Кадникова Татьяна Владимировна родилась в Пензе. Закончила Литературный институт им. А. М. Горького. Печаталась в местной прессе, в центральной выступает впервые. Живет в Пензенской обл.
Рассказ
1
Мне приснилась мама.
Что она не умерла.
Что она варит щи, красные, как я любила в детстве.
И компот, который я любила в детстве.
По кухне плыл жар, и вся моя жизнь, нескладная, неуютная, обогрелась вдруг и наполнилась щемящим теплом. Мне было жалко, что она торопится уходить, и я сказала:
— Сама-то не поешь?
— Нет.
Ее уже ждали. Я видела белое облако и мужскую фигурку на берегу.
— Как там Люда? — спросила она, надевая фланелевый халат прямо на платье, в котором ее похоронили. Халат красный, старый, я берегла его, как будто знала, что понадобится.
— А что ей сделается, Людке? — Я протянула маме старые очки. — Толстеет. Богатеет. Колька ее уж полковника получил. Димка — жених.
— Не ссорьтесь. Вас только двое, — строго сказала мама.
Мне показалось: она хотела меня обнять, но вспомнила, что это плохая примета — покойникам обнимать живых.
— Ты сама-то как? — Я запоздало поднялась с табуретки. — Как кормят? — Я не знала, что еще удобно спросить про тот свет.
— Нормально. Я даже поправилась. — Она подняла в доказательство полные руки. — Сейчас отпускать стали. Я сначала к тебе. — Мама взяла пустую сумку, в которой принесла продукты, и шагнула в прихожую.
Я хотела спросить ее про отца, но не успела: она ушла в зеркало.
С утра позвонила сестре Людмиле, чтобы обсудить, к чему все это. Еще бы: сон такой…
Не успела толком рассказать.
— К чему, к чему?! — перебила Людмила. — На кладбище чаще ходить надо. Поминки вовремя справлять, — сразу разозлилась она.
На кладбище к маме мы всегда ходили с Людмилой. Она выступала вожаком стаи родственников. Везла их на своей красивой машине, напихивала престарелых дядей и тетей, как шпроты. И они смирели, вели сердечные беседы с великой Людмилой, толщина и густой голос которой заставляли их вжиматься в сиденье. В руке ее всегда был дорогой букет.
В сумке дорогой алкоголь. В багажнике тряпки для мытья ограды, и она выдавала всем по одной, чтобы не расслаблялись.
Она не позвала меня в этом году, мне не хватило места, и я забыла, — конечно, забыла, что прошло девятнадцать лет. Иногда она не зовет меня из вредности, зная, как я отношусь к этим ритуалам.
— Ты хоть знаешь, что на поминки варят? — начала она нападение.
— Ну, так… приблизительно. Если надо, сориентируюсь.
Я уже чувствовала подвох.
— И это в тридцать с лишним лет, — с ехидным вздохом срифмовала Людмила. — Да-а-а-а, сестра. Ты меня в очередной раз удивила.
Сказав, что звонит сотовый, она положила трубку.
Назревала ссора.
2
Я ее ненавидела все сознательное детство. За то, что она — старшая.
А мне — все “по наследству”. За то, что у нее волосы спадают черной волной, как у немецкой куклы. А у меня детское прозвище — “звонок лохматый”: на голове — разворошенная соломенная копна, а голос — как сигнал sos. Когда я плачу, у меня у самой закладывает уши.
Она тоже хотела другую сестру.
Как только она не издевалась надо мной! Выгоняла меня босиком на снег. Ноги мои ранились корочкой наста. Я театрально выла, призывая небо в свидетели.
Она закрывала меня в старом шифоньере. Это тоже из области пыток холодом. Шифоньер, празднично-желтый, был набит разным пахучим тряпьем, и я, дрожа, лезла в кучу ветоши, как червяк в перегной. Шифоньер стоял на террасе, и могильный холод царил в его недрах.
Иногда мелкие потасовки перерастали в настоящие баталии. Мама садилась на корточки и плакала во время наших драк: “Девочки, вы же покалечите или убьете друг друга”. Она пыталась схватить одну из нас за полу ситцевого халата, когда мы валялись по полу.
