РАХИЛЬ БАУМВОЛЬ

*

“ПРЕД ГРОЗНЫМ ЛИКОМ

СТАРОСТИ СВОЕЙ...”

Жизни, которую прожила Рахиль Баумволь, хватило бы на три судьбы.

Она родилась в Одессе во время первой мировой войны. Ее отец Иегуда-Лейба Баумволь был известным еврейским драматургом, режиссером и создателем еврейского профессионального театра. Когда в 1920 году он переезжал со своей труппой из Киева в Одессу, его — на глазах жены и маленькой дочки — расстреляли белополяки. Мать с дочерью перебралась в Москву, но вскоре девочка тяжело заболела, — “от ушиба, который получила, когда белополяки выбросили меня из вагона” (цитирую “Автобиографию”), “и три года пролежала в гипсе”.

“Большевики спасли меня от смерти, — напишет потом Рахиль Баумволь, — и я была ярой большевичкой. Рисовала пятиугольные звезды, а также шестиугольные, еврейские, — потому что большевики любят евреев и дадут нам страну, которая будет называться Идланд. В голове у меня была путаница и продолжалась долгие годы...”

В пять лет Рахиль Баумволь стала сочинять стихи и, болея, диктовала их матери, а мать записывала стихи в школьную тетрадь в клетку. Страницы этой тетради, где рядом со стихами — милые детские рисунки, факсимильно воспроизведены в книге Р.Баумволь, изданной уже в конце 70-х годов в Израиле.

Когда девочке было девять лет, цикл ее стихотворений появился в еврейском журнале в Париже. С тех пор стихи Рахили Баумволь печатались в различных детских и молодежных журналах, а когда ей исполнилось шестнадцать, вышла ее первая книжка.

Училась Рахиль Баумволь во 2-м МГУ на еврейском отделении литературного факультета и оканчивала его вместе с поэтом Зиновием Телесиным, который стал ее мужем.

Вплоть до 1947 года, когда в Москве вышла ее последняя книжка на идиш, она могла ощущать себя еврейским поэтом, который говорит со своим читателем на родном языке без посредников. Но с началом антисемитской кампании, когда в Москве закрылось еврейское издательство “Дер Эмес” (“Правда”), Рахиль Баумволь оказалась на распутье.

“...Литература на идиш перестала выходить, да и по-русски печататься писателям евреям стало почти невозможно. Я стала писать для детей, а также переводить. От литературы мы с мужем не ушли, и, думаю, это нас спасло морально. Мы голодали, но когда писали, обо всем на свете забывали. Нашлись хорошие люди, которые давали „негритянскую” работу... Каждый день кого-то из еврейских писателей, да и не только еврейских, увозил „черный ворон”. Каждый день мы ожидали ареста...”

Однако чаша сия миновала Рахиль Баумволь. И если она не могла публиковать свои стихи на родном языке, то, спустя какое-то время, получила возможность печататься по-русски: и сама писала на русском и ее переводили. Среди тех, кто переводил стихи Рахили Баумволь, — Мария Петровых и Анна Ахматова, Александр Кочетков и Вера Потапова, Рувим Моран и Вера Инбер, Елизавета Тараховская и Татьяна Спендиарова... Так и составлялась книга ее лирики — стихи в переводе и без перевода.

Одна за другой выходили и ее детские книжки. Видимо, детское начало в ее даровании было так же свежо и сильно, как взрослое. Недаром Рахиль Баумволь одинаково свободно сочиняла “Сказки для взрослых” (так называлась ее книга, которую я некогда рецензировал в “Новом мире”) и сказки для детей (“Синяя варежка”, “Под одной крышей” и другие книжки).

Не удержусь от того, чтобы привести две совсем короткие ее сказки — из той и другой ипостасей. Взрослая, “Рецензия на весну”: “Самая первая рецензия на самую первую весну, написанная самым первым критиком, была отрицательная. Мол, сыро, сумбурно и неустойчиво. Однако весна не перестает издаваться и переиздаваться с большим успехом”. И детская, “ Огурец и капуста”: “Однажды кочан капусты и огурец пошли вместе купаться на реку. Огурец сразу бросился в воду. А кочан капусты как стал на берегу раздеваться — раздевался до самого вечера. Огурец дожидался его в воде и от холода весь покрылся пупырышками ”.

