Доброва Евгения Александровна родилась в Москве. Закончила Литературный институт им. А. М. Горького. Публиковала в различных изданиях стихи и прозу. Участник Форума молодых писателей России в Липках в октябре 2007 года, мастер-класс “Нового мира”. Живет в Москве.

 

Марина нашла ее на помойке, эту куклу. Вообще, она часто дарила мне всякий хлам, ненужные, но очаровательнейшие вещицы, и всякий раз поясняла: спасла из контейнера. Она знала, что я люблю пахнущие стариной вещи. “Мясо, дважды побывавшее в котле”, — говорила Марина, протягивая очередную вазу или статуэтку: она имела в виду старинную китайскую легенду, незатейливое содержание которой сводилось к тому, что испорченное мясо гораздо вкуснее свежего.

— Какая прелесть! — Все это приводило меня в восторг. Я представляла тоненькую, хрупкую Марину — французский романист сравнил бы ее с танагреткой — в небесно-голубом сказочном платье, собственноручно сшитом по эскизу не то Бакста, не то Эрте, — как девочка на шаре, балансирующую на скользких отрогах помойной кучи: невинные глаза, ухмылка хулигана Квакина — знать ничего не знаю и знать не хочу — Марина зарывает не донесенные до адресатов последних двух домов — фу, надоело! — пачки бесплатных “Экстра-М” и “Всего Северо-Запада”.

Помойка находилась в старом околотке под названием Розовые дома, дома были действительно розовые, в лучших традициях немецкой военнопленной архитектуры — четырехэтажные, с высокими скатами крыш, рустовкой, эркерами и уютными двориками. Мы очень любили гулять по этим проулкам, по Нелидовской улице, мимо кинотеатра “Полет” и дальше к реке, а если погода была не очень холодная, брели дальним маршрутом на Остров — там тоже было прекрасно.

— Хреновый из меня разносчик пиццы, — пнув напоследок звонкую жестянку из-под пепси, выводит горе-почтальон Марина, в очередной раз тайно избавившись от пуда рекламной макулатуры — так же, как, если верить бабушке Зине, избавлялись от запретного плода монахини Белорадовского монастыря, топя новорожденных чад в ближайшем пруду.

Глядя на куклу, я вспомнила Белорадово. Бабушка с детства пугала меня этим прудом.

— Твое произведение?

Вопрос отрывает меня от экрана. Я оборачиваюсь. Произведение состоит пока из одного абзаца.

— Мня-мнясная первая строчка! — Косая жует пирожок из французской пекарни, и поэтому я не могу разобрать, какая же, собственно, первая строчка: классная или ужасная? Но переспрашивать я боюсь (скорее всего, нахамит) и, чтобы хоть как-то соблюсти политес, предлагаю, хотя уже ясно, что в пустоту:

— Могу дать почитать, когда допишу. Если захочешь, конечно.

Так вот, подруга Марина, по совместительству рекламный почтальон, портниха-надомница и издатель самодельного журнала “Голубые небеса”, старалась время для разноса почты выбирать вечернее. И под покровом темноты в помойный бак утилизировались свежие газеты — и мимоходом извлекались вещи, перечисляю только самое ценное: а) уже упомянутая подаренная мне кукла; б) бальное платье с филигранными вышивками, достойными модного дома “Китмир”; в) часы с кукушкой (правда, выломанной, Марина потом туда нос Деда Мороза приделала, такой, на резиночке был); пишущая машинка “Urania”; г) расписной фарфоровый чайник (к сожалению, без ручки, но Гарднер, Гарднер!); д) литературное приложение к журналу “Нива” за 1900 год; воротник в виде лисы с засушенной наглой мордой; е) гарнитур венских стульев с узорным маркетри на спинках, не очень почерневших от времени и не сильно испорченных древоточцем.

Реестр можно длить и дальше, абецедарный ряд будет развертываться словно свиток и, обрастая новыми припомненными подробностями, достигнет многих страниц. Судьба же все эти предметы постигала одна: счастливая.

Диковины и артефакты, отжившие век у прежних хозяев, незамедлительно отмывались, чинились, перешивались, раскрашивались — и оставались жить в чудесной Марининой квартире.

— Тебе не нужна в студию кукла? — спросила однажды Марина, когда я собралась уходить.

— Наверное, нет. У нас уже есть одна… — Но тут я спохватилась: — А впрочем, давай. Пригодится.

Марина вручила пакет. Высунувшись из целлофана, странно скривившись — вероятно, сломался шарнир, — набок свисала несчастная, жалкая, с плоским лицом, с закатившимися под ресницы глазами, точно как у младенца-утопленника, печальная пластмассовая головенка. Беру! Беру!

— Фотографии потом покажешь!

— Обязательно. — Я уже стояла в прихожей и застегивала меховой френч.

Френч был действительно меховым, из шкурок теленка. Я купила его у Муртады — он держал секонд-хэнд на задворках Розовых домов. Заведение располагалось в многокомнатной квартире на первом этаже жилого дома, аккурат между булочной и ломбардом. Я забрела туда совершенно случайно и, увидев россыпи мехов, тканей и кож самых немыслимых фактур и расцветок, пришла в неописуемый, совершенно детский восторг. Это было похоже на что угодно: на костюмы с венецианского карнавала, испанской фиесты, парагвайского велорио, гримерку оперной примадонны, реквизиторский цех киностудии, кибитку бродячего цирка — но только не на комиссионку. Гипюр, габардин, бархат, парча, органза; ворох шелков, муар и атлас, жаккарды и крепы; кружева, блестки, стразы... Коллекция от ретро до нью-лука; Вудсток и Шампс Элизе, Банхофштрассе и Виа Монте Наполеоне — и все блестит, переливается в электрическом свете — до хоровода в глазах, до помутнения. Лавка праздника, сверкающая, как богемский хрусталь!

За все это великолепие Муртада просил копейки.

Сначала я даже слегка растерялась от яркости красок, хлынувших как из рога изобилия, да еще в таком странном месте. Но замешательство длилось недолго и вскоре сменилось азартом обновления гардероба. Я перерывала кучу за кучей, нагребая при этом собственную горку раритетов. Платье, отороченное гагачьим пухом, кофточка с бретельками из пайеток, огненно-оранжевый свитер, пашминовый палантин, практически новый свакаровый полушубок… Кучка находок росла. И уже было ясно, что за один раз это просто не унести.

— Можно, отложу до завтра?

— Прыхадыти, канечна, — разрешил Муртада, помогая запихивать сверток на антресоль, чтобы уже никто не позарился на мои будущие наряды.

— Утром забегу. — Поблагодарив Муртаду, я в самом прекрасном расположении духа покинула гостеприимный лабаз.

Но дотерпеть до утра было выше моих сил. Я вернулась уже через час, и не одна, а с Мариной. Уговаривать ее не пришлось.

— Где?! — закричала она. — Пошли скорее!

И мы продолжили охоту. Муртада сразу понял, что нам нужно. Футболки и джинсы он даже и не предлагал — подсовывал только самые экстравагантные одеяния, с ловкостью фокусника извлекая их из глубин огромных тюков, — и снова понеслось: расшитые левкоями халаты, юбки годе, и парашютом, и колокольчиком, горжетки и муфты, бисерные жабо, крокодиловые ридикюльчики...

Национальность хозяина так и осталась загадкой. По-русски он говорил крайне плохо, но крайне вежливо. Кроме того, Муртада поразил меня тем, что раз в полчаса уходил в дальнюю комнату, расстилал на полу маленький коврик, становился на колени лицом на восток и, окруженный своими затейливыми прет-а-порте, истово, усердно молился.

Мы скупили полмагазина и потом заглядывали туда чуть ли не каждый день. И правильно — ибо через месяц Муртада, этот загадочный негоциант, вместе со всем своим заморским добром вдруг исчез — так же внезапно, как и появился.

…Я стояла в прихожей и застегивала меховой френч. Кукла печально глядела из пакета стеклянным глазом.

— Назови ее! — Я чуть не забыла самое главное.

— Я подумаю. Завтра тебе позвоню.

Чмокнув дарительницу в румяную, пахнущую мускусом щеку, я, грохоча в гулкой подъездной норе каблуками, четырьмя синкопированными гран-жете сбежала по лестнице вниз.

Вернувшись после минутной отлучки на рабочее место, я обнаруживаю, что за моим компьютером восседает Косая (в сортир нельзя отойти!) и режется в преферанс.

— Как быстро меня здесь не стало... — не без ехидства замечаю в пространство.

— Ты хочешь сесть?! — Интонация угрожающе повышается.

— Ну что ты, сиди, сиди, это я так.

— Вот только не надо мне… этих… — выфыркивает Косая.

Ну же! Давай, Косая, давай! Как это правильно сказать по-русски? Думай! Нет, не выходит каменный цветок у Данилы-мастера… Ужас! Фраза без окончания повисает меж полом и потолком и раздражает слух подобно музыкальной теме, оставленной без разрешения в финале. Так просто ведь: жертв! Но, видно, энергия мысли до Косой не доходит, и она, уже уходя в коридор, сквозь зубы и мальборину продолжает шипеть:

— Таких этих!

Дальнее крыло нашего пятого этажа оккупировал начальник отдела графики Чипыжов, маленький, лысоватый и страшно охочий до женского пола — слава богу, меня уже упредили не реагировать на его шутки, а то не знаю, чем бы закончился сегодняшний день. За глаза коллеги звали главного “графика” не иначе как Чижопин, ловко сложив вольную анаграмму из букв его простонародной чижик-пыжиковской фамилии.

Когда я только поступила на службу, он отловил меня в коридоре и спросил, прямо в лоб:

— А где Багрецова?

— Кто?

— Кто, кто. Менеджер по календарикам. Ну, эта… — и тычет себе в глаз.

— Пошла в ту комнату, — говорю и иду себе дальше.

Чижопин двинулся в указанном направлении, но, взявшись за ручку двери, внезапно обернулся и крикнул:

— Как вас зовут?

— А я не из этой комнаты, — сказала я на всякий случай.

— А в вашей комнате, что, нет имен?

Я только хотела ответить, что с десяти метров такие вещи не спрашивают, но начальник отдела графики уже скрылся за дверью той комнаты.

И тут же высунулся обратно:

— Так ты наша, что ли? Новенькая?

— Да.

— Хорошенькая. Вот если б у меня была такая секретарша, я бы ее каждый день заставлял чупа-чупсы во рту вертеть. По утрам и по вечерам. Корольков не заставляет?

Нет, Корольков, наш комдиректор и мой прямой начальник, пока не заставлял. Наверное, не любит чупа-чупсы.

Мамочки, куда я попала!

Боже, зачем я пошла работать в редакцию! Вернее, не так: Боже, зачем я вообще пошла работать! Зачем я послушалась маму и папу и пыталась тратить свое драгоценное время на такое ужасное и неблагодарное дело, как служба! Закончив два года назад институт и перепробовав -надцать работ (собственно, на работы меня безжалостно выпинывали, иного глагола и нет, пинком за дверь выставляли — меня, дочку родную! — заботливые, пекущиеся о благе ребенка родители), от бензоколонки (оператор-кассир, сутки — трое) до пресс-центра президента Е. (ночной мониторинг средств массовой информации за о-о-очень символическое вознаграждение), я под конец остановила белку в колесе и осела на несколько месяцев в частном издательском доме. В конце концов, где еще приютиться писателю, как не возле книги, думала я.

— Ты веришь, что я напишу гениальный роман? — Вопрос этот — болезненный и провокационный, потому что мне на тот момент двадцать лет и с папой мы не очень дружим.

— Лет через тридцать, может, и напишешь... — Все серьезные разговоры происходят, как правило, за едой (почему?), и я, извлекая потом, через несколько лет, чем-то расстроившую и потому навеки засевшую в память фразу, вспоминаю не только интонацию, но и сопровождающие ее бублик, кефир, чавканье, зубы... Папа ковырялся в зубах спиченкой. Гениальный роман отменялся.

…И его нет до сих пор.

Уже через полмесяца выяснилось, что времяпрепровождение, то есть работа в издательстве “Март”, куда, собственно, я была милостиво устроена сомнительными “своими”, приводит меня вместо восторга в отчаяние.

От этого страдали все близкие, ибо я стала просто невыносимой. Гримаса непреодолимого отвращения, казалось, навечно пристала к моему лицу; я рявкала в трубку, когда звонил телефон, рыдала, когда подгорали котлеты, колотила о стену посуду, когда соседи включали рок-группу “Айнштюрценде нэубаутен”, скандалила со старушками из-за места в троллейбусе — словом, как моська на людей бросалась, причем всеми доступными способами. Когда в день рождения позвонили бабушка с дедушкой, на вполне безобидный вопрос “как поживаешь?” я ответила, что они мне регулярно снятся, гоняются за мною по лесу и хотят убить.

