+9
Святитель Димитрий Ростовский. Руно Орошенное. СПб., “Миръ”, 2003, 232 стр.
Когда в числе выбранных тобою книг оказываются среди прочих Боговдохновенный труд о чудесах иконы-целительницы, написанный русским иеромонахом, святым чудотворцем, затем — запечатленное великим немецким поэтом-романтиком Откровение прославленной католической монахини; и, наконец, горячие размышления современного православного священника и писателя-просветителя о городе, который больше чем город, — Риме, не можешь (в моем случае) не испытать чувства робости. Мы знаем, что последние годы светские журналы охотно отдают свои страницы религиозной и теологической публицистике (и даже богословию) прошлого и современности. Однако в случае с нашим “простым” жанром ожидается, как я думаю, попытка “не методологического”, но сугубо личного отношения к выбранной и, очевидно, рекомендуемой книге. А если так — выбор должна сопровождать особая ответственность. О книгах, описывающих и содержащих духовный опыт, частному, светскому человеку, имеющему малый религиозный опыт, замешенный на неостывшем неофитском импульсе, говорить особенно трудно. Но очень хочется, потому что книги заставили меня радоваться и волноваться.
В случае с “Руном...” примечательны три обстоятельства: личность самого автора (несомненно отразившаяся на письме), читательский “статус” книги и таинственная судьба ее — на протяжении более чем трехсот лет существования. Святитель Димитрий (1651 — 1709), получивший образование в Киевской духовной академии и в восемнадцать постриженный в монахи, последние семь лет своей жизни был митрополитом Ростовским и Ярославским. Он благословлял строительство Санкт-Петербурга и реформы Петра (выступая против вмешательства государства в дела Церкви), прославился заслугами в богословии и церковной словесности (назову 12 томов новой редакции Четьих-Миней и великолепно написанное поучение “Алфавит духовный”) и даже сочинял пьесы для театра. А каковы его письма!
Его запомнили и прославили как человека сострадающего и доброго.
“Руно Орошенное” написано по следам многочисленных чудесных исцелений, происшедших при образе Пресвятой Богородицы в черниговском Свято-Ильинском монастыре в XVII веке. Тут же напомню себе, что впоследствии “Руно...” породило и новые иконы: “Нечаянную радость” и “Целительницу”.
В течение восьми дней на иконе выступали слезы, днем и ночью народ шел и молился, исцеления совершались на глазах верующих. Свидетелем некоторых из них был и тогдашний иеромонах Димитрий. Он описал 24 чуда — по количеству часов дня и ночи, приложив к каждому по два поэтичных и вдохновенных слова в жанре бесед и поучений, — и сопроводил каждое “Прилогом”, приложением из Житий святых.
Это была самая первая книга будущего богослова и святителя, который не осмелился подписать ее, лишь “растворил” свое имя — ИЕРОМОНАХ ДИМИТРИЙ САВИЧ — в четверостишии одного из предисловий. Книга была в России очень любима и почитаема, многократно переписывалась и переиздавалась. И ныне вышла впервые в адаптированном для современного читателя виде — с примечаниями и пояснениями.
Невероятно трогательно “Счисление краткое исцелившихся от различных болезней…”, приложенное автором к основному тексту: их имена, занятия и недуги. Почему-то всех их ясно представляешь: и “Анну Пенскую с Брагинщины”, “от хромоты исцеленную”, и “Ивана Павловича, москаля, барабанщика сотни Гавриловой из Башова” — “от бесовского мучения избавленного”… Подумать только, здесь, на земле, они все прожили не по одной, а по две жизни: до встречи с иконой и после нее.
