Удоденко Николай Петрович родился в 1922 году в г. Алчевске Луганской обл. Окончил Ленинградский кораблестроительный институт, работал на предприятиях Главсевморпути и Минсудпрома СССР в г. Якутске, Николаеве, Севастополе, а также на Александрийской судоверфи (Египет). Участник боевых действий Великой Отечественной войны. Персональный пенсионер республиканского значения, награжден двумя орденами Отечественной войны II степени, орденом “За мужество”, двумя орденами Трудового Красного Знамени, орденом “Знак почета”. Живет в Севастополе.

Начну. Дед по отцу — из деревни Селезневка, работал на железной дороге, дед по матери — из соседнего села Уткино — на домне в Алчевске. В декабре 1922-го вместе с советской властью родился и я. Крестили. Наивный малый, все куда-то рвался, и то не для себя, во имя будущего! Где-то опережал сверстников... А что получилось? Все равно старый и больной, ни кола ни двора. Одна легенда. Семейного масштаба. Такой себе семейный Кихот.

Отец — шахтер. Мама дома теперь с двумя малышами. У обоих родителей по три класса образования. Правда, отец в школу не ходил: с 11 лет в шахте саночником на четвереньках карабкался, где от горячего пола до потолка — полметра. Взят в солдаты, где и обучен грамоте. Воевал на румынском участке. Георгия и Большой серебряной медали удостоен. Аж подпрапорщик бравый на фотографии. В 18-м ушел домой, женился. И с женой-девчонкой шестнадцатилетней (самому-то 28) с Красной армией против дроздовцев отступали-наступали. Опять шахта, ленинский призыв в партию. Член рудничного комитета. И вдруг в 1928-м — в Сочи, организовывать санаторий для шахтеров. На базе частного когда-то пансионата “Теремок”. И сейчас стоит — возвышается.

Нужно ли говорить, сколь горестным было детство отца. Не было детства. Было страшно, в угольной пылище, в жаре. В голоде и изнурении. Уже потом, перед смертью (46-ти лет помер), слезу утирал, вспоминая. Зато какой был заботливый, как хранил жену и деток! Какой добросовестный работник и партиец был. Как хотел блага трудовому человеку! И нас с сестрой заразил настолько, что до сих пор хвораю этим романтизмом. А сестра отхворалась два года тому.

Трудное время выпало отцам нашим. Видели они и плохое в новых начинаниях, участвовали в жестокостях созидания. Пришел ночью, стучится условно, мать дрожит, боится — а вдруг лезгин какой. В Сочи дело было. Боже — худой, заросший, грязный. Месяц был в оцеплении, ловили кулаков, удиравших с Кубани. Шепотом маме: “Какие они эксплуататоры! Руки мозолистые”. Но надо! Потом такой же рейд — колхозы в горах организовывать. Ходили парой. Спали в лесу. Пистолеты на взводе. В селениях на них спускали собак, “не понимали” по-русски. Но надо!

Санаторий открыл весной 1929-го. “Донбасс” назвали. Это был рай в те голодные годы. Шахтеры отдыхали 36 дней, питались досыта, ходили в пижамах. Принимали мацесту. Приезжали мощами, уезжали богатырями. По 12 — 16 килограммов вес набирали. И пели. Ах, как они пели! Пение двухсот донецких русско-украинских шахтеров, только-только вырвавшихся из семилетних боев 14 — 21 годов, из голодов — 22 — 23 годов, 32 — 33 годов, из разрухи и безработицы, из угольной пыли забоев в этот сочинский рай парков, вилл, моря, теплого ухода, невиданного за всю жизнь питания и лечения под звездным ласковым ночным небом…

Как они пели!

Кино показывали на открытой площадке. Два-три раза за сеанс гас свет на полчаса — дизелек надрывался.

В полной мгле возникал сочный баритон запевалы. В нужном месте взвивались чистые звонкие тенора, авторитетно утверждались басы. Не просто издавали звуки — искренне вкладывали душу, дружно, гармонично! Душонка десятилетнего пацана трепетала.

Рэвэ та й стогнэ Днипр широкый,

Сэрдытый витэр завыва…

И надо было строить новые корпуса. Масса новых знаний нужна. А тут пошли аресты. На соседних стройках обнаружен грибок гнилостный на примененном лесоматериале. Директоров — арестовать: умышленное нанесение вреда государству! Зимой, когда отец уходил по партийным заданиям, мама запиралась и прислушивалась. Как-то разбудила: “Смотри, сынок, запомни и никому не говори”. Открыла печь с раскаленным углем и бросила туда отцовы крест и медаль.

До школы далеко. Пятеро нас набралось для обучения в домашнем классе. Учительница Лидия Николаевна из бывших “смолянок”. А их — дворян, не сподобившихся удрать с Деникиным, — застряло немало в Сочи, самом дальнем и тихом до поры закоулке Новороссии. Потом их, конечно, выловили, таких-сяких! Был, помнится, малюсенький домик неподалеку. Жил там с женой тихонечко некий инженер Копейкин. После его ареста мы, пацаны окрестных дач-коммуналок, — туда. О! Кровать убирается в стену и стол. Набор китайских инструментов. Пачка фотографий с японских фронтов 1904 — 1905 годов. Порт-Артур. Адмирал Макаров. Множество кораблей, батарей, парадных построений. Как я жалел потом, повзрослев, что мы, мальчишки, так варварски разбросали эти реликвии.

В пятый класс после трех лет учебы в домашней школе я вписался уверенно по знаниям и робко по поведению. Как-то подавил этот шум, разгул страстей сотен сорванцов на переменах и неперсональность обращений учителей.

Десятый класс я кончал уже в Алупке, куда отца перевели по состоянию здоровья директорствовать в тамошнем шахтерском санатории.

Без отца я оказался в тринадцать лет.

Куда идти учиться дальше? Особых сомнений не было. 1939 год — год бурной пропаганды строительства военно-морского флота. А в подзорную трубу Левы Сергиева так хорошо видны красавцы корабли! Какие могут быть сомнения! Правда, в Николаевский кораблестроительный институт поступил я один из нашего выпуска. Левка под давлением родителей попал в Московский авиационный. Григорьев и Малыгин — в военное училище.

Лева погиб в эвакуации.

Григорьев стал генералом.

Малыгин геройски погиб в финской войне. А был он самым выдающимся из нас. И умом и физически.

Маня Саакиян и Паника Цанзариди — армянка и грек — были депортированы, и мы ничего о них не слышали больше.

Ковалевский и Рябинин поступили в Московский химико-технологический, но 17 сентября того же года были призваны в армию “с незаконченным высшим образованием”, как потом они горько шутили в письмах. Рябинин погиб, а Ковалевский…

1980 год. Симферопольский аэропорт. Прилетел из командировки в Москву. Иду с большущим “двухспальным” портфелем к стоянке автомобилей. На всю площадь раздается зычный голос диспетчера: “Пассажир Ковалевский! Вы задерживаете вылет в Магадан”. Вдруг мимо пробегает грузный мужик в тяжелых болотных сапогах. Мгновенная реакция: “Толя, ты?” — “Да”. Я назвал себя. “Пиши. Севастополь. ЦКБ „Таврия””.

Через две недели письмо: “Приняли бой в первый же день. Вася убит. Я — в плен. Черт попутал. Теперь на постоянном проживании в Магадане”.

Яша Зейдель и Алла Пейлид расстреляны немцами.

Федя Шульга и Женя Морозов вернулись с войны инвалидами.

Зоя Бойко, Оля Кишек и еще кто-то пережили оккупацию, так и оставшись в Алупке.

Учителя у нас были высшего класса: Алупка располагала большим выбором кандидатов. Физику читал профессор Котов, удалившийся по возрасту из московского института. Немецкий язык — Маргарита Павловна Старикова, сама немка. Своим педантизмом она буквально загнала нас в свой предмет.

С приходом немцев в 1941-м она охотно им содействовала, а в 1944-м с ними же и мужем отбыла в рейх. Сын их Юрий, в 1941-м студент Киевского мединститута, призван в армию, честно дошел медиком до Победы. В 1945-м приехал в Алупку к родителям с наградами на груди и… вот позор!

Сам Стариков — солидный, степенный, известный в Большой Ялте архитектор, вел у нас уроки черчения.

“Лучшая бумага для черчения — александрийская по месту возникновения папируса — города Александрия в Египте. О, это славный центр античной культуры. И сейчас он знаменит. Широкий проспект много километров тянется вдоль огромного плавного залива мимо дворцов и вилл”. Наши глаза загораются. Интересно бы побывать. Хоть в окно, возле которого я сижу за партой, видна своя красота — побережье до самого мыса Ай-Тодор. Через 30 лет в служебной командировке ежедневно три года ездил по этой набережной Александрии.

В конце августа 1939-го прибыл пароходом в Николаев. С волнением вошел в старинное здание на улице Скороходова, 5. В фойе — модели судов. В коридорах — военно-морская символика. Все такое призывное, романтичное. Зачисление прошло спокойно. Общежитие — огромный высоченный спортивный зал. Нас там человек шестьдесят: прием рекордный, соответственно новым государственным планам строительства флота. Отбор тем не менее был жесткий — принимали одного из семи. Кроме знаний требовалось хорошее здоровье: мол, заведение военизированное, оборонное. В основном набирали ребят.

Директором был очень внушительный, высокий и красивый эстонец Кресс. Он поддерживал романтику, эдакую гордость за избранную профессию. Поощрял спорт, особенно гребной и парусный, и ношение военно-морской формы (китель, фуражка). Форму носить мы имели право, но шить надо было за собственный счет. Поэтому щеголяли в ней лишь немногие. Остальные тихо завидовали.

Сразу же по получении койки и спального инвентаря пошел в порт. Оттуда ближе всего видны корпуса строящихся и достраиваемых кораблей. Воздух сотрясается от грохота пневмомолотов, клепающих швы обшивки. Корпус — огромная гитара, резонирующая трескотню так, что весь город слышит — флот строится!

Прошли первые две недели. В общежитии — шум, круглосуточные движения. Особо бравые ребята задают свои порядки.

Вдруг общее построение первокурсников во дворе. Необычная напряженка. Тишина. Зачитывается постановление Верховного Совета о призыве в армию студентов 1921-го и старше годов рождения. С правом возвращения по окончании службы. Наверно, три четверти ребят собирают вещички. Перед уходом вечер и ночь были прощальные. Летали подушки, лилась водка, кричались песни. Ребята чувствовали — высшее образование остается “незаконченным”, впереди что-то грозное. Через пару дней волнения улеглись. Выяснилась большая некомлектность учебных групп. Срочно вызваны те, кто не набрал баллов, и девчонки. Этим повезло. В общежитии на ул. Радостной освободились комнаты.

Наша комната на 7 человек. Тут мы и породнились. Надо думать, это была счастливая комната: во всяком случае, пятеро остались живы. Один стал полковником, другой — директором крупного судостроительного завода. Третий — начальником отдела систем Морсудопроекта, лауреатом Госпремии, четвертый — начальником ОТК опытного завода, пятый — начальником ЦКБ. Все это, естественно, через 30 лет. Счастливая комната, счастливые студенческие годы. Счастливые, конечно, по-разному, у каждого по-своему. Двое получали часто весомые посылки с мясными деликатесами, употреблявшимися в одиночку. Двое имели прочную основу в украинских деревнях. Трое были голытьбой, безотцовщиной. Эти штопали перед сном носки и единственные штаны. Осенью разгружали баржи с арбузами и картошкой. Особенно нетехнологична была картошка: открывался люк — бери. Но как ее возьмешь сверху? Лопата не годится. Универсальный инструмент — руки. Десятки тонн. Поздним вечером, потные, грязные, голодные, чертовски усталые, но с парой червонцев в кармане, а в целом — хорошо!

На танцы не ходил: и вид невзрачный, и до девочек неловок. Да и неинтересно. “Нецелесообразно” — уже тогда этот жизненный постулат давил все настойчивее. Поэтому и не курил. Кстати, ни одной папироски в жизни, даже на войне. Потому что это не нужно, и все тут. Заводилой был Василий Прокопчин, из Донбасса. Не то чтобы красивый, но высокий, стройный, с чубом. И главное — острый на слово, напористый. И поэт. “И ты ушла, оставив след кровавый”, — из посвящения очередной подруге. Это он потом, побитый сталинградским осколком в лицо, стал полковником.

Кроме лекций у нас были также домашние задачи по математике, сопромату, начерталке, столько курсовых проектов! Текстов по-английски (“тысячи”). В нашей комнате, однако, бывали и бутылки (Вася проявлял себя не только на словах). Но были и Вольтер, Руссо.

У меня появился интерес к “умным” книгам в четырнадцать лет, скорее из спортивного интереса — пойму ли. Случайно попал в руки томик Гельвеция “О человеке”. Потом — популярные труды Энгельса. Удивила широта и глубина мысли автора. И ясность, чистота, доступность.

Было время очень трудное, голодное и прекрасное.

21 июня 41-го вечером проводили Васю на поезд. Его исключили. Выпили с горя. И немало. Проснулись поздно. Что за черт! По радио: “Внимание, передаем важное правительственное сообщение!”

И пошло-поехало...

По коридору забегали, зашумели. Дикие возгласы. В духе “мы им покажем!”. У всех какая-то горячка, никто не сидит на месте, хлопают двери: “Слышали?” Я притих. Да, мы сильны. Он знал, конечно же, не меньше нас об этом. И все-таки полез! Значит, он уверен, значит, или он сильнее, или мы слабее? Это покажут ближайшие дни. Дело серьезное!

В понедельник общее построение. Выступают активисты и дирекция. Второй секретарь комсомола — щуплый первокурсник — горячо призывал: “Мы все как один защитим грудью” и т. д. У самого грудь не из богатырских, петушок. Директор озабоченно, сдержанно объявил: каникулы отменяются, сегодня же начинаем следующий учебный год и ждем указания свыше. Пошли по аудиториям. Лекции, конспекты. Но мысли далеки — на Западном фронте.

Через неделю объявляют: всем получить документы об освобождении от службы в армии как студентам оборонного института. Желающим поступить в летное училище собраться на военной кафедре.

Собираемся, человек за сто. Строем в училище Левоневского на медкомиссию. Там два дня обследования, взвешивания, обмеров костяка, кресло-вертушка (некоторые вываливались кувырком) и т. д. Объявляют результат: 31 — в истребители (и я в том числе) и 43 — в бомбардировщики (Алексей Малярчук). Он вечером бушевал: разбомбим Берлин. Я безмолвствовал.

— Документы на вас высылаются в училища, пока поезжайте на уборку хлеба.

С группой ребят я попал в колхоз, село Пески, 35 км от города. Пора горячая, мужики мобилизованы — оставлено несколько механизаторов, а хлеба уродились небывалые. Спали в хорошем шалаше.

Сразу за дело. По двадцать часов в сутки — на копнителе комбайна — грохот, пыль, жара. Мы менялись местами. На другой день — полными бестарками отвозили зерно от комбайнов. Потом день грузить мерными ящиками зерно в брички, увозить на элеватор. Кормили хорошо. Работа кипела. Но что на фронте? Полная изоляция. Только по ночам смотрели, как бомбят Николаев, как медленно ползут трассирующие снаряды зениток (расстояние вводило масштаб).

Позже читал: в это время недалеко севернее 6-я и 12-я армии истекали кровью, телами солдат сдерживая врага. Они задержали немца до 12 августа. 15 августа в утреннем полумраке вдруг появились войска у нас. Не войска, а разрозненные солдаты. Много, по всему полю.

— В чем дело? — недоумеваем.

— Бежим, и вы убегайте. — Коротко, зло.

— Как? А команда?

— Нет команды....

Закинув в бричку свои вещички и несколько недозревших арбузов (другого съестного не было), двинулись к Николаеву. Вокруг брели хмурые, усталые, в просоленных и выцветших гимнастерках солдаты, сержанты. Офицеров не было.

Наши попытки заговорить с ними были бесплодны: они мрачно бросали злые ругательства о предательстве, о бегстве командиров, о неясности путей отступления. Над головами постоянно висела наглая немецкая рама. Видно было даже голову пилота. Иногда в нее кто-то стрелял из винтовки, но это, видно, не беспокоило того там, наверху. Несколько раз обгоняли нас эмки — легковушки, битком, набитые офицерами. Пришлось свернуть с дороги для пропуска промчавшегося табуна красавцев коней, управлявшегося несколькими всадниками. Племенной конезавод — пошла догадка. Но вдруг через час этот же табун на той же скорости прогарцевал обратно. Что так? Какое препятствие? Почему никто не управляет движением? Что там, впереди? Позже оказалось: переправа разбита, надо поворачивать на временную — прямо через Ингул к стапелям завода им. 61 Коммунара. С горечью, досадой прошли мимо стапелей столь почитавшегося нами секретного завода с заложенным там очередным эсминцем-красавцем.

Как все вдруг изменилось! Надо выстоять!

Поднялись к садику им. Петровского. Стоп. Заслон: дорога на Херсон перекрыта. Будто бы перерезана каким-то немецким десантом. Выясняется обстановка.

Ребята побежали в институт узнать, что да как. Я нашел ближайшую почту. Работает! Эти скромные, самые низкооплачиваемые труженицы связи, такие незаметные, вечно усталые и терпеливые девушки оказались абсолютно надежными, верными долгу патриотками. “Изя не приезжай институт эвакуирован”.

Через четыре с половиной года Изя бросился мне на шею: “Твоя телеграмма спасла меня. Я уже выходил из дому (он, в отличие от нас, уехал домой в Курск еще в июле), как встретил почтальона. Иначе угодил бы к вам в команду — то есть погиб бы”. Он нашел институт в Пржевальске, там и был всю войну. До сих пор мы переписываемся. Вот уже восемь лет он с сыном и внуками живет в Германии, принят там с почетом как пострадавший от фашизма. Живет в отдельном дарованном доме, в полном достатке, с хорошим медицинским обслуживанием. Рад за него.

Рядом время от времени ухает пушка. Стреляют по подошедшим к Варваровке немцам. Они бьют по Сухому фонтану, одному из наших институтских общежитий. Огромное пламя и взрывы на заводе “Марти” — жгут техдокументацию, рвут корпус линкора “Советский Союз” — еще недавно восторг и наша гордость.

Вернулись ребята. Сторож сказал им, что институт со многими ребятами и архивами погрузился и выехал неделю тому назад. Пока в Сталинград. Мол, велено всем студентам добираться туда же. Военкомат тоже уехал. (Значит, наша мобилизация в авиацию не состоится.) Попробуйте узнать в Херсоне.

Удивительно, что население частных домиков разных Мещанских и Слободских улиц такое многочисленное, спокойное, отстраненное от наших забот и горестей, с любопытством взирает поверх плотно запертых оград. Накануне они “по-хозяйски” пограбили магазины. Сколько удалось заметить — двери и окна магазинов распахнуты, на порогах и по дороге рассыпаны крупы, мука... Так-то вы, братцы, чтите наши порядки, казавшиеся еще вчера такими незыблемыми и справедливыми? Ишь как забавляет вас вид босых и плохо одетых хлопцев, тянущихся устало за понуро бредущей конягой с бричкой. Как же так! Пели же все:

Если завтра война, если завтра в поход,

Если темная сила нагрянет,

Как один человек, весь советский народ

За советскую Родину встанет.

Ну, старики-бабки — ладно, но лыбятся и здоровые девки, и парни! Почему не роют заграждения, не строятся в ряды?! Где же руководящая-направляющая, где хоть какая-никакая организация?! Куркули слободские... Ничего, обойдемся без вас, дайте срок, потом разберемся.

Город не узнать. Дома камуфлированы, какие-то чужие. Все, по-студенчески добро и весело выглядевшее вчера, вдруг оказалось чужим, недобрым.

Привалились вздремнуть на пару часов в придорожную канаву на выходе из города. Под утро, 16-го, еще в темноте тугой тревожный подъем. Матросы из заслона дают добро на движение к Херсону по окружной — через Богоявленск — дороге: прямая, мол, перекрыта “десантом немцев”.

Пошли. Пустынное затаившееся поле. Где-то впереди слева вспыхивают огни. Может, это и есть десант? То самое поле, на котором через 12 лет вырастет красавец завод газовых турбин для кораблей ВМФ, машины которого изменят радикально устройство кораблей. Завод, на котором я с 1953 года две недели был диспетчером, потом три года начальником планово-экономического отдела, три года испытателем и шефмонтажником, год начальником цеха и два года начальником производства, пройдя высшую школу инженерной жизни производства и организации труда четырехтысячного коллектива.

Но тогда, в августе 41-го, были другие картины, было тоскливо, зло на душе, темно, и сполохи в небе и на земле. Так виделось мне. А что было вокруг на самом деле?

 

Оказывается, совсем недалеко от нас уже много дней кипели бои.

В 1983-м трое товарищей: Алексей Малярчук, вышедший на пенсию с должности директора нового судостроительного завода, построенного в этом самом Богоявленске, полковник в отставке Василий Прокопчин да я, оставивший по старости ЦКБ “Таврия”, что в Севастополе, едем на “Волге” (за рулем — Алексей) по этому маршруту, и я вспоминаю.

Вот на этом повороте сидел дед в полутьме:

— Ага, удираете! Так вам и надо с вашей советской властью! Немец вам задаст!

— Не радуйся, дед. Мы вернемся скоро и тебе припомним!

Это Колька Сорокин, рыжий крепкий парень из Евпатории.

Шли мы весь день и ночь. Опять солдаты вразброд, опять рама. По сторонам дороги разбросано всякое войсковое имущество. Сколько разбросано, брошено, разграблено! Много больше, чем утрачено в бою. Вот набор столярного инструмента. В прекрасном состоянии рубанки, стамески, щипцы. Сколько лет, сколько поколений старшины хозрот копили, учитывали, передавали по актам это добро, долженствовавшее крепить оборону, а теперь стало тяжелым, обременительным во вдруг “сложившейся обстановке”. Да что говорить! За Керчью в мае 42-го все холмы усыпаны грузовиками, автоцистернами, санитарками, тягачами, танками, пушками, кухнями — сотни машин брошено... Эх!..

Где-то прилегли, распрягли конягу пощипать траву, где-то напоили. Доели арбузы зеленые. Да не в этом беда. Вон в небе семь наших “ястребков”, таких коротеньких и вертких И-15, жмутся почему-то в клубок, а два “мессера”, ныряя из облака в облако, проскакивают через этот клубок, та-та-та-та! — и очередной ястребок валится на землю. Совсем не так, как в фильме “Истребители”, после просмотра которого в кинотеатре на Советской нас распирало от гордости всего два месяца назад.

Что-то не так у нас складывается, чего-то недосмотрели. Придется, видать, поднатужиться.

Наутро следующего дня вошли в Херсон. Слева огромный столб черного дыма — горит нефтеперегонный завод. На улицах — те же следы грабежей. Посреди дороги сиротливо валяется один детский ботиночек, такой аккуратный, красненький. Тоска.

Главная забота — где достать поесть?

Ура! Консервный завод! Вот решетчатые ящики с большими бутылями: абрикосовый сок. Это хорошо, но ведь сутки не ели, что толку от сока? Ищите, ребята! Нет, везде только сок и только абрикосовый. Напились-наелись, а есть охота. Слышим крики — мол, последний пароход отходит на тот берег Днепра. Бросаем своего друга-конягу (его тут же берет под уздцы хозяйственный мужичок, дожидался), бегом на пристань. Прощай, правый берег! Оставляем тебя врагу. Прости-прощай, наша студенческая молодость!

Город Цурюпинск. Видны легкие постройки баз отдыха, пионерлагерей. Солнышко, не слышно стрельбы. Какая-то тихая провинция.

— Где военкомат?

— Вон идите в садок, там найдете.

Под деревьями стол и три пожилых спокойных гражданских.

— Ваши паспорта!

