Сливкин Евгений Александрович родился в 1955 году в Ленинграде, закончил втуз при Ленинградском металлическом заводе и Литературный институт им. Горького в Москве (заочно). В 1993 году переехал в США. Поступил в славистскую аспирантуру Иллинойсского университета, защитил диссертацию (PhD) по русской литературе. Автор четырех стихотворных книг и ряда исследовательских статей о русской литературе XIX и XX веков. Живет в городе Норман (штат Оклахома), преподает на кафедре иностранных языков, литератур и лингвистики Оклахомского университета.

 

*     *

 *

Пляж цвета мокрого пшена,

в кабинке сломана задвижка;

пуста спасательная вышка,

и в низких тучах — тишина.

Свинцовым кролем на боку,

плечо от зыби отрывая

(как будто где-то наверху

щель приоткрылась смотровая),

он заплывает за буйки,

преодолев позывы страха,

лишь оглянувшись из-под взмаха —

почти прощального — руки.

Залив стоит, как надлежит

воде — беспрекословным склепом,

и продолжает спорить с небом —

кому пловец принадлежит.

На месте встречи двух пустот,

за далью, недоступной зренью,

они к единственному мненью

придут судьбы его насчёт.

 

Мюнхгаузен

Короче всхлипа, длительней смешка,

на перекрёстке смёрзшихся дорог

военный звук почтового рожка

раздаться в ширь окрестную не смог.

Прошла без остановки на рыси

казённая карета почтаря,

покачивая задом на оси,

и скрылась с глаз, полозьями искря.

Когда же с крыш закапала вода

и солнце встало не для похорон...

О, лучше бы наврал он, как всегда,

тот старый боденвердерский барон!

Оттаял замороженный сигнал,

но был в нём — за версту — надрыв и сбой,

как будто неврастеник зарыдал

и тут же засмеялся над собой.

 

 

Мексиканский подсолнух

Цветком казаться перестав,

стоит при звёздах полусонных

неокультуренный подсолнух —

ацтеков первый астронавт.

Ему в пространстве между звёзд

не отыскать ориентира,

он из растительного мира

в бессмысленный уходит рост.

Куда пришелец обратил

лицо в лунеющем скафандре —

не скажет и небесный падре,

хранитель стынущих светил.

Быть может, от Его щедрот

земля не раз ещё проснётся,

но знали те, кто верил в солнце:

не пожелает — не взойдёт!

 

Ответ римского друга

Отличим как-нибудь

мокрых куриц от птиц,

нам ворюги ничуть

не милей кровопийц.

Ты б умерил, поэт,

свой небесный апломб,

ибо кровь вопиет

под безмолвным баблом.

 

 

Император

Монарх присяжный и поверенный

в земную хаживал юдоль,

где лег Максимильян расстрелянный

и застрелившийся Рудольф.

Не оглашал её он воплями,

кляня венчанную вину.

Ему племянника ухлопали,

ему зарезали жену!

Его империя бескрайняя

искала внутренних границ, —

просили гербовой названия:

Тироль, Форарльберг, Австерлиц.

Война её списала бросово

и позаботилась о нём...

Забыт. Земля Франца Иосифа

торчит на полюсе кремнём.

На ней растут одни лишайники,

встречается полярный мак

и судьбы Арктики решаются,

в единый собраны кулак.

Для скотства большего не раз она,

земля без видимых примет,

мазутом и соляркой засрана,

как мухами его портрет.

 

Альбигойские ангелы

Граф Симон Монфор уже идет из Парижа помочь нам сломить еретиков.

Александр Блок, “Роза и крест”

Ангельское существо, живущее в человеке, неизбежно стремится покинуть человеческое тело.

Жан Маркал, “Монсегюр и таинство катаров”

В пренебрегавших зеленью катарах

томились ангелы, освободить которых

мог только факел, брошенный на ворох

сухого хвороста, что вспыхивал, как порох,

в ту пору, впрочем, не было нехитрой —

толчёный ад пересыпать селитрой —

премудрости, лишь век спустя открытой.

И добрые католики смотрели

сквозь дыма огнедышащие щели,

покуда не коробилось на теле

распятие. И, расходясь, корили

еретиков, не уступивших силе,

за то, что в тех не выпростались крылья.

И пепла от катаров не осталось,

но разошлась толпа не по вине их —

в них ангелов убили шум и ярость,

когда обосновались в Пиренеях;

Тулуз камнями насмерть отбивалась

(под ней Монфор ворочался в траншеях) —

швыряла в громыхавшее забрало,

разбрасывала, собирать не в силах...

В конце апреля вдруг похолодало,

и за окном балконным на перилах

густые пряди гусениц застылых

сворачивались, как в огне, устало.

Пассажир

Целебное клеймо на воспалённом лбу

легло, как поцелуй вагонного окна,

ты отражался в нём и вопрошал судьбу

на полке откидной, где было не до сна.

Вплотную ты приник, и — привалясь — исчез

твой пристальный двойник со стороны стекла,

и ты увидел мир, существовавший без

тебя, который мысль представить не могла.

Равнины и леса в пространстве за окном

не ведали следа ни глаз твоих, ни скул,

и долго уходил в прогонный окоём

поддержанный мостом парноколёсный гул.

И ты бежал — бежал все дальше от себя

в движенье по прямой до смысла, до конца;

бесстрастное клеймо, сошедшее со лба,

лежало на челе и жгло черты лица.

 

Портрет художника в детстве

На корабле из крашеной фанеры

засняли патентованным “Зенитом”,

чтоб в океане, всем ветрам отрытом,

в свою звезду он не утратил веры.

И в жестяном, как банка, самолёте

его сфотографировали “ФЭДом”

в залог того, что трусоватость плоти

не подорвёт стремления к победам.

Он был запечатлён на крутобоком

и терпеливом ослике однажды,

как будто предвкусил духовной жажды

и подрастал в отечестве пророком.

 

С младых ногтей позировал он стольким

фотографам учтиво-расторопным!

Но старичок, всегда пытавший “Зорким”

со вспышкой и штативом допотопным,

не выполнил условий уговора

и взгляд его оставил без ажура

там — в одиночной камере-обскура

за шторкой невзводимого затвора.

 

*     *

 *

Время детское, не поздно,

и взлетает в апогей

мальчик в ласточкиной позе

по невидимой дуге.

Совершая взмахи те же,

через точки а, бэ, цэ

по-над миром ходит стержень

с медным тазом на конце...

Отбывая аккуратно

срок земного бытия,

так и не постигший Канта

разум прячется в себя.

Там в раздвинутых пределах

время взрослое не в счёт;

этот мальчик на качелях —

он забавы не прервёт!