Это была ложь, конечно.

Надо что-то делать. Жить, когда я в отчаянии, я не могу. Тем более — писать гениальные романы. Даже этот несчастный рассказишко все никак не добью.

Еще через две недели оказалось, что мне очень мало платят. Сумма, которую собственноручно вписал в платежную ведомость коммерческий директор Корольков, равнялась пятидесяти долларам. Это было мало, ничтожно мало, так мало, что не хватало даже на еду. То есть на китайскую лапшу, конечно, хватало, но, поскольку закалки голодным пайком у меня даже в студенчестве не случилось, давалась мне эта лапша тяжело.

— Я так больше не могу! — жаловалась я по телефону родителям. — Они не собираются повышать мне зарплату. Я даже зимние ботинки не могу купить. Хожу в позапрошлогодних.

— Ни копейки от нас не получишь, — отрезал папа. — Поняла? Ни копейки. Я в твои годы асфальт отбойным молотком долбил. А по ночам писал кандидатскую.

— Держись, — сказал слышавший наш разговор экспедитор Слава Сорока. — “Кто не пережил войну, любовь и нищету, тот не жил”. Александр Сергеевич Пушкин, — наврал он.

Сорока — это фамилия, но вполне могла быть и кличка — не Лисицей же его с таким клювом называть. Вечно взъерошенный, волосы темные, с блеском; черное пальто, полы как крылья летят, шея обмотана белым шарфом — сорока и есть, разве что серебро у господ не таскает. Иногда я просила слетать вместо меня в копи-центр или в “Диету” за хлебом, и он никогда не отказывал. А теперь он меня утешает.

— Все в порядке, — сказала я тогда Славе. — Писатель должен быть возле книги...

Впрочем, сказала я это не очень уверенно.

Мои служебные обязанности сводились к тому, что с утра до вечера я переписывала своими словами русские народные сказки из сборника Афанасьева, печатала платежки, вела клиентские карточки оптовиков, а в перерывах бегала за сигаретами для коммерческого директора.

Комдиректор издательства Корольков, в чьем непосредственном подчинении я находилась, курил исключительно “Парламент”. В магазине “Диета” на Садовой-Триумфальной он стоил тридцать пять рублей. А в оптовой палатке на Даниловском рынке — двадцать четыре, то есть на одиннадцать рублей дешевле. В день у комдиректора уходила одна пачка, а если приезжали клиенты, то две. Иногда он брал еще пачку домой. Таким образом, моя прибавка к зарплате составляла от нуля до тридцати трех рублей в день.

К рабочему дню я готовилась с вечера. В правом кармане пуховика у меня была сделана специальная прорезь, которая вела дальше в подкладку. Туда помещалось три пачки. Поскольку пуховик был очень толстым, да еще и на три размера больше — мама в Салтыковке на рынке купила по случаю, — то получалось незаметно.

Когда Корольков посылал за сигаретами, я брала деньги, надевала пуховик с контрабандой, выходила на улицу и минут десять гуляла, держа пачку в руке — для того, чтобы она остыла, ибо в шкафу, где висела верхняя одежда, проходила труба с горячей водой и все ужасно нагревалось.

После охлаждения товара я возвращалась в офис и как ни в чем не бывало выдавала сигареты из кармана.

Больше всего я боялась, что в теплую погоду сигареты не успеют остыть и он все поймет.

Ужасно было и то, что я никак не могла постирать пуховик — куртка с такими карманами была у меня одна. Правда, в гардеробе висела еще песцовая шуба, подарок от бабушки ко дню совершеннолетия, но там вообще не было карманов, а стало быть, и возможности приработка. Короче, шуба не годилась.

Через два месяца постоянной носки воротник куртки из светло-желтого сделался… сделался... назовем это словом горчичный . Тогда я стала надевать поверх черный шерстяной платок — обматывала вокруг ворота и подворачивала внутрь бахрому.

Такой запеленатой матрешкой и проходила всю зиму.

Фамилия у Марины оптимистическая и жизнеутверждающая — как колокольчик над входом в магазин игрушек, где продают воздушные шарики, розовых пупсов и клоунов с гармошками, но никогда — скучные кубики и лото: Гамаза . Сплетение трех гласных, двух звонких и одного сонорного звука оповещало мир, и вовсе не ложно, о непоседливом и взбалмошном характере обладательницы. Друзья даже не произносили, а пели ее фамилию, как песенку про Буратино:

— Скажите — как его зовут?!

Га!

Та-та-та-ти-та-та!

Ма!

Та-та-та-ти-та-та! — но тут уже чувствовалось, что одного слога не хватит, и фамилия пропевалась на итальянский манер:

Зи!

Та-та-та-ти-та-та!

Но!

Та-та-та-ти-та-та!

И патетическое сфорцандо:

Га! Мы! Зи! Но!!!

С Мариной Гамазой я познакомилась по объявлению. На стенде в вестибюле Дома культуры “Салют” белел тетрадный листок. Объявление состояло из четырех слов:

“Журнал „Голубые небеса” ищет гениев!”

И номер телефона.

Единственным человеком, кто по нему позвонил, была я.

В какой области я считала себя гением, это другой вопрос. Наверное, в журналистике. Я страстно желала опубликовать статью про своего друга, замечательного фотографа Леню Лещинского. Ей-богу, он того заслуживал.

Но только не в таком СМИ. Издание оказалось рукописным, тиражом пять экземпляров, а выпускала, вернее, каллиграфическим почерком писала, а иногда и вышивала — ну да, прямо вот так, нитками, по тряпичным страницам, — словом, вела его Марина Гамаза. Содержание в основном составляли стихи, которые она время от времени сочиняла, начитавшись Ксении Некрасовой или Марии Петровых.

Увидев, как я расстроена, что журнал ненастоящий, она придумала утешительный приз — прелестную фетровую шляпку с огромной розой. Меня это тронуло; я решила проявить себя благодарным призером и тоже чем-нибудь ее премировать. Например, промышленной бобиной фиолетовых ниток мулине для эксклюзивной полиграфии. Я была рада общению: из своих в околотке никого не осталось, школьные подруги повыходили замуж — признаться, я немного скучала. А тут такая личность — и где, в соседнем доме!

На работу я все время опаздываю. Не могу встать с постели, и все тут. Будильник я слышу, и первый, и второй, и четвертый, но это ничего не меняет. Гири пудовые на ногах, на руках, и вообще приподнимите мне веки. Бухгалтерша Владлена Узьминична, лукавая старушенция с потерянной буквой, даже прозвище придумала: “Королевское опоздание” — по аналогии с джентльменским, — которое коллектив сократил до Опоздания. А по идее, я должна приходить раньше всех.

— Мы тебя брали, чтобы в десять ноль-ноль у нас был живой телефон, — сказала Косая.

Мне нечего на это ответить. В каком-то учебнике по психологии я прочитала, что если человек не хочет просыпаться по утрам, то значит, он не хочет жить. Двигаясь в плотные миры, где жизнь труднее, то есть в сторону смерти, вы чувствуете себя плохо, говорилось в той книге; двигаясь в миры легкие, райские, вы чувствуете себя хорошо.

Надо, однако, менять маршрут. А то усну вот так и не проснусь.

Рабочее место Марина обустроила в эркере. С улицы можно было увидеть осиное тулово черного “Зингера” на подоконнике, а если вглядеться в полумрак квартиры, то и саму хозяйку за закройным столом у окна — Гамаза колдовала над выкройками, задумывалась с лекалом над миллиметровкой, отмеряла, чертила обмылком по ткани, отрезала, сверялась со схемой, снова чертила… Так бывало обычно. Но сегодня, направляясь в эркер на примерку вечернего платья — за небольшие деньги Марина взялась передрать его из каталога итальянского модельера Роберто Капуччи, — сегодня ее фигуры в окне я не увидела.

Зигзаг этого дня повернул иначе. Марина была огорчена: в химчистке обнаружилось, что ей испортили пальто. На лацкане воротника, на светло-сером драпе, зияла маленькая, но хорошо заметная дырочка.

— Пытались доказать, что так и было. Почему мне все время врут, ты не знаешь? Весь мир против меня, все словно сговорились. В супермаркете продали испорченную пиццу. “Только привезли, только привезли”… На работе сказали, что примут в штат, и не взяли. Даже мальчик на улице вчера обманул, когда спросила, где библиотека.

— Может, он сам не знал? — предположила я.

— Нарочно показал в другую сторону, понятно было… Как меня это расстраивает! Надо срочно посиморонить .

— Что сделать?

— Не знаешь про симорон? Такое волшебство, и смысл его в подменах. Чтобы мне перестали вешать лапшу на уши, я должна отождествить себя с этой самой лапшой. И обессмыслить образ настолько, чтобы он утратил свое значение.

— Как это? — не поняла я.

— Сгоняй за “Роллтоном”, узнаешь.

Можно было пойти через дорогу, в супермаркет “Двенадцать месяцев”, а можно в обычные “Продукты” на пересечении Сходненской и Нелидовской — хоть и дороже, но ближе. Насчет дороже я подумала по инерции, не собиралась ведь я, в самом деле, выгадывать рубль с одного пакетика вермишели быстрого приготовления. Короче, я свернула к “Продуктам”. Они занимали часть бельэтажа в доме с аркой — предпоследнем, четвертом, если считать от метро, розовом доме.

У кассы собралась очередь. Дедок в пугачевском тулупе брал по сто граммов от каждого вида колбасы и сыра и уже начал вводить народ в нетерпение, потому что ненадрезанных батонов и головок оставалось еще штук восемь.

— Пенсию, что ли, получил? Хорош, дед, закругляйся, люди на работу опаздывают, — подгоняли из очереди.

На стальное блюдце, прикрученное шурупом к столешнице, брызнула россыпь монеток и переломленных, затертых купюр. С помощью продавщицы дедок наковырял, сколько нужно, расплатился за свои деликатесы и ушел.

— Вам? — выдохнула продавщица, а получилось почти как “гав!”.

— Один “Роллтон”.

— Все?

— Все.

Продавщица достала с полки пачку лапши, метнула ее на прилавок. Как легкая лодочка, пакетик проскользил по стеклянной поверхности витрины и причалил точно мне в руки.

— Благодарю.

Интересно, как все-таки она будет отождествляться? Просто сожрет? Не похоже на Гамазу… Я стояла на крыльце магазина, нашаривая в кармане левую перчатку, и тут меня окликнули.

— Девушка! — бархатный такой баритон. Я обернулась: высокий, в кожаном плаще… Плащ сшит отлично, кожа отменной выделки.

— Умоляю вас, не ешьте это! — Он кивнул, указал на желто-красную упаковку, которую я держала в руках. — Давайте я вам что-нибудь нормальное куплю! Хотите брауншвейгской колбасы? Сока? Огурцов, помидоров? Или пойдемте в кафе…

Вот так так! Чип и Дейл спешат на помощь!

— А может, я как раз люблю китайскую лапшу? — ответила я. — И вообще, что вы имеете против макаронных изделий?

— Три года этой гадостью питался и просто не могу смотреть! Настоящая отрава!

— Ладно, — пожала я плечами, — уговорили. От чашки кофе не откажусь.

Ближайшее заведение было в торце супермаркета “Двенадцать месяцев”. Я шла и думала. Надо же, он обо мне позаботился. Он позаботился обо мне. Настоящий мужчина спас настоящую женщину от настоящей отравы.

Вот как это выглядело со стороны.

Звали настоящего мужчину Родион.

— А фамилия у вас случайно не Щедрин? — спросила я, когда мы выбрали столик и уселись на легкие венские стулья. — Какой-то вы загадочно щедрый.

— Салтыков-Щедрин, за справедливость который, — парировал Родион.

Поспорю, тут не справедливость, а основной инстинкт. Шатенку cероглазую, дитя голодающего Поволжья, спасает Он, рыцарь короля Артура или как там тебя. И причиной тому — желто-красный брикетик весом 60±3 грамма. Правы, правы маркетологи “Макдоналдса”, что желтое в сочетании с красным притягивает. Обязательно сошью костюм в этой гамме — от парней точно отбоя не будет.

— Что вам взять? Салат, пирожное, рыбу под соусом…

— Салат, пирожное, рыбу под соусом, — повторила я.

— Вы серьезно? Может, вместо пирожного — крем-суп?