Достаем годичные, временные. Такие полагались молодым.

— Наши документы направлены в авиаучилище, мы прошли комиссии и ждали уведомления о зачислении в Николаеве.

— Забудьте пока об этом. Вон впереди справа формируется 30-я маршевая рота. Там и полевая кухня. Успехов!

Так мы из студентов поднялись в солдаты. Успехи потом сопровождали каждого из нас разные. Ранены были все. Николай Толмачев попал в марте 42-го в госпиталь. Потом благополучно довоевал до победы. Николай Сорокин погиб 8 мая 1942 года на Керчи, Василий Деркачев — 17 марта 1945 года в далекой Германии от американской бомбы. Трое пропали без вести в плену. Остался пока пишущий эти строки.

Поели, построились — марш, догонять 29-ю роту. К октябрю дошли до Ростова. На месяц задержались у крымского Перекопа, в деревне Юз-Куи. Немец подошел совсем близко. Но нас не бросили в бой. Нас по тревоге отвели дальше в тыл. Где-то в штабах определяли, кого куда. Шли как раз быстро — по 50 — 60 километров с вечера до утра. Сначала жара, потом холод. И все время пыль. Спали в опустевших фермах, в хлевах — после всех видов скотины. И для скрытности, и для тепла. В Геническе на берегу моря получили обмундирование, помылись в соленой воде с топкими берегами, приняли присягу. В Юз-Куях изучали устройство оружия, науку ухода за лошадьми, орали бравые песни. Главное впечатление — причитания женщин, выходивших из деревень в поле встречать-провожать отступающих. Делятся картошкой, молоком и горестно корят:

— И куда ж вы, молодые, здоровые, все бежите! Нас бросаете, кто ж защитит нас с детишками!?

Провалиться со сраму, не слышать — не видеть бы!

Рядом “отступал” скот — гнали исхудалые, недоеные стада, гнали сотни верст. Погонщицы — черные от усталости и забот — охотно делились молоком. Дошли до Матвеева Кургана.

Построились. Дождь со снегом. Комиссар в плащ-палатке зачитал указ об освобождении студентов старших курсов вузов от воинской службы. Удивил: кто-то думает о будущем? Еще можно о чем-то думать, кроме войны? Или дела не так плохи?

— Нет, надо воевать, — отвечаем. Учиться будем после войны. Это был второй акт добровольности.

И вдруг пискливый голос из гущи “солдат-беженцев”:

— Возьмите меня! Я буду талантливый конструктор!

Что за оказия?! Какая забота о “таланте”!

Выходит вперед щупленький солдатик. Ха! Да это же тот самый комсомольский секретарь, что недавно звал нас “защитить грудью, как один”. Но ведь он первокурсник, а указ обозначил рубеж “старших” — не ниже третьего (мы были уже на третьем) курса.

Куда же ты, идейный и талантливый, “лезешь не по чину”?

— Как поступим? — вопрос нам.

— Пусть идет, — говорим с омерзением.

Позже, десятки лет работая в системе Минсудпрома, не встретил того “талантливого” конструктора.

Как необученных, отбирают большую группу, сажают в хорошо оборудованные (нары в два этажа) теплушки — и в Закавказье. Там еще переход в 300 километров к турецкой границе, в Ахалцих (где тридцать лет назад служил и мой отец). Сто дней учебы, тренировок, ночных бросков — и мы радисты. Меня произвели аж в старшие сержанты — командиром отделения однокашников-студентов. Не могу не похвастать: на дивизионных учениях принял контрольную шифрограмму без ошибок. Рация-то — 5АК — наипримитивнейшая, пятиламповая.

Ничего не слышал, как и дублировавший наш командир, старлей. Просто какие-то дуновения эфира. Оказалось все точно, старлей был в восторге. Из дивизионной газеты приезжали фотографировать. Статейка была, а фото поместили бравого телефониста — мое лицо оказалось постным. Но снимок подарили, он и сейчас — свидетельство в семейном архиве.

Вдруг — на Новый год — сообщение: наши высадились в Феодосии и Керчи. Конечно, подаем рапорт — хотим туда. В мыслях — освободим Севастополь, ну и Алупку с ждущими нас и горюющими в оккупации одноклассницами! Не ведали мы, фантазеры, что идем на самый позорный за всю войну фронт, а я — навстречу презрению этих девчонок, родной алупкинской школы до конца дней своих. Кихот атакует зверинец. Комроты наш обеспокоен: куда вы рветесь! Война только начинается! А я с кем останусь? Пополнение из Средней Азии, по-русски не понимают. Сами видите: “Курсак больной”, куриная слепота. Он сопровождал нашу колонну добровольцев 25 километров: авось устанут — одумаются. Устать устали (полное боевое снаряжение — трехлинейка, сто патронов, две гранаты, лопатка, противогаз, каска, НЗ и пр.), но не отступать же. Это был третий акт добровольности.

Прибыли в Новороссийск. Через пару дней ночью погрузка на теплоход “Львов” — тот самый, на котором в 39-м ехал поступать в институт. Тогда — на люке, теперь — в трюме. Да и цель другая.

По льду пролива вышли на берег в Камыш-Бурун. Сумрак, сыро. Немец не бомбит. Ждем в ложбине команду. Вдруг неподалеку взрыв, валятся три солдата. Средний взорвал в руках ручную гранату. Тьфу, предзнаменование?

Команда поступила — напрямик по полю вперед! Шли весь день без присеста — грязь, поле изрыто сапогами и ботинками, видны оторвавшиеся подметки и каблуки — земля вязкая, ноги нужно вырывать. В темноте созывают всех вместе. Авось за весь день покормят . Политрук приветствует “свежее” пополнение.

— С питанием пока туго, сами понимаете — сначала грузят оружие, боеприпасы. Но тут есть яма с пшеницей. Если пару часов поварить — съедобна. Огонь можно разводить только в укрытии.

Разрушенное село Тулумчак. Из-под развалин видим утром — красивая женская рука. Пару дней побегали с катушками телефонного провода. И на тебе — вручают передвижную рацию, на машине ГАЗ-ААА. С фанерной будкой, с буржуйкой! 27 лошадиных сил тогда казались внушительными. Позже выяснилось, что без наших шести солдатских грязь не одолеть. А вот чтобы замаскировать машину с будкой в ровном поле, нужно вырыть яму по антенну, да спуск в эту яму, да с поворотом, для безопасности. Что-то побуждало наше командование еженедельно менять диспозицию, то есть яму-убежище копать заново. Спасибо, грунт был мягкий.

Фронт наш был какой-то нервозный, обе стороны нервничали, обстрелы велись непрерывно, ночью немцы освещали передовую яркими ракетами, долго висящими над головами. Пока она висит, двигаться нельзя: увидят — стрельнут. Сидим в норах. Грезим. Дежурим у рации.

Василий — примерный солдат, всегда безотказно копал и выкидывал песчаный грунт. Надо спешить — скоро утро, надо успеть загнать машину и замаскировать бруствер. Вот очередная порция из шестиствольного миномета. Кричу: “По щелям!” А он зло машет лопатой. Хватаю за гимнастерку, падает. Тр-рах! Рукоятка лопатки — в щепки! “Видал? Что бы мы тут с тобой сейчас делали!”

Плотность войск и техники росла. Появился отряд бесшабашных моряков, каких-то беспечно лихих: на ветру и в снегопад раздеваются по пояс, моются гурьбой. Как-то артиллеристы невдалеке стали грохотать своими орудиями смерти. Пошел полюбопытствовать (налетов самолетов не было). Большие пушки — штук за двадцать — стоят построенными плотно в линию и, задрав стволы, бахают залпом куда-то. По фильмам помню — в стороне стоит командир с биноклем, смотрит результаты взрывов, корректирует “прицел и трубку” или телефонист принимает от где-то сидящего наблюдателя нужные поправки. Тут ничего подобного. Командир кричит: “По фашистам!” — или: “За Зою Космодемьянскую — огонь!” Бьют и бьют, не меняя прицела. Большие штабеля снарядов тают. Гром, летящие гильзы, суета зарядки. Куда? Зачем?

Через полчаса артиллеристы строятся, все возбуждены, довольны: дали немцу прикурить! Отомстили! Благодарность, дружный ответ. С недоумением возвращаюсь. Так надо? Я что-то недопонимаю? Непрерывно дежурим с наушниками, ведем журнал, следим за аккумуляторами. Но никто нами не пользуется. Скрытность?

Была и хорошая попытка прорваться на просторы Крыма в марте 42-го. Как выяснилось после войны, 22-я немецкая танковая дивизия была на пределе своих сил. Нам не хватило настойчивости.

5 мая 1942-го нас отводят на 20 километров в тыл. Отдых, мытье, ремонт. Откомандировываем Алексея Малярчука в штаб фронта на курсы повышения квалификации. Оказалось, это его спасло от нашей участи. Он эвакуировался, воевал до конца успешно, что и определило карьеру в мирное время.

Через три дня — восьмого — небывалый рев немецких самолетов. Тревожно. Нам команда — уплотнять передовую против станции Владиславовка. Части располагаются по полю. Поле чистое, никаких запасных позиций, второй линии обороны. Кто-то оставил незанятой большую яму. Загоняем машину. Получаю команду — с запиской явился боец — выделить переносную рацию с надежным радистом. Направляем Николая Сорокина, снабдив соответствующей картой связи. Идет беспорядочная, на наш взгляд, стрельба, постоянно пикируют штукасы. Но по радио — тишина! Или пользоваться не привыкли? Иногда возникает немецкая скороговорка, ровный голос, быстро рубит фразу и исчезает — без фонажа до и после разговора. Вдруг мимо нас пробежало в тыл несколько солдат, за ними — гуще, а сзади — толпа. Один нырнул в наше укрытие. “Чего бежите?” — спрашиваю. “Танки идут!” — “Ну и что? На то и война!” — “Все бегут, и мы бежим”. Вот те на!

Сажусь за наушники: наступает, видимо, ответственный момент боя, дело серьезное! Эфир молчит. Слышу: над головой ревет пикирующий самолет, по звуку понятно — точно на нас! Сжимаюсь. Рев содрогает ребра, вот выходит из пике, сейчас должна грохнуть!

И грохнуло, в бруствер. Земляной волной обдало будку. Жду взрыва. Все нет и нет... Распахивается дверца, Василий:

— Жив?

— А чего не рвется?

— Кусок рельсы... видно, кончились бомбы.

Сменился. Подъезжает машина-рация комроты:

— Ты что застрял?! Трах-тарарах! Не видишь, танки! Догоняй! На развилке у Семи Колодезей или в поселке Ленино!

— Так я же дежурю у рации! Почему не сообщаете?

Мотор, выталкиваем машину, все впрыгивают. Подбегает напарник Николая Сорокина.

— Где Коля? — спрашиваю.

— Убит.

Нет! Через полвека прочитал у Е. А. Бродского: “Н. Сорокин, 1921 года, расстрелян гестапо в лагере Бухенвальд”.

Удираем. По подвесной лесенке лезет Колин напарник. Неловок. Я — последний — вталкиваю его головой. В вечереющем свете видны трассы пуль танкового пулемета. Вдруг напарник запричитал: в зад получил пулю, это в сантиметре выше моей головы. И тут хлынул дождь. И я хорошо понимаю — это же задержит немца! И Манштейн напишет — дождь задержал.

Пять дней и ночей мы мотались вдоль и поперек фронта в поисках своего командования, регулярно слушали вызовы и в назначенный час сами вызывали “верх”. Глухо. Кутерьма, неразбериха. В Ленино — бывшем штабе фронта — домики пусты, окна-двери болтаются, летают листки бумаги... Нигде ни одного офицера, никаких постов, регулировщиков, ни звука по рации! Где они все, такие строгие и красивые в портупеях? Что делать нам — мы готовы!..

 

13 мая 1942-го. Село Марфовка. На рассвете попали под бомбежку. Два осколка долетели до меня, но кто-то охранял, видно: один в каблук сапога, другой звякнул каской. Выскочили газиком на горку за деревней, осмотрелись — хорошая позиция! Хватит мотаться, решаем. Машину — за бугор, сами окапываемся. Слева-справа тоже подтягиваются отступающие — так, сами, без команды.

Вдруг выше нас, на гребне бугра, выдвигается осторожно задним ходом полуторка. Человек двенадцать автоматчиков и офицер. Картинный такой, чистенький, бритый, розовый, портупеи и козырек блестят.

— Товарищи! — кричит зычно. — Командование фронта приказывает здесь оборону не занимать, а отходить к Керчи! Там организуется мощный рубеж обороны! Нельзя распылять силы! Двигайтесь к Керчи!

Грузовик сник за бугром. Решили — команды надо исполнять, начальству виднее.

Едем-едем — пусто! Нет ни рубежа, ни техники, ни солдат. Как же так? Что-то не то. И офицер был какой-то маскарадный. Наш-то батальонный приезжал грязный, вшей жарил на костре. А автоматчики странные — все в новеньком, одинаково толстенькие, ни слова между собой, не курили, каски не поцарапаны... Ах вы сволочи! То ж немцы были!

Вот уж и Керчь. На окраине развернута рация РСБ — штабная. Машина, антенна, часовой. Бегу. За столиком офицер что-то пишет.

—Товарищ капитан! — обращаюсь по форме. — Рация 5АК с командой готова выполнить задание!

— Ага, кстати, — не удивился он. — Прямо от нас южнее отходит четырехсотая дивизия. Связь с ней потеряна. Двигай, старший сержант, доложи командованию, связывайся со мной.

Он заполнил данные связи. Предложил мне взять радиста в пополнение моего штата.

Мчимся по грунтовке в южном направлении. Невдалеке возле деревушки — столпотворение. Высокий генерал в парадной форме стоит, расставив руки, в правой — пистолет. Видно, пытается задержать напирающую толпу солдат, рвущихся на восток — к переправе. Он кричит, стреляет. Кто-то ему помогает.

Нам недосуг, сворачиваем влево и дальше, спешим по заданию. Лихо взлетаем на холм. Та-та-та! — автоматная очередь, щепки нашей будки летят на нас. Машина — резко кругом и вниз с холма, в мертвую для автоматчика зону.

— Ты ранен. — Вася пробирается ко мне.

Я ничего не чувствую, только хлястик шинели болтается на одной пуговице. Беспокоит стон и оседание дежурящего радиста. Еще несколько всхлипов — умер. Наушники берет Михаил Раков.

— Что там было? — спрашиваю.

— Шесть танков с автоматчиками.

Машина мчится к Керчи по полю. Далеко впереди — белый халат. Подруливаем.

— Нас на переправу!

Женщина в белом халате. В петлице — шпала. В ногах в траве громадный майор — сама тащила?

— Сначала на пункт связи, — отвечаю.

Но нет уже пункта связи. Вызываем по заданной волне — молчание. Кончилась краткая организованность.

Двинулись в потоке машин к переправе за городом, ближе к маяку. На указателе ее название — “Опасная”.

Поток машин растекается по склонам холмов. Переправа не работает, только для штабных. Поперек дороги два полковника. Оба — загляденье: один невысок, кряжист, с чубом и усами, в возрасте; второй — громадный, молодой. Оба красны лицами от солнца и — сильно заметно — от принятого на грудь.

— Прошу переправить моих раненых, — с твердостью атакует наша пассажирка.

У обоих полковников брови поползли вверх.

— Мадам! Переправы нет, — тронул ус старший.

— Я не мадам, товарищ полковник! Я военврач, требую положенного! Вы обязаны переправить!

— Мы знаем свои обязанности. Нет средств!

— Ваше отношение к обязанностям видно по вашим лицам! Сами-то вы переправитесь. Я требую!

Она сверкала решимостью и... красотой. Как ладна, как молода, как красива в чистом белом халатике среди окружающей мерзости...

— Гм, — опять тронул ус старший. — Ерохин! Мою шлюпку с гребцами! Туда и обратно на одной ноге!

— Сержант, — это она уже мне, — вы едете с нами, вы тоже ранены.

Как я мог? Привел сюда однокашников, а теперь тю-тю?

— Нет, я не могу — рация исправна, команда цела, мы еще повоюем.

— Да ты, сопляк, еще не знаешь, что тут будет через два часа! — сохранила запал.

— Нет.

— Смотри, пожалеешь!

Держались мы шесть суток. Сгодилась наша рация.

Первым делом надо было определить, есть ли на здешнем участке кто-нибудь старший, кому понадобилась бы действующая рация.

Первые два дня старшим и единственным офицером был пожилой майор. Он сидел под большим камнем. Вид был у него растерянный. Обрадовался: “Следите за эфиром, слушайте и московское радио, докладывайте”.

На другой день на верху холмов раздалось “ура!”. Кто-то организовал атаку на немцев. Неожиданно из-за пролива их поддержали две батареи. Но за сопками, куда скрылась цепь, видимость для них пропала. К нам прибежал солдат с бумажкой:

— Просите перенести огонь на двести метров дальше вперед.

Я слышал голоса радистов-батарейцев, переговаривавшихся открытым текстом. Врубаюсь, передаю просьбу. Оба батарейца затихли: бдительность!

— Ты слышал? — спрашивает один.

Я понял: сомневаются, не немец ли.

— Я покажу вам простыню, увидите, что мы в расположении своих.

На том берегу все поняли, стали стрелять дальше.

Вечером увидели движение суденышек из Азовского моря, прижимающихся к кубанскому берегу. Ясно — уходит азовская флотилия. Это плохо, события развиваются к худшему. Машем тряпками — семафорим (учили в Осоавиахиме): “Возьмите раненых, пришлите патроны”. Должно же понимать начальство, что проще кинуть нам подмогу и закрепиться — людей-то у нас много, — чем потом заново вгрызаться в берег десантами! Верили: надо продержаться, порядок наведут!

Вот кто-то в комбинезоне забрался на крышу автобуса:

— Товарищи!

Много народу хлынуло к нему.

— Наши наступают под Харьковом! И на других фронтах! Севастополь героически... Близок день победы!..

Кто это? Куда растворился?

Вот ночью причалила шлюпка, выгрузила человек десять молчащих в штатском и сразу отчалила. “Партизаны будут”, — решили мы. Значит, знают, что тут берег наш. Но почему никаких команд — указаний? Молчит радио... Скрытно готовят что-то?

Подошел буксир с понтоном к каменистой бухточке. Что началось! Тысячи кинулись в воду. Мы смотрим. Капитан вышел из рубки, что-то кричит, в руке сверкает браунинг. Ясно — утопят и утонут. Буксир сразу же разворачивается — и ушел. Опять наша организованность. Только один — плотный , ладный офицер (откуда взялся?), энергично махая руками, добрался до понтона, ловко взобрался, привычным движением оправил мокрую гимнастерку и счастливо заулыбался.

А мы-то надеялись — верили, дежурили у рации, шарили по всем диапазонам. Ну, скажите нам, удирать или держаться? 165 тысяч попало тогда в плен, так и не услышав, что правильнее делать.

Рано утром 19 мая стрельба рядом с нами. Солдат в шинели машет винтовкой с белой тряпкой на штыке и, скошенный очередью, падает. “Так будет с каждым предателем!” — крикнул из камней моряк и исчез.

Сквозь наушники слышу сильный скрежет. Выглянул — вот они!.. По всем склонам окружающих холмов медленно сползают, скрипя тормозами, немецкие танки.

Вперемежку идут солдаты с винтовками наперевес, с засученными рукавами. Не стреляют обе стороны. Нашим — нечем. А они, конечно, хорошо проинструктированы. Несколько дней они дали нам “дозреть” — без еды, воды, без связи с Кубанью. Наблюдали за обоими берегами пролива и определяли удобное время для заключительного акта, чтобы провести его минимальными силами и без потерь. Основные войска они спешно вернули к Севастополю, увезя наши пушки и штабеля снарядов.

Участникам же последнего акта было, видимо, строго наказано не всколыхнуть славян оскорблениями и насилием: знали, что нас вдесятеро больше и что мы еще можем взорваться. Никаких “хенде-хох”, прикладов, окриков.

Внешне спокойно — под охраной танков — подходили к группам ошарашенных наших солдат и показывали идти направо вверх — к сборному пункту, заранее предусмотренному режиссером этой трагедии.

Наша машина была прикопана внизу чаши. Быстро включаю микрофон: “Говорит Крымский фронт! На нас идут танки и пехота! Прощайте, товарищи! Последняя рация фронта прекращает работу. Вы должны победить!” От удара сапога распахивается фанерная дверца. Продолжаю кричать прощальные слова, бью сапогом лампы, рву переговорные карты, вполне сознавая бесполезность исполнения инструкции. Немец и его автомат терпеливо ждут. Ребята уже вместе. Идем вверх. “Надо выбрать момент и бежать к воде, поплывем”, — тихо переговариваемся. Обходим глубокую воронку. На дне дергается тело сверстника, мл. лейтенанта, из перерезанного бритвой (она еще в руке) горла брызжут кровавые пузыри. Это правильно? И мы так должны? Надо же еще что-то сделать перед смертью! — противится разум и тело. И тут же совесть: или трусишь? Жить хочешь? Нет, хочу, чтоб польза какая-то осталась, все равно теперь не жизнь!

Ох, позорище! Колонна по десять в ряд растянулась на километр. Быстро погнали вглубь степи, влили в другую колонну, потом еще и еще... Армия!

Идем несколько часов без остановки, круто на развилке проселка поворачиваем налево (зачем?). Солдаты пробежали вдоль колонны, разбирая строго по десять (зачем?). А, ясно: внизу слева группа офицеров. Почтительно уступают место плотному мужику в сером плаще, рукой отсчитывающему ряды. Победитель упивается. Похоже, это был Манштейн.

Конвойные знали, что пленников нужно быстро убрать в тыл, что они должны обмякнуть от голода, жажды, усталости. Немцев сменили румыны на конях. Ни минуты передышки день, вечер, ночь. Все время открытое поле. С наступлением темноты — фонари-прожекторы вдоль колонны.

Наконец селение. Дадут попить? Ни души. Глухие заборы. Неожиданно поворот, мгновение мы во тьме — отвернули от луча заднего прожектора. Прыгаем с Василием через забор, быстро за домик — везде высокие заборы. По приставной лестнице взлетаем на чердак, прижались по углам. Удалось? Ах, беда! За нами хлынули другие, да столько, что задние засветились. Нагрянули конвойные, всех вымели, внимательно осветили все закутки. Черт возьми!

К утру — стоп! Плюхнули на землю. Стало светать — впереди станция Владиславовка.

По табору бродят солдаты, что-то выискивая... “Вассер!” (Воды!) — обращаюсь к ближнему. Явно не понимает. Э, да хоть форма на них немецкая, но цвет-то темно-зеленый. И железные прутки в руках, а не автоматы.

— Комиссары, жиды — выходите!

Чисто по-русски, хотя смуглые, черноволосые. Татары! Несколько человек вышло, нескольких вытолкали. Неужели среди нас есть предатели? — первое недоумение новичка.

Они копают ямы, становятся на колени и... сваливаются. Как буднично, как дико!

Начинается школа познания плена. Кончился спектакль рыцарства, начинается бесчеловечная трагедия.

Погрузка в эшелоны раздельная — на здоровых и раненых. Тут мы расстаемся — в один я с Василием (он имитировал ранение), а Михаил, Гена и Виктор — здоровые — в другой. Их судьба неизвестна: в институт они не вернулись.

Лагерь “лазарет”, шталаг 345 в г. Смела (Кировоградский). Бараки — хлева для скота, дощатые, со щелями. Главная задача — не выздоравливать, иначе — на этап, в Германию. Черви шевелятся в ране, щекочут. Бывалые говорят — это хорошо, к поправке.

Комендант — полковник Советской армии, бывший офицер еще царского войска, Николаев. Позже — читал — нач. штаба одной из дивизий Власова. Рыскал все вдоль заборов, искал слабое звено. Мы тоже искали, поэтому нередко подозрительно косились друг на друга.

