Рустам Рахматулли н. Две Москвы, или Метафизика столицы. М., «АСТ»; «Олимп», 2008, 704 стр.
Эта книга шла к своему читателю долго — более десяти лет. Отдельные ее главы, по доброй московской традиции, ходили по рукам в рукописи и уже по-новому — в дискетописи, оседали файлами Word 6.0 на домашних компьютерах, печатались в газетах, журналах и альманахах. И хотя каждая из этих глав была чем-то особенно замечательна, все ждали выхода книги как итога многолетних поездок, путешествий, экскурсий автора по Москве.
И вот наконец мы держим эту книгу в руках. Текст ее тысячами невидимых нитей соединен с пространством Города, она как будто выросла из него, и, перелистывая страницы, мы торим неведомые доселе пути, то раздвигая, то, напротив, суживая границы улиц, стены привычных и новых зданий; но во многом это иллюзия: всякий раз мы оказываемся в Городе, где очень хотелось бы жить, но, несмотря на кажущуюся его близость, в том Городе нас уже не будет никогда.
Этот Город — Москва. Но Москва эта отражена или, скорее, преломлена в метафизическом зеркале и потому как бы «мерцает» — то узнается, как на добротном, фотоснимке, то, напротив, выглядит неузнаваемой, как во сне. Иногда кажется, будто не автор мыслит «метафизику столицы», но, напротив, — сама столица рассказывает о себе, а тот, чье имя значится на обложке, просто очень внимателен к этому рассказу и научился за долгие годы понимать то, что она хочет выразить языком камня или дерева, холмов или гор, реки или огня…
При этом Рустам Рахматуллин не выдумывает свою Москву. «В Москве непозволительно выдумывать, — убежден он, — в ней нужно только вслушиваться, всматриваться и — слышать или нет; видеть или нет». Отсюда одна из основных оппозиций книги: «слепой» Баженов и «зрячий» Казаков. Один выдумывает Москву, подчиняет ее своему вымыслу, ограниченному временем и социальной средой. Другой — дает Москве проявить себя самой, раскрывает прообраз города. Но Баженов и Казаков здесь, несмотря на всю их конкретную историчность, суть не люди, а лишь доведенные до предела тенденции, структурные противоположности, некие «сгустки воль» (М. Волошин), творящие живую историю Москвы.
Книга Рустама Рахматуллина уникальна в своем роде. И вместе с тем здесь можно говорить и об определенной «традиции». Некоторые имена подсказывает сам автор: это историк Иван Забелин, в лице которого «позитивная наука достигает <…> метафизической высоты», Николай Львов — «единственный писатель среди русских архитекторов», философ Владимир Микушевич, которому посвящена одна из глав книги, искусствовед Михаил Алленов — автор предисловия…
Даже этот, далекий от полноты, перечень дает представление о некоторой эзотеричности и сугубой междисциплинарности предлагаемого текста. Это одновременно метафизика истории и герменевтика архитектуры — «метафизическое краеведение», как предпочитает называть собственный предмет автор. А Михаил Алленов так определяет область исследования в «Предисловии читателя»: «„Две Москвы” — в сущности реализация известной метафоры „архитектура — каменная летопись” <…>. Тем самым город прочитывается как текст и в этом качестве оказывается в состоянии диалога с другими текстами…»
Объекты или имена, возникая, мгновенно включаются в сложную экзистенциальную игру. Между ними выстраиваются непростые отношения притяжения-любви или отталкивания-вражды, «спора» или «фронды», если использовать авторские термины. Они бросают друг другу вызов и «полемизируют» друг с другом. Впрочем, совсем не так, как у Пастернака в «Докторе Живаго», когда в день Февральской революции герою кажется, что «митингуют каменные здания». Во фронде, описываемой Рахматуллиным, нет ничего революционного. Скорее речь идет о степенной классической дуэли — поединке, который может растянуться на несколько веков. Дома ведь живут гораздо медленнее людей.
Так, Дом Пашкова («царь домов») противостоит Кремлю («дому Царей»). Но это не непримиримая вражда, а скорее родственный семейный спор. Они «парны», как парны западники и славянофилы, которые, по Рахматуллину, «суть две стратегии Арбата как предместного холма: быть против или подле царского холма Кремля». Московские холмы борются друг с другом за первенство, и история оказывается, в сущности, отражением этой борьбы: «Перемещая торг и перекресток главных улиц с Боровицкой площади на стол Кремля, вернее подкремлевья, Москва переносила их с театра напряженного борения холмов в спокойный центр победившего холма». И вся эта сложная динамика личных пространственных взаимоотношений оказывается фрагментом большой истории: Священной Истории Москвы — Третьего Рима, рассматриваемой неупрощенно, со всеми присущими этой истории мистикой и драматизмом.