— Нет-нет, именно так. Вы же за мой рацион отвечаете, вот и отвечайте, — велела я.

— А “Роллтон” вы все-таки не ешьте, — снова попросил “Родион Щедрин”, когда официантка принесла заказ.

— Не буду, — заверила я. — Обещаю.

Я молниеносно поглотила заварной эклер, винегрет по-шефски и судака в маринаде. Аппетит у меня хороший — и впрямь можно подумать, что человек трое суток не ел, и когда в следующий раз удастся сухарик погрызть, неизвестно.

— Можно, я вас провожу? На улице очень скользко, — предложил Родион, когда мы вышли из кафе.

— Буду вам очень признательна.

Как описать мужчину, когда он тебе едва знаком? Мужчина привлекателен. Лицо у мужчины бледное. Глаза зеленющие. Волосы темные, по плечи — а-ля свободный художник — и немного вьются. Всем подбираю типаж среди киноактеров, подберу и ему. Ален Делон? Брандо Марлон? Колесниченко Родион!

Та-да-да-дам! Первый этап акции “Не упусти свой „Роллтон”” завершился с успехом.

— Что ты бумагу вечно переводишь! Печатай на оборотках! — Косая нависает надо мной, как грозовая туча. Не успела я сообразить, что такое оборотки, как она уже протягивает ворох листов, исписанных с одной стороны преферансными пульками. Я поморщилась. От бумаги исходил явственный запах воблы.

— Бери, бери, — повелела Косая. — Все равно свое печатаешь. Чистая бумага только для договоров.

Делать нечего, я покоряюсь воле Аллаха — однако желание печатать свое напрочь отбито. Ни мама, ни папа, ни бабушка, ни Косая, ни Слава Сорока — никто не узнает о том, что же было дальше с Мариной, Родионом, фотографом Леней, подаренной куклой и вашей покорной слугой.

— Где тебя носило! — накинулась Марина. — Ушла на десять минут, а прошло два часа.

— Смотри! Смотри скорее! — Я подбежала к окну и отдернула гардину. — Видишь, в черном плаще? Провожал! Красавец, между прочим… отсюда не видно.

— Одет неплохо, — оценила Гамаза, — плечи ровные, выправка, спортсмен, наверное. Только бы не охранник. Гарный парень. Приводи в следующий раз, хоть посижу рядом с красавцем. А вообще — мои поздравления.

— Хорошо. Он в четверг позвонит.

— Ты “Роллтон” принесла? — спросила Марина, когда Родион скрылся за углом дома.

— Вот. — Я выложила пачку на стол.

Марина вскипятила чайник и заварила в миске лапшу. А потом принялась делать то самое — симоронить.

— Чтобы избавиться от вранья, мне надо стать “Той, у которой лапша на ушах”… — говорила она, стоя перед зеркалом и навешивая мелко волнистые, как в прическе “мокрая химия”, локоны “Роллтона”.

— Не горячо?

— Нормально… Или лучше так: превратиться в “Лапшу, которая висит у Марины Гамазы на ушах”. У лапши какие могут быть проблемы? У нее не могут болеть зубы, потому что их нет. Не могут заканчиваться деньги. Ее не могут выселить за неуплату. Ей не может изменять мужчина.

— Лапша может остыть, — апеллировала я к здравому смыслу. — Испортиться. А главное, ее могут съесть и переварить.

— Это не проблема, — возразила Марина. — Это реинкарнация. А сейчас пойдем кататься на трамвае.

Мы вышли из подъезда и направились к трамвайной остановке — там уже собралась толпа: было шесть сорок пять, люди ехали с работы. Как по заказу, через минуту подкатила битком набитая “шестерка”, и народ приготовился брать ее штурмом.

— Что бы ни происходило, не вмешивайся. — Марина пошла на таран в передние двери; я следом за ней.

Расталкивая людей локтями, Гамаза пробиралась в центр вагона. “Могла бы и поаккуратнее”, — подумала я. Что и говорить, на помойной куче она была более грациозна. Однако, согласно правилам игры, я промолчала.

— Смотри, куда прешь, корова!

Посреди вагона Марина столкнулась с пьяной компанией. Двухметровый верзила в черном “боксере” и шапочке-пидорке сильно пихнул ее локтем под лопатку: судя по всему, она наступила ему на ногу.

Марина ничего не ответила. Она пристроилась у самых дверей, на нижней ступеньке, и повернулась к парням спиной. Ей было больно, конечно больно, но она промолчала. Это раззадорило молодчиков.

— Темыч, это новый спорт у баб такой: в час пик в вагон залезут и трутся сиськами об мужиков. Тебе куртку почистить сздади не надо? Сейчас она протрет!

— Не обижай спортсменку; сиськи могут пригодиться и в трамвае, а, Борь?

— Эй, сисястая! А ну иди сюда! Ты нам нужна!

И тут Марина обернулась к парням. И величественным жестом откинула волосы с ушей.

И они замолчали. Потому что реальность исказилась. Трамвай подошел к остановке “Западный мост”, двери разверзлись, и Марина, гордо подняв голову, вышла. Теперь уже мне пришлось распихивать толпу локтями, чтобы успеть выскочить следом за ней.

Косая любит слушать радио. А я не люблю. О господи, опять эта песня. “Город-сказка, город-мечта, попадая в его сети, пропадаешь навсегда”. Я тихо схожу с ума. Я начала вторую пачку цитрамона. “Алена, Алена, Алена, Алена, Алена Боро-ди-на!” — орет динамик. Мало того что косая — она, наверное, еще и глухая. Так это, матушка, вам в дом инвалидов, а не в издательский бизнес.

Запретить Косой слушать музыку я не могла. Я решила бороться с ней тихо, по-партизански. Например, испортить приемник. Сломать, но так, чтоб было незаметно. В один прекрасный день он просто не включится, и все. Что, если выломать колесико тюнера? Выкрутить до упора и — с силой — за упор. И эта Алена-Алена-Алена навечно заткнется. И я спасена. Пока Корольков расщедрится на новое радио, пройдет лет двести, не меньше.

Я перестала опаздывать на работу. Более того, теперь я приходила в офис раньше всех. Корольков, наверное, решил, что перевоспитал наконец эту клушу несобранную с тыквой вместо головы, но дело было не в том.

Каждое утро я подходила к динамику и крутила туда-сюда несчастное колесико. А оно все не ломалось. Так проблемы не решают, сказал бы папа. Я знаю, но все равно продолжаю выкручивать тюнер. Уж завтра-то я его точно доломаю, думала я. Но корпорация “Шарп”, не иначе, предусмотрительно снабдила свою продукцию функцией foolproof, или babyproof, или как там у них называется. Защита от нежелательного направленного воздействия, одним словом. От дураков и детей.

Промаявшись неделю, я бросила это занятие. Stop, fool! Остановись, дурак! Функция сработала на пять баллов. Если я не выломала это чертово колесо за семь дней, глупо тратить на него утро восьмого. Лучше подольше посплю. Да и Косая почему-то стала раньше приходить. Что-то заподозрила, наверно.

Чу! Двери лифта распахиваются, меня окатывает волна ароматов райского сада — словно облако цветочной пыльцы залетело в наши темные, обшитые фанерной доской коридоры. Косая уже на месте, я унюхиваю ее с лестничной клетки. В султане “Крестьян-Диора”, в идеально выглаженном платье она, можно сказать, почти обворожительна. Если б не глаз. И если бы не характер.

Я ее не ненавидела, нет. Мне многое нравилось в Косой. К примеру, восхищали идеально чистые ботинки. При любых обстоятельствах, и в дождь, и в снегопад, и в слякоть, они были просто стерильными, девственно чистыми. Она что, летает?

Однажды я не удержалась и спросила. И Косая — о, чудо, — ответила. Оказалось, специальный воск “Саламандр”, только он стоит ровно столько, сколько я в неделю трачу на еду.

Непозволительная роскошь.

Но как сверкают ее ботинки!

— Доброе утро, — говорю я как можно более дружелюбно.

— Сделай зеленый чай, — отвечает Косая.

Как выяснилось, причина ее ранних приходов другая. Косой надо было успеть разобрать все пришедшие за ночь факсы, потому что днем она на полтора часа отлучалась — сдавала экзамены в автошколе.

И сдавала их уже довольно долго.

— Ну сколько можно отпрашиваться! Четвертый раз идешь! Что там у тебя не получается? — недовольствовал Корольков.

— В “бокс” не могу задним ходом въехать…

— Деточка, это же очень просто! — вдруг раздался прокуренный бас бухгалтерши Владлены Узьминичны. — Вот когда я училась водить машину, инструктор так объяснял: выкручивать руль нужно сразу, как только палка поравняется с плечом. Я тебе говорю — все получится. Давай постарайся. И хватит уже прогуливать, поняла?

Вот бабка! — думаю я. Какую машину она, интересно, водила? “ГАЗ”, что ли? Так и представляю ее за рулем кабриолета — лихачка, шарф развевается, волосы по ветру летят… Юрий Пименов, “Новая Москва”, 1937 г., 140ґ170, холст, масло.

Владлена Узьминична у нас живая легенда. Ей восемьдесят четыре года. В прошлом математик, чемпион Одессы по шахматам, Узьминична прекрасно адаптирована к современной жизни. Она не боится компьютеров, электронных платежей, яндекс-денег, заказывает косметику в интернет-магазинах, у нее даже есть свой блог, который она ведет на сайте LiveJournal под псевдонимом Blondy_Vladdy, — я один раз подглядела.

Я понимаю Владлену Узьминичну: ей очень хочется жить.

Узьминична и зимой носит обувь на каблуках, шьет на заказ костюмы, стрижется под пажа и красит волосы в светло-пепельный с розоватым отливом цвет. У нее всегда французский маникюр, и педикюр, наверное, тоже — проверить это возможности нет, но вряд ли я ошибаюсь. Узьминична курит элитные сигареты “Sobranie” и уважает коньяк. Муж ее остался в Одессе, и, похоже, они не общаются. Для полной законченности образа хочется распрямить ей спину, но нет, восемьдесят четыре года не шутка, и сгорблена она уже непоправимо.

И это единственное, что ее портит.

— Ух ты! Как в музее! — Родион ходил по квартире Марины и осматривал коллекцию артефактов. — Очень много мелких предметов. И крупных тоже. О, “Орел”! У моей бабушки были такие часы. Каждый час били, я спать не мог по ночам. И такая солонка с ложечкой… и тарелки с сиренью… и супница… и поильники кисловодские стояли в серванте. Эти вещи пригвождают нас к прошлому, пожирают пространство, — зачем они тебе?

— Знаете… — сказала Марина.

И рассказала нам случай. На первом этаже розового дома по Сходненской, сорок шесть жила дворничиха Марь Матвевна. У нее была внучка лет четырех. Однажды они пошли гулять и во дворе увидели больного, чуть живого голубя. “Давай его возьмем!” — “С ума сошла — всякую заразу подбирать!” Вернулись с прогулки, внучка думала, думала… “Бабушка! А если бы это была я?!”

— Марь Матвевна мне говорит: “И тогда я помчалась во двор, бегу и прошу: хоть бы он еще был там! Потом восемь лет на балконе прожил”. Вот и я, увижу игрушку на свалке и думаю: господи, а если бы это была я?!

От безденежья я решила стать репетитором. Репетировать я могла только по одному предмету: по финскому языку, после филфака я его знала в совершенстве. А вдруг? Богатый район, вполне могут клюнуть на экзотику. Говорят, в Хельсинки недвижимость растет в цене… хорошая возвратность инвестиций… Тур-бизнес опять же… Короче, нужная вещь этот финский язык, что ни говори.

Возникает вопрос: а что мешало преподавать, например, наш великий-могучий вкупе с литературой? От этой идеи я отказалась по заурядной причине: побоялась, что разовьется идиосинкразия к чтению, а врожденная грамотность превратится в приобретенную безграмотность. И вот, пользуясь служебным положением, я напечатала сто копий объявлений “Финский язык, уроки вечером, недорого. Для бизнеса и души. Подготовлю в вуз” и потихоньку расклеивала их у подъездов соседних домой во время походов “за „Парламентом””.

Прошло две недели. Звонков пока не было, но я заметила, что в последние дни с объявлений стали исчезать язычки с номером телефона. Вчера шесть штук было оторвано, позавчера четыре…

Может, надумают все-таки?

Остужая на улице сигареты, я увидела, как мужчина в черном пальто отрывает телефон с моего объявления. Что-то в его фигуре показалось знакомым. Я присмотрелась и узнала Славу Сороку. В первый момент я даже подумала: зачем ему финский язык? Но когда он небрежно скомкал бумажку и бросил ее на тротуар, я все поняла.