Переводчиком был ассириец — так он себя представлял. Однорукий и злой. Этой руки хватало, чтобы хлестать соотечественников.

Вслед за нами стали прибывать эшелоны из харьковского окружения. Особенно горько было встречать севастопольцев. Покалеченные, в тельняшках, они ползли, стучали кулаками по земле, ругались и плакали: “Нам бы снарядов! Мы бы им дали, сволочам! Теперь издеваются!”

А издевался и “доктор Мирзоев”, через колено “выпрямлявший” согнутые суставы калек, кричавших от боли. “Сталин капут?” — кланялся он немецкому недоумку, капеллану, одетому в солдатскую форму.

Осенью пошли эшелоны из Сталинграда. В одном эшелоне оказался только один живой. Остальных выгрузили, говорят, прямо в братскую могилу. Этот один рассказал: везли четверо суток, не кормили, не поили, большинство померзло. “Мстят, сволочи!”

Меня лагерная вошь свалила в тифозный барак. Провалялся там осень и зиму 42/43 годов. Посреди двухэтажных нар огромного сарая топилась металлическая бочка. У нее сидят “санитары” — переболевшие. Днем у них много работы — идет на потоке замена “новым пополнением” мест, освобождаемых вывезенными в братскую могилу. Позже на ней установят обелиск с цифрой тридцать тысяч.

Холод, голод, крики, бред, мрак.

В полуобмороке галлюцинации; помню, слез со второго этажа нар, крадучись пробрался к далекому огоньку — бочке. “Партизаны! Кавказ! Свобода!” — трепетала душонка.

— Иди на место, партизан! — прикрикнуло злое чудище у костра.

А! Это мне померещилось! Рухнула сказка. Кавказ? Да, эта сказка из счастливого детства, пораженного красотой благодатного края.

Рядом помирал военврач из Одессы. Как он метался ночью, в полный голос клялся в любви жене. Утром его отнесли в яму.

Чувствую, ложка лезет мне в рот, пшенная каша. Кто? Вася. Укрывает шинелькой ноги. “Вечером приду”. Опять провал. Так три месяца. Потом прояснение, постепенное. В марте вышел из барака своим ходом — редкий случай. Василь подхватил, опять каша.

— Слушай, а как же я уцелел в беспамятстве? Баланду-то я не получал.

— Кормил.

— Где брал пшено? Где варил? Как проникал в барак? Ведь все запрещено, карается!

— Выигрывал в карты у тех, кого брали на работы за лагерь. Давай крепчай, будем убегать.

Каков? Сам худющ, глаза воспалены. Как, когда, чем отблагодарю?

Конечно, не мог Вася кормить меня ежедневно все 4 — 5 месяцев тифозного барака. Как же существовал организм, все эти печенки-селезенки, желудок, железки? Почему билось сердце? Что делал мозг? Или произошло тотальное истощение всего второстепенного, а с ним и очищение организма? Отдых? И ведь выдюжили как-то. А мозги не только сохранили прежние знания, но и с жадностью начали поглощать новые. Язык-то немецкий я хватал на лету именно после тифа — из подслушанных разговоров немцев, из обрывков их газет, благо грамматику, с ее правилами и исключениями, суффиксами и префиксами да плюсквамперфектом, нам плотно уложила в головы фрау Маргарита.

А вот еще к характеру крепкого духом и телом Василия. В турецкой бане в Ахалцихе, где стоял наш полк, я увидел поперек его спины штук пять выпуклых багровых рубцов.

— Что это?

— Отчим. Пьяный.

— За что?

— Пацаном закрывал маму.

В первые недели в плену особенно голодно — организм не привык. Проглотили по банке баланды — только раздразнились. Василь крякает, встает с земли, берет котелок, внешне спокойно (это у него получалось как-то колдовски: солдаты, бившие налево и направо увиливающих пленников, не смели тронуть этого медленно и уверенно двигающегося навстречу существа). Так вот, он подходит к проволочной изгороди более чем двухметровой высоты, разделяющей отсеки лагеря, лезет у столба вверх, перекидывает ноги — все не спеша, — спускается с обратной стороны, подходит к раздатчику, подставляет котелок (а раздатчики были свирепы), с наполненным котелком тем же манером — обратно. Ставит котелок передо мной.

— Ешь, ты послабее, а думаешь за обоих.

— Ты что, Вася! Это твое чудо-блюдо! Ты рисковал.

— Ладно, давай вместе. Начинай.

И погиб поэтому. В бане после шахты всегда спешили, отстающих штыком покалывал огромный рыжий детина — конвойный и весело гоготал от своих забав. Василь игнорировал этого идиота. Подчеркнуто неспешно мылся и одевался.

И когда 17.03.45 посыпались бомбы, он сохранил манеру. Он шел медленно сзади шарахнувшихся к выходу. Обрушившиеся стены и потолок не знали магии.

В последнем перед Германией пересыльно-сортировочном лагере в Шепетовке нас, “интеллигенцию”, отсеяли и пропустили через идеологическое сито. Поодиночке. Наблюдаем: очередной спускается в бункер и через несколько минут выходит с другого его конца. Почти все идут направо, единицы налево. Идут своим ходом.

— Пойдем вдвоем. Я покрепче, впереди: может, бьют.

В бункере четверо. Все в штатском. Крепкий мужик только один — бить не будут. Два хлюпика, четвертый совсем юн.

— Кто такие? — ведет концерт крепкий.

— Студенты, — говорит Вася, я сзади молчу, смотрю.

— Какой институт?

— Кораблестроительный.

— Что это? — выступает хлюпик, показывая закорючки на бумажке.

— Тройной интеграл.

— Взять сможешь?

— Нет пределов.

— А тот, что за тобой, тоже?

— Его не трогайте, он отличник.

— Мы хотим сохранить цвет нации, предлагаем идти к нам. — Опять крепкий.

— А кто вы?

— Ну, мы будем прокладывать дороги, восстанавливать разрушенное...

— С немцами?

— Мы восстановим Россию! И Германия нам поможет создать свободную от большевиков страну.

— А совесть?

— Мой папа был честным инженером, а его арестовали, — как-то жалко вступил юнец.

— Что ж ты, сволочь, порочишь имя честного отца! — Тут уж сработал мой темперамент.

— С изменниками мы не сотрудничаем, — веско закруглил Вася.

— Сопляки! Вас бы похвалили ваши воспитатели, но никто никогда не узнает этого. Вас сгноят за три месяца в шахте. Идите прочь! Направо!

Тут мы впервые узнали, куда едем.

Следующая сцена опять из серии “самохвальных”. Спали в последний раз на родной земле. Утром загнали в огромный загон, огороженный трехметровой колючкой. Построили к одной стороне. Наверное, тысяча человек. Зашли немцы. Поперек загона сели на табуретки двенадцать из них, в комбинезонах с закатанными рукавами и штанинами поверх сапог. Головы в плотных косынках. Группа офицеров петухами в сторонке. Переводчик кричит:

— Всем раздеться догола, вещи взять в руки и по очереди подходить к сидящим. Если будут обнаружены железные предметы — ножи, стамески — расстрел! Быстро!

Немцы принимают радикальные меры. Ведь что ни эшелон — массовые побеги.

— Спешить не будем. Часам к двенадцати солнышко пригреет, солдатики в своих одежках очумеют. Проносить надо. Ты, Вася, походи по “тылам” — кто-то бросит. Проносить буду я.

Приносит пластину: заточена, шириной сантиметра полтора, толщиной 3 мм, длина 20 см — что надо! Готовились братья славяне!

Засовываю пластину под кожаную накладку заднего шва кирзовых сапог. Да так, чтобы никто не видел.

— Вася, нужен свежий подворотничок.

— Ты что задумал?

— Все будет как надо, не волнуйся.

Вася отрывает полоску бинта. Пришиваю. Ждем. Очередь продвигается медленно — ощупывается каждая тряпка. А тряпки грязные, вшивые. Соловеют солдатики, млеют.

Пора, пошли. Василь следом.

— Пассен зи ауф! Да штэкт айн надель, ум ди фингер нихт цу ферлетцен.

Мутные глаза проверяющего проясняются, брови вздрагивают.

— Лёз! (Давай, проходи!) — подталкивает меня мимо себя как-то даже почтительно, ничего не пощупав.

Василь в восторге:

— Ну ты даешь! Что ты ему сказал?

— Поберегитесь, там торчит иголка, не повредите пальцы.

— Сработало!

Да, сработало, но не помогло. Как только эшелон тронулся, Василь стал долбить канавку по периметру будущего люка. На полсантиметра уже прошел, как вдруг подходят несколько обитателей вагона. Оказалось — все среднеазиаты, колонну которых подвели из другого отсека.

— Прекратите или мы вас зарежем! — показывают ножи. Их-то не обыскивали.

— Так и вы убежите с нами!

— Куда? С нашими лицами мы не скроемся. Да нам и не надо, у нас в Берлине землячество.

Знают откуда-то.

Василь взорвался:

— Сволочи! Предатели!

— Погоди, — говорю. — Ну вы же советские, комсомольцы!

— Немцы расстреляют всех, кто остался в вагоне.

Да, то была жестокая правда.

— Если будет проверка, мы скажем, что резали вы.

— Я сам скажу, шкуры вы, изменники! — бушевал Вася. Засыпали шов пылью.

Состав медленно вползает в ворота концлагеря в Польше. Смотревшие в затянутое колючкой окно, как-то вдруг помрачнев, оседали.

Повидавшие уже, кажется, все и привыкшие ко всему, мы захлебнулись. Не обоз телег, заваленных в беспорядке голыми высохшими телами, двигавшийся нам навстречу вдоль состава, потряс — это, так сказать, обычная картина. Мы вдруг почувствовали себя участниками Страшного Суда. Тысячи — сколько видит глаз — скелетов, покрытых тряпьем, валяются в разных позах на земле у бараков и смотрят. Скелеты смотрят и молчат. Ни стонов, ни жалоб, ни общения. Духовная смерть уже была, наступает телесная, персонально каждого.

Быстро раздали баланду. Повезли дальше. Уготовано что-то другое. А это осталось на память еще одной фотографией фашизма. Позора, трагедии, несчастья немецкого плена.

Так мы оказались в Германии.

От места выгрузки колонна идет по какой-то загородной свалке. На буграх — пацаны, швыряют в нас камни. “Правильно делают”. Кричу конвою, что это запрещено международным правом. Солдаты прогнали пацанов.

Гемер — название города и лагеря в нем.

Здесь нас не кормили особенно долго. Видно, это был искусственный отбор. Карантин очередной. Выявлялись слабые, чтобы не впускать их дальше в рейх.

Дня через два вывели на травянистую полянку. Велели перекатить большие камни с одного конца площадки на другой. Когда, тужась, закончили, последовала команда катить обратно. Ребята стали возмущаться: труд должен иметь смысл, цель. Вокруг поляны — крутое возвышение, там стоят автоматчики. Появляется щеголеватый офицерик, впрочем, все они щеголеватые, а этот еще и пухленький, розовенький, так и светится высшей расой. Кричит сверху:

— Мы вас научим работать, русские свиньи!

Видно, это эстрадное выступление рассчитано на своих солдат, эти там внизу все равно ничего не поймут. Загораюсь злобой, полез вверх к этому тыловому вояке:

— Я тебе дам, русские свиньи!

Вася — сразу за мной: — Что задумал, не надо!

— Работа — это труд, имеющий смысл, а это — издевательство! — кричу. — Мы два дня не ели! А работать мы умеем: кто построил Днепрогэс, Магнитку, Харьковский тракторный!

Лейтенант не ожидал отпора. Но терять лицо перед солдатами нельзя, тем более что их привлек этот диалог. Он еще покричал и быстро ушел, нас вернули в казарму.

Через две недели — вагон, “дальше в лес”. В затянутое колючкой окно видны зеленые холмы, лески. Вот десятка три совершенно одинаковых домика с двориками и сарайчиками, из которых хозяева выкатили свои драгоценные кто мотоцикл, кто лодку, кто трехколесный “фольксваген”. Мужики моют, протирают, подкрашивают.

Утром эшелон загнали в тупик. Открылись ворота.

— Лёз шнелль, дафай бистро!

Лес! Солнце! Перрон чистенький, вдали старик с метлой в фартуке. Жизнь! Тишина, при-ро-да!

Построились, пошли лесной дорогой. Вот стоит бетонное распятие. А вот молочные бидоны у дороги, вдали добротный дом... Как славно пахнет хвоя...

Круто сворачиваем вправо, и... конец миражам. Высокие железные ворота с роковым принуждающим, безысходным, библейским “Jedem das Seine” — “Каждому свое”. Порядок! За воротами — огромный, до горизонта — город бараков, строго одинаковых, строго в линию, каждый огражден колючкой. Очередное ожидание судьбы, тоска и голод. “Живой останусь — придумаю аппарат перегонки земли во что-нибудь съестное”.

А вот под песню “Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведет” — марширует колонна. Что за кощунство? Из соседнего барака объясняют: это штрафники-коммунисты. Их заставляют, на посрамление.

Это был, как я узнал позже из литературы, шталаг 326 (VI K) Зенне. Ученые ФРГ Otto R. Weischner и U. Herbert сообщают, что этот шталаг с 1942 г. выполнял функции пересыльного лагеря для рурской горной промышленности. В начале 1944 г. в горной промышленности трудились 184 764 советских военнопленных, и в первой половине 1944 г. из них умерло 32 236.

Через неделю — регистрация. Старики — видно, русские эмигранты — за столами с большими амбарными книгами. Записывают. Комсомолец? Да. Значки есть? Все четыре. Как оказался здесь? Путешествую. Учет, порядок!

2 августа 1943-го. Человек 40 у ворот лагеря 552 R, г. Марль-Гюльс. Приехали. Конечная точка. Ворота распахнулись, и вот очередное пополнение на смену выбывших — умерших, заболевших, истощенных. Цепко оцениваем обстановку: бараков штук 12 по овалу, за ними проволочная ограда с козырьком, 2 вышки с пулеметами. За забором болотце, дальше пустырь, потом редкий лесок. Что ж, неплохо.

В каждом бараке 4 отсека по 48 человек на трехэтажных нарах. 2 санузла, гм, просторных, чистых, есть вода. В котле во дворе дожидается баланда. Орднунг (Порядок).

А как местные жители? Худые, бледные, злые — ночная смена готовится в шахту.

Хочется узнать, страшно ли? Нет, стыдно, по-детски. “Позови маму вытереть сопли”.

Наш отсек пуст, все в шахте на утренней смене. Полицай из наших. Сытый парень, объясняет: в 5 утра подъем, еда, строиться. Миски и ложки — на лежаках. Колодки и одежду, когда износятся, смените вон в той каптерке. Тишина и дисциплина! Работать с немцами-напарниками, слушать и исполнять. Нарушителей наказываем — ясно?

Да... Тут и конец? Не может быть, чтобы здесь — судя по числу бараков, нашего брата тысячи две — не было крепких товарищей. Надо, Вася, осмотреться. Ясно, они не видны снаружи. Первым делом нужно связаться с ними. Потом определиться.

Ночью команда “подъем”, баланда, строимся. Кроме армейского конвоя, два вооруженных пистолетами, демонстративно поблескивающими, немца-полициста от шахты. Оба хорошо говорят (больше ругаются) по-русски.

Колонна, освещаемая по сторонам прожекторами, подгоняется сзади собаками. Гремя на всю округу деревянными подошвами по брусчатке, понуро бредем по улицам Ремерштрассе, Цигеляйштрассе к воротам акционерного общества “Аугусте-Виктория”.

Входим в высокое помещение — раздевалку. Под потолком сотни блоков, сотни цепочек, перекинутых через них, спускаются вниз. С крючков снимаем робу, вешаем на них чистое. После работы — наоборот. Поднимаем вверх — роба просыхает, пока спим. Никто не украдет.

Толпой двигаемся к клетям-лифтам. Смотрим, как и что делают бывалые. Погрузка в клети требует проворства. Перед этим получили электролампы и фляги с водой (“кококанна”). У отца была старинная, керосиновая. Хранилась до самой войны как память о его шахтерской молодости.

Клеть вдруг обрывается вниз, нутро — к горлу. С непривычки дух захватывает. Потом привыкаешь. Глубина 800 метров. Резко тормозит, аж приседаем. Что ждет нас в этом чистилище, или, скорее — грязнилище? Выскакиваем в высокий сводчатый зал с массой рельсов на полу. Ведут они в туннель, сужающийся, низкий и черный. По команде вваливаемся в вагонетки. “Прячь головы”. Везут пару километров. “Вылазь”. Все расходятся куда-то. Нас, пополнение этого участка (человек 12), встречает ладный, рослый и, как показалось, не злой сменный мастер, в пластмассовой фуражке с прожектором над козырьком.

— Работа! Е-фа-мач! Карашо! Ти хто? — обращается к первому.

Я стою подальше, наблюдаю.

— Фамилий? — блещет он, уже набравшись знаний у наших предшественников. Записывает. — Хто работа?

— Слесарь.

— Карашо. Унд ти? — спрашивает другого.

Человека четыре записал. Ничего, не хамит.

— Сварщик, — говорит очередной.

— Сващик? Как это?

Никак не могут понять друг друга, жесты не помогают.

— Швайсер, — решил я открыться. Да и чего теперь-то прятать язык? Какая уж конспирация “у последней черты”.

Быстрый взгляд на меня. Нет, не враждебный, любопытный.

Это был Карл Вайтушат, штайгер. Не раз выручавший потом из бед. Карл был не только порядочным, но и мужественным человеком.

7 ноября 1943 года он, сияющий, спустился ко мне.

— Наши... ваши взяли Киев!

Я уже знал об этом. В лагере ночью меня разбудили товарищи и под защитой одежек дали послушать радиоприемник. (Где достали? Как пронесли? Говорят, взяли у Кумпеля в ремонт — наши ведь на все горазды.) Тут-то я и услышал лондонское Би-би-си — четыре удара молотка.

Закатывая сцепку из двух вагонов в клеть, придерживаю левой рукой. На этот раз неправильно. Вагоны колыхнулись и прикусили пальцы, не сильно, но кровь брызнула из-под ногтей. В возбуждении говорю: “Там ребята воюют, а мы тут наблюдаем со стороны, да еще работаем на врага”.

Вскочил в подошедшую клеть и поднялся на другой горизонт. Клеть опять ушла вниз, поднялась, выходит Карл, красный, вспотевший. Что будет?

— Нико! Что я должен сделать? — спрашивает решительно, торжественно.

— У нас в лагере много людей, но мы беззащитны. Принесите нам пистолет.

— Готов! Кому и как передать?

— Скажу завтра.

“А попадется? В гестапо!”

Докладываю, как обычно, товарищам нашей подпольной организации. Руководитель — Евгений Федорович Михненко, научный сотрудник Московского института МПС. Был в ополчении. Как специалист-высоковольтник был придан немцу-сетевику. По характеру работы имел индивидуальный пропуск. Нам повезло: он был старше нас лет на 10 — 15, уравновешен, мудр, держался просто, без “вождизма”. В первый же день знакомства твердо предупредил — никаких побегов, выбросьте из головы, нельзя оставлять две тысячи наших без руководства!

— В предстоящее воскресенье будет выходной (он бывал раз в две недели). В 12 часов я выйду через боковую — служебную — проходную и отойду на 100 метров влево с инструментами в ящике. Буду ждать 5 минут.

И Карл принес пистолет и 7 патронов. Каков?

Как-то Евгений Федорович говорит: был на заводе Буна, там тоже работают наши, просят взрывчатку взорвать котлы. Можем достать?

— Посмотрю.

Всегда по мелким приметам можно отличить человека, близкого по духу. Мне нравился один скромный, сдержанный и гордый молодой кавказец. Я, видимо, был тоже ему близок. Во время ночных тревог, когда нас выгоняли в “укрытие” — канавы глубиной по колено, место-то болотное, — я громко рассказывал о новостях с фронтов. Случались и публичные стычки с собаками полицистами. Как-то вывесили они доску с гвоздиками, на которые нужно было каждому нацепить свой номерок, полученный вместе с лампой, — так видно было, кто не явился. Доску повесили до ламповой так, что люди с номерком возвращались навстречу потоку, получалась давка. Полицист Бауман стал бить “этих баранов русских”. Кричу: “Какой дурак повесил доску до ламповой? Кто этот баран? Перевесь вперед по потоку!” Бауман — маленький, с перебитым носом, опешил, умолк. Назавтра доска висела где надо. Но злость затаил. Выводил перед строем смены:

— Выходи сюда, большевистский агитатор! Видишь револьвер, пристрелю! — И направил пистолет.

Смотрю на него с презрением, не герой: было в самом деле безразлично. Давно заприметили и лагерные полицаи, но почему-то не трогали. Конечно, успехи Советской армии вправляли мозги и здесь.

Однажды пришла смена с работы. Посреди двора стоят “термосы с едой” — брюква, посиневшая при остывании. Хватаюсь за ручку котла, зову ближайшего помочь — им оказался молоденький грузин. Тащим к воротам, за нами другие.

Прибегают солдаты, комендант, нас строят.

— Кто зачинщик?!

Молчание. Полицаи находят этого беднягу грузина, выводят. Выходить и мне? Товарищи шипят: не смей, зачем? Парня гоняли бегом, он падал, обливали из ведра, опять гоняли. Потом привязали бревно на плечи и руки вдоль — распятие. Стоял немного и рухнул, опять обливали...

Когда истязатели устали, мы бросились к нему, отнесли в барак, сменили одежду, откуда-то нашелся хлеб. Согрели. Жив ли, генацвале? Простил ли?

А хлеб? И мне как-то ночью сунули пайку: “Ешь, молчи”. Только после освобождения узнал, откуда он появлялся.

Конечно, ребята видели, кто есть кто.

Так вот, кавказец Харибов Николай (если это не псевдоним: большинство скрывало свои имена, боясь репрессий родственников “изменника”) был секретарем райкома комсомола. Да, работает на проходке, да, есть взрывные патроны и взрыватели, правда, на строгом учете. Но попробую. Он принес в лагерь 11 патронов и 8 запалов в течение двух недель. А ведь нас обыскивали перед маршем в лагерь (несли и бытовую технику в ремонт, и картошку, и книги — я, в частности, проносил Каутского и возвращал с критическими записями на полях). Попадись он — и крышка. Так и случилось на двенадцатый раз. Не видел этого момента — мы были в разных сменах. Коля исчез. Начались ревизии учета на проходческих участках, пошли слухи о наказаниях немецких взрывников.

Дня через три Вайтушат, грустный и серьезный, говорит: “Нико, этот арестованный гестапо ваш товарищ просил передать, чтобы никто не боялся, продолжали действовать, он никого не выдаст”.

Значит, мелькнуло, из самого гестапо кто-то передал через кого-то! Цепочка верных людей.

— Спасибо. А почему именно вы это говорите?

— Не спрашивай, тут лучше меньше знать.

— А почему вы говорите именно мне?

— Думаю, ты знаешь, кого это может заинтересовать в лагере.

Мы оба грустно улыбнулись друг другу.

Славный ты герой плена, Николай Харибов! Никто ведь никогда не узнает о твоей жертве! Наоборот, мама твоя всегда опускала голову, когда сталкивалась с блюстителями порядка: сын пропал без вести, позор. И ты знал об этом, и ты сделал все, что только может герой, — отдал молодую жизнь за Родину.

После войны десятки писем разослал я в разные кавказские республики. Республик этих много, а Харибовых — пол-Кавказа. В ответах — крик тоски и надежды. Но нет, это не он. Так и остался твой подвиг безвестным, имя бесславным, а официально — и позорным.

 

Позор, подозрения, доносы и клевета сопровождали нас, выживших, всю жизнь.

