху. Выживут сейчас — будут перемолоты в лагерях потом. В стране на всю мощь заработает отрицательный отбор.
Меж тем и создатель Живаго, и автор Турбиных выжили в советских условиях. И прожили жизнь достойно.
Приключения Антона Клобукова, тюрьмы красных и тюрьмы белых, герои красных и герои белых, жестокость красных и жестокость белых нужны автору не для того, чтобы приговорить эпоху. Но для того, чтобы вывести формулу поведения человека в нечеловеческой эпохе.
Намерения героя, понявшего, что мир переживает эпоху погружения в новое варварство, не слишком определенны: «подобно монахам раннесредневекового запустенья, забиться в какую-нибудь келью, поддерживать там слабый огонек добра и разума». Золотоносов, возможно, сказал бы, что эта мысль, как и образ варваров, разрушающих Рим, заимствована у Брюсова.
А мы, мудрецы и поэты,
Хранители тайны и веры,
Унесем зажженные светы,
В катакомбы, в пустыни, в пещеры.
Я скажу, что здесь есть перекличка мотивов, интересная для историков литературы. Антон ведь тоже если не призывал, так по крайней мере пытался найти свою правду и красоту в нашествии гуннов. Но келья — слишком широкая метафора. Ясно, что в келье автор ведет свои записи в клетчатой тетради. Но что делал Антон Клобуков кроме этого до самой середины ХХ века, автор не объясняет.
Итог жизни героя нам явлен в виде трактата, который, собственно, и вызвал такое раздражение большинства тех, кто писал о романе.
Но не следует забывать, что трактат все-таки пишет не Григорий Чхартишвили, а Антон Клобуков. И пишет для себя, из потребности найти и назвать некое трудноопределимое Качество в человеке, от которого, как он уверен, зависит судьба человечества. Не найдя подходящего термина, Клобуков изобретает новое слово «аристономия». «Это закон всего лучшего, что накапливается в душе отдельного человека или в коллективном сознании общества вследствие эволюции».
«Моральные прописи, банальности, история философии для пэтэушников» — чего только тут не было сказано по поводу рассуждений Антона Клобукова.
Меня же как раз заставила обратить на роман пристальное внимание героическая (не побоюсь этого слова) попытка Григория Чхартишвили вернуть в литературу вопрос о предназначении человека, предложить подумать над неким кодексом поведения, к которому следует стремиться. Скажут: такой кодекс предложен давным-давно и явлен в Скрижалях Завета, переданных Моисею, а потом подредактирован Иисусом Христом в Нагорной проповеди. Всем нам стремиться и стремиться, чтобы достичь высот христианской морали.
Так-то оно так. Но почему-то многих выдающихся умов наличие евангельских рецептов не отвращало от желания найти еще и свой ответ на вопрос, что такое человек, зачем он живет, есть ли в его существовании некий смысл и куда он движется. И среди них не последнее место занимали русские писатели.
Правда, в наше время в литературе все эти вопросы стали почитаться почти что неприличными. Модно стало, вслед за Набоковым, потешаться над «Литературой Больших Идей». А уж желающих явиться с молотком, по набоковскому рецепту, и хорошенько «трахнуть по Бальзаку, Горькому, Томасу Манну» (как это предлагается в «Предисловии» к «Лолите») обнаружилось столько, сколько ее автору не могло и присниться. Пришел черед и самой этики.
В фильме Александра Зельдовича по сценарию Владимира Сорокина «Москва» все те ничтожества и мерзавцы, что составляют криминальный мир, сросшийся с богемой, один за другим в самую неподходящую минуту произносят знаменитую фразу Канта насчет звездного неба над нами и нравственного закона внутри нас, тем самым превращая ее в немыслимую и карикатурную банальность.
Но значит ли это, что Кант действительно нелеп и карикатурен, что никакие нравственные законы внутри нас и в самом деле не существуют и человека ничто не должно удерживать от подлости, предательства, негодяйства (да и понятий таких нет)?