Он хотел дать мне надежду.

Самое ужасное, что я влюбилась в Родиона еще до того, как узнала, что он женат, — так что обратной силы это не возымело. Правда, женат он был формально: три месяца назад супруга выставила его за порог и жила теперь одна с дочерьми. То есть ужасное заключалось не в том, что штамп в паспорте, а в том, что у него были дети. И он их любил.

“Не прогоняй меня, пожалуйста”, — сказал он через четыре дня после нашей встречи. И я сказала: оставайся. Я была еще неопытна в таких делах и принимала все за чистую монету. За один вечер мы собрали Родионовы вещи, и из грязного деревенского дома, который снимал в деревне Грибаново, он перебрался ко мне на Нелидовскую.

Эйфория длилась ровно неделю. А инерция — несколько месяцев.

В день “Роллтона” в Розовых домах Родион оказался не случайно: привез теще подарки для детей. Он и сам раньше жил здесь, да не ужился. История, с одной стороны, витиеватая, а с другой — обыденная до безобразия. Семья Родиона приехала из Ростова. С насиженных мест снялись по зову тещи, которая всю жизнь жила в Москве в общежитии, а потом получила трехкомнатную квартиру от трикотажной фабрики и от скуки выписала к себе дочерей: старшую Тамару, жену Родиона, с тремя детьми и младшую Елену, незамужнюю.

Против Москвы Родион ничего не имел; едва разобрав чемодан, он кинулся зарабатывать деньги, ибо вынашивал план со временем съехать от тещи. Судьба привела его за город, в дачный поселок Сосновый Бор: устроился хаус-кипером к подпольному миллионеру Гринбергу, владельцу банка “Гарант”. Там же нашлась работа для Елены — детям банкира требовалась гувернантка. Тамара осталась в Москве. Несколько дней в неделю Родион и Елена жили в доме миллионера, а выходные проводили с семьей. Елена бывала в городе чаще — на уроки отводилось всего четыре дня в неделю, — и это обстоятельство повлияло на судьбу Родиона. Каверзным образом.

Лучше б она в Москве сидела. Для всех было бы лучше.

Есть хотелось так… есть хотелось просто зверски. Просто истерически. Есть хотелось, как в Ленинграде в сорок втором году.

Корольков со свитой умотал на ревизию книжной точки в “Олимпийский”, а мне было велено весь день сидеть у телефона и ни на шаг не отходить.

Впервые за два месяца работы в “Марте” я осталась одна. Эйфорическое, надо сказать, состояние. И первым делом… нет, не полезла изучать содержимое хозяйского холодильника, а выключила радиоприемник. Фуф! А теперь поглядим, что тут можно сожрать. Так-с. Сожрать нельзя ничего. А в морозильнике? И в морозильнике ничего. И в овощном отсеке. Одни ледяные наросты. Интересно, размораживать холодильник тоже я должна?

Умная девочка что бы сделала в такой ситуации? Сняла бы трубку с телефона, мол, занято, и сбегала бы в “Диету”. А глупая? А глупая терпела бы до вечера. Только у нас глупых нет. У нас все умные.

Так-то, Корольков!

Что делает мужчина, обретя новый дом? Правильно: он затевает ремонт. Последний раз квартира ремонтировалась, когда ее хозяйка ходила в подготовительную группу детсада. То есть шестнадцать лет назад. И теперь покрытие потолка скорее походило на потрескавшуюся яичную скорлупу, чем на побелку. Четыре розетки из десяти не работали. Обои местами вытерлись так, что сквозь бумагу проступал прежний культурный слой. Это была хорошая мысль, о ремонте. Квартира его не просила, а требовала. Но как-то так получилось, что чисто мужская затея оказалась переложена на женские плечи. Родион занимался ветряными электростанциями, ездил на работу за город и приходил не раньше десяти, когда с ремонтных забот пора было переключаться на домашние. Скушать борщ. Посмотреть телевизор. Прочитать главу из Лавкрафта. Принять ванну. Лечь спать.

Впервые в жизни я управляла коллективом. Из четырех человек, едва понимающих по-русски. Ремонт пришелся на январь, я ездила на строительный рынок, как на работу, и собрала на себя все тридцатиградусные морозы.

Коллектив был узбеки; повиснув на стремянках под потолком, со жбаном “Родбанта” и шпателями, они пели жалобные народные песни, и мир становился каким-то нереальным.

Для удобства они придумали себе русские имена.

— Гена, а как тебя по-настоящему зовут?

— Гулом.

— А что это значит?

Долго и мучительно думает, как на экзамене.

— Ну… Он служит у Бога.

— Ангел, что ли?

— Ага, ангел! — это с облегчением.

Узбеки рады, когда на человека удается заработать сто баксов в месяц. Каждый первый из них нелегал, каждый третий в уголовном розыске, а у каждого десятого туберкулез. Паспортов у них нет, они их прячут, закапывают под старой сосной, чтобы не отобрала милиция: если узбек лишится паспорта, ему не уехать обратно.

Участковые свою поляну пасут исправно. Пронюхали, что мы ремонтируемся, и караулят по очереди у подъезда, ждут, когда узбеки очередную машину со стройматериалами начнут разгружать.

— Пройдемте. Составим протокол о нелегальном использовании иностранной рабочей силы.

— С чего вы решили, что они иностранцы? Вы видели хоть один паспорт?

— Тогда забираем всех для выяснения личности.

Минус пятьсот рублей. Умножаем на количество разгрузок и получаем весьма приличную статью расходов.

Плюс — белоснежный потолок, новые флизелиновые обои, исправный санузел и — факультативно — познания, где среди ночи приобрести мешок цемента и как правильно приготовить узбекский плов. Это вообще-то секрет, но я открою: моркови должно быть больше, чем риса, а рис слегка недоварен. А “мама-не-мама” кто? Я долго соображала. Мачеха? Нет, оказалось, бабушка Ангела, он рассказывал про нее вечерами.

По настроению Родион вникал иногда в ремонтное дело и указывал на упущения. “У нас нет хорошего разводного ключа!” — замечал он с упреком, и тогда я с утра бежала в хозяйственный. Но было бы несправедливо говорить, что его вмешательство только прибавляет хлопот, — напротив, иногда у Родиона просыпался инженерный гений и виртуозно избавлял от них. Когда срочно понадобилась витая пара, он свил провод дрелью. Закрепил концы с одной стороны в струбцину, другой — в головку дрели, секундный вж-ж-жик! — и готово. Винтик-и-Шпунтик!

Сгон, керн, анкер, шлямбур, ригель, надфиль… Лексикон моей новой жизни расширился невероятно. Надо же, скольких слов я раньше не знала. И вот сейчас, одно за другим, они вереницей приходят ко мне. Интересно, вспомню ли через десять лет, что такое шлямбур? А какие попадаются метафоры! “Ругается, как сапожник” говорят все, а “ругается, как сантехник” не скажет никто. Напротив, их профессиональный сленг ласкает слух. Подумать только, как они называют типы переходников на трубы с резьбой наружу или внутрь. Кто делал ремонт, тот знает. Мама-мама. Папа-мама. Не х…-п…, п…-п…, прошу заметить. Роскошная синекдоха. Поэзия канализационных труб.

Бригаду мы сманили. В расположенном неподалеку кинотеатре “Полет” шла реконструкция: меняли лепнину и отделку фойе. Родион купил ящик водки, приготовил конверт, пошел к бригадиру и договорился о предоставлении нам на неделю двух штукатуров, электрика и маляра, который умел заодно клеить обои и немного разбирался в сантехнике. Этими скромными силами и обошлись.

Приведя квартиру в божеский вид, узбеки стали уговаривать нас сделать гипсовую лепнину, потому что в кинотеатре остались формы и гипс: “Очень дешево!” — а вообще это баснословные деньги, если не из пенопласта, а по классической технологии делать. Счастливый шанс. Исключительная возможность. И Родион загорелся этой идеей. Он сходил в “Полет”, посмотрел лепнину и вернулся в приподнятом настроении.

— Давай сделаем! Это же так красиво. Потолок сразу станет выше. У тещи была лепнина — от стен к потолку переход по дуге, падуга называется. Это моя бывшая придумала, подсмотрела в архитектурном журнале и сделала так же. Здорово получилось. Тебе бы тоже понравилось.

Лепнина, окаймлявшая фойе кинотеатра, на мой вкус оказалась совершенно вульгарной. Кто выбирал этот советский шик? Массивная, витиеватая, купеческая. Густой орнамент ровным ритмом вьется сразу в нескольких плоскостях. Пальметты, листья аканта, розаны и амфоры… Меандры и ромбы, звезды Давида и Красной армии, дентикулы квадратные и треугольные…

Я бродила по гулкому холлу, разглядывала гипсовые формы и понимала, что совершенно не хочу иметь такое над головой. Я отказалась наотрез. О чем, придя домой, сообщила Родиону. Он продолжал уговаривать, ссылаясь на символическую цену.

— Родик, квартира не кинотеатр, — приводила я контраргумент. — Здесь совсем другие пропорции. Потолок станет давить, а вовсе и не вознесется, как ты думаешь. Там плашка сорок сантиметров шириной, она же прямо на шкафу будет лежать. Смотри. — Я взяла с полки рулетку и, выпростав стальную ленту, потянулась ею к потолку. — Всего полметра над шкафом. Ну куда ее?

— Ты меряешь неправильно! — Родион выхватил рулетку, встал одной ногой на подлокотник кресла, а другой на стол и принялся измерять расстояние сам.

— Ну и? — сказала я. Результат был точно таким же.

— Можно шкаф другой купить, — не сдавался он.

— Я не хочу другой, мне этот нравится.

— А пошло все! — закричал внезапно Родион и швырнул метр на пол. Стальная змея отскочила от пола, больно вжикнула по ноге…

— А-ах! — выдохнула я от неожиданности.

Родион выбежал из комнаты. Через минуту хлопнула входная дверь.

Отношения наши спасло только то, что гипсовые формы от узбеков все-таки пригодились: Родион никак не мог успокоиться, что возможность пропадает зазря, он поработал рекламным агентом — и через месяц лепнина вознеслась под потолок Марининой квартиры: сначала в маленькой комнате, потом последовательно — в коридоре и в большой. Даже ванную и туалет опоясала фигурная галтель. С предубеждением я шла к ней смотреть результат, но, когда переступила порог, мнение свое изменила: в ее кунсткамере лепнина была вполне уместна. Поразительное дело: тут она мне даже понравилась. Вот ты отказалась, назидательно сказал Родион, а узбеки уже уехали . Но видишь, ты видишь, как хорошо получилось?

Иногда по пятницам, ближе к концу рабочего дня, в издательство съезжалась орава дружков Королькова — поиграть в преферанс. Для Королькова это занятие составляло если не смысл жизни, то, во всяком случае, меру вещей. Припоминаю случай: когда, не расплатившись за часть тиража, бесследно исчезли посредники из Усть-Каменогорска, Корольков отреагировал примерно так: “Да бог с ними, с этими ста баксами, — сказал он, зевнув, — завтра у Шапиры в карты выиграю”.

Покручивая на толстых пальцах брелоки от автомобилей “volvo”, приятели Королькова гурьбою вваливались в наш и без того тесный офис и усаживались за длинный директорский стол. Начиналось священнодействие, которое длилось, я полагаю, до поздней ночи.

В такие дни в мои обязанности входило закупать пол-ящика пива, два батона белого хлеба, кило телячьей колбасы, четыре ванночки сыра “Виола” и неизменный кулек пирожков — а наутро мыть за игроками посуду. Это было непросто, потому как к пиву непременно прилагалась сушеная вобла, — и чашки, ложки, стаканы, блюдца и прочие столовые приборы чудовищно воняли рыбой самого неблагородного происхождения. Мыслимое ли дело — мытье посуды в вечно затопленном туалете, где чуть ли не по щиколотку воды, а стены сплошь покрыты зеленоватой замшей микрофлоры. Ничего, говорила я себе, Цветаева тоже работала судомойкой. Да, но она от такой жизни повесилась.

Я нарезбaла телячью колбасу, мазала на булку “Виолу”, раскладывала на красном пластиковом подносе пирожки и как заправская старорежимная Глаша подавала все эти земные соблазны на стол.

К счастью, мой рабочий день официально заканчивался в шесть, и больше чем на час они меня обычно не задерживали. Это сверхурочное бдение, в общем-то, даже шло мне на пользу. Два бутерброда на блюдо — один в рот. А хвостики колбасы — в сумку. А пирожок — в салфетку и тоже в сумку. Не помирать же с голоду. К тому же в конце рабочего дня Корольков заметно добрел. “Съешь, съешь еще булочку — там остались”, — с отеческой заботой в голосе настаивал он, проходя мимо моего боевого поста курить в коридор.