Вот “Чудо Третье В Лето 1667-е”: исцеление полупарализованной и немой Веры с берегов Припяти. Вспомнив в “Беседе” историю об “окружаемой печалями” Ноемини и снохе ее Руфи и переходя к “Нравоучению”, вдохновенный послушник пишет: “Не меньшие и нас обдержат печали, отвне и внутри. На внешнего человека находят болезни: то расслаба тела, то немота языка, то рук усыхание — как на жену ту. Внутренний же человек расслабляется грехами: нем и безъязычен, когда не хочет исповедовать беззакония свои; и, как отсохшую руку, имеет волю, не хотящую благого намерения приводить в исполнение. Но во всех этих бедах есть у нас великая отрада — Пресвятая Богородица, если к Ней имеем веру несумненную, надежду дерзновенную и союз любви…”
Крестные муки Господа Бога Иисуса Христа. Размышления Святой монахини августинского монастыря Анны Катарины Эммерик в записи Клеменса Брентано. Перевод с немецкого Фреда Солянова. СПб., “ИНАПРЕСС”, 2003, 272 стр.
На русском языке эти записи, хорошо известные всей остальной Европе, публикуются впервые. Их бы, наверное, не было, если бы не было крупнейшего немецкого поэта-романтика Брентано, современника Французской революции, Байрона и Пушкина. В общении со смертельно больной монахиней — на теле которой в последние годы ее жизни открылись стигматы — поэт провел с перерывами пять лет. Ко времени их знакомства он с решимостью возвратился в лоно католической церкви и до самой смерти своей героини (в 1824 году) жил неподалеку от Анны Катарины в небольшом городке Дюльмене, где всё записывал видения этой удивительной женщины.
К этой книге, о которой до сих пор идут споры, можно относиться по-разному. Но мне кажется, если подойти к чтению по крайней мере заинтересованно, невозможно не взволноваться. Многостраничное, подробное описание истязаний, которым солдаты подвергли Сына Человеческого, передает читателю настоящую физическую боль. Я говорю об этом потому, что при подготовке издания к печати мне выпало по просьбе редактора книги перенести в рабочие файлы текста корректорскую правку. Вспоминается, как несколько раз (а занимался я этим за городом, в Подмосковье, поздней ночью) я выбегал на крыльцо — такой невыносимой, давящей болью веяло от этих страшных, проникновенных сцен.
Необходимо сказать о замечательном переводчике. Писатель и бард Альфред Михайлович Солянов заканчивал свой труд смертельно больным. Он даже пропускал некоторые “второстепенные эпизоды”, чтобы дотянуть до сцен Христова Воскресения. Успел. И — умер, так значительно завершив свой собственный земной крестный путь.
Я долго не понимал, как относиться к этой книге мистически . В этом мне помог священник Алексей Гостев, который в своем послесловии показал самое сложное: несмотря на то что перед нами — результат художественного соавторства визионерки-монахини и романтического поэта, это, без сомнения, подлинный религиозный опыт, а не самовнушение.
И еще: невозможно отделаться от мысли о неслучайности встречи Анны Катарины Эммерик именно с поэтом. К моменту их первой беседы лирический дар Брентано обрел вокруг себя внятный, спасительный для художника духовный покров. Он, без сомнения, понимал, что записывает, душа его трепетала. “Но тут я увидела, как сияющий Господь летел через скалы. Земля сотрясалась, и ангел в образе воина, как молния, ринулся с небес на гробницу, отодвинул камень вправо и уселся на него. Сотрясение было так велико, что переносные печки опрокинулись и пламя охватило все вокруг. Увидев это, стражники упали, словно потеряли сознание, и застыли неподвижно, как мертвые. Кассий, ослепленный сиянием, быстро пришел в себя, вошел в гробницу и, приоткрыв немного дверь, ощупал пустые пелены”.
Георгий Чистяков. Римские заметки/All’ombra di Roma. М., “Рудомино”, 2003, 158 стр.
