Валерий Трофимов. Заклинание. СПб., 2006, 61 стр. (“URBI”. Литературный альманах. Вып. 60)

"Какой печальный, мрачный март, какой сырой…”; “И нечего больше сказать в оправданье себе”; “Эта жизнь рассчитана на медленное умирание”; “Как легко согласиться, что ты неудачлив во всем и позорно слаб…”; “И не пытайся увлечь, потрясти, восхитить…”; “Постарев и со многим смирившись, не столько морокой / Тяготишься обыденной или ничтожностью роли, / Сколько трепетом смутным терзаем, какой-то тревогой…” Это все первые строки первых стихотворений книги Валерия Трофимова “Заклинание”. Жизнь грустна, что и говорить, кто этого не знает? (Кто не знает, пусть держится от литературы подальше, от стихов в особенности.) И март бывает печальный, и май холодный, и нечего сказать себе в оправдание: все виновны, вина дана нам изначально, а требования совести и обстоятельств так часто расходятся с желаньями и возможностью, что жизнь подчас предстает лишь медленным умиранием, как ни бодрись, как ни пытайся “увлечь, потрясти, восхитить”. Постарев, то есть пожив самостоятельной жизнью, начинаешь понимать, как это все устроено, соглашаешься с неудачей, смиряешься с позорной слабостью… Жизнь — борьба за выживание (за “место под солнцем”).

Собственно, это основное условие жизни всего животного мира. Таков закон Природы, замысел Божий. Даже иглокожие — морские звезды, которые, считалось, подобно растениям, лишены социальной жизни, в эту борьбу, оказалось, втянуты. Подводными съемками кинокамера подсмотрела, обнаружила, что борьба за доминирование на местности протекает у них хотя и замедленно, но не менее, чем у нас, ожесточенно; любопытно на это смотреть (побеждает, как и везде, сильнейший). Человек лишь тем отличается, что способен увидеть свое участие в социальной борьбе из какой-то виртуальной точки пространства, где этой борьбы нет. Подразумевается, что такое пространство существует. И неосуществимое стремление к нему, к соприродным душе мнимым небесным сферам заставляет терзаться “смутным трепетом”, насущной тревогой. Интересно, что избавленный от борьбы человек теряет этот трепет, а без него он не человек. “За что я, скажите, бездольною дрожью плачу…” Смею предположить, что поэт не согласился бы поменять свою “бездольную дрожь” на жизненные блага. Душа трудится, выгребая из обыденности, ей страшно завязнуть в ней надолго, остаться навсегда подмятой, она таким образом выполняет свой долг.

А та борьба за выживанье,

Которая подмяла всех,

Не более — чем оправданье,

Не менее — чем смертный грех.

Так что поэт сознательно вопрошает небеса, знает, что делает. И если может обратиться с таким вопросом: “Кого же любить и верить кому, на что надеяться, подскажи, / Немая и всетворящая, всеядная сила, любить ли одну тебя, / Любить больше жизни самой твои бесчинства и миражи, / Страшиться грома и молний и мощи твоей, любя?” — если можно так, такими словами потревожить силу жизни, таким разветвленным синтаксисом обеспокоить, — значит, не с ней, а с какими-то высшими силами установлена связь, душа поэта удостоена отзбыва.

Это баратынское слово (с ударением на втором слоге) подвернулось нам не случайно. Валерий Трофимов занят тем же выяснением отношений с мирозданием, что и Баратынский. Эти вечные вечные вопросы! Что такое жизнь? Зачем она? Кто я? Что здесь делаю? В них не столько упрек небесам, требовательный и ждущий оправдания, сколько попытка понять и смириться. Казалось бы, одни и те же, знакомые многим, если не всем, чувства и мысли. Отчего так радуют, нерадостные? Ну, вот, например, такие:

…Будь себе одному благодарен за еще одно измерение, за полуночный мир,

Где ты неуязвим для реальности с ее грубой правдой и будничною тоскою.

Жизнь дневная похожа порой на зияние, на пустоту, пунктир —

В промежутках меж собственно жизнью, бесплотною, непредсказуемою, ночною.

Или вот такие:

И кажется, что жизнь проходит стороной,

Той мерой полноты тебя не одаряя,

Которая и есть весь смысл ее простой,

Подарок божества и обещанье рая.

Или такие:

Нищенка квелая входит в вагон на Сенной.

Вписан и я окончательно в хаос окрестный.

Что же ты сделаешь, Непостижимый, со мной?

Любишь ли Ты меня все еще, о Бессловесный?

