Толстенный роман Дмитрия Быкова “ЖД” и тоненькая книга Владимира Сорокина “День опричника” (с большой натяжкой поименованная романом) оказались на книжных прилавках примерно в одно и то же время. Быков писал свой фолиант не один год и успел в статьях и интервью выболтать всю концепцию романа (и совершенно напрасно). Сорокин не афишировал замысел, да и непохоже, чтобы это остроумное повествование, сделанное на одном приеме, требовало упорной работы. Писатели настолько разные, что мысль о возможном сопряжении их книг кажется совершенно нелепой. Мало ли что ложится на прилавок в одно и то же время. И однако ж сопоставить два романа пришло в голову не одной только Лизе Новиковой, хотя она, кажется, первая сделала это, заметив, что, появившись вместе, эти две книги “ дополнили друг друга и показали нам „Россию, которую мы можем приобрести”. Получилось не столько „страшно смешно”, сколько смешно и страшно” (“Коммерсантъ”, 2006, 23 августа).

Формально обе книги можно отнести к антиутопическому жанру. И тут и там Россия не столь уж отдаленного будущего, и тут и там она изолирована от всего мира, и тут и там недавние горбачевско-ельцинские времена именуются смутой, и тут и там торжествует насилие под прикрытием государственническо-патриотической риторики: у Сорокина пытают, ищут заговоры и убивают опричники, у Быкова — смершевцы.

Можно рассматривать оба романа как фантазии о будущем России — именно так анализирует “ЖД” Валерия Пустовая в интересной статье “Скифия в серебре”, напечатанной в предыдущем номере “Нового мира” (роман Быкова дает для этого все основания). Признаться, я от этого жанра ничего не жду. Поле антиутопии основательно истоптано — сегодня там растут лишь чахлые растения. Однако обе вещи не столько принадлежат к этому жанру, сколько из него выпадают.

Отвечая на вопрос, почему он решил именно сейчас воскресить опричнину, Сорокин пояснил: “Наверно, потому что время пришло <…> идея опричнины, она в современной России довольно ярко приживается <…> В этом, собственно, и сила этой идеи, что параноик Иван Грозный сумел заразить ею российскую власть <…> У нее, конечно, бывают латентные периоды и бывают обострения. Последние лет десять — период обострения. Но очень может быть, что до пика мы еще не дошли” ( , 2006, № 11). Интервьюер удивился: “Такие фразы чаще всего приходится слышать от правозащитников и либерально настроенных политиков”. Действительно, Сорокин, говорящий, что он как гражданин не хотел бы жить в том обществе, которое изобразил, — это какой-то другой Сорокин. Раньше не было никаких оснований предполагать, что он знает, как пишется это слово. Это заставило меня насторожиться: уж не хочет ли автор бить тревогу, спасать человечество, предсказывать и предостерегать? Вряд ли ему пойдет эта роль. Но, конечно, Сорокин занимается привычным делом: сплетает нити слов в причудливый ковер избыточно насыщенного красками текста.

Прелесть сорокинской вещи — в языковой игре, столкновении разных стилистических пластов, в острых деталях, в бесчисленных “приколах”, понятных лишь сквозь призму настоящего. Лингвистическая фантазия удалась, быть может, лучше всего. Сорокин уже показал себя прекрасным имитатором и разрушителем советского стиля, поработал с языком классической прозы девятнадцатого века, сконструировал русско-китайский футурологический искусственный язык “Голубого сала” — так почему бы не поиграть с языком шестнадцатого века? Если вдуматься, мутация языка в краткие сроки — не такое уж невероятное допущение.

За первое же двадцатилетие советской власти русский язык превратился в орвелловский новояз. Чтение советских газет тридцатых годов и изданий эмигрантских поражает прежде всего различием всего лингвистического строя; “голоса”, которые мы ловили в восьмидесятые, можно было в две секунды отличить от советского радио по языку ведущих. Вот и у Сорокина окопавшиеся на Западе, “оплоте крамолы антироссийской”, вражеские голоса (“Свободу России!”, “Россия в изгнании”, “Русский Рим”, “Русский Берлин”, “Русский Париж” и даже “Русский Лазурный Берег”) вещают на ином русском языке, чем тот, что культивируется в ощетинившейся метрополии, а услышав стихи поэта-эмигранта по чистому радио (людям государственным позволяется слушать то, что глушат для простых смертных), опричник Комяга, от лица которого ведется повествование, выражает негодование против либералов-отщепенцев на ретро-новоязе: “Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. <...> От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя…” Тут, конечно, еще и пародируется публицистика прохановского толка, с ее велеречивой страстью к обличению либералов.