Началось сразу, в институте, куда я как воевавший студент был возвращен осенью 1945 года по указу.

Пропала у меня ложка. Солдатская алюминиевая. Но не просто солдатская, а немецкого солдата, с отпечаткой на ручке кондора, держащего в лапах венец со свастикой. Поистерлась картинка, видно плохо. Получаю повестку: явиться по такому-то адресу в 20:00, вход со двора. КГБ. Являюсь. Темнотища, обнаружил распахнутую дверь, за нею неосвещенную лестницу на второй этаж. Никаких признаков обитания.

Держась за стену, пробираюсь на площадку. Не видно ни надписей, ни кнопки звонка. Так надо? Психологическая подготовка клиента? Нащупал ручку. Яркий свет, смотрит сотрудник.

— Ваша ложка?

— Моя.

— Почему немецкая?

— Память о погибшем в плену товарище. Он ею пользовался.

— А что, наша вам не подходит?

— Почему, ложка как ложка, не несет никакой политической нагрузки. И память о товарище.

— Идите.

А, вот в чем дело! Это мог сделать только Колька Ефимов, никто другой из нашей шестикоечной 523-й комнаты. Вот откуда у него появился мешок картошки среди голодной зимы. Вот почему на наши недоуменные вопросы “откуда дровишки?” он отвечал так путано. Виду не подал, а картошку ел вместе со всеми — ведь на мне заработана!

Кстати, учился Колька все четыре года хуже, чем на тройки. Зато светлый чубчик и страсть к танцам. Почему он переходил благополучно с курса на курс? Почему получил хорошее назначение на секретный завод и вскоре переведен в Академию международных отношений? Как-то ночью, часа в два, в Николаеве меня, недавно заснувшего после напряженного дня (точнее, трех четвертей суток — так требовало производство, начальником которого тогда был), разбудил резкий, неумолимый звонок телефона.

— Коля! Привет! Это Толмачев, мы тут сидим в лондонском ресторане, оказалось, оба тебя любим, решили поприветствовать! Со мной Коля Ефимов, помнишь? — льется плавная речь одухотворенного тем, что на столе.

— Черт вас побери, бродяги, пьянствуете там, а мне, трудяге, спать не даете. Рад слышать! Будете дома — заезжайте!

 

Вернусь в лагерь. Моим “кумпелем” — напарником — был Гайнрих Эккарт — машинист подъемника. Крупный, спокойный.

Как-то я выехал на верхний горизонт, осматриваю наклеенные на доске объявления. Звонок, беру трубку.

— Нико, бутерн!

В 12 часов немцы едят бутерброды. Самолюбие вскипает.

— Это что, — раздельно, с нажимом отвечаю, — это шутка, насмешка или издевательство?

Трубка отключается, загрохали по лестнице ботинища.

— Нико, извини, не хотел тебя обидеть. — Ломает свой бутерброд пополам, протягивает половину.

— Спасибо, Гайни: мне нельзя нарушать “режим”.

Или еще случай. Вечером по бараку ходит симпатичный молодой человек в форме русской освободительной армии — власовец. Не агитирует, спокойно, дружелюбно вербует. Но никто не вербуется.

— А вы откуда родом? — спрашиваю.

— Ленинградец.

— И как вам спится?

— А вам?

— Спится крепко, устаем. И совесть чиста.

— Так уж и чиста, вы же изменники.

— Таковыми себя не считаем.

— А что считают там?

— Важнее, что есть на самом деле.

— Ну-ну, — ушел.

С третьей полки голос:

— А я всех вас... Я вот получил сегодня две сигареты за работу. Вот лежу и покуриваю, и плевать мне на всю вашу политику!

Смотрю — толстый, несмотря на голод, коротыш, маленькие глазки показывают самодовольство.

— Вы все доходяги, я всех переживу.

— Ты сильно не плюйся, среди людей живешь, от беды не зарекайся.

И надо же случиться такому! Буквально через два дня стою у штапеля на третьем горизонте. Вдруг из глубины штрека крик, брань, бегут двое. Впереди явно русский — полусогнутый, сзади немец — злой, кричит. Оба черные от угольной пыли. Наш плюхается к колесам вагонетки, кумпель бьет шалей (крепежная палка) по вагонетке, орет. Надо разряжать обстановку, выручать собрата. Нарочито спокойно говорю:

— Что случилось, Юп?

— Эта собака вздумал меня обманывать! Улегся на распорку и пальцем ноги нажимает на кнопку отбойного молотка. Он стучит, а уголь не сыплется. Подкрался, вижу такое дело! Значит, я должен сам за двоих?

— Не доводи себя до кипения, Юп! Все это ерунда в этой дрянной жизни (в шахтерской лексике это звучит сочнее). Сейчас я с ним поговорю. Вылазь, не бойся. — Ба! Да это знакомый плеватель! Чтобы звучало как окрик, я повысил голос и рублеными фразами: — Чего ко мне бежал? Нужна помощь своего? То-то! Понял? Что работал пальцем — молодец! Так и дальше делай, но оглядывайся! Марш на место! — Марш — это, понятно, по-немецки, должно успокоить кумпеля. — Ну вот, Юп, все нормально. А что у тебя за приза? [1]

Неспешно сыплем нюхательный табак на тыльную сторону левой ладони, между большим и указательным пальцами, втягиваем в ноздри. Чихаем.

— Твой фирменный рецепт? Здорово продирает. Дети малые?

— Двое, восемь и десять.

— Э, брат, кормить да кормить! А ведь и вам не жирно?

— А, аллес шайзе! Кончалось бы все это.

— А за парня ты не волнуйся. Он ведь тоже домой хочет.

 

У нас в лагере было трое евреев. О двух я знал — работали в шахте. Мы их загораживали от любопытных в бане после смены. Юра Ратушин работал слесарем, смазывал механизмы, подтягивал гайки. И сыпал пыль в масленки. Внешне был смешлив, подначист и этим нравился в этой беспросветности.

Второй — Роман Видоманец — ничего еврейского на лице. Короток и широк, молчалив. Выходец с киевского “Арсенала”. Так он сам представился. После войны не нашел его по этому адресу. Его я просил быть всегда поближе возле меня и следить за моей шапкой.

— Что бы ни случилось, ты должен спрятать мою шапку! В ней переписка с коммунистами.

Это ему поручено было владение парабеллумом, который он вместе с Михненко спрятал где-то.

А вот с третьим было посложнее.

Пришла моя очередь менять износившиеся колодки. Не стал я играть спектакль с “папой”. Сухо, официально, на немецком заявил, что нужны новые взамен износившихся. Пока старый фельдфебель менял, заметил в темноте внимательно на меня смотрящего его помощника — азербайджанца. Ночью иногда мне подсовывали пайку хлеба. Кто, за что? Делился с Васей, с Юркой. Постепенно прояснилось. Поскольку “папа” был слаб в науках, заявки на завтрашний хлеб для лагеря составлял азербайджанец. Ночью человек-другой помирали. Пайка шла по строго законспирированному каналу. Попал он к этой кормушке случайно. Работал в шахте (до нашей партии), был тщедушен, слаб. Товарищи помогали ходить на работу, там работали и за него, чтоб только не отправили в “лагерь смерти”. И тут его подобрал “папа” в помощники.

В середине апреля 1945 года освободившие всех союзники стали отправлять нас в другие лагеря по каким-то своим критериям (или просто, чтобы рвать наши связи). Ко мне подходит азербайджанец.

— Здравствуйте и до свидания, товарищ Удоденко! Я давно за вами наблюдаю и доверяюсь вам одному. Я еврей, фамилия Френкель, особист 5-й армии. Будете у наших отчитываться, засвидетельствуйте обо мне. Мой довоенный адрес — Баку, ул. Энгельса, 9. Вырос там, знаю азербайджанский. Это меня и спасло. Желаю благополучного возвращения на Родину!

Мы обнялись.

Больше ничего о нем не слышал. Но, естественно, честно написал в рапорте.

Побывал в евреях и я. Еще осенью 1942 года, в “лазарете” 345.

В нашем бараке № 8 был санитар Семен. Молодой, расторопный, приветливый, помогал страждущим охотно, чем мог. И вот очередная чистка — формируется сотня евреев для отправки куда-то. Группа построена. Конвой выставлен. Офицер пошел подписывать бумаги. Тягостная пауза. В сторонке стоят выздоравливающие. Одни сочувствуют, другие любопытствуют. Но есть и злорадствующие.

Нет, так нельзя: товарищи же, воевали же! Выхожу вперед.

— Товарищи! Нас разделяют по национальному признаку. Вас отправляют в тяжелую неизвестность. Держитесь гордо, ведь вы советские люди! Нас делят, но мы остаемся вместе!

Семен выскочил из строя, подбежал, мы обнялись, расцеловались. Конвойные потупились, “не замечали”.

Меня водили по врачам. К мусульманину и русскому — врачи были пленные, не было лечения. Проверка на еврейство — есть ли обрезание.

Как-то говорю Карлу Вайтушату:

— Мы тут работаем на врага, преступление.

— Давно работаем на склад. В буртах — полугодовая выработка. Все идет по инерции, никто не хочет что-либо менять, ждут неминуемой развязки. И сейчас политическая обработка очень нужна.

У штапеля всю смену толкутся люди под разными предлогами. Кто заказать слесаря, кто на перерыв бутербродный, понюхать призу. Задают каверзные вопросы. ..

Карл “не замечал” нарушения порядка. Однажды, когда все разошлись, один задержался.

— Я русский, остался здесь после Первой мировой. Тут женился на немке, дети выросли среди немцев, но все мы тут чужие. Передай в лагере — не оставайтесь здесь! Возвращайтесь! Пусть накажут, но будете дома!

Конечно, это стало широко известно в лагере. К штапелю стали приходить и штайгеры других участков, и сам оберштайгер герр Штрассманн. Говорили неспеша, избегая прямой политики. Но куда от нее денешься в такое время. Меня же ничего не сдерживало, и это, видимо, было им интересно. Пробуждались, прозревали под действием сводок с фронтов.

В январе 1945-го клеть, медленно двигаясь (перзоненцуг!), доставила крупного холеного господина в светлой чистой робе. Удивило — без сопровождающих лиц.

Господин пошарил фонариком по темным закоулкам, убедился, что я один. Удостоверился, конечно, в неравных моих с ним “общественно-политических” и весовых категориях: худой, грязный, в одних трусах, самодельно сшитых из холстины для портянок. Тем не менее встреча без галстуков состоялась.

— Нам, немецкой интеллигенции, стыдно за все, что наделала эта война, — сказал Штайн (говорили — это большая шишка). — Этот позор чернит немецкую нацию. Но международное сообщество не должно отождествлять нас с этими грязными политиканами. Поверьте, мы не знали о тех грязных преступлениях, которые творились от нашего имени.

Я ответил, что эти его чувства и мысли высказываются слишком поздно, когда уже погибли десятки миллионов людей и разрушены миллионы жилищ. И высказываются они на глубине 1000 метров под землей одному человеку — пленному студенту. Если вас действительно тревожит совесть и вы хотите что-то исправить — действуйте!

Он проглотил молча, помялся и пошел к клети. Докладываю в лагере товарищам. Мы решили — нас боятся, будут что-то делать.

Через день Карл сообщает: планов несколько, все они — дело руководства, городских и военных властей. Самый вероятный — ваш лагерь эвакуируют. Ночью, пешком. Вполне возможно, по дороге, в узком месте — например, между домами — на колонну пустят танк. Вам нужно быть готовыми, а я предупрежу накануне.

Собрались, обсудили. Решили. Кто должен остаться на случай срочной эвакуации для поддержания местной парторганизации перед лицом всяких непременно появляющихся “демократов” и оккупационных властей. И кто должен эвакуироваться с лагерем, что следует делать в различных возможных ситуациях на марше.

Так и случилось. После бомбежки шахты (об этом ниже) Карл предупредил меня о предстоящей ночью эвакуации и показал убежище. Я передал сигнал товарищам. Все произошло организованно.

Англо-американские налеты постоянно нарастали с 1944 года и по частоте, и по числу участвовавших самолетов. Дошло до того, что сирены тревоги вопили уже каждую ночь, а то и дважды в ночь. Нас выгоняли в “укрытие”. Место наше болотное, глубина канав вместе с бруствером доходила до колен. Но была инструкция! Зато обзор был широкий. Зрелище — куда там современным фейерверкам. Гул тысяч самолетов (иногда — до 2,5 тысяч), снизу пальба сотен зениток, сверху сыплют бомбы, льют фосфор (что-то сверкающее) или напалм, рассеивают блестящие полоски фольги для дезориентации радаров. Внизу по горизонту — пожары. Германия населена плотно, куда ни кинь — попадешь.

17 марта 1945 года бомбили нас в тот час, когда немцы (первая смена) уже ушли, а советские мылись после смены. Упало более 400 бомб. Убито 83 человека, из них 57 — советские военнопленные. Наверняка знали союзники, когда и кого надо убивать. Большинство ребят прижалось в канавах. Я добежал до убежища рядом. Самолеты улетели, на земле возникла другая страна — без домов, дорог, деревьев. Бугры песка, искореженных плит и ферм. Но ни шахтные подъемники, ни коксовые батареи не пострадали.

Ищем друг друга. Солдаты оцепили. В-а-с-и-л-и-я н-е-т! Может, убежал?

Назавтра пригнали расчищать завалы. Ко мне поднесли носилки. На них он. Целехонек, спокоен, мертв.

Рухнул на колени, обнял, взвыл. Вася-Вася! Как же ты не уберегся! Ты же всегда такой стойкий, необыкновенный, верный, всегда рядом! Эти жалкие слова... Просто ты был Герой, скромный, ежедневный, постоянный!.. А теперь и безвестно пропавший...

Позже твое имя тоже не захотят записать в число павших студентов-добровольцев на институтской доске: нет справки от военкомата.

 

Вот справка из AV-Buch, написанная коллективом сотрудников шахты уже в 1997 году к столетию основания фирмы: “Насколько скверным было питание пленных, может показать рецепт: овощи — листья и корни свеклы. Для этого требуется 40 кг свекольной ботвы, 0,5 кг маргарина, 1 кг лука, 2 кг овсяных хлопьев. Все это мелко рубится или пропускается через мясорубку. При этом маргарин, лук и хлопья в предусмотренных количествах применяются не непременно”. Это было главное блюдо.

“При тяжелой работе и мизерном питании многие гибли. Дважды в неделю отправлялись неработоспособные военнопленные в центральный лагерь...”.

Да, мы скорбно провожали партию за партией своих товарищей, не зная их настоящих имен и адресов. Разные были смерти в ту войну. Такая — самая несчастная.

Умирали и в лагере, не успев уйти в центральный. Их хоронили на местном кладбище.

При нас был один побег. Степан Кулик прыгнул на ходу в проходивший железнодорожный состав, пересекавший наш путь на шахту. Через четыре дня его втащили в лагерь, били, обливали перед строем. Я встречался с ним лет через двадцать в Николаеве. Он много лет болел.

Были и побои и убийства в шахте. Мы застали еще Керзебемера, шахтера, фашиста-туберкулезника. Он убил русского напарника и бахвалился убить еще, “пока я жив”.

Или вот случай. При посадке в клеть на главном подъемнике бригада откатчиков (кажется, это было на следующий день после покушения на Гитлера) была как-то нервно возбуждена (а это элита). Зло ругались, толкали. Когда последний наш входил в клеть, немец резко дал сигнал, клеть рухнула вниз... Весь путь о переборки шахты стучали кости, а нас обдало жижей крови, мозгов... Я заявил протест Карлу, он доложил начальству.

1 апреля 1945 года союзники прошли город, оставив часть войск. Наш лагерь за неделю до этого отконвоирован к бельгийской границе без происшествий. Небольшая группа спрятавшихся в разных местах товарищей собралась в “родных” бараках. Влились в политическую жизнь городка. Выступали на собрании вдруг разросшейся партгруппы коммунистов при обсуждении ее задач.

Вайтушат возглавил временный муниципалитет, другой коммунист командовал милицией, вновь организованной. Были арестованы два десятка активных фашистов, в том числе директор шахты Шмид (отсидел два года в тюрьме в Реклингхаузене). Коммунисты заняли большинство в правлении компании.

С организацией оккупационной власти эти временные муниципальные организации были распущены. На мой вопрос комендант — вежливый и хорошо говоривший по-немецки английский полковник — сказал: “Они действовали слишком авторитетно. Мы будем разбираться во всем спокойно. Фашистов судить будет суд. Охрана, поставленная у вашего лагеря, вас не стеснит — она для охраны порядка. Продукты для лагеря завтра будут доставлены”.

Вскоре нас увезли в эвакуационный лагерь, оттуда домой.

Накануне нашего отбытия мы встретились во дворе шахты с большой группой кумпельс. Взаимные приветы, пожелания, атмосфера радости окончания войны. Ко мне подошел тот самый крупный, грубоватый кумпель, который в мои первые дни шахтерства сказал прямо: “Ты плохой солдат!” — “Конечно, — сразу ответил я, — раз я здесь”. Тогда он молча отошел. Теперь он так же кратко в упор: “Ты сделал здесь не меньше, чем восемьдесят ваших солдат на фронте”. Мы подали друг другу руки.

Прощание с Карлом было кратким, у него в доме. Там увидел его красивую, приятную жену и крошку дочь Христу.

 

Вот и кончился плен. Кончились физические страдания. Начались духовные. Пострадавшие стали виновниками. Забудь о гордости бойца, привыкай к презрению.

Сначала длинной колонной через новый “мост дружбы” на Эльбе по коридору стоящих по сторонам наших освободителей — советских солдат. Смотрят молча. Одни враждебно, кто сочувственно, большинство безразлично. Высматривают пропавших без вести родственников. Суд чести.

Усталые, хоть и выспавшиеся, в разного цвета гимнастерках, разной обуви. Почти у всех медали, ордена, которые говорят за молчащих и корят нас, “струсивших, отсидевшихся”. И будут всегда корить.

Месяц в проверочном лагере в Премнитце, где я письменно доложил о хороших и плохих. Нам дают возможность говорить! Мне дали ученическую тетрадку. Кого-то интересуют мои сведения, а может, и мысли! Значит, не просто “равняйсь, шагом марш!”. О, мыслей много накопилось за три года, жгучих мыслей. Постарался быть кратким — другую тетрадь вряд ли получу (нас тысячи), времени писать мало, а им читать — тем более: им нужно срочно разобраться, кто есть каждый из нас. Предатели в первую очередь.

Тут же призван в оккупационную армию — 815 ОБС, Хайротсберг, недалеко от Магдебурга.

Поступила команда проверить состояние государственного узла связи под Магдебургом. Я включен в группу как переводчик.

Все на конях, все с автоматами. Человек восемь во главе с комбатом. Скачем рысцой. Мой конь все вывозит меня в голову группы, не по чину. Бывалый старшина делает мне замечание. Вот и город, едем окраиной, цокаем по мостовой, автоматы хлопают по груди. Редкие жители критически оценивают “казаков”. Явно чувствую — участвую в “параде” не по заслугам.

Находим пункт. Никто не встречает, глухо. Заходим. Двое рабочих в робах имитируют труд — нарезают резьбу на болтах, зажатых в тиски. Нам — холодные взгляды, работу не прерывают.

— Guten Tag!

— Tag! — неохотно.

— Спроси, исправны ли линии связи, не нужна ли помощь. — Комбат — мне, я — им.

— Мы следим за состоянием наших линий.

Рабочие пожилые, явно не расположены сотрудничать с оккупантами. Конечно, на линиях связи работали доверенные наци, хорошо оплачиваемые люди.

Наш капитан видит эту демонстрацию “гордых и непокоренных”, сдержанно, не желая обострений, медленно, подчеркнуто спокойно:

— Мы не собираемся забирать себе ваши линии связи. Нас интересует, не нужна ли какая помощь по устранению повреждений гражданских линий.

— Это наша забота.

Ни слова привета, ни жеста вежливости.

Капитан одарил критическим взглядом этих тыловых вояк. Всех нас оскорбила наглость оппонентов.

— Warum seid ihr se feindlich angestellt?

(Почему вы настроены так враждебно? Или не наступил мир? Вы еще не сыты этой кровавой кашей, заваренной Германией? Не пора ли собирать камни?)

— Na — ja... ist doch so (Да, вроде так...), — помялся старший.

— Lebt wohl! (Всего хорошего!)

— Mаcht gut! (Всего хорошего!)

Мы сели на коней.

— Сволочи! Не умеют по-человечески!

 

Через пару недель приезжает Жорж — муж сестры, капитан медслужбы. Мама и сестра живы! Никакого имущества, жилья нет, но ничего! Все ликуют.

Еще через пару недель демобилизован по указу, как студент. Эшелон нескончаемой длины, многие на крышах — там просторнее, веселее. Везут “трофеи” — примусы, велосипеды, аккордеоны — знают, дома-то ничего нет, да и домов у большинства, как и у меня, нет. Но ничего, смерть побороли, жизнь наладим!

Паровозик, измотавшийся на войне, на подъеме не тянет. Машинист свистит, все спрыгивают, толкают состав. Скорее домой!

Почему остался живой? И худ, и впечатлителен с детства. И голодал как все, и помирал, и мерз в тифозном бараке, и потел в шахте на сквозняках, и душевные переживания... Везде смерть и страдания. Никаких попыток эксплуатировать язык в корыстных интересах.

— Будьте довольны тем, что живы остались, — сказал полковник в военкомате и отказал в выдаче удостоверения участника.

— Такой цели у меня не было, — ответил я.

Надо каждый раз оправдываться? А чем докажешь? Всем ясно — лучшие погибли. А вот живой из плена?..

Где-то уже годам к семидесяти прочитал “Человек в поисках смысла” доктора философии и психологии В. Франкла. Он молодым пробыл войну в концлагерях, терпел страхи и невзгоды (он еврей). Анализировал. Потом обобщил свои наблюдения на тему выживания в фашистских лагерях.

Вот что он пишет:

“Не последний из уроков, которые мне удалось вынести из Освенцима и Дахау, состоял в том, что наибольшие шансы выжить... имели те, кто был направлен в будущее... на смысл, который они хотели реализовать... Душевный упадок при отсутствии духовной опоры, тотальная апатия были... пугающим явлением… И все время были те, кому удавалось... превозмочь апатию. Это были люди, которые шли сквозь бараки... и у них находилось для товарища доброе слово и последний кусок хлеба... Они подавали другим пример, и этот пример вызывал характерную цепную реакцию. Лагерная жизнь для них была скорее экзаменом, ставшим кульминацией их жизни. В моральном отношении они испытали прогрессию, претерпели эволюцию...

Девизом всей психотерапевтической работы в концлагере могли бы служить слова Ницше: „У кого есть Зачем жить, может вынести почти любое Как””.

Добавлю — “зачем” у нас было куда более высокое, чем у цитируемого автора. И в самом деле! Ведь многие из нас духовно не были в плену! То есть телом были, а духом мы продолжали воевать в других условиях.

 

Ленинград

 

С картонным немецким чемоданчиком, в шинели и сапогах я добрался трамваями, расспрашивая доброжелательных горожан, до далекого от вокзала института на Лоцманской, 3. Большой параллелепипед.

В кадрах приняли тоже приветливо.

— Поезжайте в общежитие, устройтесь, а завтра поговорим.

Общежитие на Петроградской стороне, недалеко от Петропавловской крепости, рядом с домиком Кшесинской. Прекрасное место. По пути все всматривался через замерзшие окна трамвая в чудеса мирного города-красавца, дворцы, мост, крепость. Комендант — пожилая женщина — тоже приветлива.

— Уже поздно, переспите на диване в Красном уголке, а утром куда-нибудь вселимся. Кипяток у нас есть на каждом этаже. Пойдемте, я вас провожу.