Антон Клобуков то ли атеист, то ли агностик и этическую конструкцию воздвигает не на Нагорной проповеди, а на некоем подобии кантовского «категорического императива».
Первым и главным признаком аристонома, согласно трактату в клетчатой тетради, является нацеленность на развитие, на самосовершенствование. Речь идет не о толстовском нравственном самосовершенствовании, а о стремлении к расцвету собственной личности. Во всяком человеке, утверждает автор трактата, есть нечто ценное, заложенное природой, каждый человек несет в себе некий дар — к раскрытию его и следует стремиться.
Идея замечательная, но, замечу, совершенно утопическая. Смахивает на обещания теоретиков коммунизма, что в будущем обществе каждый будет заниматься тем трудом, к которому у него есть призвание и талант. Но оставляет в стороне вопрос, как быть тем, у кого никакого дара нету.
Но не будем придираться. В конце концов, слово «аристос» и означает «лучший». Люди неравны, как бы этого ни хотели теоретики равенства. И наряду со стремлением уравнять всех в обществе будет всегда действовать противоположная сила — выделить лучших.
Аристоном, согласно клетчатой тетради, должен также обладать «самоуважением, ответственностью, выдержкой и мужеством, при этом относясь к другим людям с эмпатией». Каждое из этих качеств иллюстрируется на примере литературных героев и конкретных людей. Например, князь Мышкин, согласно рассуждениям Антона Клобукова, недоаристоном: у него отсутствует самоуважение.
Достоевский бы не согласился, конечно: для него смирение героя, даже добровольное унижение — и есть высшее моральное достижение. Но Антон Клобуков стоит на своем: «...для аристонома немыслимо ни самовозвеличивание, ни самоуничижение».
Вообще это небезынтересная игра: рассмотреть литературных героев с точки зрения их соответствия требованиям аристономии. По-моему, она заслуживает читательского обсуждения в большей степени, чем какие-то фактические промахи, которые иной раз с наслаждением мусолятся в Сети. Впрочем, отдадим должное сетевому сообществу: оно отреагировало на роман в целом заинтересованнее да и тоньше, по-моему, чем профессионалы.
А вот интересный вопрос: сам-то Антон Клобуков аристоном? Увы — нет. В той части романа, которая описывает жизнь молодого Антона, он не проявляет ни особого стремления к развитию, ни ответственности перед своим даром (а этот дар у него обнаружился — швейцарский профессор говорит: «Я чувствую в вас задатки выдающегося анестезиолога»), ни вообще ответственности. Бердышев посадил его на место распорядителя своего фонда в Швейцарии — а тот даже не интересуется делами фонда, работают за него другие, а он подписывает бумажки, даже не подозревая, что скоро придется закрываться: деньги кончаются.
Его решение вернуться в Россию продиктовано не столько мужеством, сколько капризом, для белого движения он бесполезен, для Бердышева — обуза, надо еще придумать, чем своего воспитанника занять. К красным он попал случайно и по отношению к Рогачову ведет себя тоже не аристономичным образом: он ведь собирался войти в доверие к красным подпольщикам в Севастополе, чтобы помочь белой разведке выявить их. А сложилось так, что пришлось уходить с красными и скрывать свои намерения.
И вот тут в замысле обнаруживается большая сюжетная дыра. Чтобы иметь право на подобный трактат, Антон Клобуков должен всю жизнь воспитывать в себе аристонома. Должен пройти через новые испытания, где вырабатывается характер, формируется личность.
Акунин обмолвился в одном из интервью, что в голове его сложилась целая сага «про последний век российской истории» и что роман про Антона Клобукова — лишь первая часть. Неизвестно, однако, будет ли продолжение или нынешним романом дело и ограничится.
Не слишком сложно предположить, что не последнюю роль в решении Акунина продолжать повествование будет играть то, как роман принят публикой и критикой. Что ж, большого успеха у романа явно не будет. Но никакого провала, как поспешили объявить некоторые критики, я не вижу. И если б автор задал читающей публике вопрос, продолжать ли ему роман или на том и закончить, я бы высказалась за продолжение.