Всю книгу пронизывает мрачноватое чувство юмора, утрачивающее, впрочем, в “Дне опричника” специфически сорокинский человеконенавистнический характер.

Вот поучает Комяга опричника Посоху, припрятавшего запрещенные “Заветные сказки”, — сожги, мол, похабень, государевы слуги “должны ум держать в холоде. А сердце в чистоте”. А разговор происходит тотчас же после группового изнасилования жены впавшего в немилость вельможи, — привилегия, дарованная опричникам благочестивым Государем.

Вот на обеде у главы опричников появляется частый гость — председатель общества “Соблюдения прав человека” улыбчивый отец Гермоген со значком “Союза Михаила Архангела” на груди.

Вот перечисляют бесчисленные почетные должности и звания графа Андрея Владимировича Урусова, зятя государева: академик, почетный председатель Умной палаты, председатель всероссийского конного общества, — и среди этого аристократического списка идут: “Владелец Южного порта, владелец Измайловского и Донского рынков, владелец строительного товарищества „Московский подрядчик””. Это вам что, будущее? А сегодня кто “Московским подрядчиком” владеет?

А знаете, как закончился спор между сторонниками и противниками восстановления памятника Дзержинскому на Лубянке? Поставили монумент родоночальнику опричного дела Малюте Скуратову.

Ну и конечно, как всегда у Сорокина, множество приколов для узкого круга.

В “Добрых молодцах” — сокращенно добромольцах, молодежной организации, которой покровительствуют опричники (а уж “добромольцы” горазды орать: “Поклеп! Крамола! Слово и дело!”), — легко узнать “Идущих вместе”, публично спускавших книги Сорокина к бутафорский унитаз: этих вряд ли кто пожалеет. В Федоре Лысом по прозвищу Федя-съел-медведя, соорудившем фильм про заговор “Посольского Приказа и Думы, про закладку Западной стены, про государеву борьбу, про первых опричных”, или, как поясняется в другом месте, про заговор гнусных либералов против России с целью “распилить ее и продать”, узнается современный режиссер, обласканный Кремлем, а досадившим Сорокину литераторам автор придумал сравнительно мягкое наказание: подьячего Данилкова из Словесной палаты выпорол напротив старого Университета, а главу палаты Павла Олегова и его заместителей Анания Мемзера и Павлба Басиню отправил на выволочку к начальнику Тайного приказа. Мелковато, конечно, но тут вот что забавно: в своих интервью Сорокин уверяет, что на зловредных критиков не обращает внимания и просто их не читает, а сам не в первый раз их то в сортире топит, то порет.

Не будем преувеличивать социальный градус сатиры Сорокина, но все же нельзя не заметить, что она имеет достаточно определенный адрес.