Уголок — две большие смежные комнаты, разделенные большим арочным проемом. Мягкая мебель, яркий свет, полно легко одетой молодежи, в основном не воевавшей, школьного выпуска. Красивые, кажется, девчонки. Совсем какой-то праздничный мир! Когда я слышал смех последний раз? Не знают пока они, что я ущербный, не настоящий военный, не чистый фронтовик, за которого, возможно, меня принимают. Узнают — отвернутся небось.

А вот и рояль заиграл. Рахманинов, прелюдия до-диез минор!

Девчушка явно обучалась “для себя”, без трактовок и оттенков звучания. Играла бодро, громко, мажорно. И как это соответствовало настроению присутствующих, как это призывно волновало меня. Сегодня 14 декабря! Сегодня мне 23 года! Я тут старше всех, седой. Прошло четыре с половиной года, как я перестал быть студентом, и каких года! Наверно, я отупел, перезабыл все. Наверно, меня “разоблачат”, забракуют, не дадут учиться. Будь что будет. Был честен.

А аккорды все громче, все увереннее! Будем бороться! Ах, милая девочка, как ты поддержала.

Я любовался суетой ребят, радовался и грустил. И было чувство уверенности; стремление устоять, подняться, доказать все крепло.

Утром мне дали койку в комнате 523, потеснив пятерых однокурсников. Ребята приняли дружелюбно. Все молодые, не воевали.

В институте рассмотрели мои бумаги, выданные в Николаеве. Там сохранились, оказывается, довоенные документы, свидетельствующие об успешном (все пятерки) окончании двух курсов.

— Пятый семестр кончается через две недели. Вы его не прослушали. С первых чисел января надо сдавать шесть экзаменов, а до этого двенадцать зачетов. Да и подзабыли вы все за эти страшные годы перерыва. Что будем делать?

— Попробую сдать за пятый.

— Гм, попробуйте, не получится — вернемся в четвертый. Пойдемте, я представлю вас вашим новым товарищам.

Группа — человек двадцать пять, пополам ребята и девушки. Смотрели с любопытством, откуда вдруг в конце семестра свалился этот старик. Заметили, что писать мне не на чем и нечем, поделились. Сразу поняли ситуацию с зачетами и экзаменами. Совершенно по-товарищески, даже по-матерински сочувственно одна девушка, назвав меня тут же Колькой, заявила:

— Вот расписание экзаменов. Первый — 2 января. Сначала нужно сдать зачеты. Мы дадим тебе конспекты лекций и поможем с зачетами. Начинать надо с этого. Пойдем на кафедру и в лабораторию, договоримся. Они должны сделать тебе исключение.

Сразу два чувства охватили меня: благодарность и настороженность. Первое понятно. Второе — а не атака ли это на мою независимость? Смотрю в глаза. Опыт прожитых лет однозначно подсказывает: говорящая искренна. Принимаю в полном объеме с молчаливой благодарностью. То была Мила Клейман. Потом вышла замуж за академика. Сейчас с ним живут в Лос-Анджелесе.

Месяц — никаких отвлечений: каждая минута зубрежке, сдачам, редкому глубокому сну. Ничего не вижу вокруг. Закончил сессию вместе со всеми. Итог — пять пятерок, одна четверка по металловедению.

Сразу жизнь в корне изменилась, стала нормально студенческой. Время, правда, было не разгульное, голодноватое и безденежное. Помогал доппаек “за успехи в учебе” (тушеная капуста) и повышенная стипендия. Продал костюм, подаренный Карлом Вайтушатом (и что за славный был мужик!). Костюм хороший.

Главное — появилась возможность окунуться в ленинградский мир искусств. Кирилл Токарский, коренной питерец, блестел не только очками, но и особым лоском знатока. Мила и Элла постоянно, ежедневно планировали походы в театры и музеи. А потом делились впечатлениями.

Вася! Я постараюсь доучиться, послушаю и посмотрю за двоих, а потом и поработаю тоже за обоих! Пойду на вечерние лекции по изобразительному искусству в дворцовый театр Эрмитажа, не пропущу ни одной. Я буду ходить на все выставки в Ленинграде, а потом и во всех городах, где доведется бывать. И ты будешь всегда со мной. Пусть об этом никто не узнает; кому до этого дело? Важно, что мы рядом. Ты еще поможешь мне — впереди жизнь, работа, неизвестность — ведь я тут на сомнительных правах, человек случайный.

В то время радовался и грустил весь Ленинград. Да и весь Союз. Ленинградцы первые воскресали и физически и духовно, замерзшие, голодные… Страна напрягалась, чтобы помочь жителям города. Поначалу ограничили въезд, чтобы не усугубить проблемы. Возвращались эвакуированные, дозволено въезжать студентам. Но рвались и прорывались, маскируясь под солдат, разные люмпены. Начались грабежи. Пострадал и я. Уголовного типа мужик в солдатском обмундировании с подручными создали давку в трамвае, один строил мне разные рожи. Пока я наблюдал это представление, на остановке народ схлынул, я схватился за карман — пусто. А ведь там были сохранившиеся в плену солдатская книжка, студенческий билет, довоенный и теперешний, продовольственные карточки, паспорт, часть стипендии. Все это пригодилось уголовнику. Небось и паспорт, и красноармейская книжка долго были хорошей крышей. Годы спустя я не мог предъявить документы об участии в войне, и это сильно мне вредило.

Мне предлагается тема для диплома несекретного профиля. Мне одному из группы. Все ясно: не допущен, никаких иллюзий.

Преддипломная практика. Четверо — все из нашей комнаты — выбираем Арктику, Главсевморпуть.

Едем в Архангельск. Получили направление мотористами на дизельный ледокол американской постройки, полученный по ленд-лизу во время войны.

Каблуки четко тукают по дощатым тротуарам, особенно утром под окном гостиницы. Величественный Петр. Широкий проспект. Ледокол невелик, много меньше наших “утюгов” с паровыми машинами. И как это трудно было, видно, конструкторам решиться на столь несовершенную технику! 12 котлов, угольных! 4 смены кочегаров, по 2 человека на котел. 100 кочегаров! Сотни тонн угля, вручную с тачками да бадьями в условиях Диксона, например. Его еще надо туда завезти и выгрузить. Кошмар! И все — ради необходимости частого реверса: ледокол должен долбить лед повторными ударами. Машина позволяет, дизель — нет.

А вот американец реверсировал. Во-первых, у него 6 дизелей по 2 тысячи сил, мощнее наших “утюгов”. Работают на генераторы, а те — на 3 электродвигателя, легко реверсируемых (один винт тянущий, в носу). Система качки — мощные насосы перекачивают воду в бортовые отсеки. Это для продавливания льдов бортами. Компактность, мобильность, нет котлов, кочегаров, угля! Заправка дизтопливом на полнавигации без участия рук. Правда, дизеля Фербенкс-Морзе при всей компактности настолько шумны, что вахта обменивалась только условными жестами. И первое время пару часов после смены в голове такой шум, что и спать невозможно. За температурой и давлением масла, температурой охлаждающей воды следит автоматика, регулирующая открытие соответствующих клапанов и ревом сирены и миганием лампочек извещающая о наступлении предельных значений.

Практически дежурство сводится к подтиранию масляных подтеков, уборке льял, ведению вахтенного журнала, проверке работы автоматики по приборам. Загрузка двигателей задается с мостика.

Во время качки ситуация меняется. Спускаясь по крутому трапу в машинное отделение, то испытываешь взлет, то проваливаешься в пропасть. При реве двигателей, дыме от горящего масла, жаре от моторов — всех этих прелестей, ударяющих в тебя при проваливании на волне, кажется — летишь в ад, смердящий и пекущий. Голова кружится, желудок выворачивается... Пересиливая, спускаешься, ложишься на слани, распираешься ногами, чтоб не покатиться. Мутит, тошнит. Только смотришь на стрелки приборов и ждешь смены через четыре часа. За сутки дежуришь дважды.

Во льдах качки нет. А при стоянке и вовсе благодать. Снимаем схемы систем, чистим теплообменники, набиваем сальники, меняем или добавляем масло, подтягиваем крепеж.

Практика была трудной и интересной. 33 раза встречались с белыми медведями. Одного убили — шкура понадобилась старпому. Фотография медведя, поднимаемого на палубу, есть у меня в пакете арктических снимков. Кстати, котлеты из медвежатины разят рыбой.

 

В апреле 49-го защита дипломов. Распределение.

После войны учебные институты, конструкторские бюро, исследовательские институты растут, жаждут молодых специалистов. Почти все из моей группы распределены именно туда. Я и Шишкин — первые по оценкам. Он — остается при кафедре. Меня — в Пеледуй. Что это, где?

Просидев час в приемной ректора, понял — со мной говорить не будут. Несколько дней, пока оформляются документы, я молча пролежал на койке, никуда не выходя, с томиком Надсона.

Ребята, чувствую, в большинстве сопереживают. Но молчат. И правильно делают. Себе навредят, мне не до состраданий. Славная девушка, Таня Крестьянинова, обычно мягко так, по-доброму смеющаяся, вытащила меня на воздух, в парк при Петропавловке. Сквозь смех, чтоб поддержать, да видимо, и самой определиться, прозрачно намекнула, что верит, что готова разделить участь.

— Ах, Танечка! Как я могу об этом сейчас судить? Мне нужно понять, кто я советской власти, что будет со мною. Как могу я рисковать жизнью близкого человека, на что я его обреку...

Хлынул дождь, пригнулись под плотную сирень. Смеемся.

— Вот видишь, — дышит Татьяна, — вот хоть ты и не Евгений, а сцена признания ее и рассудочного ответа его точно по Пушкину.

Таня вышла замуж за однокашника-фронтовика. Стала вторым секретарем парткома громадного судостроительного завода в Комсомольске-на-Амуре.

 

Москва

 

Перед тем как явиться за направлением в Управление Главсевморпути на Варварке (ул. Разина), пошел искать правды в ЦК КПСС на Старой площади. Звоню, прошу принять для беседы.

— По какому вопросу? — спрашивает корректный молодой голос.

Кратко объясняю, мол, был в плену, не считаю себя изменником, ищу реабилитации.

— Позвоните по номеру такому-то.

Точно, слово в слово повторилось раз десять. Когда заметил, что десятый дает мне номер первого, понял, что потратил время зря.

Пошел мимо памятника Дзержинскому в приемную Берия. Никакой очереди, двери открыты. Стол в большой комнате какой-то обтертый — и пол и стены немало посетителей вытерпели, видно. У стола стоит полковник в фуражке и выступающим чубом и какими-то бесцветными, усталыми, невидящими глазами. Сразу показалось — насмотрелись эти глаза столько и такого, что меня, случайного прохожего, просто не замечают.

— Чего тебе?

— Был в плену, теперь лишаюсь доверия. Если виноват — повесьте, если нет — не оскорбляйте!..

— Ишь чего захотел! Вас миллионы, поди разберись. Иди работай, а там посмотрим.

“Наивный простачок! Иди куда послали и не суйся со своим самолюбием!”

В Главке встретили приветливо. Надо подождать, сейчас выпишут путевку в Пеледуй и деньги на дорогу.

— Не хотел бы я на преподавательскую работу, лучше куда-нибудь на производство.

— Поговорите с начальником, генералом Кузнецовым, он хороший человек. Будет после трех — члены правительства работают по ночам. А вы пока сходите в столовую.

Генерал еще молод, в форме со знаками авиации. В кабинете полумрак. Рассказал кратко о своей нужде. Не хочу преподавать, не набравшись практического опыта.

— Два дня тому на вашем месте сидел мой боевой товарищ. Он был сбит, прикрывая меня, когда мы бомбили Калининград. Попал в плен. Остался жив. Просил устроить на работу. Я-то его знаю, я ему обязан. И знаете, с большим трудом удалось устроить его в аэродромную команду в провинциальный городок. Строго у нас.

Он вызвал кадровика, осведомился о вакансиях, предложил Якутск, Северо-Якутское речное пароходство — СЯРП. Инженером-теплотехником. Согласился.

 

Якутск

 

17 сентября 1949 г. Начкадров Кушель (нос и губа мокрые).

— Где вы потерялись, так долго ехали.

— Заезжал к сестре на Алтай.

— Во дворе лежат доски и пила. Отрежьте сколько надо для кровати. Вас отведут в общежитие, получите матрац. Завтра к восьми на работу.

Повезло. Главный инженер пароходства Колчин Константин Михайлович — честно отвоевавший, уравновешен, приветлив. “Мой брат тоже был в плену”. Начальник пароходства Гаврил Гаврилович Пуляевский — сибиряк. Спокойный, строгий и добродушный. А вот начполитуправления Иван Иванович Елисеев замкнут, важен, непроницаем.

— Чем бы вы больше хотели заниматься — ремонтом, эксплуатацией, теплотехникой? — встретил Колчин.

— Я сегодня первый день инженер, мне все одинаково. Где нужнее.

— Тогда принимайтесь за теплотехнику. Мы давненько не проверяли парораспределение на буксирах. Индикаторы вон в шкафу. Кажется, пружины поломаны. Сможете склепать?

— Смогу.

— А вот наш район плавания. — Мы подошли к карте. — Лена от верховий до устья, Алдан, Вилюй, Витим, немного по морю и Оленек — всего больше 6 тысяч километров. В верховьях — наш Верхнеленский участок с центром в Качуге. Там свой мелкосидящий флот. Основной поток грузов с верховий в пункты ниже Якутска. Навстречу уголь из Сангар в Бодайбо. Выше Якутска работает Минречфлот. Ремонтная база у нас небольшая: завод в Жатае, мастерские в Намцах и Качуге. Ниже Намцев — зона риска и самодеятельности. Хлопотно, не скучно. Связь с буксирами по радио в 8 и 20 часов. Сейчас навигация заканчивается. Главная забота Управления — завершить доставку грузов и вернуть флот в места отстоев, желательно в Жатай и Намцы. Интрига в том, что нельзя угадать, когда река станет. Осматривайтесь, посмотрите инструкции, отчеты. Оклад у вас самый низкий — тысяча. Будем стараться как-нибудь поднимать.

— Это наша головная боль — буксир “Миловзоров”, — говорит Колчин, когда мы приехали в Жатай. Суда уже стали на отстой. — Каждую навигацию ломает баллер, караван становится неуправляемым, баржи течением бьются друг о друга, тонут с сотнями тонн продовольственных грузов.

— А сделать из легированной стали?

— Сюда таких не дают.

— Тогда нужно руль сделать полубалансирным.

Пауза.

— Черт возьми, как мы не подумали! Начертите, дам команду.

Как-то пришел Колчин с оперативки озабоченный.

— В Сангарах (где добывается уголь) баржи грузят через весы. По 1200 тонн на каждую. В Бодайбо, куда мы привозим этот уголь, принимают его по паспортам барж — по тысяче тонн с баржи (по документам — баржи тысячетонники). Выходит, из 40 тысяч принятого угля мы привозим на шесть с половиной тысяч меньше. Куда деваются, куда списывать? Бухгалтерия требует решений.

— Кто-нибудь проверял весы в Сангарах?

— Проверяли, там все точно.

— А баржи обмеряли? Паспорта верны?

— Выданы верфью в Пеледуе, заверены Регистром.

— А если проверить?

— Непросто.

— Да. Поможет масштаб Банжана. По абсциссе — длина, по ординате — площадь сечения. Площадь под кривой и есть объем, водоизмещение.

Обсудили. Он пошел к начальнику. Решили образовать две бригады. Поближе, в Жатай — Тимошина: он семейный, меня — в Намские мастерские (105 км вниз). Для верности, чтобы потом сравнить замеры.

Темно, чертовски морозно, ветерок качает отвесы. С керосиновыми фонарями, в шубах, валенках, толстых рукавицах. Размечаем баржу по длине на 10 участков — по 5 на оконечностях. У цилиндрической части сечения одинаковы. Меряем ширину по палубе каждого сечения. Отклонения борта от отвеса, спущенного с борта в месте сечения, дают кривую борта. Карандаш-то держать трудно рукавицей. А ребята лазают по высоким приставным лестницам, перпендикулярно отвесу ставят линейки, всматриваются в цифры, кричат мне. Медленно, упорно. Вдруг появляется Пуляевский с начальником мастерских. Еще рано, часов 7 утра. Как-то незаметно, видно, ночью приехал. Не иначе, чтобы и нас проверить.

Через неделю выложил замеры на стол Колчину. Потом на миллиметровку. Подсчитал объем. Ха! 1200 тонн — объем тысячетонной баржи! Те самые 1200!

Пишем письмо на Пеледуйскую верфь — возможно ли такое? Как объяснить расхождение с паспортом?

Ответ: “Возможно, мы используем древесину на полную длину, зачем выбрасывать. А паспорта стандартные, отпечатаны в Иркутске заранее. В производственных отчетах ставим 1200, это улучшает наши производственные показатели”. Вот те на! Исправление паспортов подтвердил печатью инженер Регистра Сухов. Главный бухгалтер — солидный, томный, красивый Арон Михайлович, — раньше меня не замечавший, стал с улыбкой здороваться, начальник эксплуатации Ефим Израилович Клацман приветлив. Кстати, сравнивать итоги замеров не пришлось. Тимошин на вторые сутки вернулся. Холодно. Минус 50 — 55° все четыре месяца зимы.

И все бы хорошо.

— Не наш человек, — ходит хмельной Краснов по отделам пароходства.

Не знаю, кто он, где работает. Известно, что дружок зав промышленного отдела обкома. И тем силен. Дружок этот, говорят, недавно слыл гулякой.

Пришла весна. Флот не то что ожил — все забурлило, закружилось: впереди недолгая — пять месяцев — навигация, но тем и напряженнее, что много надо успеть.

Еду в Жатай индицировать машины буксиров. Процедура эта нерядовая. От правильного парораспределения зависит мощность машины, тяга, а значит, расход пара, количество пота кочегаров.

Вся команда в напряжении и любопытстве. Это и священнодействие и спектакль: этот пижон с чемоданчиком-индикатором непременно насмешит — обожжется на кранах продувки, не зацепит крючок за грозно маячащий ползун.

Еще в постели утром прорепетировал свою роль. Спасибо, Упольников — линейный — вечером напутствовал.

Встречает механик, здороваемся — и вниз. Тусклый свет лампочки, болтающейся на шнуре в такт дыханию машины. Машинисты и кочегары в углу смотрят. Стараюсь быть спокойным, уверенным.

— Рукавицы! — требую. (Это обязательно! Они приготовлены, но спрятаны: а вдруг хватится за рукоятку продувного краника голой рукой! Больше 100°, вот будет потеха!)

Из-за спины механик достает новую пару.

Приготовил индикатор, прикинул длину шнура. Решительно открываю кран первый раз в жизни. Оттуда со свистом вырывается фонтан кипятка. Несколько ходов поршня, пошел пар. Закрываю. Быстро привинчиваю прибор, цепляю крючок шнура — все как надо, барабанчик разворачивается хорошо, рычажок-чертилка ходит по вертикали свободно. Надо спешить, иначе накопится конденсат и выбьет мой индикатор. Открываю. Чертилка забегала вверх-вниз по крутящемуся барабану. Закрываю. Спокойно (ну да!!) снимаю с барабана листок диаграммы. Идем с механиком к нему. Теперь надо понять, что говорит эта петля, куда нужно передвинуть камень кулисы, чтобы площадь петли была максимально большой. Предлагаю. Механик согласен. Двигают кулисный камень. Повторяем замер. Улучшение. Еще опыт. Желательно их поменьше — кочегарам лишний труд, расход топлива, жарко. А мне еще на три парохода нужно успеть: им ведь задерживаться нельзя. Передний ход наладили. Теперь надо проверить, как золотник работает на задний ход. Все повторяется. Все! Мокрый и исчерпанный, поднимаюсь на палубу, жмем руки. Иду на другой буксир.

А ведь ребята-однокашники сидят в лабораториях. Тишина. Вникают в проблемы, ставят эксперименты... Ну и что! А это тоже нужно. Команда довольна. Оказалось, за навигацию набежала солидная экономия топлива. Мне премия 1000 рублей. Купил ФЭД, честно прослуживший до прошлого года. Весь фотоархив семейный — его работа. И память.

В суете будней, телеграммах и ответах, в срочных решениях проходит лето. Вдруг в августе Колчин прощается, уезжает с семьей по окончании трехлетнего контракта. И неожиданно:

— Мы с начальником обратились в главк о назначении вас на мое место. Согласие получено, с политуправлением согласовано. Соглашайтесь!

— Да я же не готов!

— Готов. Так все решили.

Приказ — и. о. главного инженера пароходства. Звание — ст. лейтенант ГСМП. Линейные поздравляют, подбадривают, гарантируют помощь. А! Была не была! Шью китель. Вот и очередь ко мне на прием. Просят. Старшина катера с требованием на новый двигатель. “Черт его знает — давать не давать? Почему он у Колчина не просил вчера?”

— Не знаю, есть ли, — пытаюсь вывернуться.

— Есть, есть! Один новый!

— Оставь требование, я посоветуюсь, завтра скажу.

Сразу понизил свой рейтинг, как теперь говорят. Нерешительный, неопытный, боится. Ладно, перетерплю, зато не сделаю глупость. И пошли суетные дни, недели, три года еще. Работа на транспорте — непрерывное напряжение. Физическое, нервное, моральное. Механик заболел, нужна срочная замена. Команда — несколько человек, ни одного для замены нет. Где взять, чтоб не навредить? У “Кагановича” лопаются болты на фланце гребного вала. Тянет караван. Находится на подходе к Жиганску — далеко на севере. Там нет токарного станка. Звоню в Жатой: “Никандр Дмитриевич, пожалуйста, к утру десять болтов (называю размеры)”. У диспетчеров спрашиваю, какой караван завтра к вечеру будет проходить Сангары? “Беликов, утром с болтами летите в Сангары, подсаживаетесь на караван буксира „Сергиевский”, спускаетесь до Жиганска на „Каганович”. Покупаете билет на самолет. Нач. порта Сангара вам предоставит катер. Радируйте, почему рвутся болты”.

 

— Не наш человек! — твердит все упорнее Краснов.

Звонит зав промотделом обкома:

— Прибыть через час с докладом о работе флота!

— Нужен пропуск? Нужен паспорт? Он у меня дома, я не успею.

— Поторопитесь! — Трубка опущена.

Нахал! Что стоило позвонить в бюро пропусков, оформить без паспорта. Унизить надо. Знай наших. Не заноситесь перед партийной властью!

Приглашен и гл. инженер параллельного пароходства. Докладываем. Мой коллега явно сбивается, смотрит в бумаги, поправляется. У меня все в голове. Но демонстративное подчеркивание респекта к нему и пренебрежение к этому беспартийному выскочке. Пожелание ему и назидание мне.

И вдруг новый удар. В управлении пароходства работают две девушки, прибывшие по окончании институтов на год раньше меня. Но моложе — не воевали. Месяца через два по приезде шла толпа с работы (тогда я еще уходил вовремя). Может быть, тротуар поломался, произошла заминка, встретились глазами с той, что явно симпатичнее. Она смутилась, показалось — ждала, хотела знакомства. Жили они в том же доме, что и я: двухэтажной деревянной коммуналке. Девушки предлагали чай, когда я задерживался. Как тут откажешься: пока растопишь печь, обогреешь комнатушку (получил-таки метров семь — кровать, столик, полка, печь), вскипятишь воду (пил без заварки), сваришь кашу (в глубокой алюминиевой тарелке-миске)... Опасался сближения: все та же забота о статусе. Но куда денешься от участия, товарищеского слова. И вдруг!

— Николай Петрович, ваша знакомая не то, что вы думаете. Она нехорошая, — таинственно предупреждает секретарь начальника. Круглолицая полуякутка, наверное. — Николай, она за тобой следит и докладывает в КГБ!

И это говорит ее подружка! Значит, все эти чаи и улыбки, участие — все это фальшь! Коварство!