Не знаю, чье уж решение — издательства или самого автора — обозначить написавшего эту книгу не священником, а просто — писателем. Впрочем, это не важно. В голосе знаменитого московского батюшки (а этот голос я слышу сквозь все “культурологические” пассажи) звучит, скрепляя десятки имен, географические и архитектурные названия, итальянскую и латинскую речь, краски и шумы площадей, — несмолкающее любовное признание великому городу. В который раз, читая книги о. Георгия Чистякова, думаю о своей дерзкой догадке: он может писать, только когда собственный житейский и религиозный опыт соединяется с Промыслительным сигналом. Собственно римских работ, главным образом касающихся литературы, у автора вышло уже немало. Были, как мне помнится, и тексты о Риме. Не было, пожалуй, вот такой “Римской симфонии”, где базилика Санта Мария Маджоре соединилась бы с “Римскими элегиями” Гёте, где Тассо вступил бы в разговор с Петраркой, а Микеланджело — с Овидием. Все римское тут замкнулось в некий поэтический круг и снова распахнулось в мир.
Почти за каждым шагом — по римским камням, за каждым взглядом на витраж, византийскую икону или древнюю книгу, за каждым подарком благодарной памяти, подсказывающей строки поэтов, у о. Георгия стоит Россия. В церкви св. Бонифация и Алексия (человека Божия, как его у нас называют) о. Георгий думает о том, что, когда святой Алексий вернулся из странствий по миру и жил здесь неподалеку, под лестницей, четвертый век только-только переходил в пятый. “За тысячу лет после того, как был основан Рим, и за семьсот пятьдесят лет до основания Москвы. За тысячу лет до Андрея Рублева. Все-таки как же недавно началась наша, российская, история!..” И — подойдя к иконе Божьей Матери: “Я смотрел на эту икону, казалось мне, что совсем не в Риме, а действительно где-то в деревне моего детства, в каком-нибудь подмосковном храме, затерянном в пойме Москвы-реки, молюсь я сейчас…”
Это не записки оттуда . Это скорее письмо — туда, благодарность так много впитавшему и так много породившему вечному городу за его чудесную помощь в нескончаемом строительстве души современного человека. К жанру историко-литературного очерка эти записки я отнести не смог: иные страницы, кажется, пахнут капуччино и лавром.
В какой-то давнишней детской книге говорилось о том, что в сердце некоторых людей таинственным образом вмещается весь мир. И тогда человек начинает видеть еще что-то — сквозь многократно описанные камни и времена — силой благодарного знания и неуспокоенного горячего чувства. Такой человек может и не быть священником, но мне повстречался именно священник.
Елена Игнатова. Записки о Петербурге. Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов XX века. СПб., “Амфора”, 2003, 808 стр.
Почти все вышесказанное по части благодарности и любви относится и к этому огромному тому. Мне хотелось сравнить записки Игнатовой с книгой Соломона Волкова, о которой уже писали в “Новом мире”, но приобрести ее я не успел: Волков распродан. А Игнатова на прилавках еще есть. Автор, известная ленинградская поэтесса, уже давно живет в Израиле, в родной город наведывается раз в год. А любит его и думает о его прошлом, по-моему, 24 часа в сутки. Том состоит из двух книг: первая, запечатлевшая дореволюционную эпоху, писалась в середине 90-х; вторая, доводящая повествование до финской войны, была закончена год назад. Под текстом: “Иерусалим — С.-Петербург”.
Мемуары, дневники, газеты и письма, уличные разговоры и собственные впечатления плюс строгий хронологический каркас позволили Игнатовой создать очень объективную и вместе с тем глубоко личную книгу. Имена таких краеведов, как Валентин Курбатов и Николай Анциферов, в аннотации не случайны. Не случайно и то, что большая часть текста посвящена XX веку. Жесткая и горькая получилась вещь: в питерском воздухе всегда как-то особенно сильно пахло бедой, неблагополучием, гибелью. Игнатовский опыт документально-художественного исследования напомнил мне чем-то, как ни странно, солженицынский “Архипелаг ГУЛАГ”. Не только композицией, но и обнаженностью, нервностью ритма. И еще — пластичным вплетением мелких, но важных контрапунктных деталей в общее полотно. Как и в книге отца Георгия, автор находится рядом со своим читателем: отношением, переживанием, непосредственной, иной раз — пылкой реакцией на прошедшее, но отнюдь не превратившееся в музейную экспозицию время.