В романе есть сцена, когда опричник Комяга, допущенный в покои Государыни, видит среди своры шутов и приживалов двоих, которые имеют привилегию целовать Государыне пальцы: при этом круглоголовый Павлуша-еж бормочет неизменное свое “в-асть, в-асть, в-асть”, а волосатый Дуга-леший подкрякивает “ев-газия, ев-газия, ев-газия”. Трудно не узнать здесь известного политтехнолога, любящего словосочетание “реальная власть”, и философа, некогда бывшего в оппозиции к Кремлю, а теперь окормляющего его идеологию. В интервью, размещенном на сайте “Правая.ru” (2006, 22 февраля), Александр Дугин красноречиво высказался о судьбе национал-большевистской партии, которую он начинал вместе с Лимоновым: “Если представить себе, что Лимонов бы умер от СПИДа в 98-м году, а НБП осталась за мной, то мы, несомненно, соединились бы с Путиным, вместо „Наших” была бы огромная опричная организация НБП. Только веселая. Я думаю, что в этом случае не был бы необходим особенный переход к евразийству”. Заметим: слова “евразийство” и “опричнина” соединил отнюдь не Сорокин. Не из таких ли откровений и рождается замысел сорокинской сатиры? К словам Власть и Евразия, с которыми Сорокин ведет в романе свою игру, следует добавить еще слова: Государство, Империя . Тут на сцену просится Александр Проханов, совсем недавно считавшийся редактором маргинальной газеты, энергично и небесталанно метавший громы и молнии на голову растленной и продажной власти. Ныне он становится чем-то вроде теневого идеолога власти новой. Кремлевские чиновники, конечно, не пожалуют на презентацию его книги “Симфония „Пятой Империи””, но любимец Кремля Никита Михалков уже выделяет для этой цели особняк Российского фонда культуры, а все телеканалы дружно дают отчет о событии государственной важности, имевшем место 24 октября, фиксируя камерой лица известных парламентариев, политиков, генералов и входящих в силу идеологов новой власти, требующих третьего срока (а лучше — пожизненного царства) президенту Путину. Сам же Проханов на разных телеканалах излагает свою концепцию “Пятой Империи”. Убогое словотворчество кремлевских пиарщиков, придумавших заменить обидное для страны словосочетание “сырьевой придаток” на помпезное — “энергетический центр Европы и Азии”, Проханов с блеском редактирует. “Империя углеводородов” — вот будущее России, в котором таинственную имперскую задачу выполняет Газпром. Это он “собирает Русь. Сливает компании. Соединяет трубы. Тянет стальные щупальца к терминалам Находки и Петербурга. Прокладывает трассы в Китай и по дну Балтийского моря. Эта стальная дратва сшивает кромки бывших советских республик” (“Завтра”, 2006, № 6 (638), 8 февраля). Ну а какая империя без императора? Не Газпрому же венчаться на царство? Как ехидно спрашивают на сайте “Союз народных движений” бывшие соратники оппозиционного публициста, поносящие его за предательство и сервилизм: “А под кого проектик, господа-товарищи? Кто император?” Вопрос, впрочем, риторический, ибо сам Проханов нисколько не скрывает, “под кого проектик”. В статье “Император Полярной звезды”, замыкающей книгу “Симфония „Пятой Империи””, выстраивается ряд: Александр Македонский, Бонапарт, Сталин и ОН, счастливчик, “избранник судьбы”, которому “власть досталась даром”.

Даром-то даром, но ведь почему Господь вручил этот дар именно ему? “Будучи прозорливым, обладая „мистическим опытом”, он задумывался о своей судьбе. О своей „богоизбранности”. Бог зачем-то, сберегая его силы, заслоняя от напастей охраняющей дланью, возводил его по ступеням власти, открывал горизонты. Словно готовил к чему-то. Ждал от него решения. Огромного, ему одному вмененного поступка”.

Идею богоизбранности президента и его императорской миссии вряд ли Кремль возьмет на вооружение, но все же заказывал кто-то эту песню на языке двуцветных питонов (помните в сказках Киплинга велеречивого змея, питавшего пристрастие к возвышенной речи?). Нельзя не упомянуть здесь и занимательные проекты реставрации, предложенные публицистом Егором Холмогоровым. В знаковой статье “Реставрация будущего” Холмогоров рассуждает об обязанностях консерватизма в определенные периоды выступать костоправом, дабы вправить исторические вывихи и переломы, и предлагает идею “реставрации всего утраченного будущего России”. “ Не исключено, что глубокий смысл предшествующих обрывов в том и состоит, чтобы все обломленные возможности были восстановлены одновременно, в одном месте и при одних обстоятельствах. Чтобы на кладбище недоношенных политических и культурных смыслов произошло чудо воскресения”.

Не берусь утверждать, что Сорокин внимательно читал Холмогорова, Дугина или Проханова, но обмолвки Дугина насчет опричной роли, которую могло бы сыграть возглавляемое им движение, знаменитое высказывание Суркова насчет пятой колонны, мешающей государственному строительству, сладкие грезы Проханова об “империи углеводородов” и холмогоровская идея реставрации всего утраченного будущего России словно специально предназначены для зловредного пера Сорокина. Пародийный коктейль из всех этих идей и наличествует в небольшой книге.