Периодически кому-нибудь из игроков звонила жена.

— Тсс! — зажав динамик рукой, а другой подавая знак “мне пока не наливать”, шипел застигнутый врасплох картежник. — Тихо! Это Наташка! Тихо, я сказал! — И в заговорщицкой тишине супруге серьезно и кратко сообщалось про неотложное заседание.

После случая с лепниной мне бы указать на дверь, но я распахнула ее еще шире, потому что простила его. Зачем? Примирение сблизило нас настолько, что Родион стал поверять темницы своей души. Я не искала этих бесед, напротив, я старалась от них увильнуть: Родион одолел рассказами про бывшую семью. Фигуранты трагедии — пять женщин. Жена Тамара, красавица осетинка, ее сестра Елена, пава долговязая, говорил Родион, теща и три девочки — две свои и одна Тамарина от первого брака: Софья, Мария, Надежда, по старшинству. (Несколько полароидных фотографий — серьезные малютки с красными глазами, — потеснив мою скудную утварь, заняли почетное место в серванте.) Восемь, пять с половиной и год. Все черненькие, глазастые. Старшая дочь, Соня, неродная: маленькая обаятельная вредина, похожа на Кристину Риччи в фильме “Семейка Адамсов”. Средняя, Маша: любимая, ангельской красоты создание, хрупкая, как былинка. Младшая, Надя: грудной младенец, когда семья распалась, еще не умела говорить. Привязаться он к ней не успел. И-они-его-бросили!

Таким образом, полугодичное ежедневное нытье умещается в один телеграфный абзац. Но это ремарка. Пропьянствовав с горя неделю, Родион сделал жест: отправил друга в ломбард продать обручальное кольцо, и тот выручил за него четырнадцать долларов США. А после пропили и это.

Почему она прогнала его, безработная и с тремя детьми? Младшая, наверно, уже ходит. Подозреваю, что она не знает слова “папа”. Странно, он говорил, что даже старшие называли его Родя. Представить не могу, что такого мог сделать человек, чтобы жена предпочла в одиночку растить троих. Даже если блудил — ну и что? Что? Я-то вижу, как он их любит. Их. Не меня.

Родион вспоминает детей чаще, чем было бы допустимо в контексте того, что теперь у него есть я. Это довольно жутко. Он вопит: “Машка!” — и катается по ковру, не обязательно пьяный, взрослый человечина двухметровый. Говорит, что когда-нибудь не вынесет этого. Я сижу рядом, а что мне еще остается.

“Я приезжал с работы каждое воскресенье. Мы жили тогда еще вместе, здесь, в сорок четвертом доме. Ей было пять лет. Она ждала меня каждый раз, на детской площадке, она бежала навстречу, падала, разбивала коленки. У нас был настоящий осенний роман…”

Не так страшен черт, как его малютка.

“В один прекрасный день я получил от Тамары странное письмо. Записку привезла Елена. В ней было сказано: „Я не хочу тебя ни с кем делить и не хочу тебя более видеть”. И далее угрозы прибегнуть к помощи службы безопасности в том случае, если я все же осмелюсь явиться сюда еще раз. Я думаю, это Елена. Из-за комнаты. Там было три комнаты: детская, тещина с Еленой и наша с Тамарой. А Елена хотела собственную, потому что писала диссертацию. А так — меня нет, Тамару к теще, а она одна — в ту комнату”.

И далее драматическое повествование о том, как хитрая и коварная свояченица выкурила Родиона с семейной жилплощади, что при ревнивой жене оказалось проще простого. В два счета.

О, демонетта! Каждую среду Елена приезжала в Москву с полным чемоданом сплетен. Родион заигрывал с соседской экономкой; Родиона подвозила из торгового центра блондинка на голубой “нексии”; Родионова рубашка подозрительно пахнет духами “Шанель номер пять”… Калейдоскопом закружились темные фантазии Тамары. И Тамара написала это письмо. Прочитав его, Родион бросился на станцию. “Всю дорогу я думал, что делать, и не мог найти решение. До Москвы оставалась одна станция, Немчиновка, и тут меня осенило. Не было никакого письма!!! Елена забыла его передать. Я ничего не знаю. Ничего не произошло. Надо себя вести как ни в чем не бывало.

Я схожу с электрички, покупаю гостинцы, много гостинцев, икра, сервелат, коробки конфет, мандарины, бананы… Беру такси. Подъезжаю. Звоню в дверь. Открывает Тамара, в глазах изумление; но все же впускает. Захожу, отдаю теще сумки с покупками, целую детей — словом, веду себя совершенно обыденно. За обедом потихоньку рассказываю: всю неделю работал как папа Карло; причем сюжет выстраиваю так, что любые криминальные поступки исключаются просто физически. Одинокая жизнь аскета, разогретые макароны на ужин, халтура по ночам — дежурства в банке у миллиардера, — зубная боль, спазган, перечитанный роман „Бесы”, с таким трудом, по блату, добытый самокат для Соньки с Машкой — тогда мода была на самокаты…

И я вижу, что Тамара начинает мне верить.

А ночью я ей все-таки сказал:

— Знаешь, я получил твое письмо…”

Это была ошибка. “Какой же ты все-таки непорядочный человек”, — ответила Тамара, и это были последние слова, которые он от нее услышал.

Вот за это она не простила его. За ложь. Печальная история. Она дура, конечно, но и он — какой же дурак! Так все испортить!

…Но почему — дурак? Правильно; сразу надо было хлопать дверью и уходить. Жена поверила не ему — сестре. Тут уже ничего не исправишь.

Он сделал еще несколько заходов, но все впустую: дверь перед ним захлопнули крепко. А потом Тамара неожиданно разругалась с матерью, снялась с якоря и вернулась с дочерьми в Ростов. Так Елена получила не одну, а сразу две комнаты.

Определенно, у Родиона в тот год был очень плохой гороскоп. После случая с запиской судьба поставила еще одну подножку: посадили банкира. Особняк опечатали, и из дома с мраморными лестницами пришлось перебраться в хибарку-пятистенок в соседней деревне Грибаново. Доходы тоже сократились: вместо прежней увесистой пачки купюр от банкира в бухгалтерии конторы по производству ветряных электростанций, куда Родион устроился сметчиком, теперь по двадцать пятым числам его ждали несколько бумажек. Тоже, в общем, неплохо, но по сравнению с прежним буржуйством — как полсиницы в руке.

В этой нижней точке синусоиды я ему и попалась — на углу Нелидовской и Сходненской, с пакетиком лапши в руках.

Так спасал он меня — или ловил?

Сочинительство напомнило сцену из фильма. Людоедша готовит обед; на первое — суп с фрикадельками. Камера берет крупный план, потом наезжает на котелок — и видно, что это не фрикадельки вовсе: в золотистом бульоне, бурлящем на огне, плавают маленькие человеческие головки.

Я людоедша и есть; в растворе моего рассказа бултыхаются персонажи. Всплывет Колесниченко Родион — и вновь идет ко дну: характер у него тяжелый, как топор. Качнусь на поверхности я… Мелькнет Леня… Посмотрит сквозь толщу бульона Марина… Прибьются пеной к бортикам Елена, Тамара, дети…

Иногда я впадаю в отчаяние: я выдумала, собственным роллером написала героев, а теперь не знаю, что с ними делать. Стою и смотрю на котел. А они там кипят.

Склонюсь над плитой и мешаю, мешаю человечков в бульоне. Посолю. Поперчу. Добавлю деталей. Попробую. Нет, не готово…

Фен для волос японской фирмы “Супра” я получила в подарок на Восьмое марта, предварительно прожужжав Родиону все уши о том, что у меня в жизни никогда не было плеера. Это был хороший фен, очень мощный, волосы высыхали за минуту. Я пользовалась им с удовольствием, пока не произошел следующий случай.

В один прекрасный день Родион проснулся и не обнаружил чистых носков, а через полчаса ему нужно было выходить на работу.

— Сейчас-сейчас, — сказала я, схватила его вчерашние и побежала в ванную. Через минуту они были чистые, но сырые. Я сняла с крючочка чудо-фен, натянула на него первый носок и включила продувку на полную мощность. Наполненный воздухом, он стал похож на маленький воздушный шарик. Еще через полминуты носок был сух, но испорчен, ибо на нем прожглась дырка.

Сколько же там градусов, спрашивается? Сто? И я этим голову сушу! — ужасалась я, сидя на кухне и штопая на стакане носок. И тут в соседней комнате раздался грохот. Господи, что он там делает? — подумала я. Через секунду послышался жалобный вопль:

— Я чуть не убился!

— Ты упал?

— Нет. То есть да. Турник упал. А я на нем висел.

С недошитым носком в руках я бросилась в комнату. Родион сидел на полу, прислонившись к стене, и потирал левое колено.

— Как это ты?

— Зарядку делал…

Я сбегала в ванную за фастум-гелем, смазала Родиону коленку — ушиб оказался несильным — и помогла подняться. Вместе мы осмотрели рухнувшую стальную перекладину и дверные откосы. И выявили причину. Оказалось, с одной стороны узбеки ввинтили слишком слабый дюбель, вот конструкция и не выдержала восемьдесят пять кило человеческого веса.

— Накосорезили! Повесить не могли по-человечески! — разозлилась я. — А если бы их лепнинища ночью на голову свалилась?

Прихрамывая, Родион пошел в спальню одеваться. Он уже начинал опаздывать; а вот этого он терпеть не мог. Отреставрированный носок его тоже не очень обрадовал. Было понятно, что день не задался. Это означало, что вечером лучше куда-нибудь смыться.

Двадцать девятого декабря издательство в добровольно-принудительном порядке уселось праздновать Новый год. Косая испекла торт и выложила на нем крыжовинками “2000”. Я на эти циферки посмотрела и вообще ничего есть не смогла. Стала пить чай. Корольков специально выделил по случаю праздника денег, чтобы я взяла не обычный “Майский”, а юннань “Золотая обезьяна”. И чего ему эта обезьяна вдруг понадобилась, вон зеркало у ресепшена висит, смотрись хоть каждый день.

Фу! Ну и запах у напитка. Как в зоопарке! Я даже сначала подумала, что забыла чайник с вечера помыть и он изнутри заплесневел. Сделала вид, что отхлебнула, благо чашка непрозрачная.

— Как чай? — спрашивает Корольков. — Что скажешь?

— Истошно вкусный.

Экспериментатор чертов! Гурман селедочный! Держись, я тебе такое после праздников заварю!

— Ой, а что это мы без музыки сидим? — спохватилась Косая и включила “Русское радио”.

— Потанцуем? — пригласил меня Чипыжов.

Я вспыхнула. И не сдвинулась с места.

— Ну, как хочешь, у нас демократия, — сказал он и, слегка пританцовывая, направился к столику Владлены Узьминичны. Она уже выпила пару бокалов шампанского и в сотый раз рассказывала историю о том, как потеряла букву.

Когда выдавали паспорта, в их селе была еще одна женщина по имени Владлена Кузьминична, жена председателя колхоза, и вот представьте, председательша подкупала паспортистку, чтобы нашу Владлену записали без буквы “К” — мол, не расслышали, — а ей сказали, что все, бланков лишних нет. На “В” от Владлены они покуситься не могли, за это и сесть можно, а вот по батьке обрезали. Со временем Узьминична привыкла к своему новому отчеству и сама уже не хотела менять — она ведь была сирота, Кузьму ей в детдоме выдумали, что он ей, Кузьма, дурак деревенский, даже поговорки про него все глупые… А тут такая экзотика досталась.

— Тряхнем стариной, Узьминична, — зовет ее Чипыжов. — Запиши меня на кадриль.

Узьминична и рада, что с нее взять, кокетка. Главный график аккуратно, словно боясь поломать, крутит бабку влево и вправо — глаза ее горят из-под огромных ресниц, и она совершенно спокойно танцует все фигуры. Эх, понеслась душа в рай, еще и кавалера загонит.

Не загнала. Чипыжов остался цел и невредим и после пирушки подбросил меня до метро.

— Ты замужем? — поинтересовался он с самой беспечной интонацией, выруливая по темным проулкам на Садовую-Триумфальную.

Такого вопроса я ждала, поэтому ответ придумала заранее.

— Я очень прожорливая, — сказала я Чипыжову. — Очень. Как гусеница. Вы меня не прокормите.