Кстати, среди свидетелей и свидетельств много обращений к Чуковскому. Такого обильного и уместного цитирования дневника К. Ч. я еще не встречал. Читая вторую книгу (20-е годы), все время вспоминал блоковскую записочку Чуковскому, вклеенную им в свой рукописный альманах. Критик попросил поэта сообщить, есть ли особая эмоциональная окраска у тех или иных звуков. И получил ответ: “Было бы кощунственно и лживо припоминать рассудком звуки в беззвучном пространстве”. Игнатовой удалось озвучить это пространство, в ее полифонии ведущими эмоциями оказались горечь и боль.
Под Воронихинскими сводами. Стихи и воспоминания. СПб., издательство журнала “Нева”, 2003, 576 стр.
Сборник составил поэт, прозаик и переводчик Владимир Британишский. Здесь представлены 27 авторов — участников знаменитого ЛИТО ленинградского Горного института, руководимого поэтом Глебом Семеновым. Некоторые воспоминания написаны давно, другие — для этой книги. Получился портрет времени, портрет всех вместе и (авто)портрет каждого. Всё благодарно и пристрастно держит друг друга. Нетрудно догадаться: без Глеба Сергеевича Семенова этой истории не было бы.
То есть и Битов, и Горбовский, и Городницкий, и Агеев, и Куклин никуда бы не делись. Как говорится, можно жить без школ, учителей и без прививок. Тем не менее, судя по истории ЛИТО, его участники считают, что им повезло.
Хорошо, что рядом с теми, кто “на слуху”, — остальные, “негромкие”. Все вместе своими стихотворными посвящениями друг другу, своим долговременным или коротким участием в общем деле, “ГЛЕБгвардия СЕМЕНОВского полка”, противостояли мертвому “совписовскому” коллективизму. Теперь они, разбросанные по странам и городам, без конца вспоминают главное, чему незаметно и прочно научило их то расширяющееся, то сужающееся содружество опытных и начинающих литераторов: уверенности в своей правоте, умению постоять за нее, необходимости последовательного движения к “воплощению”. Трудное, но счастливое бремя ответственности оставалось, естественно, у учителя.
“…Глеб не жалел для нас времени. Он стал первым человеком, которому оказалась интересна моя душа, моя судьба, который отнесся ко мне искренне, человечно, без тайной корысти или подвоха, первым человеком, который нечто понял во мне и захотел, чтобы это нечто воплотилось в жизнь, чтобы я состоялась…” (Лина Глебова).
Здесь рассказывают и об ушедших. Запоминается маленькое эссе Александра Кушнера о талантливом поэте, участнике литобъединения Якове Виньковецком. Воспоминанию предшествует (в поэтическом разделе) почти полувековой давности стихотворная благодарность Кушнера своим знакомым, которым можно было позвонить в минуты тоски, чтобы на вопрос “как дела?” тебе ответили — “ничего”. “И за обычными словами / Была такая доброта, / Как будто Бог стоял за вами / И вам подсказывал тогда”.
Елена Макарова, Сергей Макаров, Екатерина Неклюдова, Виктор Куперман. Крепость над бездной. Терезинские дневники, 1941—1945. М., “Мосты культуры”, 2003, 408 стр.
Писательница Елена Макарова — учитель, ученик и воскреситель. Ее ученики живут везде. Занимаясь с детьми творчеством, главным образом — общением, рисованием и лепкой, Макарова отыскивает и выращивает в них семена свободы; подобно утренним обливаниям, ее уроки закаляют в ребенке то, что принято называть “душевным здоровьем”, помогают — самое трудное! — понять и разглядеть себя в мире. А взрослым Макарова помогает осознать себя как необходимую страховку ребенку, часто оказывающемуся один на один как со своим вдохновением, так и со своими страхами. Недавняя книга Елены Макаровой “Преодолеть страх, или Искусствотерапия” (М., 1996) — вся об этом.