Опричнина возрождена, и опричник Комяга упоминает про “пятую колонну”, которая мешала государеву делу. “Империя углеводородов” построена: тянутся трубы из конца в конец страны, упираясь в Западную и Южную стены (и живет государство только доходами с этой трубы, сама страна ничего не производит: от “боингов” и автомобилей до хлеба и мяса — все идет из Китая). Государев батюшка осознал свою богоизбранность и положил начало династии, теперь вот новый Государь может для острастки даже перекрыть на один день кран Европе: то-то там шуму поднялось. Теперь “рык медведя русского на весь мир слышен”, — витийствует опричник Комяга, используя совершенно прохановскую метафору: больное рыхлое тело страны, которое надо сшить твердой крепкой нитью — опричниной. “Этим кольцом и стянул Государь больную, гнилую и разваливающуюся страну, стянул, словно медведя раненого <…> И окреп медведь <…> Спустили мы ему кровь гнилую, врагами отравленную”. Узнаете прохановский взвихренный стиль? Ну а “все утраченное будущее” России оказалось реставрированным почти по Холмогорову, и теперь технический прогресс двадцать первого века соседствует с возрожденными нравами века шестнадцатого. Министерства превращены в приказы, губернаторы — в воевод, в почете русская кухня: на опохмелье опричнику подают белый квас, на завтрак — пареную репу в меду и кисель, возрождена национальная одежда, введены сословия, возвращено народное зрелище — телесные наказания. Загранпаспорта народ сжег добровольно по призыву Государя: три месяца пылал костер на Красной площади. Книжки же непотребные жгли и опричники, и Тайный приказ, и сама Писательская палата, очищаясь от собственной крамолы. Нельзя сказать, однако, что страна просто откатилась в XVI век, технический прогресс тоже налицо, и столкновение его с реалиями реставрированного будущего служит неиссякаемым источником мрачного юмора.

Мобило, с которым неразлучен Комяга, будит опричника звуками крика, стона и хрипа — запись пытки дальневосточного воеводы в Тайном приказе. Песья голова и метла, знаки отличия опричника, прикрепляются к бамперу красного мерина  — скоростного автомобиля с прозрачной кабиной и умной компьютерной начинкой, узнающей руку хозяина. Едет Комяга вершить казнь столбового, впавшего в немилость у Государя, по десятиполосному и двухэтажному Рублевскому тракту, а за действиями своих молодцов, вламывающихся в усадьбу с помощью резака лучевого, глава опричников наблюдает, не выходя из своего терема, — лишь лицо его в рамочке возникает прямо из воздуха, когда надо дать совет или приказ. Таким же манером Государь появляется и в кабинете главы Тайного приказа, и на празднике опричников — воистину всевидящ и вездесущ.

Посланный своим начальником в Оренбург, Комяга мчится от Кремля до Внукова со скоростью 260 верст в час (проложена подземная дорога), прикладывает правую руку к стеклянному квадрату в стене аэропорта — и пожалуйста, проходите, господин опричник, через двадцать одну минуту самолет, а пока можно посидеть в трактире, где прозрачный половой примет заказ и грузди в сметане, водочка и ушица стерляжья возникнут моментально прямо из стола. В радужных научно-фантастических романах о третьем тысячелетии примерно так и представлялся технический прогресс. Сорокин поставил его на службу наследникам Малюты Скуратова. Что ж до широко распространенной в обществе мысли, что эти наследники наводят порядок, борются с коррупцией и охраняют нравственность, — так ее и сам Комяга исповедует. Что не мешает ему крышевать таможенный бизнес, пользоваться затейливым наркотиком (который по должности полагается конфисковывать) и участвовать в гомосексуальной оргии.

Трактовать книгу Сорокина как фантазию о будущем России, предостережение, прогноз нет никакого резона. Идея такого будущего лежит на поверхности и, извлеченная из текста, выглядит банальной и плоской, как обличительная статья в либеральной газете. Но как сатира книга Сорокина чрезвычайно занятна — игровой, цельный, соразмерный, хорошо сделанный текст.