Да, можно сказать: город-текст в диалоге с другими текстами. А можно и так: Москва Рустама Рахматуллина — это живой и говорящий космос, ритмично пульсирующий сложным и в то же время структурно упорядоченным и гармоничным бытием в истории. Любой вдруг возникающий в Москве архитектурный объект, или изгиб улицы, или просто имя не творятся «из ничего» в уступчивой пустоте, не просто равнодушно занимают отведенное им бескачественное «пустое место», но проявляются из плотно насыщенного смыслами невидимого мира, неся эти смыслы вовне и тем определяя, означивая пространство. В книге «Две Москвы» живет и говорит буквально все, не только люди видят дома и улицы, но и, в гораздо большей степени, улицы, дома, реки, горы видят, слышат и сознают себя: «Что Воробьевы горы прообразуют Ватиканский холм, Витберг мог и не видеть. Но сами Горы видели себя именно так в проекте Витберга…» «Выходящие из огня и воды выходят из них как земля, как сами Горы. Персонажи Герцен и Огарев суть аллегории Гор, а не воды у их подножия и не московского огня. <…> Герцен и Огарев, конечно, гении, если не гений , Воробьевых гор, их кентаврическая аллегория».
Вообще антиперсонализм автора носит местами какой-то даже воинственный и вызывающий характер. Аллегориями московской топонимики оказываются не только живые исторические личности, но и исторические персонажи. Такие, как тургеневский Герасим, который в логике московского текста — всего лишь «аллегория плотины, поднимающей речную воду подле Воробьевых гор». И больше того: «Герасим — аллегория раздачи, но и удержания воды; аллегория плотины как кордона между низкой и высокой водой; аллегория низкого берега, разлива, водополья; наконец, он аллегория воды нагорной, прибывающей размеренно или внезапно».
И в особой логике «московского текста» с этими определениями и не поспоришь — ну разве что с уместностью в данном случае термина «аллегория».
Автор, вооруженный метафизическим знанием Москвы, без обиняков берется за такие сакраментальные вопросы, на которые вся мыслящая Россия не может ответить уже полтора столетия. Например: «Зачем Герасим утопил свою Муму?» Автор вполне обоснованно утверждает, что перед нами метафора строительной жертвы, обусловленной местом гибели несчастной собачки: «Гибель Муму есть случай именно что местный, оправданный не столько изнутри рассказа, сколько изнутри пространства, оглашенного рассказом. <…> Выбрав место действия, Тургенев оказался в поле местной фабулы как фабулы потопа». Поразительны и такие совпадения, на которые может обратить внимание только автор данной книги, верный своему методу: Муму спасена и затем утоплена невдалеке от Крымского моста.
И, «написанная накануне новой, Крымской войны, повесть вышла в год жертвы флота в Севастополе». В сюжет о Крымской войне оказывается включенным и рассказ Ивана Шмелева «Мартын и Кинга», действие которого отнесено к тому же 1854 году. Случай из вроде бы частной московской жизни — соревнование по плаванию у подножья Воробьевых гор — оказывается аллегорией (в данном случае, наверное, именно так) не только Крымской кампании, но и векового противостояния Востока и Запада: «Полем сражения песьего короля и русского мужика служит бырь — место силы воздуха, воды и огня. А имя моста — Крымский — растолковывает адрес сражения <…> Между городом и Воробьевыми горами сражаются Восток и Запад».
Москва Рахматуллина не просто «одушевлена». Она именно жива, то есть имеет живое тело, плоть. Книга «Две Москвы» — это, ко всему прочему, еще и увлекательные поиски (и обретение) головы, сердца, артерий, рук и других частей этой единой и живой плоти. Излюбленное автором слово «средокрестие», наиболее точно (и сочно) выражающее это единство, немного напоминает и «хронотоп» академика Ухтомского (термин, более известный по работам Бахтина), и, в еще большей степени, «хиазм» М. Мерло-Понти. «Хиазм — скрещение, в сердцевине которого завязывается sens incarne, воплощенный смысл, — пишет современная исследовательница философии Мерло-Понти Я. Бражникова, — он выступает как центральный феномен, относительно которого тело и дух, знак и значение являются абстрактными моментами». Так и Красная площадь Москвы в книге Рустама Рахматуллина — это «намеренное, постановочное, явленное средокрестие Москвы», где дух и тело города представлены нераздельно (и, само собой, неслиянно).
Но были и другие — оставленные и забытые — средокрестья, на которые «наставлялись» улицы и вокруг которых росли дома. Например, нынешние Ивановская или Боровицкая площади.