Стихотворения, как и сказки Рахили Баумволь, — это чаще всего развернутые метафоры, совершенно незатасканные, оригинальные, найденные впервые. В них сочетается наивность взгляда и удивление, дающие поэтический сплав, в котором замешаны и юмор, и лукавство, и улыбка.

Наверное, еще поэтому Рахиль Баумволь сочиняет афоризмы, в духе Ежи Леца или Эмиля Кроткого, и называет их “маковыми росинками”. Однако эти “росинки” отнюдь не безобидны, и все они вроде таких: “„Обнимать — еще не значит любить”, — сказал кролик, уворачиваясь от объятий удава”. “Мифологическое чудовище: коммунизм с человеческим лицом”...

Преодолев самое страшное время, Рахиль Баумволь существовала бы в советские годы и дальше, выпускала детские и недетские книжки, а на детском радио звучали бы ее новые “Сказки доброй подушки”, но в начале 70-х годов всё оборвалось: она и Зиновий Телесин подали документы на выезд в Израиль. И немедленно были выброшены из Союза писателей, а в секретном приказе начальника Главного управления по охране государственных тайн в печати (цензорского ведомства), выпущенного “Дсп” (то есть “Для служебного пользования”), объявлялось, что отныне все ее книги подлежат изъятию из продажи и изо всех библиотек страны.

Еще раньше, до отца с матерью, в Израиль эмигрировал сын Баумволь и Телесина, математик Юлиус, которого за бурное распространение ходивших по рукам диссидентских писем и заявлений прозвали “королем самиздата”...

Почти тридцать лет Рахиль Баумволь живет в Израиле. Она, как и Зиновий Телесин, получила там заслуженное признание, хотя по-прежнему пишет на идиш, а не на иврите, который считается на обетованной земле языком главным. Но ее книги выходят и на иврите, и на идиш, и даже по-русски. В числе этих изданий есть совсем неожиданное — лингвистическая работа “Идиоматические выражения”.

Уже в преклонном возрасте Рахиль Баумволь продолжает писать лирические стихи, сочинять сказки и афоризмы. Увы, несколько лет назад ее подкосила смерть мужа, с которым она прошла рука об руку всю сознательную жизнь. Ему, Зиновию Телесину, и посвящены самые пронзительные строки ее лирики, и по ним видно, как глубока ее печаль, которая, как всегда у подлинного поэта, перелилась в стихи.

Владимир ГЛОЦЕР.

* *

*

Мы растеряли всех своих друзей.

Нас не зовут и к нам не ходят в гости.

Одни вдали, другие на погосте,

А третьи сделались от жизни злей.

Единственный мой уцелевший друг!

Покуда ты со мной, роптать не смею.

Твой образ день и ночь в душе я грею

И проклинаю тяжкий твой недуг.

Мне для тебя ничто не тяжело.

Ты для меня всегда желан и молод.

Но вот тебя объял болезни холод,

Тебя как будто снегом занесло...

И крик немой нутро мое сверлит:

— Знакомые, прохожие, соседи,

Пусть кто-нибудь зайдет или заедет...

Пускай расскажет, спросит, нашумит...

Судьба вороньи крылья распростерла.

Молчит дверной звонок и телефон.

А если слышен звук, так это стон.

Тупая тишина берет за горло.

 

 

Старость

Пред грозным ликом старости своей

Стою беспомощным ребенком.

И голосом, испуганным и тонким,

Молю ее: — Не бей меня, не бей!

Она глядит из зеркала, страшна,

И я руками, словно от удара,

Стараюсь заслонить лицо. Но кара

Ждет неминуемо. А в чем вина?..

 

 

* *

*

Свет над родительским столом

С годами ослепительней.

Я залетевшим мотыльком

Кружу вокруг родителей.