О романе Дмитрия Быкова “ЖД”, как уже говорилось, в предыдущем номере “Нового мира” подробно написала Валерия Пустовая. Критик органично входит в мир историософских построений Быкова, принимая его гипотезу России как завоеванной территории, на которой сражаются две оккупационные силы — варяги и хазары. К ним равно индифферентно коренное население России, живущее природной доисторической жизнью, исповедующее идею круга и не желающее, чтобы наконец началась история.

Эти построения Быкова были обнародованы еще два года назад в его “философических письмах”, месяц за месяцем печатавшихся в “Русском журнале”, причем в качестве некоей исторической гипотезы, а не сюжетной основы романа, и показались мне тогда куда более достойными той оценки, коей был высочайше заклеймен изобретатель жанра Чаадаев.

Что это значит: в России не начиналась история? Я бы скорее поняла мрачный тезис о конце истории. Тут можно вслед за Константином Леонтьевым повторить: да, она была красочна, кровава, многоцветна и катастрофична, но именно исторические переломы и рождали великие характеры (хотя и великих злодеев — тоже). Князь Владимир и принятие христианства, патриарх Никон и Раскол с его неистовым протопопом Аввакумом, Петр с его свирепыми реформами и Екатерина с блестящими сподвижниками, ползучая колонизация Сибири и стремительные победы Суворова — это и была история, видимо пережившая, по К. Леонтьеву, период цветущей сложности и вступившая в фазу “упростительного смешения”. “У России нет истории”. А у Америки она есть?

Другую центральную идею Быкова — что “консенсус по базовым ценностям в России невозможен потому, что мы живем в захваченной стране”, что существует некое таинственное анонимное коренное население, которое по очереди захватывают варяги и хазары, — заявленную во втором “философическом письме”, в качестве метафоры рассматривать, конечно, можно. Но для метафоры не нужна ни почтенная норманнская теория, ни безумная гипотеза Артура Кёстлера о хазарах как коренном населении России, к которой обращается в статьях Быков.

При этом я соглашусь с тем, что мы живем в захваченной стране. Более того: нет ни одного европейского народа, который бы не жил в захваченной стране. Кто такие, ну, например, англичане, — уж про них не скажешь “несформировавшаяся нация”? Кельтские племена бриттов были завоеваны римлянами, потом бриттов поработили англы и саксы, потом на остров притащились норманны. Завоеватели приносили свой язык, уничтожали местное население и сами растворялись в нем. И что же? В результате есть английский язык и англичане, гордящиеся своей историей и вовсе не считающие свой остров захваченной страной. То же можно сказать о любой европейской нации. Великое переселение народов коснулось всех, незавоеванных не осталось нигде.

Короче: исторические открытия Дмитрия Быкова, высказанные в статьях, произвели на меня такое впечатление, что я заранее прониклась предубеждением к обещанному роману. И это при том, что к Дмитрию Быкову я отношусь с большой симпатией. Многие Быкова не любят. Его слишком много: откроешь газету — там Быков, включишь телевизор — опять он. Не успевают в критике обсудить одну книгу Быкова и пережить присуждение сразу двух знаковых премий биографии Пастернака (на мой взгляд — замечательной), как Быков выпускает уже другую. Тем, кто работает тяжело и медленно, спасительно предположить, что за этой искрометной легкостью таится легковесность, что плодовитость — обратная сторона поверхностности.