Она сразу заметила мою враждебность. Обиделась, замкнулась. Хорошо, работа настолько занимала и утомляла, что не до романов. Но нет-нет, горечь и обида врывались в душу. Замечал: она страдает. Ну и пусть! Изменница.

Беликов радирует: “Болты поставили, гнезда разбиты, пароход пойдет тихим ходом”. И ничего о причинах. Опять запросил, опять уклоняется. Что за игра? “Каганович” отдал свои баржи, тихо идет домой. Дотянул до Намцев. Еду смотреть. Эге! Гребной вал изогнут так, что фланцы перекошены на сантиметр! Докладываю начальнику (теперь уже был Тухтин). Он, опытный, советует рихтовать вал жаровней, подведенной под колено (вал выпуклостью вверх), с коксом разогреть вал настолько, чтобы он собственным весом провис в обратную сторону. При остывании он немного вернется. Надо только угадать степень разогрева.

Обсудили с местными умельцами, приготовили, подвесили жаровню, подвели сжатый воздух для скорейшего разогрева, установили индикатор для замера прогибов, наблюдаем. Колено выпрямилось. Убрали жаровню, ждем. Вал опять начал загибаться, но колено стало наполовину меньше.

Повторный нагрев, остывание, бой 0,1 мм. В два ночи звонит Тухтин (не спит!). Доложил. “Прекрасно! Отдыхайте”.

Заварка водотрубного котла, сотни швов, в основном точечных. Опрессовка. Сижу в топке. Давление поднимают холодной водой, естественно. Опасность практически небольшая. Главное, как швы? Ведь электроды-то без обмазки, просто проволока, и сварщик доморощенный, без диплома. Все это нарушение. Глубокая ночь. По мере повышения давления — потрескивание. Освещаю переноской. Достигли максимума, держим томительных полчаса, следим за манометром. Если падает, значит, где-то течь. Под утро подписываем акт.

Риск кругом, нарушения предписаний Регистра. Дело подсудное.

Много случаев, как и везде на транспорте. Но один был просто личной авантюрой. За неделю до начала навигации механик “Кагановича” звонит из Намцев:

— У меня в котле выпучина.

— Что ж молчал всю зиму?

— Сам только обнаружил.

Совещаюсь с Тимошиным, показываю в книге типовые примеры.

— Вырезать, разделать кромку под сварку, изготовить выпуклую заплату (для обеспечения усадки при охлаждении). Варить тонким электродом, простукивать, паяльной лампой греть весь шов.

Звонит — все сделали правильно, но при остывании шов лопнул. Еду тут же. Повторяем тщательно. Разрабатываем очередность швов по периметру в разной последовательности. Бесполезно. Собираю мастеров мастерских, механиков судов, своих из МСС.

— Надо посоветоваться. У кого случалось подобное, что предложите?

Общее молчание, прячут глаза. Ясно, надо брать на себя.

— Спасибо, все свободны.

Велю изготовить кольцо шириной 22 см с разделанными кромками, вставить в дыру котла до упора в наружную стенку котла (в этом месте она была в 20 см), приварить к той стенке, потом к внутренней и, наконец, на разъеме кольца. Глухой люк. Швы сели хорошо. Опрессовали. Горячая проба на рабочих параметрах. Подписал акт. В срок уложились, буксир ушел в рейс.

Буксир ушел, а тревога осталась. Всю навигацию слежу за сводкой диспетчеров. Надо же, до самого устья ведет караван, по левой протоке в море! Морем до реки Оленек, там где-то разгрузка барж, и обратно. Морем! Соленая вода! Хватит ли запаса пресной? Буксирчик-то совсем маленький, колесный, двести лошадиных силенок всего. А волна? И корпус жидок, и плицы на волне не работники. А не дай бог засолят котел! Любая из аварий — взрыв котла. Вот где, наконец, оправдается неусыпная бдительность агентов КГБ! Вот и попался вредитель! Потный просыпаюсь. Не уснуть. Иду к радистам. Что там на линии? “Каганович” пришел в Жатай на зимовку своим ходом. Слава богу.

Заходит Упольников, садится какой-то загадочный.

— Вы родились в рубашке. Когда спустили воду из котла, раздался громкий удар. В месте вварки “люка” и до кромки прошла трещина до 2 мм шириной. Мы всю навигацию боялись.

Нет, шутки плохи. Нужно быть поумнее. Ну задержал бы на неделю выход судна. А так и команду обрек на риск.

Зима была беспокойной, нервной. Летали самолеты, пробивались автоколонны по реке, телеграммы, окрики, команды, доклады, взрывы льда, бомбежки...

Золотые люди эти сибиряки, ленские старожилы, потомки политических ссыльных. Немногословны, неунывающи, предприимчивы, терпеливы.

Вот общий сбор капитанов по итогам навигации у начальника пароходства. Садятся по мощностям двигателей. Поближе — у кого помощнее машина. Курят непрерывно, густо дымящим табаком. Говорят поочередно. Каждое слово — только о возникавших неувязках в руководстве и чем помочь оказавшимся в беде судам. Настолько кратко, настолько точно — диву даешься. Поучиться бы хозяйственникам благополучных областей! Намечен точный план спасения случайных отстоев. И никаких сомнений, никто не подведет.

Все суда были и спасены, и отремонтированы, и вступили в навигацию.

Это была школа деловитости и организованности, что пригодилась и мне, обреченному на постоянную трудовую напряженку.

Летом меня пригласил Иван Иванович Елисеев. Все было удивительно. И его затемненный кабинет, подсвеченный только узким лучом низко наклоненной настольной лампы, — эдакий грот волшебника. Прием, явно заимствованный у кого-то из вышестоящих, вернее — вышесидящих, мелькнула мысль. И нежданно вежливый тон.

— Мы побеспокоили вас, Николай Петрович, посоветоваться. У вас кончается срок контракта. Дела у вас идут хорошо. Мы не смогли подобрать замены. Есть мнение продлить вам контракт еще на один год.

И тон и содержание удивили. Роем завертелись мысли: доверие; но никаких предложений или обещаний на будущее. У меня самого не обеспечен тыл — меня никто нигде не ждет. Почему Елисеев, а не Тухтин? Ведь обсудили же и так решили. Почему? Елисееву проще уйти от возможных моих прямых вопросов, мол, это не по его линии — будущее устройство. А если станет требовать вступить в партию, здесь можно и потемнить. Мол, нужны поручители, нужен кандидатский срок, а он кончится позже окончания контракта, и т. п. Игра. Ладно. Не стану унижаться. А за год спишусь с ребятами, авось найду место.

— Согласен.

Через год все стало понятным и мне. Готовилось расформирование Главсевморпути, планы передачи всего огромного хозяйства этой мощной и многоплановой организации — и портов, и флотов, и совхозов на Крайнем Севере, и гидрографии, и полярных станций, аэродромов...

 

В мае 1954-го приехали речные “генералы тяги” Минречфлота в нашивках и звездах. Ревизии, ознакомления со всеми сторонами деятельности — экономикой, договорами, финансами, кадрами... и, конечно, техническим состоянием флотов. Два главных инженера докладывают. Сначала он — из Речного флота. Таблицы, сводки. Опять как-то неуверенно, сбивчиво, с уточнениями.

Я доложил без бумажек, где и в каком состоянии суда. Кратко.

— Какие остались недостатки, какая помощь нужна?

— Теплоход “Олег Кошевой” имеет поломанные леера. Сварочного агрегата на месте отстоя нет. Прошу Лурп принять судно в своих мастерских, выполнить сварку.

Еще две-три подобные просьбы.

— Замечательный доклад! Куда вы намерены идти после слияния пароходств?

Значит, и тут нет хороших предложений. Конечно, беспартийный, темное прошлое...

— Как отнесетесь к назначению вас директором жатайского завода? — продолжил доброжелательный генерал.

Оскорбление, видимо, запланированное.

— Спасибо, у меня другие планы. Поеду к товарищам на юг.

— Какие просьбы?

— Не задержать расчет и разрешить перелет самолетом с семьей.

— Конечно, конечно!

— Спасибо.

Нине до родов оставалась неделя.

— Выдержишь? — спрашиваю.

— Не рожать же здесь, а потом с крохой лететь! Выдержу!

Ах, молодец, подружка! Что значит рязаночка! Летели с заправками самолета на частых посадках 33 часа до Симферополя. Перед Уралом, ночью, вдруг провалились на 3 км в воздушную яму. Ну, сейчас закричит! Нет, все спокойно. Ай да умничка!

Укачалась уже в такси: до Алупки столько поворотов по тогдашней дороге! И через три дня — доця. “Раз Ленская, значит, Лена — Елена”, — сказала баба Витя. В этом году дочке будет 50.

А тогда, в 50-е, тандем Краснов — горком сработал: после повторного выговора Краснову за появление на работе в нетрезвом виде Пуляевский был снят и исключен из партии. Краснов донес о том, что в годы революции какой-то родич Пуляевского был не на той стороне.

Списался с Малярчуком. “Приезжай, — пишет, — тут много наших общих довоенных однокашников, что-нибудь придумаем”.

В сентябре 1953-го жена с дочкой на руках и я с двумя чемоданами сошли с парохода на пирс элеватора в Николаеве. Трамвайчиком к Алексею. Тамара, его жена, ласково встретила. Пошли с Алексеем к секретарю по промышленности горкома Виктору Бугаенко. Звонок на Южный турбинный завод, пока строящийся. Без такого звонка нет шансов у приблудного “с улицы”, да еще с таким листом автобиографии, на оборонный завод.

Принят диспетчером. Опять низшая должность. “Ну что ж, неплохо для начала”, — шутил старшина в популярной песенке. Но не так все безнадежно. Через две недели директор — очень известный в Минтяжмаше человек — созывает всех ИТР (человек 20).

— Получен приказ представить через неделю техпромфинплан на будущий год!

Одно название чего стоит!

— Бланки — вот, — показывает на горку зеленых форм. — Кто способен?

Все потупили взоры. И в самом деле — завод не только строится, но и перестраивается на ходу — вместо паровых будет выпускать какие-то неведомые газовые турбины. А тут подай расчеты технической, экономической, финансовой, кадровой и т. д. деятельности на будущий год! А кто знает, что там будет?

— Исаев! — строго обращается директор к начальнику производства. — Ты что молчишь?

— А что, Николай Семенович, мое дело командовать производством, а не планировать.

— Ты кого тут набрал? — напирает директор. — Мне что, разогнать всех, набирать кого поумнее?

— Вижу — все в тупике. Как-то дело надо решать.

— Давайте я попробую, — заявляю.

— Что значит “попробую”! У меня тут что, лаборатория или завод?

— Сделаю.

Пригодился опыт разоблачений липовых техпромфинпланов жатайского завода.

Через две недели едем в министерство.

Конечно, решающую помощь оказал знаменитый Колосов (главный конструктор): показал схему турбины, назвал вес, примерную трудоемкость изготовления. А это основа всех расчетов.

— Какую численность и фонд зарплаты ты написал? — уже в Москве по пути в министерство спрашивает директор. — Увеличь в два раза!

— Нельзя, не освоим. А такое увеличение сразу увидят — нереально.

— И пусть увидят. Я скажу, что ты ошибся.

Странно рассуждает. Это и есть опытность?

— Нельзя, я предусмотрел запас.

— Ну смотри! Ответишь! Где расписываться?

Надо же, на заводе ему недосуг было не только посмотреть цифры, но и расписаться.

Начальник планового отдела главка, пожилой, но живой мужик, погонял меня по формам-таблицам.

— Нет, так дело не пойдет! Вес заказанных металлов в три раза больше веса турбины!

— Так и есть. Вот корпус передней опоры, — черчу эскиз. — Все выфрезеровывается. Вес готового в десять раз меньше заготовки. Иначе нельзя — никаких сварок.

Заглянул директор, озабоченный.

—У вас лучший начальник ПЭО заводов главка! Поздравляю.

Так я стал и. о. начальника ПЭО. Опять, конечно, и. о. — этот ослиный крик сопровождал меня еще долго. Крик обиды и тоски.

Первый год работы завода оказался успешным. И мой техпромфинплан оказался впору новому организму. А вот Исаев, замдиректора, с размахом командует:

— Ты делай так, как я говорю! А куда девать затраты, пусть думает бухгалтер. Он за это зарплату получает.

Лихо, гордясь масштабностью презрения к этим бренным казенным святыням червяков-бухгалтеров.

Для загрузки нарождающихся производств получаем задание выпускать ширпотреб.

Очень скрупулезно, с незнакомой местному трудовому коллективу тщательностью, авиаторы разработали чертежи и технические требования на металлические кровати с панцирной сеткой. Ничего лишнего, никаких прибамбасов, просто и изящно.

Никелирование спинок выполняется не просто “никель — по стали”: по безукоризненно очищенной трубе накладывается слой меди, а уж по ней — никель (или хром). Оказывается, блестящий металл порист. Через поры проникает к стали влага, и этот никель шелушится. Через десяток лет покрытие выглядит пятнисто.

Так же тщательно готовилось производство электродуховок. Особую заботу вызвала штамповка передней крышки. Она имела выпуклость в виде линзы. Много раз переделывались штампы — авторам не нравились то иногда возникавшая складочка, то нечеткий контур линзы.

Работа в ПЭО становилась рутинной. Уже наработались отчетные данные за прошлые годы, возникли надежные ориентиры для перспективного планирования. Стали видны и недостатки действующей системы планирования, узость нормативных актов. Подсчет валовой продукции требовал ежемесячного пересчета заделов, запасов деталей собственного производства на складах всех цехов. Предложил учет по комплектам, то есть десятки наименований деталей, идущих на комплектацию какого-то узла, оцениваются как одна учетная единица. В министерстве одобрили и заинтересовались. Написал статью в журнал “Вопросы экономики” о путях стимулирования производительности труда. Ответили: “Противоречит действующей инструкции Госплана №...” Конечно отличается, потому и пишу.

Написал предложение по созданию экономических зон: разбить все хозяйство Союза на семь, например, экономических районов. Самостоятельных в текущей деятельности, но подконтрольных центральному Госплану. Он устанавливает контрольные задания по номенклатуре, объемам, основным экономическим показателям выпускаемой районом продукции, а районы, соревнуясь или конкурируя, выжимают эффективность. Побеждают, а значит, зарабатывают прибыль лучшие. Худшие терпят убытки. Сверхплановая прибыль первых идет на развитие и на вознаграждение персонала. Отпадет система централизованных нормативов (на труд и материалы) — этот бич социалистической экономики, узаконивающий бесчисленные уловки заводских экономистов, всегда более квалифицированных в данных заводских условиях, чем сидящие в центре составители “объективных” нормативов. Различия географических условий экономических районов нивелируются коэффициентами, утвержденными Госпланом.

Конкуренция семи мощных регионов — стимул роста объемов и, главное, качества продукции и производительности труда. Конкуренция наблюдаемая и управляемая, то есть социалистическая.

Получаю ответ: идея не нова, совнархозы были в 20-е годы, но были признаны нецелесообразными.

Через два месяца — трах-тарарах! Создается 130 совершенно немощных совнархозов. Вся идея скомпрометирована. Думает кто-нибудь трезво там наверху? Оказалось, думали: в 2002 году в брошюре “Социализм…” бывший руководящий работник Госплана, лауреат Госпремии Клоцвог деликатно отметил: мол, трудовые коллективы находились в условиях двойственного положения — между интересами этих коллективов и государства. Позднее признание. Да не двойственное положение, а жесткая, непримиримая борьба! Все более нараставшая и приведшая к краху советской экономики. Куда вы, доктора экономики, смотрели?!

Надоели и поездки в министерство. Планы, отчеты, лимиты. Надо этих бесцветных чиновников приглашать в ресторан, смотреть, как они глотают коньяк (беседовать с ними неинтересно). “Приходи завтра, подпишу”. Может, так только со мной?

Нет. Экономист с Уралмаша: “Он думает, поймал меня! Да я ему столько тут лапши наготовил, подавится!” Горько.

Помню, еще Романенко в Якутске возмущался моей неопытностью, донкихотской примитивностью. Привез мне ремонтную ведомость на ремонт пришедшего с Индигирки буксира (чужого нам ведомства). Три миллиона рублей! Это столько, за сколько полфлота нашего можно отремонтировать! Странно, подозрительно. Еду посмотреть на эту “развалину”, где и машина, и котел, и корпус — все, должно быть, сгнило.

Смотрю — все в прекрасном состоянии. Буксир почти не работал, все новенькое.

— Ремведомость не подпишу, это же обман!

Романенко возмущен: такая лафа! Да ведь это выгодно и нам и заказчику! У него пропадают запланированные деньги! Если он их не истратит, ему не дадут на будущий год! Планируют-то расходы по достигнутому в прошлом!

— Я не могу допустить обмана.

— Так ведь это же обычная практика! Во всем Союзе так делается!

Последняя фраза была для меня — новичка и идеалиста — убийственна. Неужели так везде? Не может быть! Врет этот надменный и лживый Романенко.

Максимум полмиллиона!

Увы, Романенко был прав: подобное творилось часто и густо. Это я понял, став начальником ПЭО ЮТЗ.

 

Я подал заявление о переходе на производство по основной специальности. Стал замом начальника испытательной станции. Меньше по рангу, но более звучная. То есть настолько громкая от рева испытуемых машин, что чувствуешь, как вибрирует воздух в легких и шевелятся ребра.

В июле 1957 года пришла шифровка — в Балтийске авария турбины. Срочно расследовать.

Едем с начальником ОТК опытного производства. Съехались техупры флотов, командиры бригад, представители центрального флотского института, штаба ВМФ, завода — строителя катеров — человек 20, я — самый младший чин.

На аварийном кораблике разгром в машинном отделении: рессора (соединительный вал между турбиной и редуктором) оторвалась от турбины и, вращаемая гребным винтом корабля, движущегося работающими дизелями, разбила все в сфере ее досягаемости; турбина же пошла вразнос, вырвавшаяся лопатка пробила корпуса и машины и катера. Людских жертв нет, но факт чрезвычайно опасный, под сомнением вся затея с установкой этих ревущих дьяволов на корабли.

Совещание наэлектризовано опасениями за личный состав, за судьбу кораблей, начиненных такими еще непонятными двигателями. Конечно, душа радуется, когда видишь бешено летящий за кормой вихрь воды, сознаешь, что нет тебе равного по скорости! Но так ломаться? Нежданно на полном ходу!

Слово мне. Говорю, мол, произошла расцентровка, причина которой пока не ясна. Надо время, чтобы разобраться.

— А нам что делать? — Законный вопрос флотского начальника.

— Будет приказ о временной приостановке эксплуатации, — ответил представитель штаба.

И тут встает заводчанин, кипящий, естественно, за судьбу плана.

— Вы приостановите эксплуатацию, конструктора будут неопределенно долго изучать. А мне что прикажете делать? Остановить завод? А другим заводам, которые уже строят новые проекты под новые турбины? Ясно, что машины ЮТЗ еще сырые, они поторопились отчитаться. Нельзя рисковать жизнями моряков, нельзя строить корабли под непригодные двигатели. Предлагаю: все турбины со всех кораблей демонтировать и отправить на ЮТЗ на доработку. Всем заводам приостановить строительство новых кораблей под турбины ЮТЗ. Все затраты на демонтаж, транспортировку этих сырых машин на ЮТЗ, на простой судостроительных заводов по всему Союзу отнести за счет виновника — ЮТЗ.

Пауза. Видно, всех сидящих такой оборот устраивает.

— Ну что ж! — говорит тот же председательствующий. — Видно, это разумный подход. Будем составлять протокол? У представителей ЮТЗ есть мнения?

— Есть, конечно, — поднимаюсь я, бурно возникают мысли: такого допустить нельзя! Это односторонняя оценка. — Вы торопитесь приговорить к гибели новую технику, не дав себе труда вникнуть в суть. А именно для этого нас собрали здесь.

— Что вы предлагаете?

— Мне нужно подумать ночь, завтра я изложу.

— Исключено: у нас билеты на ночной поезд.

— Тогда два часа полной тишины, не курить.

На стендах испытания прошли благополучно. Что-то на судне отличает условия от стендовых. Что? Морской воздух, качка. Да, но качка ведь бывает и справа и слева, корабль идет в море, потом обратно. Стоп! И вот тут всплывает неизвестно откуда: кориолисово ускорение! То самое, которое рисовал до войны на доске профессор Серебряков!

Не поняв ничего из схем на доске, я пошел тогда в библиотеку и прочитал. Чувствовал, что пригодится? Да, но ведь на контрольных испытаниях межведомственная комиссия испытала установку в условиях моря на полный моторесурс! Стоп! Тогда, после половины ресурса, турбину вынимали, исправляли случайный дефект и посчитали возможным продолжить испытание!

И вот все за столом. Слово мне.

— Авария произошла из-за расцентровки, то есть смещения турбины на ходу. Крепления опор позволяют отклоняться за пределы возможностей соединительной муфты при возникновении какой-то силы, постоянно и достаточно мощно действующей в одном направлении. Постепенно это смещение накапливалось и достигло аварийного.

— И что же это за такая сила?

— Кориолисова, возникающая в оси вращающегося ротора при резких вертикальных движениях на волне.

— Да, но на государственных испытаниях она не действовала?

— Тогда вспомните, это зафиксировано в акте — турбину снимали на середине испытаний. Надо думать, когда ее вновь монтировали, ее центровали заново.

— О! Это верно! — поднялся представитель института.

— Предлагаю создать группу специалистов заинтересованных сторон и провести контрольные замеры. Для этого выделить три корабля, например, Севастопольской бригады и обеспечить три их выхода в условиях штормовой погоды.

— Так и предложим командованию. Совещание закрыто. Спасибо, — закруглил москвич.

Все разъехались. Я сплю в гостинице “Золотой якорь”. Ночью будит телефон.

— Николай Петрович! — Голос москвича, подогретый ужином. — Я звоню с вокзала из Калининграда. Мы тут обсуждаем итоги. Вы нас здорово выручили: с чем бы мы явились к начальству! Мы доложим о вас как о выдающемся специалисте! Спасибо!

— Не стоит. До свидания! — Не люблю, когда ночью будят, да еще подогретые безответственные чиновники.

Дома главный конструктор выслушал сухо мой очень краткий доклад. Через пару дней шифровка из штаба ВМФ — направить представителей в Севастополь для испытания кораблей в штормовых условиях. Направляют зама главного конструктора и бригаду испытателей, в том числе и меня.

Началось испытание и кораблей и людей. В шторм эти суденышки настолько валки — они описывают корпусом форму волны, — что выжить можно только при сильном хотении. А через десять минут такое хотение пропадает.

После первого выхода (два часа в море с работающими турбинами) излом в муфте составил на всех трех кораблях примерно 0,21 мм; после второго — 0,42; после третьего — 0,63. Полное торжество гипотезы.

Комиссия пишет акт, мне сутки отдыха (ездил к маме в Алупку). Приезжаю — скандал! Председатель буйствует:

— Все липа! Обман! Аннулирую!

— Что случилось?

— А то, что все ваши замеры — липа!

— Пойдемте на катера, — говорю.

Оказалось, проверочный замер комиссия сделала, не убрав свободного “плавания” вала вдоль оси в пределах рабочего зазора. Сделали как надо, получили 0,63.

— Среди нас есть только один инженер — Удоденко, — объявил председатель.

Акт подписали. Тут же сделали болты на фундаменте призонными, вышли в море — расцентровки нет. Второй акт и рекомендацию на все флоты.

Мой начальник Василий Васильевич Петухов (очень напомнил мне Константина Михайловича Колчина) и юрист завода Владимир Иосифович Ткаченко дали мне рекомендации для вступления в партию. Собрание было в целом благожелательным. Лишь Колосов демонстративно развернул газету в знак протеста или безразличия. И воздержался при голосовании. Позже кто-то мне шепнул: “Колосов наказал своему ближайшему окружению Удоденко к руководящим должностям в конструкторском бюро не допускать!” Действовал твердый закон.