Иногда мы мирились, и Люда доверяла мне причесывать свои волосы, делать из них “хвостик”. Тогда я брала большую расческу с колючками на розовом поросячьем брюшке, “массажную”, и осторожно дотрагивалась до ее волос. Заглядывала в лицо: “Не больно?” Она сидела спиной ко мне на детском стульчике и снисходительно повелевала: “Чего боишься-то? Сильней чеши! Главное, чтоб петухов не было!” Давала мне резинку, и я дрожащими ручонками делала сама не знаю что, потея от ответственности.
Когда я рисовала в тетрадке бумажную куклу, то я рисовала свою старшую сестру. И платья, самые лучшие, длинные и пушистые книзу, складывала в шкафчик, сделанный из тетрадки в клеточку. На нем было написано, как на детсадовском, “Люся”.
Если честно, она была настоящей принцессой, нежной и ранимой. Плакала из-за дворовой соседской собаки: “Ну когда ее уберут, мамочка?” Но никто-никто не слышал этого тоненького голоска.
— Что же мы можем сделать? — пожимала мама плечами. — Она дом охраняет. И на цепи. И вы теть Дусю, что ль, не знаете, скандалистку эту…
Я, проходя мимо реденького соседского забора, не могла удержаться от соблазна: дразнила псину, стараясь попасть огрызком яблока в огненную пасть, и злобный пес взвивался на дыбы, приподнимая будку. Будка была здоровенная: сквозь забор с ней не пролезешь.
— Хороший песик, пока! — Я, помахав рукой, весело бежала дальше.
Помню день, когда страшная собака сорвалась и искусала Люду.
Мою сестру, маленькую и худенькую, принесли и положили на диван, почти мертвую. Приехал грустный врач, посидел, обхватив двумя пальцами ее запястье, потом сказал: “Шок”. В душе я поклялась вырасти и застрелить чудовище.
Когда Люду повели в первый класс, мама была на седьмом небе от гордости (семейное предание сохранило это событие). Она играла в дочь, как иногда играют в детей молодые мамы. Люда гордо носила ореол своей необыкновенности.
— Ах, какая девочка! — удивлялись десятиклассницы, трогая ее банты и локоны. Им кто-то сказал о первоклашке небесной красоты. Они специально приходили посмотреть.
— Ну просто кукляшечка! Смотрите: ресницы до бровей достают. Чудо какое!
В восемнадцать она вышла замуж. В день свадьбы ее воздушные кудри образовывали черную корону.
Тоненький нос шевелился, растерянные глаза готовились исторгнуть дождик. Ресницы и челка были почти одинаковой длины. Она нас покидала. Принцесса уезжала в сказочную страну. Там все продавалось, даже сгущенка, не говоря уж об апельсинах и обезжиренной колбасе. Все это было на пышном торжестве.
Белое бумажное платье сестры трепетало, туфельки семенили, ее несло ветром за мужем, горбоносым дядей, на двенадцать лет старше. Я знала: маме он безумно нравился тем, что вместо неразборчивого “здрассть” сквозь зубы, как остальные женихи, говорил “Добрый вечер, Антонина Николаевна!”
и приглашал ее к совместному ужину, который она сама приготовила. Еще у него был бархатный малиновый пиджак, в котором можно было ходить “хоть в театр, хоть в ресторан”. А в ресторане мама ни разу не была.
“Интеллигент до мозга костей”, — хвалилась мама соседке тете Дусе.
Мне заплели две косы, совсем детские. Люда играла роль примерной невесты. Я — примерной сестры невесты. Накануне она подарила мне коробку со своими бумажными куклами.
— Они мне больше не нужны. Можешь куда хочешь девать. (Кстати, одна из них, Альбина, до сих пор живет в коробке из-под шоколадных конфет.)
Почему-то не было тайной, что моя сестра не любила жениха. Но мама сказала:
— Разве можно так долго встречаться? Почти год уже.
Послушная Люда опустила глаза. И скоропалительная свадьба состоялась.
Через два месяца выяснилось: дядя в бархате — хронический алкоголик.
Пиджак, оказалось, и сшит был по назначению: для частых походов по питейным заведениям. И не только ресторанам, а везде, где наливают.
— Ну и что, что не пришел? А другие как живут? Ты жена. Ищи! — напутствовала принцессу свекровь.