Самое важное в рахматуллинской метафизике столицы, по-видимому, заключается в том, что его книга — неоспоримое доказательство тезиса, давно превратившегося в публицистический штамп: Москва — это вечный город: Третий Рим, Второй Константинополь, Второй Иерусалим. Москва здесь выступает в своем древнем сакральном значении, понятном ее устроителям и совсем непонятном нынешним «строителям». Недаром правительство Москвы так и не решилось, несмотря на щедрые обещания, выпустить дорогое подарочное издание, которого, вне всяких сомнений, заслуживает эта книга.
Москва — обетованный город. «У Руси есть две обетованные столицы — Киев и Москва». Автор, кстати, не видит конфликта между двумя этими городами, один из которых зовется «матерью городов русских». Он полагает, что напряжение выстроилось по линии Киев — Владимир: «Но промежуточная остановка во Владимире дала его преемнице Москве спокойную способность становиться новым Киевом, не зная перед ним вины». Между тем вина Владимира давно перенесена на Москву, и современные апологеты украинства предъявляют претензии за князя Андрея Боголюбского, как если бы он был князем московским.
Как бы то ни было, известные с младенчества слова не то генерала Багратиона, не то генерала Панфилова: «Отступать некуда. Позади — Москва!» — пожалуй, как это ни странно, только в свете книги Рустама Рахматуллина становятся ясны современному читателю. Поскольку автор не просто пишет книгу о любви к святой столице нашего Отечества. Он всегда, в каждой главе спрашивает и развернуто отвечает на вопрос, почему именно она свята .
Так, размышляя над причинами, выделившими Тверскую улицу (хотя, по справедливому замечанию автора, «главная улица Москвы может быть только кольцевой, не радиальной»), следуя путем Венички Ерофеева от Савеловского вокзала в поисках Кремля и реконструируя первоначальные замыслы московских градостроителей, разрушенные историей, автор совершает удивительное открытие (и оно далеко не единственное в книге). Практически в одно и то же время (1647 — 1652 годы) на вершине и у подножия Страстной горы возникают церковь Рождества Богородицы в Путинках с отдельным престолом, посвященным Неопалимой Купине, и монастырь с редким посвящением Моисею Боговидцу. «Неопалимой Купине и Моисею Боговидцу празднуют одним числом, ныне 17 сентября. Как не предположить, что в середине XVII века Тверская в Белом городе, между Неопалимовской и Моисеевской церквями, была назначена метафорой пути библейского Исхода. В таком уподоблении Кремль с Красной площадью прообразуют Землю обетованную, в виду которой боговидец умер, не вступая». Бредущий этим маршрутом и уже потерявший счет выпитому Веничка, таким образом, идет, как то ни удивительно, путем Моисея, обреченный никогда не выйти из советского египетского плена и не увидеть того, что так ищет и жаждет его душа. Между тем Москва, по нетривиальному замечанию автора, — это и есть Петушки (что явствует уже из заглавия знаменитой поэмы Венедикта Ерофеева).
Собственно, это книга о невидимом Граде. И это — взыскание града невидимого там, где ему вроде бы не место. Это книга о Москве Невидимой — но ощущаемой зачастую столь явственно, что сама видимость готова отступить на задний план. Рустаму Рахматуллину удается облечь в слова то, с чем все мы, москвичи, хорошо знакомы с детства, но что мы не могли бы проговорить столь отчетливо.
Рустам Рахматуллин относится к той редкой категории авторов-«традиционалистов», которым удается отчасти деконструировать средневековое мышление, закрытое от нас несколькими слоями напылений Нового времени. К примеру, что для современного читателя средневековая формула «Царство — это брак»? Не более чем темная метафора. Между тем автор свободно мыслит такого рода «метафорами» и раскрывает их буквальный смысл: «Иван брачуется с Премудростью. И одновременно овладевает городом Святой Софии. <…> Иван насилию над Новгородом предпочел чинное сватовство. И Новгород ответил на любовь Ивана Третьего, отвергнув домогательства Литвы».
Книга открывается дивным, каким-то сказочным даже сюжетом о белом кречете, вписанным в историю «нового начала Москвы». Участниками сюжета оказываются царь Иван III и София Палеолог, архитектор Аристотель Фиораванти и святой мученик Трифон, царь Соломон и его сын Китоврас… Это сюжет об Успенском соборе, с которого начинается Московский Кремль. Заканчивается же книга Коломенским — царским селом с его «небывалым чудом», церковью Вознесения, и хранящейся в Казанском соборе Державной иконой.
Историософский чертеж книги безупречен: метафизика русской истории раскрывается на пути от Новгородской Софии к Москве, где Премудрость Божия узнала себя в Успевшей Богородице, а затем, в день падения Русского царства, открылась в образе Коломенской Державной хранительницы Земли Русской.
Таинственен исток Московского царства, таинственен и его исход. Автор, щедро делящийся с читателем тайнами прошлого, целомудренно умолкает перед тайнами будущего — еще не раскрывшимися и в полной мере не обнаружившими себя.