 

19 мая 1957 года. 15 лет со дня пленения. Трудовые будни. Но как-то все еще ощущение — все кругом чистые, а ты — нет.

Там было все ясно. Есть враг. Есть товарищи. Идет война.

А тут? Тут все мои старания — попытка искупить совершенный грех.

В институте преподаватель военной кафедры вдруг говорит:

— Вам предлагается работа за границей, квартира в Москве.

— Я был в плену.

— Извините, забудьте, этого разговора не было.

Как-то в цеховом шуме и ритме возникла фигура в форме.

— Вы Удоденко?

— Я.

— Подпишите, — дает бумажку.

Кто такой? Какое отделение власти? Почему повелительно? Читаю. Человека по фамилии Федотов не знаю. В замешательстве.

— Так надо, подписывайте.

Бунтовать? В самом деле не помню Федотова.

Подписал.

До сих пор стыдно. Может, человек был хороший и попал в беду? Правда, если бы был активен, я бы помнил.

Прости! Смалодушничал. А что? Бороться? С кем?

Вот ведь знают, что грешен, повелевают…

Вдруг команда — явиться по такому-то адресу. В Николаеве было.

Встречает усталый майор с пропеллерчиком в петлице.

— Раздевайтесь, медкомиссия.

Чего ради? Почему повеление? Может, я не хочу! Или это не мое право? А какое у меня право?

В большой комнате человек десять в белых халатах. Четвертый говорит:

— Нет, с парашютом ему прыгать нельзя, давление 180!

— Одевайтесь. До свидания.

Гм…

 

Январь 1957 года. Звонок телефона: явиться в судебно-медицинскую экспертизу.

Эксперт:

— Где ранение?

Показываю в бок, даже слегка сзади. Еще с римских времен предосудительно — значит, показал врагу спину.

— Одевайтесь.

Через десяток дней (в выходной) к нам домой пришел крупный мужчина.

Что за сюрпризы кругом, никаких предупреждений!

— Николай Петрович! Поздравляю! Пришел вручить вам орден Отечественной войны второй степени! Я райвоенком, полковник… (такой-то).

С доставкой на дом?

Это был первый орден! Признание!

— За что?

— Формулировка общая — за храбрость, стойкость и мужество!

Мужик оказался крепким. Я три раза бегал в соседний магазин за поллитровками. Вот почему доставка на дом.

Конечно, радость, тепло на душе!

— Жаль, эксперт не подтвердил рану, была бы первая степень.

Говорят, настоящая награда та, что вручена на поле боя, “горячая”.

Не мне спорить. Но ведь и та, что пришла через 13—15 лет после события, наверно, тоже не случайная, прошла многие инстанции, холодные и рассудительные.

То было тихое удовлетворение. Спасибо!

Мне хотелось, естественно, передать привет немецким кумпельс, особенно Карлу Вайтушату. Они знали, что нас дома могут встретить как изменников. Их это удивляло. Хотелось дать знать: никаких наказаний, мол, доучился, работаю, семья.

Журнал “Новое время” № 34 за 1956 год напечатал мое “Письмо немецким шахтерам”: “Glьck auf, Kympels!.. Помните лозунг Геббельса „Sieg oder Sibirien” (победа или Сибирь)? По окончании института я четыре года работал в Якутске. Часто под общий смех товарищей я рассказывал, как пугали вас Сибирью — их родным и любимым краем”. Рассказал о благополучной судьбе многих из наших общих — бывших пленных — знакомых.

Никакого ответа. Понятно, до Гюльса журнал не дошел. Будучи в Египте, подумал: какие тут секреты? Наверное, можно. Спросил в консульстве. Категорический отказ.

И вот уже 1981 год, октябрь. Брежнев собирается в Германию с дружеским визитом. Пишу в журнал. Там мгновенная реакция: материал кстати. Поручают своему корреспонденту Карену Карагезьяну найти этот Гюльс, этого Вайтушата. Тот оперативно включился, пригласил местного журналиста. Бабах! Три страницы рассказа о нашей совместной антинацистской деятельности (№ 44 за 1981 год). И пошла переписка.

И вдруг письмо от Евгения Федоровича Михненко, нашего лагерного руководителя-подпольщика: “Первый отчет о нашей работе я сдал парторганизации № 13-3, рекомендовавшей меня для политработы… Второй — сдан в контрразведку… Что касается встреч и переписки с участниками антифашистской борьбы… то мне кажется — это преждевременно…”

13.11.1981. Вот те на! Уже напечатано в журнале! Наверное, редакция знала, что делала. Вот, оказывается, откуда эта цифра 13-3! В 1944 году Евгений Федорович как-то спрашивает:

— Из шахты берут рабочих на фронт?

— Понемногу, я знаю двоих.

— Не снабжать ли их “пропуском”, чтобы сдавались нашим без боя?

— А что! Пожалуй, надо только знать, не провокатор ли.

— Провокаторов едва ли отправляют сейчас в солдаты.

— Да я и знаю многих, можно положиться.

За полгода я вручил два таких “пропуска”, уведомлявших о лояльности владельца, с просьбой щадить. На них, кроме текста, — загадочный рисованный квадрат, разделенный на четыре квадратика, в одном из которых — эти цифры.

Не знаю, кому еще он выдавал такие пропуска, воспользовались ли ими наши клиенты.

После опубликования статьи редакция связывала меня с Карлом личной перепиской. Позже, после 91-го, я уже почтой связывался с Христой, дочерью Карла, очень любезной доброжелательной фрау Сайферт (по мужу). Она знала о наших материальных бедах в начале 90-х годов (нет, я, конечно, не унизился до попрошайничества) и переслала деньги. В семье боролись две версии — вернуть с благодарностью или принять с благодарностью. Но было нечего есть. Приняли. Спасибо, фрау Христа.

 

Наконец, получаю двухкомнатную квартиру, наверное, последним из коллег. Родился сынок, имя давно было заготовлено — Василий. Не из счастливых в моей и Нининой семьях, не эффектное, а наоборот. Но память о Василии Деркачеве должна жить.

Через год меня назначают начальником производства. Уже понастроено много новых корпусов, огромные новые стенды с шахтами-глушителями. Полный цикл производства: и кузница, и прессовка, и литье самых новых и точных видов для разных материалов, и все виды металлообработки и балансировки, и все виды гальванических покрытий, и газовых насыщений и напылений, и термообработок, и... А контроль качества! Оснастка контролируется каждый квартал, ведутся строгие журналы учета, росписи; стеллажи хранения... Число работников ОТК — сотни! В производстве уже три типа машин, а проектируются все новые. И для каждой — свой огромный комплект оснастки и специнструмента. Нет, Артур Хейли, ваши “Колеса” — примитив.

Главные заботы:

— выпустить в срок серийные типы машин;

— вести изготовление и испытание опытного образца очередного проекта;

— готовить производство к освоению еще более новых типов;

— выполнить ежемесячный план по валу, товару, выпуску продукции (а конец месяца так быстро надвигается!);

— выполнить план изделий народного потребления и деталей для заводов сельхозмашиностроения.

Планы учебы персонала, внеплановые поставки узлов для опытного производства и по запросам флотов, оперативное исправление поломок, аварий, внесение изменений в серийные машины. Ведь ничего не случается в помощь делу, все только во срыв. Сотни сложных деталей. Из-за одной отставшей останавливается комплектация узла, срывается сборка. Некоторые детали имеют замысловатую технологическую цепочку.

На каждой оперативке кратко докладываю, какая деталь или узел отстает. Все понимают, записывают. Диспетчеры круглосуточно следят за продвижением. Никаких задержек!

Начальник цеха просит проверить станок.

— Вам отказал механик?

— Я не успел.

— Доложите результат в 11.00.

— Нам не удается выставить заготовку, как указано в техпроцессе. ОГТ уведомлен, но решения нет.

— Прошу главного технолога и начальника цеха встретиться через полчаса у станка, позвонить диспетчеру о результате.

— Отказал балансировочный станок, что-то по электронной части.

— Прошу главного инженера помочь. Буду в цехе через час.

Лет через двадцать пять сослуживец по пенсионерской работе ездил в командировку в Ленинград:

— В гостинице разговорились с соседом по номеру об общих знакомых — он оказался с ЮТЗ. Я назвал вас. “О! Он ни разу не повысил голос, а весь завод круглосуточно бегал на цыпочках”.

Вот только спать приходилось по четыре-шесть часов. А то и ночью телефон — не ладится что-то.

Что удивительно: такое напряжение, такая мобилизованность всей страны — и никакого внимания теории и практике управления. Были всякие “курсы усовершенствования”, но сводились к схоластике, общим материям, “краткому курсу”... Главной силой был энтузиазм, сознательность, страх, личная смекалка. Системы, теории — не было.

 

Однажды приезжает руководство завода им. 61 Коммунара: нужно срочно заменить где-то главную турбину на корабле, проходящем госсдачу. От оперативности зависит выполнение плана в срок.

Я полюбовался их слаженности.

Узнали, что мы готовы дать машину завтра.

Их главный:

— Ваня, завтра утром вагон на колею завода. Доски, крепеж, плотники. Быстро к железнодорожникам. Звони, если задержка. Продвижение срочное по линии, контроль до места прибытия, не более двух дней.

— Роман, такелажников, автокран утром здесь.

— У нас свои, — говорю.

— Наши надежнее.

— Семен, оформление оплаты за вагон и транспортировку — сегодня. Виктор Степанович, связь с кораблем, причал, выгрузка, погрузка. Ваши шефы на месте? — Вопрос к нашему шефмонтажу. — Что им понадобится, чем помочь? Всем все ясно? Вопросы?

Чем брали южные кораблестроители в соревновании с ленинградцами — они всегда сдавали головные корабли раньше. Задержки происходили из-за несвоевременности поставок оборудования, вооружения контрагентами. А это, как правило, были тоже новые образцы, там тоже были проблемы с контрагентами.

Так вот, судостроители высылали своих представителей на заводы-поставщики, скрупулезно изучали ход дела, узнавали, что может помешать, какие их поставщики под сомнением. Ехали к поставщикам и за счет своих “стимулов” форсировали нужные изделия. То есть полный контроль за сроками поставок. На десятках заводов-смежников! Где организация, там успех!

Таких “стимулов” у обычных заводов нет. Тут нужно искать внутренние резервы. А они главным образом — в людях, в их организации. Награды сыпались южанам.

У нас дела усложняются: на стенде одна из модификаций вибрирует. Опять разборка, опять ночные бдения конструкторов, поиск причин, совещания, предложения. Что-то дорабатываем, сборка, испытания — опять вибрация. А дни идут!

У Колосова инсульт. Мы — помоложе, бледные и худые.

Министерство недовольно, промышленный отдел ЦК проводит совещание на заводе. Накал, напряжение. Может, этот подозрительный начальник производства что-то мутит? Прямо никто не говорит. Мне иногда ночью горько.

Меняют директора. Уже второго.

Первого, Чумичева, не только сняли, но и из партии исключили. Не понравился обкому, особенно инструктору промышленного отдела. Мол, заносчив, пришелец, не из своих, николаевских. Плакал. Конечно, несправедливо!

Второй был культурный, симпатичный ленинградец.

Но надо же “принимать решительные меры!” Прислали спеца из Авиапрома. Был главным диспетчером на заводе им. Сталина в Перми. Я видел его там, когда ездил перенимать опыт.

Крупный, самоуверенный. С набором афоризмов, слышанных им от самого Солдатова, талантливого директора предыдущего поколения. Прошлись по цехам.

— Тут надо полы покрыть чугунными полированными плитами! Видели у нас в Перми?

— Видел. Теперь это будет дорого.

— Ничего! Дам команду!

Дал. Посчитали экономисты. Цифра запредельная. Недоволен, велит пересчитать. Сорвалось. Но разве в плитах дело? Вид недовольный.

Ждем: что же предложит “опытный авиационник”?

Начал грубо отчитывать лучших начальников цехов по мелочам. После проведенных пьянок с одним из замов (ограниченный тип, осведомитель “органов”) стал грубить и мне.

Вдруг звонок:

— Я начкадров Севастопольского морского завода. Мне рекомендовали вас. Предлагаю перебраться к нам.

— Позвоните завтра в это же время.

Советуюсь с женой. Она “за”. Она ходила накануне в партком, искала справедливости для мужа. “Гибкий” секретарь уклончиво поплыл.

— Нужна приличная квартира и оформление перевода через министерство, — говорю завтра.

Быстро все устроено. Грузимся в автофургон. Февраль 1962 г.

Совнархоз уволил в апреле директора ЮТЗ. Вновь назначенный директор предлагает мне вернуться. Я отказываюсь. Но с какой горечью. Интереснейшая новая техника, прекрасные специалисты. Честные, чистые, преданные делу ИТР и рабочие. Каждый день постигаешь новое. Ясно, такого больше не будет. Брошено все на бегу.

Началась новая эпопея.

На ЮТЗ я видел активную деятельность по моему “разоблачению” трех сотрудников — соглядатаев высокого ранга.

Здесь, на Севастопольском морском заводе, было в этом отношении много спокойнее.

Однако драма иного плана исподволь назревала и тоже привела к конфронтации. Моего романтизма и высокого прагматизма директора.

Треугольник — дирекция, партком и профком — приняли меня хорошо. Контора заводоуправления, как я вскорости обнаружил, — настороженно.

— Мы приглашали вас на должность начальника производственного отдела, — начал директор.

— Чтобы эффективно управлять производством, надо знать его изнутри, людей, порядки, систему планирования. Разрешите мне некоторое время поработать начальником цеха.

Это было мое очередное добровольное понижение по службе. Но я не рвался вверх, привыкнув к тому, что моя доля — гуща производства.

Меня повезли через бухту в цех 19 и представили его ИТР. Специальность цеха — ремонт дизелей, дюжина наименований изделий машиностроения и ширпотреба (в том числе опять кровати), общезаводские участки гальваники и резинотехнических изделий. 860 человек работников.

План марта выполнили. На апрель задание на 20 процентов выше! Столкнулся с начальником ПЭО, сказал, что это авантюрное планирование — без увеличения численности и фонда зарплаты такой скачок. Но самое серьезное испытание было впереди — ремонт дизелей 16 китобойцев и их базы “Советская Украина”. Вот где мне довелось с ней встретиться. Года три назад мы с Ниной, приглашенные в числе многих, стояли в толпе у стапеля и наблюдали спуск этого гиганта на заводе им. Марти. Крупнейшее после войны судно.

46 тысяч тонн дрогнуло, стронулось с места и, набирая скорость, устремилось в воду, подняв кормой огромную волну. Это — уже не управляемое человеком колоссальное сооружение зажило своей жизнью, почувствовало всесокрушающую мощь: бревна, мешавшие ему, летели в стороны как спички.

База и шестнадцать небольших суденышек-охотников уходили в Антарктику на промысел китов и возвращались ежегодно в Одессу, потом к нам на три месяца на ремонт. Возглавлял эту эскадру легендарный генерал-директор Соляник. Обставлялись церемонии прихода и ухода эскадры пышно, торжественно и с обильным застольем для избранных.

В сезон 1962 года возглавил ремонт дизелей мой зам, опытный, бывалый. Я учился. Получилось плохо. Оказалось, ремонт дизелей был главной процедурой, определявшей весь срок пребывания флотилии на заводе. Уже наступил срок сдачи — середина сентября, а ни одна из бригад не приступила к испытаниям машин. Шум, ругань, оперативки у директора с угрозами, гневное вышагивание рыбацких сапог Соляника вдоль борта флагмана.

1 октября. Круглосуточно ревут дизеля, китобойцы, упершись носами в причал, буравят воду в бухте. Бригады сутками не выходят из адовых машинных отделений — вот они, полярные знакомцы Д-100 (Фербенкс-Морзе). Там нет мощности, здесь регулировка форсунок, там коксование масла в кольцах... Срочные переборки шатунно-поршневой группы...

Ругань, изнеможение, рев моторов, чад горящего масла.

База ушла в Одессу, вдогонку один за другим бегут охотники. Вот тебе и урок! Делаю выводы для себя: поздно приступили к работам, плохо подготовились в цехе (щелочение, запчасти, уплотнения, мерительный инструмент). Дело в организации! Проблемы и с изделиями машиностроения, и с качеством кроватей и ПОУ (подъемно-опускных устройств)... И тесно в цехе от заготовок, арматуры, полуфабрикатов. И быт плох — раздевалки тесны, душа нет. Гальваника примитивна — хром на спинки кроватей кладут прямо на сталь. Очистка под покрытие — только химическая.

Поговорили с парторгом, профоргом и комсоргом — надо все приводить в порядок без какой-либо помощи со стороны — своими силами. Выступил на общем собрании.

Срыли бугор, построили эстакаду с кран-балкой. Вытащили все сегодня ненужное на площадку. Оборудовали душевую в бывшей до войны котельной. Соорудили дробеструйку. Смонтировали стоявший пару лет в ящике станок шлифовки шеек коленвалов. Соорудили стенд испытания ПОУ.

Бригадир слесарей съездил в Харьков, привез годовой запас гипоидных пар для мешалок формовочных земель. Расшили “узкие места”.

Новая задача: изготовить “кран-наполнитель” для ракетчиков. Штука не очень сложная по конструкции, но хитрая по технологии. Тонкие стенки из нержавейки. Таких труб нет, надо точить из болванки. Поворот на 90° — варить из сегментов. Прецизионная пара для бойка, оба элемента из нержавейки! Однородные, мягкие!

Еду в Мариуполь, к военным, уточнять техусловия.

Сделали. В декабре приезжает в цех директор: приказано сделать сто наполнителей! Это номенклатура завода, определяющая участь этой статьи плана, то есть судьба премии за квартал и год.

— Что тебе нужно? Чем помочь?

Подумал.

— Лучшего токаря в цехе 18; разрешение на принятие на работу аса, уволенного за пьянку; перенос заводской рентген-лаборатории в цех на месяц (нишу в шахте мы оборудуем), круглосуточную работу ОТК, бесперебойное снабжение материалами.

— Будет.

— Остальное мобилизуем у себя.

25 декабря докладываем: выполнено! Всем участникам — премии.

Землемешалки, выпускавшиеся с перебоями по 1 — 2 штуки в месяц, дошли до 13 в месяц.

ПОУ — без задержек. Кровати — сотнями.

Главное — ремонт дизелей на судах — без задержек.

В конце каждого месяца докладываю коллективу о результатах прямо в цехе с трибуны — конторки мастера.

Вскорости директор предлагает перейти в заводоуправление.

— Начальником производства? — спрашивает он.

— Вы недавно на оперативке показали осколки корпуса брашпиля нашего производства, присланные пароходством Дальнего Востока. На изломе — крупные кристаллы. Заливка велась холодным чугуном. Шестерни брашпилей, нарезанные в 18-м цехе, доводятся ручным шабрением. Это же дикость! Какая там глобоида! Конечно, это не газовые турбины, но должен сказать, беда завода в низкой культуре производства. Я бы взялся за нее.

— Добро, назначу главным технологом. Завтра сдавайте цех и переселяйтесь в ОГТ.

Прежде всего обошел цеха, поговорил с технологами. Везде люди старательные, привычные к традициям судоремонта. Но ведь машиностроение — совсем другая культура, другая психология!

Потребовался год, чтобы появились графики термообработок, журналы учета, обработка помарочная, результаты анализов после обработки. Заработали металлография, разрывные машины, химанализ — все это оборудование и лаборанты есть, но “никто не заказывал”.

С утра до ночи, каждый день проблемы в судоремонте, машиностроении, постройке плавучих кранов — новой продукции для Союза, гордости СМЗ. Потом многие станут лауреатами Госпремии. Я — нет. Директор так распорядился.

Очистка днищ судов в доках, нанесение прочных и противообрастающих покрытий. Трудоемкая ручная, грязная работа. Краски плохие. Рядом — филиал Института технологии судостроения. Согласны с остротой проблемы, но “не наш профиль”. Вот те на. Построили шикарный корпус, сотни сотрудников, а практической помощи нет. Ведь “коррозийка”, борьба с коррозией, а “не наш профиль”.

Еду в Ленинград, в головной институт. Две тысячи сотрудников! Прекрасная дешевая столовая. Масса лабораторий. Добираюсь до нужной. Три дня беседую с сотрудниками, руководителем. Заняты теоретическими вопросами, пишут книги, защищают диссертации, заняты общественной деятельностью, делятся новостям. Никто не может сказать, какие покрытия из выпускаемых нашей промышленностью нужно применять. А рассуждений предостаточно!

Уехал я в уверенности, что от этих ребят мы ничего не получим.

Внедрили химочистку якорьцепей погрузкой в ванну с раствором: не надо долго и тщательно обстукивать молотками. Возродили пробу цепей на цепопробной машине. Освоили правку и термообработку бронзовых гребных винтов. Термообработка — непременное требование Регистра, чтобы лопасти не поломались в работе. Для этого сконструировали, изготовили и успешно применили большие “сковородки” с крышками.

Заболел главный инженер. Месяцев девять исполнял по совместительству его обязанности. Не шибко успешно. Во-первых, знал, что на постоянно меня не возьмут все по той же причине. Во-вторых, уж больно много инженерного брака кругом; психология ремонтников, а не изготовителей.

Что за безобразие в оформлении ремонтных ведомостей, в их прохождении через нормирование материалов и трудоемкостей, в определении себестоимости! Сколько тут вольностей и произвола. Судно стоит недели, пока оформляются первые ордера цехам, ведутся необходимые подготовительные работы — сдача топлива, обустройство трапов, ограждений, подключение освещения... Потом приходят бригады, уточняют работы, вскрывают новые, идет выписка материалов (по нормам из справочников)...

Три месяца — текущий ремонт. Капитальный — год. Команды отдыхают, занимаются “саморемонтом”, идут в резерв или на другие суда. В ремонте одновременно 30 судов. Идет плата за акваторию, вывоз мусора, освещение. И все это идет в зачет плану завода.

А нормирование? Излишками материалов — “сэкономленными” — забиты кладовые цехов. Ими проложены магистрали водопроводов в двух тысячах садовых участков, построены садовые домики... Завод благоденствует, шефствует, помогает окрестным совхозам, расширяет базу отдыха в Южном, откликается на все нужды и просьбы районных, городской и областной парторганизаций. Слава заводу и его деятельному директору!

Вот я и подошел к конфликту.

Кому нравится и. sub . /sub о. главного инженера, который сердито требует порядка, технической грамотности, четкой организованности, от главного механика и главного энергетика — работы на аварийных объектах в выходные и ночью?! Никогда такого не было! Лезет в экономику! От главного металлурга — строгого соблюдения требований ТУ. От главного сварщика — нормативных швов на стрелах плавкранов. От нормировщиков — элементарной честности. От ОТК — не задерживать приемки.

Главный строитель по военному судоремонту — солидный, заслуженный, с прочными связями в Техупре отставной капраз подает на утверждение рацпредложение по сокращению объема работ на очередном крейсере на сумму в 200 000 рублей. Смета согласована и утверждена меньше месяца назад. Главный строитель участвовал в ее составлении, украсил своей подписью. И вот рацпредложение с круглой суммой вознаграждения. Конечно, вся операция разработана во всех инстанциях. Наверняка обдумана и итоговая позиция — как будет израсходован гонорар. Осталась пустая формальность, годами установленная, — подпись главного инженера как председателя Совета по изобретениям и рационализации.

Я не оправдал, написал — “корректировка ремведомостей входит в обязанности главного строителя”. Не мог ведь иначе, после пережитого в плену.

Скандал! Возмущены все участники. Как тут терпеть этого типа на этом месте! Идем с директором по цеху 18, начальником которого несколько лет назад он был и с которого началась его карьера.