В романе “ЖД” близ деревни Дегунино стоит себе в лесу печка из русской сказки, которая печет и печет пирожки — да каждый раз с разной начинкой. Мне Быков представляется в виде такой печки, и эта щедрость натуры меня как раз привлекает. Возможно, с этим связано и такое качество, как отсутствие ревности к чужому таланту. Не могу не вспомнить, что едва вышел роман Максима Кантора “Учебник рисования” (я писала о нем в предыдущей статье рубрики “Комментарии” — “Новый мир”, 2006, № 12), как Дмитрий Быков откликнулся в “Московских новостях” (2006, 31 марта) восторженной рецензией. Этот жест особенно подкупает, если принять во внимание, что роман самого Быкова должен был вот-вот выйти из печати и, при всем глубинном различии, обе эти книги роднит и какая-то избыточность, и пафос отрицания современного мира, оцененного как неподлинный, и попытка разобраться с историей страны. Писатели обычно не любят, когда кто-то из коллег возделывает поле по соседству, и ревниво косятся на урожай. Посмотрите на критические опыты писателей: во-первых, они редки (мало кто может написать толковую статью), во-вторых, в них отсутствует радостное изумление удачей другого литератора, зато желчи всегда в избытке. И вот что интересно: подобная щедрость оценок вознаграждается на каком-то метафизическом уровне. Не успела выйти новая книга Быкова, как в тех же “Московских новостях” Михаил Успенский (2006, 27 октября) объявил роман “ЖД” крупнейшим литературным явлением, выставив заодно счет литературной критике, писательской среде, да и обществу в целом за то, что “не потряс ночную Москву ничей вопль: „Новый Гоголь народился!””, что “никто из доживающих мэтров прозы не пришлет Быкову свою фотографию с надписью „Победителю-ученику””. Успенский как в воду глядел, предвещая “косоротое неудовольствие” рецензентов. Вот Лев Данилкин, вовсе не склонный к безапелляционной резкости, дает уничтожающую оценку роману Быкова: “„ЖД” можно назвать неполиткорректным, неостроумным, самонадеянным, монотонным, многословным, нелепым, как все чрезмерное, но, боюсь, в русском языке нет того слова, которым описывалось бы это чудо в перьях. Оно, однако, есть в английском — это bathetic: неожиданно переходящий от возвышенного стиля к вульгарному; ложнопатетический, напыщенный или чересчур сентиментальный. Это слово, между прочим, происходит от греческого bathos и означает „самое дно”; именно дна, похоже, дна собственного творчества, достиг Быков, все пытавшийся упредить деградацию страны, в „ЖД”” ( , 2006, 19 сентября).

Когда критика реагирует на роман состоявшегося писателя в диапазоне от “гениально” до “провал”, приходится взять в руки книгу, даже если ты заранее питаешь к ней некое предубеждение. С внутренней досадой прочитываешь страницу за страницей и вдруг в какой-то момент обнаруживаешь, что чтение тебя не тяготит, а увлекает, что мир романа затягивает, как таинственное пространство вокруг выдуманной Быковым мифологической деревни Жадруново.

Я думаю, отрицательные оценки романа (имею в виду эстетические, у политических — иные корни) связаны с его перегруженностью, чрезмерностью — той самой, которую заметил Данилкин. Похоже, автор захотел впихнуть в роман все, что думает о жизни, человеческих отношениях, богемных тусовках, недалекой прогнившей власти, тупых варягах и лукавых хазарах, глупых правозащитниках и свирепых горцах, о прошлом и будущем России, о национальном и историческом, и при этом смешал все литературные стили и жанры. Это “чудо в перьях” — образ, заимствованный Данилкиным из самого романа, — летать не должно. Но вот поди ж ты — летает. Хотя объяснить, почему роман хорош, очень трудно: “летает” вопреки всем литературным правилам.

Мир романа Быкова — это, конечно, не будущее России, но некое альтернативное — будущее ли, настоящее, особого значения не имеет. Главный герой, Волохов, не зря имеет фантастическую специальность — “альтернативная история”. Вот в этой альтернативной истории могут быть и сменяющие друг друга нашествия варягов и хазар, и древнее коренное население со своим особым, не испорченным завоевателями языком, исповедующее идею круга (этот язык Быков очень занятно конструирует, отбирая хлеб у Сорокина), и таинственный флогистон, огненная материя горючих веществ, придуманная алхимиками и с позором изгнанная наукой Нового времени, и сюжетная коллизия, присутствующая в английской литературе, когда чиновник, приезжающий в индийскую провинцию, влюбляется в туземку, которую не положено возвышать до себя по кодексу белого человека. Дмитрий Быков главу о любви сибирского губернатора Бороздина и туземки со странным именем Аша так и называет: “По Моэму”, четко обозначая сюжетный источник. И правильно. В русской литературе всегда был актуален не расовый барьер между влюбленными, но социальный. Пушкинский герой может влюбиться в крестьянку, а она перышками махнула, лапотки сняла — и барышней обернулась. Индийская девушка в английскую леди не превратится никогда. Двадцатый век, впрочем, модифицировал все традиционные конфликты.