Кому-то, видим, адресованы эти вопросы, это не риторика, и кажется, этот Кто-то, припертый к стенке настойчивостью, взятый, как говорят англичане, за манишку, должен в конце концов дать ответ. И Он его дает, пожалуй. Ответов всегда меньше, чем вопросов, но случается так, что сами вопросы, точнее, потребность их задавать и способность формулировать, становятся неким эквивалентом ответа.

Однажды смутили беспечную душу мою…

Я жил по привычке и смысла ни в чем не искал.

Вдруг что-то случилось — я вижу, но не узнаю

Знакомого мира — как в сложной системе зеркал.

Возможно, читатель вспомнит на этих строках пушкинского “Пророка”, тогда он сможет заметить разницу между ощущением поэта, осознавшего себя поэтом два века назад, и — живущего в настоящее время, а заодно и оценить сумрачный нрав души, наделенной “бездольною дрожью” и вопрошающей “за что?”. “…За то, что я прожил, как прожил — других не умней, / Как мышь-землеройка, не смел показаться на свет…” На эти чувства нужно, пожалуй, не меньше мужества, чем на представление о возвышенной миссии пророка. А кроме того, безусловно, нужен тот самый слух, подвергнувшийся известной операции, который способен различать подводный смысл в стихотворной речи — текучей, меняющейся со временем, но помнящей о своих истоках. Не намереваясь учить и проповедовать, тем более — предсказывать будущее, поэт пользуется своим необыденным зрением и слухом для того, чтобы будничное, скользящее мгновенье жизни не ускользнуло в небытие. Неприглядная “дневная” жизнь, похожая на “зияние, на пустоту, пунктир”, сталкивается с насыщенной “ночной” жизнью души. Во всем есть прелесть для бодрствующего в темноте ума (“Есть прелесть в банальных открытьях…”) . В каждом, буквально в каждом стихотворении книги, о чем бы оно ни говорило, можно расслышать “ночной звук” безответных вопросов, и надо сказать, что в тех стихах он достигает наибольшей силы, где возникает по конкретному поводу, не в виде голого размышления.

Не в темном шкафу, а во мне обитает скелет,

Я череп бугристый его осязаю рукой.

Он в плоть мою теплую только на время одет,

Как будто на время во мне поселился другой.

Откуда мне знать, что с ним будет, когда я уйду,

Оставив на всем белом свете его одного.

Я на руку руку ему машинально кладу —

Бездумно, беспечно, как будто и нету его.

А он поживет еще, если не будет сожжен.

А он полежит еще в тесной древесной глуши,

Когда разойдутся родные с моих похорон,

Когда не останется больше вокруг ни души.

Его, словно друга, корнями обнимут кусты,

Обступят деревья, зашепчется нежно трава,

И ветер ночной прогудит для него с высоты,

Ручей пробормочет неслышные ныне слова.

А может, растащит по норам лесное зверье —

И станет он, белый, любимой игрушкой волчат.

Не верит, не верит он в долгое счастье свое,

Опять его зубы от боли и страха стучат.

Признаюсь, у меня, что называется, мороз по коже от этих стихов, и вовсе не оттого, что я представляю себе свой скелет после смерти, не оттого, что страшен сюжет, а от восторга, оттого, как неожиданно собственный скелет возникает в качестве альтер эго, другого, и машинальное движение — руку положил на руку — оказывается таким неожиданным, что вздрогнешь и рассмеешься, а также оттого, что в четвертой строфе картинка так чудно напоминает Заболоцкого (“… корнями обнимут кусты, / обступят деревья, зашепчется нежно трава” и дальше — как хорошо!), и оттого, что удивителен образ — и смешной, и страшноватый: череп — “игрушка волчат”! А какой замечательный конец: “...Опять его зубы от боли и страха стучат”. Одушевлен скелет, то есть то, что по существу мертво в нас при жизни, поскольку пребывает в сохранности после нашей смерти . Мощные, прекрасные стихи! Вспоминается “Череп” Баратынского. И уж если мы заговорили о корнях поэзии Трофимова, то оба эти источника — Баратынский и Заболоцкий — обнаруживаются то тут, то там на страницах книги, их сочетание и дает, как это происходит в химии при соединении разных веществ, новый, оригинальный итог. Трофимов узнаваем. Только тогда проявляется индивидуальность поэта, когда в его речи уловимы звуки предшествующей поэзии, пробивающиеся в разных местах и сливающиеся в гармоническое единство.