— Опустился цех! Я тут поставил десяток пальм, а тут был большой аквариум! Газеты писали!

— Читал, — говорю. — Вам повезло, в машиностроении вам бы за это крепко влетело. Производственная площадь, особенно эта — подкрановая — рассчитывалась для снятия продукции, а не для пальм, еще и мешавших такелажникам.

Он внимательно посмотрел на меня, и я понял — это был выстрел, карьера моя обречена.

И еще я был бестактен многократно. Вслух удивился, когда сразу после моего ухода из цеха 19 новый начальник без труда подписал новые расценки на работы, на 20 процентов выше действовавших при мне. Довольный, он показал мне: вот как нужно руководить!

Обошел как-то все хозяйство завода, заглянул в разные закутки. Что за люди, чем заняты? Немало странностей. Докладываю директору о многом. В частности: в трех котельных существует три лаборатории анализа котельной воды по четыре лаборанта. Журнала контроля нет. Одна котельная законсервирована. Лаборантки варят борщ. Надо бы сделать одну лабораторию, но хорошую.

— Знаешь, Николай Петрович, тут сложности с трудоустройством кадров. Не морочь себе голову не своими вопросами.

То есть, понял, не суй нос, куда тебя не просят. И вообще, слишком много на себя берешь.

Замечаю, как быстро растет штат заводоуправления. Вполне умещался в небольшое здание, а теперь вводится огромный дворец, облицованный зеленым стеклом. Длинные коридоры с бесчисленными дверями. ОГТ я держал в составе 17 человек.

Все активны, на ногах, задержек за нами нет. Теперь их десятки! Накладные расходы из года в год растут на сотни процентов, перевалили за 1000. И никаких возражений главка или заказчиков: последние автоматически включают в статью “судоремонт” свои накладные, повышают стоимость работы на законном основании, то есть облегчают себе выполнение плана по объему производства. Такова действующая система.

Один из старых работников завода высказал крамолу: удивительно, раньше цех 3 (механический) гудел в три смены, ни один станок не простаивал, а теперь едва загружена первая смена, а мы увеличиваем объем производства, выполняем план на 100,3%, регулярно получаем премии, а начальство — ордена.

Замподотдела госплана по судоремонту, недоумевая, спрашивает меня: почему у вас ремонт подлодки стоит в три раза больше, чем на соседнем тринадцатом заводе при одинаковом объеме выполненных работ?

Помалкиваю, тайна директора. Но что же вы за госплановцы, если не понимаете очевидного! Директор просто раньше всех нас понял, куда катится колесо. В системе Минсудпрома нет никаких утвержденных нормативов по судоремонту. Зато как хорошо иметь завод, постоянно выполняющий план, и директора, такого разворотливого и гостеприимного! А какой порядок он навел: всюду цветы, несколько фонтанов, даже скульптура рабочего с флагом (рабочий этот сильно похож на директора). Утомленным рабочим после смены не надо подниматься по крутой лестнице к проходной на Корабельную сторону — заработал фуникулер. Сооружен памятник павшим в войне, есть музей трудовой славы. Так наступила “перестройка” задолго до Горбачева там, где были “умные” руководители.

У нашего было клеймо для таких “правильных”, как я, — “умные дураки”. Он был прав.

Ему скоро стало ясно, что из меня союзник не получится. Хуже, излишне осведомлен. Примитивен, без реального понимания ситуации. Надо избавиться. Рекомендовал меня обкому на должность директора завода “Море” в Феодосии, на должность завпромотдела горкома, на должность главного строителя плавкранов. Везде я отказывался с недоумением: столько накопилось чисто технических проблем, именно моего круга знаний, а меня куда-то суют. Само собою получилось, все проблемы развития завода — технические, организационные, экономика, учеба руководящего состава, — все естественно составляло круг забот руководства предприятием. Директор привлекал и меня. Я вел семинар молодых руководителей цехов. “Теория управления”, “Психолого-педагогические проблемы в работе мастера”... Выступал с докладами, писал статьи.

Директор приветствует мои предложения по сетевому планированию, созданию заводской типографии, организации производства изделий ширпотреба.

Не знаю, казалось, директор доволен. Посылал меня с лекциями, в управление руководящих кадров в министерство, на актив города, на ВДНХ в Москву, на семинар во Владивосток... И вдруг: “Предлагаю должность главного строителя плавкранов”. Я не понял, почему на этот уже давно организованный, отделенный спецификой от завода участок. Не согласился. “Пожалеешь”, — сказал он тихо и зловеще. И вдруг понадобилась бригада специалистов в Египет на только что отстроенный с помощью Союза завод. Заниматься судостроением едут с херсонского завода, а мы ремонтом.

Директор предложил министерству мою кандидатуру. Вызывает меня.

— Николай Петрович, министерство предлагает вам ехать на три года в Александрию дублером-наставником главного инженера верфи по судоремонту. Согласны?

Я обескуражен. Будто можно и отдохнуть, как-никак другой режим работы, туристический край. Но горько. Отправляют зарубеж обычно тех, без кого можно обойтись.

— У меня ощущение, что меня отправляют в ссылку.

— Ну почему? Апрелев говорит: пошлите толкового, надежного, чтоб не было стыдно. Разве вы не такой?

Вижу, насильно мил не будешь. Мол, посоветуюсь с женой. Все обдумали. И дети дома останутся с бабушкой, дети хорошие, бабушка еще крепкая. Нина будет возможно чаще приезжать. Тут все одно нет перспектив. Оплата неплохая, за мной и женой сохраняется место прежней работы. Другого выхода не видно.

— Вы человек высокой культуры, присмотритесь, может, пойдете дальше по линии ГУПИКС (Главное Управление Проектирования и Капитального Строительства).

Э, значит — не возвращайся! Не ко двору со всеми твоими знаниями и честностью. “Умные дураки” — пережиток.

Я уехал, а директор добился своего — взят заместителем министра. Потом перешел в Главснаб (ориентировался он талантливо). Не хочу судить однобоко, директор был, конечно, человеком энергичным, уважаемым. Он организовал строительство целого микрорайона с сотнями квартир для заводчан, двух стадионов и много другого. Ловкачом его сделала система безобразного руководства сверху, приведшего к краху экономики. И всего.

 

Египет

 

Приняли нас хорошо. Квартиры, полностью оснащенные мебелью и всем инвентарем, были обширнее наших, оставленных дома, и для нас бесплатны.

Море, излишне теплое летом, было достаточно теплым для купания и зимой. Работа — ремонт судов и обучение местных ИТР и рабочих — не так напряженна, как дома.

Оплата... Мы получали вдвое больше, чем дома. И втрое меньше, чем Египет оплачивал труд каждого из нас нашему государству. Объяснялось это тем, что мы имели бесплатный медпункт, консульское обеспечение, страховку. В деньгах это выглядело так: Египет платил 300 фунтов, оплачивал квартиры (порядка 50 фунтов), обеспечивал транспорт для доставки на работу и обратно; оплачивал больницам наше лечение в стационаре, если кто-то из нас заболеет.

Нас — руководящий состав ИТР — часто приглашали в рестораны, на экскурсии. Чем не жизнь?

Однако многое огорчало.

На руки нам выдавали 100—120 фунтов. Когда моя жена уезжала к детям — месяца по три в год, — я получал 80 фунтов, меньше своего переводчика (дела велись на английском, многие египтяне им владели). Личная задача всех советских, командированных на три года, — скопить 18 тыс. сертификатов для покупки дома легковушки. Поэтому все жмотничали. Ни чистильщики обуви, ни парикмахеры, ни содержатели закусочных, ни таксисты, ни мелкие лавочники — продавцы сладостей и орешков — от нас не имели ни монетки. Нас видели и тихо возмущались в “народных” продовольственных магазинах, созданных Насером специально для малоимущих, там продукты были дешевле.

Постепенно население стало воспринимать нас как бедных, нахлынувших сюда для наживы. И что это была за пропаганда социализма, к которому призывал курс новых руководителей Египта?!

То ли дело англичане, долго жившие в Египте до нас! Это были гордые, надменные, не мелочащиеся, принимавшие всякие мелкие знаки подхалимства и услуг, оплачивавшие все. И то, что они иногда употребляли свои стеки, так на то они и вершители порядка. Одевались, держались аристократами.

Обидно было и за наших ИТР. Ну, языков не знали. Я объяснял это египтянам так: наша страна огромна, у нас много работы дома, нам нет надобности связываться с иностранцами; мы здесь на короткий срок и больше никогда не будем за границами, и вообще, русский язык — богат, он лучше английского. Говорил я по-немецки, поэтому слушали.

Низкая общая культура. И даже по специальности — не лучшие наши представители. Откуда-то прислан металлург. Что-то делал в литейке. Когда потребовался нам баббит, он заявил, что он спец по черным металлам. Когда потребовалось закалить деталь, он заявил, что печь не работает, еще не подключена, не опробована. Когда же он отказался дать простую отливку из ковкого чугуна, пришлось пригрозить ему высылкой и заменой.

Лаборатория заводская оснащена довольно полно. Но ничего не делает. Руководитель на первую же получку купил стереопроигрыватель и, уютно расположившись на солнечной лужайке, с закрытыми глазами наслаждается жизнью.

Пришло судно с разбитым брашпилем. Сверлим, берем стружку поломанной детали. Прошу провести анализ. “Все в норме”, — отвечает.

— Проверьте содержание азота.

— Да, в десять раз больше нормы.

— Проверьте, пожалуйста, это важно.

— Проверил, в десять раз больше.

— От вашего заключения зависит наш престиж. Нельзя ошибаться, будьте внимательны.

— Все верно, в десять раз.

Извещаю владельца.

— Выставляю претензию изготовителю, — говорит.

Через пару дней начальник лаборатории:

— Мы ошиблись — азот в норме.

Пришлось браться за всю лабораторию. Через месяц директор — доктор Эффат — торжественно объявляет о вводе в строй заводской лаборатории, зачитывает приготовленный нами перечень возможных механических, рентгеноскопических и прочих анализов.

— Мистер Удоденко, вы разбудили спящую красавицу.

Египетские военные, окончившие училища в Ленинграде, по возвращении назначаются завскладами, зававтомастерскими. Инженер, недавно вернувшийся из Германии, где пробыл 16 лет и потому стал мне особенно удобным для работы без переводчика, поначалу приветливый, даже угощавшийся с женой у меня на квартире, вдруг стал бешено враждебным. Вот как, значит, кто-то внимательно следит и действует.

То-то смотрю: Эффат, поначалу приветивший меня и на банкете заявивший, что “мы не отпустим мистера Удоденко после окончания контракта”, вдруг стал показывать мне спину и разговаривать сухо, официально.

Наши военные спецы — все люди безусловно честные и компетентные — держались в свойственной им манере приветливости, бесцеремонности, боевого братства. Но воспринималось это местными офицерами с плохо скрываемым презрением. Они были воспитаны на английских традициях внешней безукоризненной выправки, глянце и эффекте, эдаком родстве избранных. Наша искренность претила им как низменное панибратство. Увы, в массе своей наши доверчивые люди не видели этого. Поэтому очень удивились, когда им однажды холодно и сухо предложили удалиться.

Штат посольства и консульств заполнен какими-то суетными, озабоченными, угрюмыми человеками. Наш уполномоченный ГИУ (главного инженерного управления) за три года ни разу не улыбнулся, ходил в жару в черном костюме. Когда вернулся в Москву, получил длительный срок за какие-то махинации. Его каирский начальник (полковник), наглый и пустой нарцисс, хвастал, что получает зарплату выше, чем посол. Всем было ясно, он должен отоваривать эти деньги и снабжать подарками начальство в Главке. На взятках вся система!

— Пора бы уж и в ресторан! — говорит он Эффату, смущая нас бесцеремонностью.

— Мы опасаемся провокаций, избегаем, — дипломатически побеждая свое возмущение, отвечает директор.

— Да ничего страшного! Полковник — в гражданском.

ГИУ шлет и шлет все больше представителей в штат. Уполномоченных, координаторов, инспекторов.

— Зачем еще прислан господин N? — спрашивает Эффат. — Разве вы не справляетесь?

— Чтобы согласовать нашу работу, мы ведь из разных ведомств, — ищу я оправдание.

А египетской стороне надо всех оплачивать. А нужды в них никакой, вред от междоусобиц, соревнование рангов. Что там думают наверху? Невольно всплывает подозрение. Открывается представительство Регистра в Александрийском порту. Правильно, думаю, надо выходить на мировые просторы.

Арендуется особняк (очень дорого — месторасположение в порту), автомобиль, телефон. Надо, думаю, окупится, приобретается опыт. Но опять горький осадок — инспекторы не знают языков, общая культура общения — никуда. В порту действует десяток разных иностранных Ллойдов, Веритасов... конкуренция. Видел, наших пригласили только болгары. И спускались они по трапу просто пьяные. Горько. Ну и наши рыбаки, конечно, пользовались их услугами.

Но верх обиды за страну доставил “представитель Советского Союза в движении неприсоединившихся”. Сидим вечером в консульстве. Буквально вскакивает — спешит человек застать чиновников на работе — помятый, неряшливый, с распущенными кудряшками мужичок лет пятидесяти.

— Где тут можно получить деньги? Я поиздержался, срочно нужно хотя бы тысячу долларов.

Кто-то знающий сказал, мол, подождите, должен подойти секретарь.

— Я из Туниса, спешу в Танзанию, там в конце недели конгресс (называю страны условно, не помню точно). Без конца спешка, конгрессы, речи, резолюции — надоело. Кстати, кто интересуется, могу посоветовать: в Тунисе хорошо идет японская электроника, в Ливии выгодно сбыть итальянскую обувь, в Танзании идет трикотаж, из Берега Слоновой Кости мы обычно везем зерно какао. — Он сыпал подобную информацию, веря, что мы такие же, называл цены, как быть с таможней и портовым досмотром...

Мы, труженики заводов, с грустью смотрели на этого нашего представителя в международном движении пробуждающихся народов.

Вдруг меня посылают в Москву.

— Доложишь, — говорят.

Хорошо, скажу, что снабжение ремонта неправильное: прислали большую партию совершенно ненужных запчастей, всяких светильников и дверных ручек для эсминцев 30-бис, задраек люков, головку дизеля, и т. д. Верфь обязана оплатить. Оплатила с недоумением.

ГИУ заказал ведомости институту, в институте поручили девицам с инженерными дипломами, которых папы устроили близ дома. Идиотизм!

— Видимо, предполагается вскорости прислать такие корабли сюда в ремонт, — выкручиваюсь неуклюже.

— Так было бы проще этим кораблям взять нужное с собой, а так ведь трудно угадать. Будет бесцельно пылиться у нас на полках.

— Видимо, так планируется ремонт на ближайшие годы.

А самому стыдно. Я написал предложения. Ответа нет. Вот обсудим в ГИУ.

Прихожу. Водят по кабинетам. Везде полно женщин, что-то пишущих, считающих, оживленно болтающих. И столоначальники. Но никого не интересуют проблемы. Наконец, начальство. Вопросительный взгляд.

— Работаем, но вот со снабжением...

— Да-да, знаем. Ничего, не смущайтесь, дело будет постепенно налаживаться, желаю успеха!

Я вернулся самолетом поздно ночью. Встретили двое из посольства. Напряженно неприветливы. Привезли в зафрахтованную гостиницу, переждать до утра.

Только у товарищей понял, в чем дело. Из Москвы был звонок, что визитом Удоденко начальство недовольно. Оказывается, это была моя очередь везти всем подарки!

Тьфу, сволочи! Вот и работай у них...

Уезжая в Египет, я взял чемодан со всеми ремонтными ведомостями гражданских судов за прошлый год. Долго сидел над ними в большой квартире богатого курортного пригорода Александрии. Параграф за параграфом, с красным карандашом. Потом свел цифры в таблицы. Но все это через год после приезда. Год участвовал в ремонте иностранных судов, наблюдал за деятельностью арабской договорной группы.

Чуть ли не каждый месяц нас посещали визитеры из Москвы. Разных уровней, разных ведомств. Чтобы повидать пирамиды, отряхнуться от повседневной напряженки. И господин президент Подгорный (удивил странными заумными речами), и первый секретарь ЦК комсомола, чиновники министерства, Главка, ГИУ ГСК… Всех надо привечать, угощать, одаривать. Директор верфи с трудом скрывал возмущение.

Деловым был визит секретаря ЦК по промышленности Пономарева. Предстал перед ним и я с коротким докладом о ходе дел. Вихрь мыслей. Говорить только о местных неполадках? Но ведь это исключительная возможность открыть глаза самого верха на безобразия в руководстве экономикой, на ляпы в межгосударственных делах, на коррумпированность и неспособность чиновников! А почему он должен верить этой мелюзге где-то в Египте? Кто он, почему лезет не в свое дело? Не получится.

— Надо расширить судоремонтные мощности верфи, достроить это крыло новыми цехами, — сказал я.

— А что это ты так печешься о них?

— Посылали — сказали, чтобы работал хорошо. Тут неограниченные возможности в рабочей силе, будущем пролетариате.

Он — сухо, строго своему секретарю:

— Запиши. Позвони в Минсудпром.

Через две недели прибыла бригада проектантов из Ленинграда.

 

По возвращении на родину назначают директором филиала ЦНИИ “Компас”. Расположен в двух небольших бараках, соединенных перемычкой. На Северной стороне бухты. Номенклатура — судовые палубные механизмы и теплообменные аппараты.

Начальник главка, бывший боевой офицер, а потом начальник производства огромного Сормовского завода, славный, деловой, открытый человек, подбодрил: берись за строительство хорошего, большого корпуса, станешь самостоятельным. Дадим фонды материалов. А вот лимита в Севастопольстрое — нет. Придется — хозспособом.

Вместе с главным инженером Главка получили “добро” Госплана, Госинспекции и т. д.

Захожу в очередной кабинет. Солидный хозяин пишет за столом.

— Мне нужна ваша виза.

— А ты в первом отделе был? — не отрываясь от бумаги.

Пошел в первый отдел (секретной документации).

— У вас есть какая-то бумага для ознакомления командированных?

— Нет.

Недоумеваю. Время конца работы. Надо ехать в гостиницу-общежитие. Захожу в ближайший гастроном. И первое, что бросается в глаза, — щиток на большой витрине: “Первый отдел”. Полки уставлены бутылками. Ах, вот в чем дело!

Утром без слов получаю визу.

Строили мы год. Много раз надо было обращаться в десяток отделов, служб, секторов. У зарплаты строго обозначалась дополнительная статья расходов.

Сначала собрали четырехугольник, обсудили план действий каждого. Потом общее собрание.

— Товарищи, есть шанс вырваться из бараков. Материалы будут. Лимит в Севастопольстрое — на самые для нас неподъемные работы — котлован и кладка стен — горком помог добыть. Остальное — своими руками. Можно нанимать специалистов за наш фонд зарплаты. Облицовка, электропроводка, котельная, отопление, вентиляция, канализация и водопровод, полы, крыша... — хозспособом. Или возьмемся и станем самостоятельным КБ, или застрянем.

Горячо поклялись: беремся! Воспылал энтузиазм первых пятилеток! Распределили обязанности. Все мужчины — на стройку. Женщины тянут план основной. Все выходные — все на стройке.

Страхов, сомнений, неувязок — предостаточно. Кто не строил — не поймет.

Раз в квартал секретарь обкома ведет проверки хода строек военных объектов по Крыму. Мы в том числе. Нас не меньше сотни! Правда, военные они условно, просто по линии оборонных министерств. Там и дома, и магистрали, и управленческие корпуса, и КБ — как наше здание. Скандала на этих проверках хватает на несколько часов. Меня поразило, как ловчат строители: у них порядка куда меньше, чем в промышленности. Изворачиваются, врут, “ошибаются”, подставляют друг друга.

Вдруг на стройку приезжает секретарь горкома. Встречаю в запачканном цементом костюме, веду по этажам. Где будет партбюро? А где профком? А комитет комсомола?

— Еще не определились с комитетом.

— Это значит, вы недооцениваете важный участок!

Тут с тачкой раствора проезжает конструктор Мухин:

— Николай Петрович! Отстаете! Я уже на три тачки вас опередил.

Горкомовцы переглядываются. Короче, 30 декабря докладываю начглавка:

— Акт приемки подписан.

— Вы сделали невозможное! Месячный оклад — как премия!

— Так не годится: не я один строил.

— Что вы хотите?

— Четыре тысячи.

— Будет!

Вечером звонит начальник управления капстроительства главка.

— Николай Петрович, выручай! У нас в плане сдача столовой на сто мест, а ленинградский завод не сможет сдать плановый объект. Пожалуйста, постарайся, сдай свою.

Легко сказать. Оборудование кухни на месте, но еще не подключено, холодильные камеры недооблицованы. В плане сдача столовой в будущем году.

Привожу начтреста столовых и ресторанов с его спецами. Осмотрели.

— Да тут оборудование и помещения лучше, чем у всех наших точек! Где акт? Подписываем. Обещаю в первой декаде января... обязательно! Главк, горком, обком, даже промотдел ЦК КПУ поздравляют. Отвыкли от энтузиазма масс.

В составе экзаменационной комиссии в Приборостроительном институте обнаруживаю очень низкий уровень знаний будущих инженеров. Ставлю двум симпатичным девушкам “двойки” — нельзя же так плохо знать свою специальность. Нет, не вредный, не зануда. Плен, фантазия Кихота не позволяют терпеть безответственности.

И вот возник скандал по поводу увольнения мною двух работников. А трудовое законодательство и партийные порядки таковы, что жалобщик может писать и выступать, протестовать до тех пор, пока его не ублажили. Он всегда прав, хозяйственник — нет. Дело тянется два года, проверки ведут 32 комиссии. Роют документы, опрашивают свидетелей, пишутся объяснительные... Городские власти, обком, КПК ЦК Киева и Москвы, министерство, главк, КГБ, прокуратура... Поскольку крамола не находится, жалобщики пишут снова. Так возникла и телеграмма “дорогому Леониду Ильичу”. А что? Удар верный. Всем этот процесс изрядно надоел. Надо кончать. Из Киева из аппарата ЦК КПУ приезжает товарищ, чтобы снимать меня с работы как человека с запятнанным прошлым.

В горкоме ему показывают только что полученный журнал “Новое время” № 44 за 1981 год с большим, на три страницы, репортажем о героической, патриотической деятельности подпольной организации военнопленных в лагере и на шахте АО “Августа-Виктория”.

Вхожу в кабинет. Товарищ из Киева встает из-за стола, показывает ладонями на лежащую перед ним статью, выходит ко мне, жмет руку, желает успеха. В коридоре то же делает начальник КГБ города.

 

И вот 91-й.

В начале девяностых — пенсия ничтожная. Иду ночным сторожем в музей Ревякина. Зарплаты хватает на ночной бутерброд. Подбирает меня частная фирма, ищущая заработки на любых услугах. Нет, не по мне, совершено непригоден.

Иду слесарем на базу “Судоразделка”, где режут корпуса старых кораблей. Шучу, мол, это заключительное звено в цепи моих корабельных профессий: студент кораблестроительного института, эксплуатация судов на реке Лена, изготовление судовых газовых турбин в Николаеве, испытание этих турбин на кораблях ВМФ, ремонт судов и кораблей всех классов в Севастополе и Египте, проектирование и контроль работоспособности судовых механизмов и теплообменников в Центральном конструкторском бюро. Не хватало еще порезки судов на металлолом. И вот — пожалуйста. Сильно уставал — возраст. Подобрал товарищ — директор филиала ЦНИИ им. Крылова. Вот еще звено — научно-исследовательская деятельность в составе главного института судостроения. Совсем комплект. Это точка.

Осталось размышлять, вспоминать.

Бурными были эти 90 лет. Трудными и интересными. Нет, не следовало браться за бритву тогда — в мае сорок второго, под Керчью...