Давно их нет, а я кружусь,

Коснусь волос украдкою,

На миг единый задержусь

Над поседевшей прядкою.

Блестят стаканы, крепок чай

И ложечки разложены.

О скатерть шлепнусь невзначай —

Родители встревожены:

“Откуда мотылек зимой,

И чье это дыхание?..

Откуда мы?! Наш век земной —

Одно воспоминание...”

Вдруг исчезают чай и стол,

Кромешной тьмы пронзительность,

Лишь бьется мотылек об пол,

Ожегшись о действительность.

 

Комод

Нет на комоды больше моды.

Сейчас никто их не поймет.

Но сердцу моему сквозь годы

Так много говорит комод!

На нем подсвечники стояли,

Стоял ларец, семьей храним,

И зеркало в резном овале,

Расческа в щетке перед ним.

Невестки, дочери и внучки

Держали в нем свое шитье.

У ящиков блестели ручки,

Сверкало в ящиках белье, —

И не синтетика чумная,

А чистый лен и полотно.

И, простыни приподнимая,

Там что-то прятали на дно...

Оттуда бабушка, бывало, —

В ее глазах всегда печаль —

С таинственностью вынимала

Свою узорчатую шаль.

 

 

Мой зонтик

У друзей я забыла свой зонтик.

И вот

Он опять у меня,

Но какой-то не тот...

Его не было дома

Неделю всего,

Но уже изменились

Повадки его.

Там, где был он,

Всегда молодежи полно,

И весь вечер сияет

Большое окно.

Там, зонта не беря,

Ни минуты не ждя,

Выбегали на дождь,

Приходили с дождя.

За неделю упруже стал

Купол зонта,

Стала ручка

Особенно как-то крута.

Раскрывается

Нетерпеливым рывком

И плывет

Над моим поседевшим виском...

После дождика

Мы с ним вернулись на днях.

Был он грустный такой.

И заплакал в сенях.

 

Монолог пожилой женщины

Какими долгими бывали дни!

Потом пошли недолгие недели,

Но годы торопиться не хотели,

Полны событий, медлили они.

И отличался друг от друга год,

И врезывался в память месяц каждый.

Ведь ничего не повторялось дважды,

А изменялось, двигаясь вперед.

Так было расчудесно узнавать!

Любая новость для души находка.

И по местам все расставлялось четко

И радовало снова и опять.

Потом пошло все проще и быстрей,

Заскрежетали годы как вагоны.

Но я еще не поняла урона

И не отказывалась от затей.

Я как щенок обнюхивала жизнь,

То льнула к ней, то ей навстречу мчалась,

Не слыша, как она, сердясь, кричала :

— Всё ты выдумываешь, отвяжись! —

И понемногу стало всё не так.

А годы — годы скорость набирали,

Взбесились, закружились, замелькали,

Десятилетьями умчались в мрак.

Вот наступило (как не наступить!)

Последнее, возможно, пятилетье.

Да где ж снотворные таблетки эти!

Нашли? Спасибо! Чем бы их запить?

 

* *

*

Как дорогую смятую картину,

Я расправляю прошлое в уме.

Сдуваю осторожно паутину,

И что ж, куда я взор ни кину,

Чего-то не хватает мне.

Так ярки и свежи еще местами

Штрихи и краски отошедших дней!

Я с легкостью вплываю в них глазами.

Они бросаются навстречу сами.

Но с ними рядом мрак еще черней.

О, сколько там разбито, позабыто,

Убито! Сколько не могло расцвесть,

Попало под колеса, под копыта,

Густой смолою времени залито

И о себе подать не может весть .

Я выбираю точку наудачу, —

Она жила у памяти в тени, —

Там я и ты, и целый мир впридачу.

Немыслимые прожитые дни!

Я погружаюсь в них. Нет, я не плачу.

 

 

* *

*

 

Мне под утро снилось море —

Только небо и вода,

Бесконечные, как горе,

Что приходит навсегда.

Небо, море цвета стали...

Только вспомнить не могу,

Был ли берег, и едва ли

Я была на берегу.

Февраль 1999.

Иерусалим.