Горалик Линор родилась в Днепропетровске, с 1989 года жила в Израиле — окончила Беэр-Шевский университет по специальности Computer Science, работала в области высоких технологий. С 2001 года живет и работает в Москве. Поэт, прозаик, критик, эссеист.
* *
*
Если за молоком или так, в поношенном до ларечка,
можно встретить девочку — восемь пасочек, два
совочка, —
у подъезда, у самого у крылечка.
Тело у нее щуплое, голова пустая.
Вся она, словно смерть, любимая,
словно смерть, простая, —
и коса, и коса густая.
Вот она выбирает пасочку и идет ко мне осторожно,
так берет документики, будто это важно.
Фотография, биография, биопсия, копия.
Это я, девочка, это я.
Голова у меня пустая,
совесть чистая,
ты моя.
* *
*
Как в норе лежали они с волчком, —
зайчик на боку, а волчок ничком, —
а над небом звездочка восходила.
Зайчик гладил волчка, говорил: “Пора”,
а волчок бурчал, — мол, пойдем с утра, —
словно это была игра,
словно ничего не происходило, —
словно вовсе звездочка не всходила.
Им пора бы вставать, собирать дары —
и брести чащобами декабря,
и ронять короны в его снега,
слепнуть от пурги и жевать цингу,
и нести свои души к иным берегам,
по ночам вмерзая друг в друга
(так бы здесь Иордан вмерзал в берега),
укрываться снегом и пить снега, —
потому лишь, что это происходило:
потому что над небом звездочка восходила.
Но они все лежали, к бочку бочок:
зайчик бодрствовал, крепко спал волчок,
и над сном его звездочка восходила, —
и во сне его мучила, изводила, —
и во сне к себе уводила:
шел волчок пешком, зайчик спал верхом
и во сне обо всем говорил с волчком:
“Се, — говорил он, — и адских нор глубина
рядом с тобой не пугает меня.
И на что мне Его дары,
когда здесь, в норе,
я лежу меж твоих ушей?
И на что мне заботиться о душе?
Меж твоих зубов нет бессмертней моей души”.
Так они лежали, и их короны лежали,
и они прядали ушами, надеялись и не дышали,
никуда не шли, ничего не несли, никого не провозглашали
и мечтали, чтоб время не проходило,
чтобы ничего не происходило, —
но над небом звездочка восходила.
Но проклятая звездочка восходила.
* *
*
В потной маршрутке по дороге к продуктовому рынку
она представляет себе аварию,
— как они оба попадут в рай,
где он будет любить ее заново, —
так, что перестанет болеть в груди
при виде рекламных буклетов с идиотскими пальмами.
Восемь лет брака;
все еще можно будет собрать по косточкам, — думает она, —
под златолистыми деревьями,
в осиявающем пламени,
среди дивных плодов, лежащих ошуюю и одесную.
Маршрутка резко дергается,
объезжает “Волгу”,
останавливается у вывески с яблоками и апельсинами.
Он представляет себе аварию, —
как он попадет в рай
и там наконец выплачется.
* *
*
В хирургическом пациенты орут как резаные.
На больничном дворе среди чахлых розанов
собачка ежедневно проделывает трюк:
ест из рук
много разного,
от черствой горбушки до диетического творожка.
Собачку все кормят.
Она гордо ходит
по квадратам клумб, как своевольная пешка.
Подвывает воплям, когда оказывается у окошка.
В глазном отделении зрячие играют в шашки,
“Слышь, — говорят, — кошка”.
* *
*
Как умирают пятого числа?
Как умирают третьего числа?
Как умирают в первый понедельник?
Лежат и думают: “Сегодня все музеи
закрыты — санитарный день.
Все неживое чает очищенья,
и чучела спокойней смотрят в вечность,
когда стряхнули месячную пыль”.
Как умирают ближе к четырем —
в детсадовский рабочий полдник?
А ближе к новостям? А в шесть секунд
десятого? А в пять секунд? А в три?
А вот сейчас?
Какие ж надо святцы, чтоб никого из нас не упустить.
* *
*
Камень удерживает бумагу, ножницы вырезают из нее подпись
и печать.
Осталось совсем чуть-чуть.
Камень думает: “Ну какой из меня медбрат?
Надо было поступать на мехмат.
Вот опять меня начинает тошнить и качать.
С этим делом пора кончать”.
Ножницы думают: “Господи, как я курить хочу!
Зашивать оставлю другому врачу.
Вот же бабы — ложатся под любую печать,
как будто не им потом отвечать”.
Бумага думает, что осталось совсем чуть-чуть,
и старается
не кричать.
* *
*
Нет, за пять лет для нас мало что изменится.
Через пять лет для нас мало что изменится и за восемь.
Через восемь для нас и за десять изменится не очень многое.
Через десять лет им будет по пять, некоторым — по восемь.
Они будут думать, что за год все изменится до неузнаваемости.
Еще через пять — что все, возможно, здорово изменится через пару лет.
Еще через восемь — что за десять лет, в целом, может измениться очень многое, —
но только не мы.
Мы ведь были точно такими же и пять лет назад, и восемь, и десять, —
только больше ростом — и еще что-то,
изменившееся совершенно неуловимо, —
незначительное,
не важно.
“Через десять лет”, — будут думать они, глядя на нас. “Может быть, через
двадцать”.
Рано или поздно, но непременно.
И это страшно, но неизбежно.
Им тогда будет — нет, еще не очень много, —
но тем, другим, уже будет по пять или по восемь,
и все будет меняться
так быстро.
Так.
Чудовищно.
Быстро.
Мы могли бы тогда сказать им:
“Надо просто потерпеть — лет восемь или десять”.
Но к этому времени очень многое может измениться.
В первую очередь — для нас, конечно.
* *
*
Плывет, плывет, — как хвостиком махнет,
как выпрыгнет, — пойдут клочки по двум столицам.
Придут и к нам и спросят, что с кого.
А мы ответим: “Господи помилуй,
Да разве ж мы за этим восставали?
Да тут трубили — вот мы и того.
А то б и счас лежали, как сложили”.
С утра блесна сверкнула из-за туч,
над Питером и над Москвой сверкнула.
И белые по небу поплавки,
и час заутренней, и хочется мне кушать...
Смотри, смотри, оно плывет сюда!
Тяни, Андрюша, подсекай, Петруша!