Звук, напоминающий Заболоцкого, можно расслышать и в стихотворении “Заклинание”, давшем название всей книге. Одушевление природы, свойственное Заболоцкому, положено здесь в основу сюжета, это обращение к дождю, заклинание дождя: “Дождь, дождь, небесная вода, / Не исчезай неведомо куда!”

…Листву, траву, в предзимней нищете,

Деревья в неприглядной наготе,

Безумный мир, галдящий вразнобой,

Скиталец-дождь, преобрази собой.

.........................................

Мне как-то легче от того, что ты

Летишь сюда с угрюмой высоты…

Если стихи настоящие, они вызывают в сознании другие, сходные по теме, уже проглоченные благодарной памятью. О дожде написано много, мне вспомнились совсем не похожие на эти — “Московский дождик” Мандельштама и “Вторая баллада” Пастернака. Вспомнились потому, что выражают характер их создателей. В каждом стихотворении отражается какая-то грань души поэта, какими бы разными по настроению ни были стихи. Так, в “Московском дождике” (“…Как бы воздушный муравейник / Пирует в темных зеленях”) отразилась веселость Мандельштама, о которой вспоминают почти все современники, оставившие о нем свидетельства. А в балладе Пастернака растворено ощущение счастья от присутствия в этом мире (“Я на учете. / Я на земле, где вы живете, / И ваши тополя кипят”).

У Трофимова в “Заклинании” сквозь сумрак и тревогу, как бы стоящие в сторонке, за текстом, звук дождя внушает надежду — надежду на силы природы, которые, как и судьбу, нельзя подчинить и умилостивить, но которым можно ввериться, потому что их можно любить. Как сказано в другом стихотворении,

И пусть мне оправданья нет, а все-таки и я любил,

Пожалуй, больше, чем себя, всю эту синеву,

С ее безумной глубиной, механикой ночных светил

И тем, что держит целый мир, как лодку на плаву.

Самые печальные стихи Трофимова утешительны, как ни странно. В них содержится противоядие от тоски и страха, подобное вакцине, и как прививку от обыденности их можно давать подросткам, еще не глотнувшим холода и мрака грядущих дней. Этими стихами может быть разбужена душа — так же, как это случилось с самим поэтом: “ Однажды смутили беспечную душу мою…” В одном стихотворении даже дается что-то вроде совета психотерапевта (а Трофимов — психотерапевт, о чем читатель узнает из стихотворения “Сага”), оно начинается словами: “Прислушайся к мраку, к наволглой ночной тишине. / В ней странные звуки, как твари живые, снуют…”, а кончается так:

...И ты здесь замечен, пусть даже не видно ни зги,

И ты был услышан и узнан, и ты не забыт.

Елена Невзглядова.

Санкт-Петербург.

Редакционный постскриптум. Ровно двадцать лет назад — считая с того момента в прошедшем году, когда Елена Всеволодовна Невзглядова предложила нам отклик на книжку Валерия Трофимова, — двадцатисемилетний автор, врач, прислал свои стихи в редакцию “Нового мира”. Олег Чухонцев, заведовавший тогда отделом поэзии, незамедлительно извлек их из безразмерного “самотека” и освободил для них место в одном из ближайших номеров журнала. Эта подборка из пяти стихотворений, вышедшая под названием “Скажи, что знаешь” в октябрьском номере за 1987 год, как казалось, обещала скорое и интересное продолжение, и мы радовались своему открытию. Но тут автор исчез с нашего журнального горизонта, и оставалось думать, что удачный дебют — не боле чем случайность.

Только сейчас, когда благодаря рецензии Е. Невзглядовой контакты с Валерием Трофимовым возобновились, удалось познакомиться с еще двумя его книжками, появившимися по следам новомирской инициативы, — это “Ночное дежурство” (1988), как раз представленное нашей тогдашней выборкой, и “Зимний город” (1991), изданный скромным тиражом в Казани.

На обложке “Заклинания” проставлены даты: 1991 — 2006, и я не берусь судить, почему целых пятнадцать лет дали небольшую поэтическую тетрадь, к тому же самим автором справедливо названную (в телефонном разговоре) “монохромной”. Хочу лишь засвидетельствовать, что “Зимний город” — несмотря на суровый колорит и медитативно-элегическое настроение — книжка “полихромная”; и, хоть не надеюсь, что ее нынче легко отыскать, обращу внимание возможных читателей на такие удивительные в ней стихи, как “Утренний певец” или “Отрок”…

Как бы то ни было, можно порадоваться возвращению этого имени на страницы “Нового мира”. Как сказано в евангельской притче: “пропадал и нашелся”.

И. Б. Роднянская.

*