Москва будущего может, конечно, принять расовые законы, на то воля автора. Что такое “Синдром Василенко”, позволяющий гуманному обществу отлавливать слоняющихся без дела “васек” и “машек” и помещать их в приюты, где с ними гуманно обращаются, как не мягкая форма расизма, которая легко превращается в жесткую: в случае войны Васек и Машек можно и уничтожить. Но Москва будущего не властна над прошлым, не может изменить характер колонизации Сибири. И у нее нет никакого резона преследовать сибирского губернатора за запретную связь с туземкой. В альтернативной истории можно все.

Быков не зря питает слабость к коллегам из цеха фантастики — а они, судя по отзыву Успенского, держат его за своего. Не без оснований. В поэтике романа Быкова много от приемов сказочной фантастики, и смотрятся они очень органично. История, вращающаяся по кругу, которому поклоняется коренное население, получается чем-то вроде кольца у Толкиена, которое одни хотят уничтожить, а другие — захватить. Есть древнее пророчество — кольцо истории разомкнет потомок двух знатных враждующих родов. Есть две любовные пары.

Туземка Аша не просто красивая сибирская девушка, но потомок древнего коренного рода, волк (русские, они же варяги, испортили это слово, превратив его в “волхв”), а губернатор, подлинная фамилия которого Кононов, — происходит от конунгов.

Есть другая любовная пара: Волохов (который, как ясно и из фамилии, происходит от волхвов) и хазарка Женька Долинская. У каждой пары должен родиться ребенок, способный погубить этот мир. Или, наоборот, выпихнуть народ из кольца истории; катастрофа это или благо — зависит от точки зрения наблюдателя. Для коренного народа — катастрофа, и его сторожа стремятся этого не допустить. Архетипическая коллизия: предсказание, которому всякие силы — темные или светлые, не важно — хотят помешать осуществиться. Есть еще две пары: воплощение варяжского долга Громов и его возлюбленная Маша, воплощенное милосердие подросток Анька и беспомощный “васька”. Они удались хуже: похоже, их вызвала к жизни не авторская любовь, а стремление к завершенности композиционной схемы.

Все пары скитаются по стране, и чем дальше, тем отчетливее сюжет приобретает сказочные очертания. Возникает образ заколдованной земли, по которой Волохов водит своих солдат какими-то кругами, с “воздушными тоннелями”, позволяющими прямо попасть в отдаленное место (“Иной человек по такому тоннелю мог за сутки дойти с одного конца страны на другой”), с таинственными избушками, по ночам переносящими заночевавшего в них человека в другую местность, с серебряными лесами, где одним слышится пение, а другим оркестр, с загадочным вечным населением (старики спрашивают про исход войны 1812 года, а есть еще постарше, видимо, ровесники Ивана Сусанина). И нельзя не признать, что этот сказочный образ и есть мифопоэтический образ России.

Несколько разочаровывает финал романа. Не знаю зачем, ведя повествование к кульминации — рождению демонического ребенка губернатора и туземки, автор произвел на свет обычное человеческое дитя. Что это за сказочное пророчество, в котором ошибочка вышла?

В предисловии к публикации в “Октябре” Быков бросает кость своим критикам: “Наверное, это плохой роман”. И тут же объясняет, почему поставил жанровое определение “поэма”: именно эпическая поэма объясняет нацию. Унижение паче гордости. Хороших романов много, а национальных эпосов — раз-два и обчелся. Не думаю, что национальный эпос можно создать сегодня, — не та эпоха.

Быков, конечно, не создал “национальную поэму” и даже не объяснил вовсе, “почему нация до сих пор не сформирована” (такую программу-минимум он предлагает в предисловии). Достаточно того, что он написал сильный роман, создав сказочный, завораживающий образ какой-то заколдованной страны, в которой живут, мучаются, томятся, любят, надеются и умирают его герои. Что же до будущего России — то меньше всего этот роман может служить его прогнозом. Может, и не зря, взявшись за руки, входят герои в адскую (?) деревню Жадруново. Что их там ждет? “Неизвестно что”. Такова последняя фраза романа.