В прошлой жизни Родион был Мойдодыром . Это несомненно. Малейшие беспорядок или грязь надолго выводили его из себя. Это был пунктик; Родион требовал, чтобы в доме было стерильно, как после автоклава. Он был беспощаден, неумолим, и это здорово поддерживало меня в тонусе; а я поддерживала чистоту в квартире.

Иногда уборка преподносила сюрпризы. Сегодня я получила целых два: приятный и не очень. Первым стал сложенный пополам тетрадный листочек с перечнем дел Родиона, обнаруженный в его комнате за батареей:

1. Вылечить зубы.

2. Трудовая книжка.

3. Загранпаспорт.

4. Зимние ботинки.

5. Ремонт.

6. Получить права.

7. Найти др. работу.

8. Развестись.

Пункт номер восемь обнадеживал. Я нежно сдула с бумажки пыль, положила ее на стол, придавив пресс-папье, и перешла к протиранию подоконника. Танцуя тряпкой между гераней и пеларгоний, я осознала вдруг, что громко напеваю марш из оперы “Любовь к трем апельсинам”.

Второй сюрприз поджидал в уборной: оттирая унитаз, испортила санитарным гелем платье. Я хотела всего лишь получше смочить им губку, но — кап-кап-кап! — дорожка мелких капель пересекла наискось подол, и ткань стала бледнеть прямо на глазах. Я заметила сразу, бросилась промывать пятна водой… Не помогло. Хлорка успела впитаться, и на плотной байке цвета черничного киселя остались белесые разводы.

Как жалко! Платье было простеньким, но я его любила. В расстроенных чувствах присела я на бортик ванны. Единственным человеком, кто мог чудесным образом спасти вещь от мусорной корзины, была Марина. В этом я не сомневалась. Но как? сделать вытачку? поставить заплатку? И тут я вспомнила, как она вышивает по ткани свои стихи. Мне нужна аппликация! Это должна быть какая-то надпись, подумалось мне. Озорная и остроумная. Возможно, даже хулиганская. И на другом языке, чтобы прочли только те, кто его понимает. Допустим, французский…

Из чего вырезать буквы, я уже знала: вчера любовалась на обрезки переливчатой фиолетовой материи от китайской кофты, которую Марина сшила дворничихе Марь Матвевне. Если сделать из них аппликацию, в пандан к черничному киселю будет неплохо.

Я взяла с журнального столика телефонную трубку, набрала номер…

— Сколько нужно ткани? — спросила Марина.

— Чтобы хватило написать по-французски что-нибудь типа “под платьем я голая”, — ответила я, и мы стали думать, как сказать покороче.

— Может быть, sous cette jupe je suis nue?

— Нет, проще застрелиться, чем столько букв вырезать и пришить.

— Можно и проще: je suis nue?

— “Я — голая?” Некуртуазно. Да и какая же я голая, когда я в платье.

— Идея, — воскликнула Марина. — Nue dessous! Коротко и ясно.

— “Голая под…”! Отлично! — сказала я. — Всего одиннадцать букв. Управлюсь за полчаса.

Единственный на все издательство ксерокс стоял в кабинете у Чипыжова, и он к нему никого не подпускал. Когда нашему отделу требовалось снять копии с документов, я бегала на другую сторону Садового кольца и отдавала их в копи-центр. У Королькова, судя по всему, имелся под это дело бюджет, который он время от времени пытался зажать, отксерив по тихой у Чипыжова, после того как тот уходил домой. Сегодня был как раз такой случай — день экономии. Корольков выдал мне стопку листов, довольно увесистую, и, убедившись на вахте, что Чипыжов ушел, заслал меня диверсантом по чипыжовский ксерокс.

Я стояла лицом к окну, когда дверь распахнулась и в комнату влетел запыхавшийся хозяин — оказалось, забыл на столе борсетку.

— Что ты тут делаешь?

Половину страниц, которые всучил Корольков, я отксерила, а вторую половину не успела.

— Вадим Петрович велел…

— Вон из моего кабинета! — рявкнул Чипыжов. — Сколько можно говорить! Мне Корольков картриджи не покупает! И нечего глазки строить, не поможет.

— Ухожу, ухожу.

— Ну я же просил! — не унимался Чипыжов. — Мы графику ксерим! Нам идеальный картридж нужен. Как вы не понимаете — идеальный!

— Хорошо, я передам Вадиму Петровичу.

— Вот и передай!

Повторять ему не пришлось.

Я сгребла в охапку теплые страницы и ретировалась. Мне же лучше. Время — половина седьмого, и какого дьявола я здесь торчу.

 

Я не говорила Родиону, что подрабатываю фотомоделью. Официальной версией моих вечерних отлучек было преподавание русского языка марокканцу, инструктору по физическим контактам в Главном разведывательном управлении. Статус последнего предполагал некую таинственность и недоговоренность вокруг происходящего, так что в эту часть моей жизни Родион понимающе не лез.

Для достоверности приходилось выдумывать казусы.

— Знаешь, чем он сегодня отличился? “В полях растет пышница”! Понимаешь — пышница! Жалко даже поправлять.

На самом деле у меня было занятие поинтереснее. По вторникам, средам и пятницам в восемнадцать часов тридцать минут к памятнику Пушкину подъезжал джип фотографа Лени Лещинского, “тойота рав четыре” с номерами 1945 (“легко запомнить — победа над Германией”), и я, придерживая полы мехового френча, садилась в душистый, пахнущий дорогой кожей салон авто. Машина трогалась, за окном сверкала Тверская, проносилось Садовое кольцо, потом Леня сворачивал на Космодемьянскую набережную и, доехав до ветхого двухэтажного особняка, в котором располагалась студия, парковал машину в темном, сыром закутке между помойным контейнером с одной стороны и бетонным забором с другой.

О, сколько раз, оказавшись в этой зловонной норе, я вспоминала Марину!

Старые дома исторгали сонмы состарившихся и отживших свое вещей, которые ни за что ни про что мокли, сырели под снегом и, оскверненные соседством картофельной шелухи и рыбьих голов, всем своим видом беззвучно взывали о помощи — чтобы пропасть через день в оранжевом чреве мусоровоза.

Апофеозом беспощадности помойки стал день, когда на месте парковки мы обнаружили кабинетный рояль, старый, расстроенный “Оберфилд”, он стоял среди мусора, одинокий и никому не нужный, как белый слон.

— Поиграем? — предложил Леня.

Мы отыскали пару ящиков, уселись за инструмент. Лещинский вспомнил пьесу Вила Лобоса и побежал тонкими пальцами по костяным клавишам, я нашла нужную гармонию в басах и придумала пронзительный контрапункт, и лилась, вилась, словно дым, музыка.

Под конец мы совсем разошлись, прямо дубасили по клавишам, все ребра инструменту отбили. Это была среда. А в пятницу он исчез…

В студии я сбрасывала френч, Леня пристраивал на оленьи рога свой берет “модлен”, бросал на стол трехгранник “Тоблерона” — обожаю этот шоколад, — нарезку брауншвейгской колбасы, хлеб, сигареты и зажигалку, мы пили мате из отделанных серебром калабасов, потом я долго красилась, сооружала на голове вавилонскую башню, подбирала наряды, Леня расставлял аппаратуру, настраивал освещение, после чего усаживал, укладывал или устанавливал меня в нужные позы, он снимал ретро, это нужно было для тематического сборника клип-артов, и в ход шли веера, павлиньи перья, ридикюли, горжетки и жабо Муртады.

Позирование продолжалось до позднего вечера с последовательным переходом от неприступной матроны с туго заплетенными косицами вокруг чела к куда более раскрепощенным сюжетам. Мне и самой смешно было наблюдать, как шаг за шагом презрительно поджимавший губки синий чулок превращается в полуобнаженную красотку с плакатов пин-ап. Пленительная ролевая игра; и так не хотелось потом снимать веселые юбки в крупный горох, матроски и гольфы, разрушать бабетту…

Но — ничто не вечно. Окончен бал, часы двенадцать бьют… Карету мне, правда, все равно подадут — но только до метро. За сорок минут пути грезы развеются, взор погаснет, и я приду домой уставшая и никакая .

— Как марокканец? — спрашивал обычно Родион, едва я переступала порог прихожей.

— Тюль... — отвечала я, закатывая к небу глаза.

— Какой еще тюль?

— Представляешь: это у него тюльпаны. Весь вечер бились — так и не научился.

Четвертый час сижу над “Машей и медведями”. “Жили-были старик со старухой…” Вот как, как перескажешь это своими словами? “Однажды два пенсионера…”, что ли? А надо колпак переколпаковать, перевыколпаковать и успеть сделать это до вечера, потому что завтра уже будут верстать.

Корольков с Сорокой уехали на склад, в офисе осталось одно бабье царство. За спиной у меня квакают бухгалтерша Владлена Узьминична и Косая. “Квака”, или, по-правильному, “Квейк”, — их любимая компьютерная игра, прямо оторвать невозможно. Мне тоже интересно, я бросаю несчастных “Медведей” и иду подсматривать через бухгалтершино плечо.

— Хочешь за меня поквакать? — вдруг снисходит бухгалтерша. — А я пойду покурю.

— Спасибо, Владлена Узьминична, я воздержусь. То, что в комнатах надо искать, а в коридорах — убивать, я и так знаю.

А на самом-то деле я просто не умею. Не умею я в эту тупую игру. И мне стыдно признаться.

Утро Родиона начиналось с каши, и только каши, и это был ритуал.

Кашу сварить непросто. Это только кажется, что ерунда — высыпал манку в кипящее молоко, размешал и крышкой накрыл. Я проделывала эти действия изо дня в день, но так и не смогла угодить Родиону.

— Лерик, я люблю жидкую! А ты мне опять клейстер сварила. Не могу я жрать этот обойный клей! Или молока побольше наливай, или крупы поменьше клади!

Настроение у мужчины испорчено. Если не на весь день, то до обеда точно. Я и сама не рада: ему добычу в дом носить — а у голодного мужика какая добыча? Я знаю, что он сейчас скажет. У Тамары были такие вкусные каши! Салаты и пироги! Осетины вообще замечательно пекут. Это москвички-неумехи блюдо из двух компонентов состряпать не могут. Столичные самоуверенные дуры, недооценивают значение питания мужчины. Да. Я проверяла этот квест на Лене, и ответ был таков: “Встречаешь барышню. Сначала видишь красоту. Потом эрудицию. Потом — секс. А потом задаешь себе вопрос: „А буду ли я есть ее суп?”” — “То есть вкусный суп важнее лица?” — “Ну конечно!”

Так что моя личная жизнь была под угрозой. Я это понимала и всеми силами старалась исправить. В журнале “Космополитен” я вычитала рецепт “Помидоры, фаршированные кокосами с сыром”. Он был несложным, но многообещающим. Полкокоса натереть + сыра столько же + укроп, петрушка, чеснок, орегано + майонез. Перемешать начинку и нафаршировать помидоры. Сверху украсить веточкой петрушки. Я закупила в “Двенадцати месяцах” ингредиенты и, закатав рукава, приступила. Через полчаса помидоры были готовы. Попробуем… Отлично! Возрадуйся, Апициус! Все получилось.

— Вкусно? — с замиранием сердца спросила я Родиона.

— Терпеть не могу редьку. — Он отодвинул тарелку с экзотическим блюдом на середину стола.

— Там нет редьки, — сказала я.

— А это что? — Родион поддел вилкой холмик начинки.

— Тертый кокос…

Родион посмотрел на меня как на ненормальную и полез изучать содержимое холодильника.

Тамарочка его, конечно, повкусней кормила. “Девушка, я вас умоляю, не ешьте это! Три года этой гадостью питался и просто не могу смотреть!”

Мои несчастья начались с того дня, как уволили экспедитора Славу Сороку. У Славы тоже была маленькая зарплата. И он тоже нашел выход из положения: нанимал машину для доставки тиража на пять часов, а оборачивался за три. Оплата шла наличными. Половину разницы он отдавал шоферу, чтобы тот молчал, а половину забирал себе. После чего отпускал машину и шел в ближайший “Макдоналдс” читать “ТВ-парк” или “Спорт-экспресс”. За этим его и застукал зашедший туда по нужде один из приятелей Королькова.

Сопровождать тиражи меня, девушку, они, конечно, заставить не могли, но все остальные мелкие побегушки, ранее входившие в обязанности Сороки, пополнили реестр моей ежедневной рутины.