Лицо ее было неприятным, сморщенным, как слоновий хобот. А глаза совсем не как у слона — злые. И принцесса ходила по полям и по гаражам в поисках своего принца. И молчала, молчала, как та продрогшая девушка, которая спала на горошине.
Пока не произошла история с красной лужей. Красная лужа стала появляться под столом. “Это же просто грязь! Надо чаще мыть полы”, — заключила свекровь, вытерев пятна и исследовав их на тряпке. И Люда мыла. Но лужа — о, ужас! — появлялась опять. Однажды ночью раздалось четкое: кап!
Принцесса подкралась в ночной сорочке к зловещему месту. Пятна на потолке бывают, когда наверху — труп, а на полу откуда? Она протянула дрожащую руку к страшному месту и понюхала пальцы. Знакомый запах! Вино, прекрасное южное вино, стоявшее в антресоли, — они привезли его из Крыма, из свадебного путешествия, — капало из наклоненной бутылки. Кап! Кап! Но пробка закрыта! Загадка!
О, изобретательность бархатного принца!
Это он проколол шприцем маленькие дырочки в золотистой фольге и попил таким образом вина из целых пяти бутылок. И красная капель залила светлый пол. В состоянии опьянения его переполняла любовь к юной принцессе.
— Ты кто? — с любопытством спросил он ее однажды, проснувшись. — В каком цехе работаешь?
На следующий день принцесса вернулась домой. Ее привела за руку мама, папа молча нес тяжелую сумку. Хотя накануне, помнится, мама отцу говорила:
— Что делать-то? На улицу теперь не выйдешь. Стыдоба-то какая. Растили-растили дочь — и на тебе.
Я помню, как вечером подлизалась к маме и выпалила ей в теплоте сердечной на ушко:
— Хорошо, что вы взяли Людку назад.
— И чего это ты вдруг? Вы ж с ней вечно воюете. — Ей не понравился мой детский лепет.
— Ну, ты ж раньше ей говорила: “Надо жить, терпеть, Бог терпел и нам велел” и “мы тебя кормили, теперь пусть муж кормит”.
Мне удалось не только точно передать взрослые слова, но и мамину интонацию. Да и вздохнула я, как она, с присвистом в конце. Получилось похоже, потому что мы вообще с ней очень похожи. Мама покраснела.
И мне стало не по себе.
…Сестра долго болела. Она все время лежала на кровати поверх роскошного розового атласного покрывала — прежде оно было ее приданым. Тонкая белая рука свешивалась с кровати до пола. Люду рвало от воспоминаний. Мы все ходили вокруг и говорили: “Тс-с-с!” Случилось что-то ужасное, что всех сблизило в доме, но об этом нельзя было говорить вслух.
Я принесла коробку с ее любимыми бумажными куклами, вернула даже ту, Альбину, правда, с оторванной головой. Положила на кровать. Но она отодвинула ее: “Не надо”.
Тогда я выпросила у принцессы свадебную фотографию и выколола глаза ее мужу. Мне не нравилось, как он смотрел. Потом выколола глаза свекрови. А Людмиле подрисовала длинные волосы и корону на голове.
Сестре понравилось.
3
Мне приснилась мама.
Человек я слабоверующий и не понимаю ничего в обрядах, но практичный.
Я подумала, что мертвые не отличаются от живых. Они должны кушать после смерти то, что любили при жизни.
На следующий день я сварила красные щи из говядины, которую никогда не покупаю. И компот из яблок, которые давно не люблю. По цвету они были как те, сновиденческие.
Я задумчиво шевелила ложкой в тарелке и думала о своей сестре: “Как же не поссоришься с ней… Человек такой…”
Раздался телефонный звонок. Звонила Люда:
— Привет, сестра…
Дальше неразборчиво….
— Что у тебя с голосом? Простыла? — спросила я миролюбиво. Голос у нее и правда иногда такой бывает от волнения, тоненький, жалобный, как у девочки, несмотря на пышные, благоухающие формы и могучий дух.
— Не слышишь, что ль? Плачу. — Людмила продолжила тихо всхлипывать. — Мне мама приснилась… Что она в кухне-е-е-е…И что в ха-ла-те — своем… ну, ты помнишь, красный такой… у тебя где-то лежал…
— Щи варишь? — спросила я понимающе.
Людмила кивнула на том конце провода.