Ученик и воскреситель в Макаровой — нераздельны. Это потому, что долгие годы училась она (и продолжает учиться) у человека, который, как и Януш Корчак, пытался воспитывать свободного человека в нечеловеческих обстоятельствах. Речь идет о педагоге Фридл Диккер-Брандейсовой (1898 — 1944). Фридл обучала детей искусству в гетто Терезин, где любая образовательная деятельность (кроме направляемых начальством “культурных акций” — для показов инспекторам Красного Креста) была запрещена. Каким-то чудом было разрешено лишь рисование, и Фридл стала учителем рисования. Сохранилось четыре тысячи рисунков, выполненных детьми в Терезине. В каталоге “Рисунки детей концлагеря Терезин” сказано, что Фридл “создала педагогическую систему душевной реабилитации детей посредством рисования”.
Транзитный лагерь-гетто Терезин известен не только тем, что люди из последних сил жили там напряженной подпольной творческой жизнью: сотни спектаклей, музыка, стихи и проза, рукописные журналы. Он известен своей неизвестностью . По крайней мере — в России, потому что на Западе о Терезине пишут. И пишут по-разному.
“Терезинские дневники” открывают четырехтомник, который Макарова с коллегами делают для того, чтобы рассказать о Терезине все. Все, что удастся дособрать к портрету трагедии, состоящей из нацистского кошмара и фобий, высоты духа и мещанской обыденности, веры и ее утраты. Большая часть этих дневников, сплавленных то в хор, то в перекличку, не публиковалась. Множество лучей-судеб собралось здесь в памятные пучки, и получился образ гетто, который нам не совсем знаком. Об этой книге надо писать большую статью, любая цитата уводит и от сообщества людей, и от одной-единственной судьбы.
Издание явилось еще и произведением книжного искусства: и верстка, и необычный формат — все работает на запоминание. Нет почти ни одного разворота без факсимиле рукописи, рисунка, фотографий. В том числе поразительных кадров из пропагандистских нацистских фильмов.
Хочу жить… Из дневника школьницы (Нины Луговской). 1932 — 1937. По материалам следственного дела семьи Луговских. М., “Формика-С”, 2003, 288 стр.
Московская школьница Нина была арестована и осуждена вместе с матерью и старшими сестрами Ольгой и Евгенией по групповому делу “участников контрреволюционной эсеровской организации”. К моменту ареста Нина вела дневник уже пять лет, с 1932 года. Смысл жизни, первая любовь, взросление, пристальное любовно-внимательное всматривание в природу — и попытка осознать трагедию страны. То, что Россия под Сталиным погибает, она поняла, кажется, раньше всех, окружавших ее. С подобным опытом, подобными эмоциями и подобным зрением наш читатель, кажется, еще не сталкивался. Не говоря о том, что это весьма талантливо записано. Если бы не пространные, целыми страницами, размышления о себе, своем внутреннем, интимном, можно было бы подумать, что это мистификация: ну как могла школьница — сразу и до конца — видеть и понимать все — из окон советской квартиры и советской школы?
“Даже школы — эти детские мирки, куда, кажется, меньше должно было бы проникать тяжелое влияние „рабочей” власти, не остались в стороне. Отчасти большевики правы. Они жестоки и грубы в своей жестокости, но со своей точки зрения правы. Если бы с детских лет они не запугивали детей — не видать им своей власти как ушей. Но они воспитывают нас безропотными рабами, безжалостно уничтожая всякий дух протеста”.
К основному корпусу книги приложены письма родных, в том числе дочерей — отцу. Его посадили первым.
Издано в рамках программы общества “Мемориал” — “Судьбы политзаключенных в годы большевистского террора”.