О, поездка на книжную ярмарку в “Олимпийский” была еще отрадой. Сделав дела — забрать выручку и передать накладные, — можно было пройтись по книжным рядам и даже, если повезет, купить недостающий том Пастернака. Магазин “Библио-Глобус” тоже меня не пугал — скорее наоборот, привлекал своим отделом “Подписные издания”. Со всем этим еще можно было смириться, но сим дело, к сожалению, не исчерпывалось. Высшей мерой наказания был склад “Центркниги” в далеком и ледяном Карачарове. Мало того что автобус от станции метро “Авиамоторная” ходит туда раз в полчаса — потом еще от остановки минут пятнадцать топать по пустынной промзоне, где из каждой подворотни на тебя норовит броситься стая четвероногих друзей человека.

Вот и сейчас из-под забора показалась лохматая рыжая морда и после недолгого размышления взяла прямой курс на посторонний объект.

— Малыш, Малыш, у-тю-тю… — Складских собак всегда почему-то зовут Малыш. Не помогло. Косматое чудовище неслось на меня со всех ног.

— Стой! — заорала я что было сил. — Сто-ой!!

Подняв облако снежной пыли, Малыш затормозил передними лапами и, готовый броситься на меня в любую секунду, продолжал отчаянно гавкать.

Чем бы его? Сумкой? Ногой? Здоровый, гад. Я пожалела, что не купила в свое время перцовый баллончик.

— Стой, сукин сын!!

Мы стояли друг против друга и тявкали целую вечность — пока не прибежал сторож и не увел разъяренного пса. Я перевела дух. Надо же, пронесло. Рваные брюки, анализы, сорок уколов от бешенства… С таким зарядом адреналина я могла бы выиграть чемпионат мира по боксу.

В темпе спортивной ходьбы, как мальчик из сказки про трубадуров, которому жгла задницу печеная картошка в карманах, я бежала дальше по Карачарову. Все бы ничего — встряски мне даже на пользу, но вот ботинки… Ботинки безбожно промокали, а на новые не получалось накопить даже с учетом нетрудовых доходов. Они просили каши, а получили порцию жевательной резинки, заменившей некстати закончившийся в общем-то второсортный клей “Сапожок”.

Чав! Чав! Боги, вы слышите, как чавкают мои ботинки? Боги, ну где же вы? Наверное, мажете кремом фирменные сапожки Косой, новенькие, с иголочки? С шильца сапожного, чтоб оно там обломилось — и в пятку ей, в пятку.

Сегодня опять проспала. Придется позвонить на работу и сказаться больной.

— А-ло?! — вопрошает трубку Косая, манерничая и нараспев. Но несмотря на то, что на каждое ее такое “алло” так и тянет ответить: “съешь говна кило”, — приходится говорить:

— Добрый день.

Я так больше не могу.

Добрый день.

Добрый день.

Добрый день.

Завтра нарочно забуду переключить в нужном месте регистр в паролях клиентских карточек и буду поить весь офис вчерашней заваркой.

Леня посадил куклу на ломберный столик и осветил софитом. Такая модель годилась для сцены угрюмой; не для детских портретов, а рассказа о хрупкости жизни… что-то в этом роде… настолько битый у нее был вид.

— С парковки?

— Не совсем. Подруга отдала. А впрочем, все одно. Она нужна такая?

Леня взял куклу, приподнял ей сломанное веко — теперь она глядела в оба синих глаза, — провел рукой по волосам… Я думала, что он откажет кукле, но чем-то она его все-таки тронула, возможно, своей ущербностью, беззащитностью, — и он увидел сюжет. Для кадра требовались веревки, требовалась кукла и требовалась я. Еще крючок на потолке. Он был.

Пока я переодевалась в короткое, детского покроя платье, Леня извлек из шкафчика моток шпагата, отмотал с бобины несколько метров и нарезал восемь примерно одинаковых веревок. Закрепив четыре конца за крючок, он подвязал меня, как марионетку: от щиколоток и запястий вверх тянулись нити, смыкаясь на крюке для люстры. Рядом на полу стояла кукла. К рукам и ногам ее тоже были привязаны стропы, я сжимала их в правой руке, как поводья, подняв правую руку до уровня плеч и немного согнув ее в локте. По замыслу Лени, я была простоволосая и босая.

Замри! Внимание! Снято. Еще раз. И еще. Стой-стой, не двигайся, продолжаем…

Кукловод и сам кукла. А где его хозяин? Четыре луча натянутой туго бечевки уходили за кадр… Незаметно перенося вес с одной ноги на другую, я отрешенно смотрела в объектив.

Леня всегда подвозил меня до метро. Путь на “Таганку” был коротким, минут пять, не больше, и я ловила себя на том, что мне хочется ехать и ехать и чтобы Леня со мной разговаривал. Но он все больше молчал, а если и открывал рот, то обычно ехидничал.

— Твою куклу зовут как груши! — Леню вдруг осенило, прямо за рулем.

— В смысле? — не поняла я.

— Шмелева читала?

— Читала.

— Помнишь, у него груши мари-луиз?

— Где?

— В “Солнце мертвых”.

— Ах вот оно что. Да ты просто ревнуешь.

— Кого?

— Меня к ней.

— Хм, — говорит Леня. — Все возможно. Приехали.

Леня обходит машину, открывает дверцу с моей стороны, галантно подает руку в тонкой серой перчатке. Я соскакиваю с подножки на топкий, разъеденный солью тротуар, а потом долго стою и смотрю, как джип Лещинского разворачивается в плотном потоке автомобилей на Таганской площади.

На бусы-грушки мари-луиз Шмелев смотрел в “Солнце мертвых”. Страшная эта книга… и красивая; красоту имеет и смерть… вымирание… угасание… Целы плоды на ветке! Еще одну ночь провисели. Не жадность это: это же хлеб наш зреет, хлеб насущный. Выжженная солнцем земля, горы, Кастель, Куш-Кая, Бабуган, и синее море внизу, бескрайнее море… Крым, 1921 год; красный террор; голод. А в грушах — спасение.

Мари-луиз… почему Марина дала ей такое имя? Я попросила — и она назвала...

Я переложила сумку с куклой в другую руку. Поскольку мой пластиковый пакет совсем развалился, домой она ехала в красном лаковом саквояже “Версаче” —Леня одолжил до среды. Если вуду действительно существует — может, теперь и моя жизнь наладится?

В полдвенадцатого я вспомнила об ужине. Скоро должен был прийти с работы голодный Родион, а у меня даже макарон сваренных нет. Но только я это осознала и побежала на кухню ставить воду, пикнул “пилот” и погас свет.

Соседи, кто не спал, выглянули на лестничную клетку. У тети Вали нашелся фонарик, она посветила в записную книжку и отыскала телефон диспетчерской. Оказалось, в третьем подъезде сгорел автомат, но бригада уже выехала ремонтировать.

— Это на всю ночь, — сказала тетя Валя, она всю жизнь тут живет, сразу после постройки дома въехала.

— У вас плита газовая? — спросила я. — Завтра попрошусь к вам на газ, если свет не дадут. А то у нас электро.

— Да хоть сейчас.

Но, поскольку тетя Валя была уже в ночнушке и в бигуди, я сказала спасибо и отказалась.

Голодный Родион был застигнут звонком на выходе из конторы.

— У меня вообще ничего из еды нет, — известила я. — Ты хоть чаю на работе попей. Или пойдем в ресторан поужинаем.

— Отлично, — сказал он. — Через час подъеду в “Торо-даро”, подходи.

Я взвесила, охота ли мне по морозцу топать в “Торо-даро”, и решила, что да — бокал шабли закажу. Ну и глупость какую-нибудь съем вроде мусса из риса саго с мятой.

При свете свечного огарка напялила одежду, накрасила ресницы и долго искала ключи. Наконец отыскала и вышла под тихий, ленивый мартовский снегопад. Воздух был сыр и приятен в гортани. Как хорошо, что кончилась зима…

Я накручивала на вилку кресс-салат под тамариндовым соусом и разглядывала Родиона. Сегодня он был в горчичном кашемировом свитере, тонком и легком, и шелковом кашне “Хьюго Босс”, в черно-бело-тонко-красную-и-горчичную, опять же, полоску. Неплохо. Это я с манекена шарфик сняла, в “Стокманне”, влезла прямо в витрину и оголила негру шею собственной рукою (аплодисменты за смекалку). И тут подумалось: интересно, а как я сама выгляжу со стороны? Глянула на свои рукава — и чуть не подавилась кресс-салатом, потому что одежда на мне была наизнанку.

Над столом висела яркая лампа и светила мне прямо в макушку; а Родион так ничего и не заметил. И тут до меня дошло, почему. Потому что он вообще на меня не смотрит.

Спасла меня “Центркнига”, та самая “Центркнига” в далеком и ледяном Карачарове. Еще в первый приезд, зайдя в огромный, ярко освещенный зал с книжными витринами, я обалдела. На площади, равной минимум четырем школьным спортзалам, рядами стояли стеллажи, сверху донизу облепленные книгами, как горчичниками. Вот это да! Такого количества печатной продукции я не видела никогда в жизни. И все это продавалось поштучно. И стоило очень дешево.

Букинисты! — подумала я. Здесь покупать и туда сдавать. Но что? Маринину с Донцовой? Эдварда Радзинского? С чего начать? На первую закупку с трудом наскребалось триста рублей — все, что осталось от последней зарплаты у Королькова.

Я ходила между рядами и один за другим отлепляла и прилепляла на место горчичники.

— Что-то ищете? Для Вадима Петровича? — узнала меня ассортимент-менеджер Танечка, она занималась сбором заказов и доукомплектацией.

— Думаю, что бы такое купить и перепродать. Сижу у Королькова на голодном пайке, — сказала я честно.

— Папюс, “Практическая магия”, — ответила Танечка не задумываясь. — Ну и всякое там про этих… электросенсов. Вон прямо посреди зала стеллажи. У нас это лучшие продажи. Беспроигрышные позиции, голодной точно не останетесь.

Танечка была права. Букинисты действительно брали книги по эзотерике. Я стала мотаться в Карачарово пять раз в неделю, и то лишь потому не семь, что в субботу и воскресенье склад не работал. “Центркнига” открывалась в восемь утра, а издательство “Март” начинало работу с десяти. Путь от склада до офиса занимал час двадцать минут, и если встать в полседьмого, то я без труда оборачивалась. Вечером того же дня электросенсы отправлялись на прилавки магазинов. Меня так взбодрило, что наконец-то смогу заработать, что я даже перестала бояться собак. Я была на подъеме. Не успевала закупить товар, как звонили приемщицы и требовали новые партии “Книги Перемен”, “Агни-Йоги”, “Гадания на Таро”, “Ауровидения” и “Звенящих кедров России”.

А потом я чуть не погорела, потому что нарвалась на подделку. Выяснилось это в букинистическом отделе магазина эзотерических товаров “Путь к себе”, особенно любимого мною по многим причинам: во-первых, он работал до девяти; во-вторых, принимал в любой день; и, в-третьих, находился в километре ходьбы от издательства “Март”.

Приемщица Лена была хоть и молода, но в эзотерической литературе секла хорошо.

— А это что вы даете? — спросила она, указывая на темно-зеленую обложку “Диагностики кармы”.

— Я вам их всегда приношу...

— Вы приносили Лазарева, — сказала Лена. — А это Лазорев, прошу заметить. Через “о”.

— Обложка та же самая… Я и не знала, что книги подделывают.

— Еще как! На прошлой неделе Анастасию нам приносили, про магию кедров которая пишет, так было Анаст о сия, и вместо духовного развития — сборник кулинарных рецептов на основе кедрового масла. А обложка один в один — ветки, шишки…

Мне было бы смешно, если бы не было так грустно. Анастосия, Лазорев… Вот уроды! Ботинки, мои новенькие непромокающие ботиночки отдалялись, я прямо увидела это физически, представив их уплывающими на льдине, все дальше и дальше от берега. Нет, допустить этого я никак не могла. И решилась прибегнуть к крайнему способу: я соврала.

— Знаете, я изучила этого Лазорева. Там не рецепты, там тоже про духовность. Даже еще понятнее. Со всей ответственностью заявляю: если человек прочтет эту книжку, ничего страшного с ним не случится. А один экземпляр я лично вам подарю.

— Ладно, давайте попробуем, — ответила приемщица.

В какой-то момент мне стало казаться, что людей вокруг вообще интересует только одна тема, одна-единственная, — изменение реальности. И ничего плохого по этому поводу сказать не могу. Мою-то реальность эти книги точно изменили: через двадцать шесть дней после открытия в себе таланта коробейника я пошла в ГУМ и купила две пары отличных ботинок: на лето и на зиму.

Окна в доме уже горели: тетя Валя ошиблась, автомат заменили за пару часов. Квартира встретила нас полной иллюминацией: я, оказывается, оставила тумблеры включенными. Родион разделся, аккуратно сложил шарф, перчатки и шапку, повесил на крючок пальто и, вымыв руки, по привычке пошел на кухню. Там он увидел в раковине эверест немытой посуды и! и! наорал на меня. Первый раз в жизни на меня повысил голос мужчина. За что — за невымытую в потемках посуду! Это было несправедливо. Кто там у нас за что боролся? Ну-ка напомните мне.

— Я не кухарка, чтобы работать при свече.

— Эти тарелки были в мойке еще вчера!

— Никогда больше на меня не кричи, — сказала я спокойно и вежливо, мысленно досчитав до трех и представив себя ледышкой в морозильнике. Вышло убедительно.

— Прости меня, пожалуйста, — опомнился Родион. — Терпеть не могу, когда дома бардак. Я один раз даже Сонькины и Машкины игрушки выкинул, потому что они их не убрали.

— Игрушки? Выкинул?

— Я их несколько раз предупреждал. Что соберу все, что на полу, и выброшу. А они все равно не слушали. В один прекрасный день поиграли, все расшвыряли и так и оставили и ушли гулять. Я прихожу — дома бардак. Тогда я сгреб, что на полу валялось, и отнес на помойку.

— Никогда бы не подумала, что ты такой жестокий.

Родион усмехнулся:

— Ну, самые любимые игрушки я, конечно, оставил. У Соньки был плюшевый кот, а у Машки — Почтальон Печкин. Я их просто спрятал подальше. А вот железную дорогу, кубики, куклы, конструктор…

— И как они отреагировали?

— Как, как. Ревели весь вечер. Тамара даже на помойку ходила, хотела обратно забрать, но там ничего уже не было. На следующий день мы, конечно, пошли в детский мир и опять все купили. И больше они уже никогда ничего не разбрасывали. Поиграли — убрали. Поиграли — убрали.

— А где вы тогда жили? Здесь, на Сходненской?

— Да, уже здесь…

— Пойду чайник поставлю.

У меня мелькнула догадка. Но вместо того, чтобы отправиться на кухню, я порылась в каптерке и вытащила за волосы Маринину куклу.

— Не ваша?

— Наша!!

Как чувствовала, что у этой куклы грустная история.

— Было ваше — стало наше. А как ее раньше звали?

— Не помню. Кажется, Аня. Откуда она у тебя?

— Гамаза нашла на помойке...

Спали мы под одним одеялом. Имея разные представления о жизни, разные вкусы — настолько, что даже хлеб последнее время ели каждый свой: Родион отрезает от французского багета, а я от обсыпного батона “Колос”, — мы все-таки сходились в том, что одеяло у мужчины и женщины должно быть общим. И оно примиряло, сближало, сплачивало нас — легкая пуховая стежка в белоснежном конверте пододеяльника.

Мы легли, как обычно, в начале второго. Родион нащупал на тумбочке пульт, включил на середине поздний фильм, но усталость взяла свое; не прошло и пяти минут, как он повернулся лицом к стене и тихо засопел. Я высвободила пульт, нажала на красную кнопку — моргнул экран, — потом погасила ночник, взбила подушку и долго лежала с открытыми глазами и думала о жизни.

Очнулась я оттого, что среди ночи, во сне, Родион злобно, с остервенением рванул на себя одеяло. Я услышала треск оборвавшихся ниток — и тут же оказалась совершенно голой. О, сколько всего было в этом рывке! Сколько ненависти, и раздражения, и превосходства, и силы. Воздух вошел колом в горло, застрял за грудиной. Мы и раньше, случалось, перетягивали друг у друга одеяло, но то была игра, веселая супружеская забава, всякий раз оканчивавшаяся объятиями… Этот жест значил совсем иное. Я почувствовала это всей кожей, я словно вдруг оказалась на людях без одежды, будто с моей души сорвали тонкую защитную пленку — и она осталась нагая под ледяным дождем. Nue dessous. И ей очень холодно. И очень больно. Я поняла: все, мне в этой постели делать нечего. Стоп. Почему это мне. Ему.

Утром, пока Родион еще спал, я сходила в сберкассу, оплатила коммунальные счета, сложила квитанции в ящик стола, написала записку, где кроме прочего сообщила, что быть жилеткой, вышитой слезами по Тамаре, в мои планы не входит никак, и стойким оловянным солдатиком тоже, тихо закрыла за собой дверь и уехала к бабушке в Белорадово . Первое время Родион мне снился, а потом перестал.

…Какое счастье, что я не поддалась тогда на уговоры и не испортила квартиру этой ужасной лепниной!

Полдень был хорош: солнечный, теплый, прозрачный… Я сидела на скамейке у белорадовского пруда и грызла шоколадные галеты. Пруд только что освободился ото льда, и вода отблескивала, как серебряная парча на изломах. Где-то на дне спали вечным сном младенцы. Над парчой летел малиновый звон, низко кружила стая грачей. Я услышала, как сзади, на набережной, остановилась машина, но не придала этому никакого значения — продолжала сидеть и глядеть на подвижную амальгаму пруда.

— Лера! Так нельзя!

Я обернулась: Леня!

— Уехала, никому ничего не сказала. Я из твоего этого… Эдика… Родика… всю душу вытряс, пока он раскололся, где тебя искать.

— Он что, еще там? — спросила я мрачно.

— И не один, — усмехнулся Леня.

Это становилось интересно.

— А кто с ним?

— Твоя подруга. Бывшая хозяйка куклы.

“Бедная Марина!” — подумала было я, но потом возразила себе: “Почему это бедная? Если они сошлись на лепнине, сойдутся и на манной каше”.

— И чем они там занимаются?

— Она, похоже, просто так зашла, а этот барахло свое пакует. Никак не хотел говорить, куда ты делась. Думал уже, бить придется.

— Вот и побил бы, — сказала я сладострастно. При любых обстоятельствах обожаю, когда из-за меня сцепляются самцы.

— Не люблю я драться, детка. У меня для таких случаев калькулятор.

— Калькулятор? — переспросила я. — Зачем?

— Для окончательных расчетов. Не слышала такую шутку? Пойдем, покажу устройство. В багажнике лежит. — И Леня повел меня к машине.

— Ничего себе! — Я обомлела. — А как же гаишники?

— У меня охранная грамота есть. — Он полез в карман пиджака и вытащил фотокарточку, запечатлевшую его в обнимку с премьер-министром.

— Как мало я о тебе знаю… — сказала я.

— Хочешь узнать побольше?

А что мне терять? Да, хочу.

— О’кей. Считай, что ты на допросе. Вопрос первый: зачем тебе фотографии?

— Честно? Я любовался. Тобой, — сказал Леня с улыбкой Чеширского Кота.

Ответ принят. И даже приятен. Вопрос номер два:

— А калькулятор… зачем?

— Муляж. С Киностудии Горького. Журнал “Эскорт” войнушку заказал на разворот. У меня и пилотка есть, хочешь померить? Ой, детка, тебе пойдет… — И Леня окинул меня взглядом профессионала.

— А Касьянов?

— По-твоему, я выпить с премьером не могу?

— Можешь, наверное…

— Хорошая работа, правда? “Фотошоп” мне вчера ребята поставили. Всю ночь тренировался.

— А нарисуй меня со светлыми волосами. И с челкой. Все думаю — отстричь, не отстричь... И в длинном желто-красном платье. Нарисуешь?

— И не подумаю. Я его тебе куплю.

— Учти, это очень опасно. Я буду аппетитна, как пакетик картошки фри в “Макдоналдсе”, и все сразу захотят меня съесть.

— Вот и отлично.

Я посмотрела на Леню, на серебристый джип “тойота рав четыре” с номерами победы над Германией, на белые стены монастыря, на солнце и облака, и стало мне хорошо-хорошо. Как во сне. А суп варить я научусь.

Упс! Мясо возвращается обратно в котел. Чип и Дейл снова спешат на помощь. Вот кто настоящий спасатель. Тот был не принц, принц — этот! Он позаботился о ней — и она готова идти за ним на край света. Я подложила под ноги героини те же самые грабли. И она на них опять наступает. И уходит на тот же круг, который только что прошла. И можно водить ее так всю жизнь, но здесь я поставлю точку.

Были последние числа марта, солнечного и морозного, ледяной воздух звенел, сиял, пел. В начале девятого утра я бодро шагала с рюкзачком, полным книг, по заснеженному Карачарову. Улицы были пусты, даже собаки и те куда-то подевались. Совсем рядом проходила железная дорога, ветер доносил запах копоти и смолы, гулко громыхали составы, и хотелось взять да уехать в далекие страны, в легкие, райские миры.

Автобус пришел точно по расписанию, и я с чистой совестью переступила порог издательства “Март” за двенадцать минут до контрольного времени, забросила рюкзак под стол и сбегала во французскую пекарню за шоколадным круассаном. Его подали румяным, свежим-свежим, и я подумала: все-таки как хорошо, когда у тебя в кармане есть пара лишних купюр.

Но грезы скоро развеялись. В тот день Корольков пришел в особенно плохом настроении — и сразу вызвал меня к себе.

— Лера, поди сюда. Отвезешь этот конверт в “Книжный мир”. Это где-то на Покровке, Лариса знает.

Косая, чуть ли не высунув язык от усердия, принялась рисовать план на бумажке.

— У “Диеты” садишься на “букашку”. Едешь до Курского вокзала, выходишь, и справа будет улица. Идешь по ней сто метров. И вот тут будет магазин. — Косая поставила на листе жирный крестик. — Понятно?

— А адрес?

— Адрес не знаю. Покровка. Сразу найдешь.

Внимательно изучив лоцию, я села на троллейбус “Б” и, как и было указано, доехала до Курского вокзала и сошла с троллейбуса на заметенный белой крупой тротуар.

Я никогда не любила вокзалов и всегда старалась избегать вояжей “по направлению к”, поэтому место оказалось незнакомое. Я огляделась по сторонам. Никакой улицы справа не было и в помине. Я еще раз заглянула в бумажку. Так и есть, остановка “Курский вокзал”. На рисунке улица есть, а в действительности — нет. В замешательстве я теребила уголок конверта.

— Вы не подскажете, как пройти на Покровку?

Прохожий, галантный старик в старомодной фетровой шляпе, переложил из руки в руку трость, склонился вперед и переспросил:

— На Покровку? Деточка, это вам нужно перейти Садовое кольцо, а там садитесь на троллейбус и поезжайте две остановки в обратную сторону. Потом опять переходите дорогу — обратно на эту сторону, — и сразу будет Покровка. Или можно пешком по Садовому, здесь минут двадцать, не больше. Или по Лялину переулку, но если не знаете, деточка, лучше не надо, запутаетесь.

— Спасибо.

Я еще раз посмотрела на листок, исписанный четким, каллиграфическим почерком Косой, и вдруг почувствовала, что мне нечем дышать. Косая нарочно дала неправильный адрес! Эта мелкая подлость была еще добродетелью с ее стороны — всего-то вернуться на две остановки. А между тем они даже не выдали мне проездного!

Я сидела на лавочке, на остановке “Курский вокзал”, и плакала. Мимо спешили люди, проносились машины. На меня никто не смотрел. Светило солнце, на тротуарах искрился только что выпавший, еще не затоптанный снег, наверное, последний — чистый, белый, совершенно новогодний снег.

Я встала и побрела в сторону Покровки.

— Ну что, передала конверт? Долго ты... — В словах Косой я уловила усмешку. — Мы тебя к одиннадцати ждали. Теперь надо съездить на Серпуховскую, в фирму “Ляссе”. Была там когда-нибудь?

— Приехала? Давай дуй на Серпуховку, — услышав наш разговор, выглянул из кабинета Корольков. — Отдашь им пленки, пускай переделывают. Только быстро! Одна нога туда, другая обратно.

О нет, моя карета слишком засиделась в тыквах. Надо эту лавочку прикрывать. Сейчас или никогда. Проживу и на электросенсах .

— Я не поеду.

— То есть как не поедешь?

— Так: не поеду.

— Не понял!

— У вас появилась вакансия, — говорю я устало.

Никто, кроме босса, не слышит меня, редакция живет обыденной жизнью.

— Завтра уже апрель, — говорит Узьминичне Косая и снимает с гвоздика откидной календарь. Ей не терпится, должна же она, менеджер по календарикам, хоть в чем-то себя проявить. Я оборачиваюсь и вижу, как в веере страниц мелькает голубая надпись “Март” и сменяется новой цифирью.