Вячеслав Домбровский. “Ее глаза, воспетые не раз…” (о Г. Д. Левитиной-Домбровской). “Hermitage Publishers” (USA), 2002, 151 стр.
Инна Шихеева-Гайстер. Дети врагов народа. Семейная хроника времен культа личности. “Hermitage Publishers” (USA), 2003, 194 стр.
Объединяю эти книжки не только из-за общей темы, но и потому, что вышли они в руководимом писателем Игорем Ефимовым американском издательстве “Эрмитаж”, а значит, труднодоступны.
“Много лет я избегал рассказывать даже близким свои впечатления от тюрьмы и ссылки, часто встречаясь с недоверием слушателей. Публикации Шаламова и Солженицына постепенно разбивали лед этого недоверия, но привычка молчать осталась. Мы щадили и щадим близких и далеких, так как они должны чувствовать себя невольными соучастниками преступлений или, во всяком случае, заговора молчания. И сейчас” (Вячеслав Домбровский).
Сын написал книгу о матери. Оба — сидельцы. Тут же и письма друг другу.
Дочь (Инна Ароновна Шихеева-Гайстер) наговорила свою жизнь и жизнь своего отца (у них сидела вся семья) на аудиопленку. Только для своих родных, для узкого круга. Теперь это доступно всем.
Что сказать? Это замечательные, страшные и светлые книги. Сегодня, когда известный Дом фотографии готовит выставку о Лаврентии Берии, ее куратор с воодушевлением рассказывает о том, что надо, дескать, побороть свои страхи и наконец рассмотреть этого человека: он-де был умный политик, умеющий элегантно носить щегольские костюмы и хорошо держаться, — мне больше всего хочется, чтобы такие вот речи не достигли ушей родственников тех, кто оставил свидетельства, запечатленные в этих двух книжках. Боюсь, что им, сугубым документалистам, может не хватить тонкости для осознания наших современных эстетских дискурсов.
u/
+1
Лев Вершинин. Не прячь лицо в ладони. М., “Радуга”, 2002, 360 стр.
Автор — переводчик и литературный критик. Ныне живет в США. Встречался с Альберто Моравиа, Эдуардо Де Филиппо, с другими европейскими писателями и издателями. Жизнь была напряженная: делегации, споры, лавирование, трудности в попытке сохранить себя. Судя по тексту — удавалось. И слава Богу.
Но про делегации и итальянские встречи много, видимо, не напишешь, и раз уж автор был знаком с писателями — от Слуцкого и Коржавина до Тендрякова и Копелева, — то читаем истории и про них, в большинстве своем прошедшие через запутанный кабель не вполне исправного телефона. Да и память, она же обычно задним числом включается. Когда приходит пора книжки писать.
И получаются прямо-таки неловкие байки: по сути-то верно, а в передаче — вранье. Интонационное. Ну нельзя прямую речь таких людей, как Л. К. Чуковская, передавать приблизительно. Ну не могла она на плохом русском языке кричать на Барто (да еще на писательском собрании): “Сколько вы при жизни отца моего ни чернили его (цитирую по тексту. — П. К. ), Ленинскую премию он все-таки получил. А теперь за меня взялись. Совсем стыд и совесть потеряли, мадам Барто!” Похожее говорила Л. Ч. на своем исключении. Похожее, да не такое: не ее это голос. Это голос тетки с базара.
И что-то не слышал ни я, ни кто другой о поездке Слуцкого в Переделкино к Пастернаку, где автор “Лошадей в океане” “натурально пал пред ним (Пастернаком. — П. К. ) на колени, умоляя простить, если только это возможно”. Недостоверный апокриф.
У Мандельштама была такая присказка в разговоре: “того-этого”.
Вот-вот, того-этого. А написано все по-доброму, с уважением к своим знаменитостям, с любовью, с живостью. Кто-то ведь и почитает, за семьдесят два рубля.